Она уже перестраивала свой бюджет в соответствии с уменьшенным доходом: отпустила одну служанку, впредь сделает стол менее изысканным, меньше будет тратить на туалеты, на такси, но не сократит расходы на благотворительность. Когда Маркэнд вскользь сказал ей, что, может быть, он уедет и ее казначеем будет Реннард, она была озадачена, но ничего не сказала. Она ничего не знала о Томасе Реннарде, кроме того, что его дружба с Дэвидом была очень бурной и оборвалась уже давно. Она знала гораздо лучше, чем ее муж, какие сильные эмоции (бессознательно сексуального характера) смущают иногда дружбу между молодыми людьми. Это было естественно, если проходило бесследно, как у Дэвида. Она ничего не могла возразить по поводу того, что Дэвид выбрал своим поверенным Реннарда. Но когда она однажды упомянула о планах Дэвида доктору Коннинджу и, отвечая на его вопрос, назвала имя избранного им адвоката, он одобрительно кивнул. - Я слыхал о нем. Его фирма является представителем нескольких наших учреждений. Превосходнейший человек. - Он улыбнулся. - Дорогая моя, возможно, что это не простое совпадение, возможно, что рука господня направила вашего супруга к человеку, близкому нам. - Мистер Реннард католик? - Нет. О, нет! Если б это было так, он был бы... гм... менее полезен... Его фирма близка к католическим кругам. - Я не понимаю. - Дорогая моя, пока мы принадлежим к этому миру, мир важен для нас, мир для нас важнее всего! Для чего Нам дано тело? Для чего дано тело незримой церкви? Мы, имеющие тело, принадлежим к телу церкви. И это телесное выражение святого духа так же сложно экономически и политически, как телесное выражение души каждого из нас. - Он улыбнулся и потрепал ее но руке. - И так же подвержено заблуждениям. Мы забываем: церкви, как телу, свойственно ошибаться, поскольку тело это составляют человеческие тела. Не раз на протяжении своей истории оно оказывалось порочным, развращенным. Отношение Маркэнда к детям стало менее ровным. В его остром чувстве близости к их поступкам и настроениям появилось новое измерение - измерение дальности. Оно заставляло его внезапно обнимать их, словно тем самым он мог их приблизить, и это грозило нарушить гармоническое течение их игр и разговоров. Он чувствовал, что должен покинуть их, должен вступить в критический, быть может смертельный, конфликт с самим собой, где им не было места. Бывая с ними, он не мог стряхнуть с себя это чувство, отчего его не покидало ощущение некоторой напряженности. Жизнь его шла вперед на уровне, которого почти не касалось его сознание. Он сознавал свои отдельные поступки, свою работу в конторе, например. Но все это составляло лишь поверхностный слой, созданный внутренними силами, которые жили своей жизнью, подобно органам его тела. Он знал лишь оболочку своих поступков. Он знал, что готовится к отъезду, но не знал, ни куда он едет, ни когда, ни зачем. Однажды он забрел в магазин готового платья на Третьей авеню, дешевый конфекцион, из тех, с какими он никогда в жизни не имел дела. Он купил синий костюм, толстые носки и ботинки. Он принес все это домой, уложил в чемодан и поставил его в кладовой верхнего этажа. В другой раз он поднялся наверх, открыл чемодан и положил в карман костюма сотню долларов. Наконец чемодан был наполнен доверху; тогда он забыл о нем. Кто-то заговорил в конторе о нововведении президента Вильсона, заключавшемся в том, что он лично произнес свою речь в конгрессе, и Маркэнду вдруг стало ясно, что он больше не читает газет. Как-то София Фрейм сказала ему: - Какой ужас эта история с капитаном Скоттом, не правда ли?.. Как, мистер Маркэнд, вы _не знаете_, что он и вся его экспедиция погибли, замерзли близ Южного полюса? Но ведь этим полны все газеты. - Южный полюс, - пробормотал Маркэнд. И вдруг ему представилось, что Нью-Йорк так же далек, как и Южный полюс... уже много дней он не видел улиц, по которым ходил, - улиц, чей непрестанный шум врывался в раскрытое окно. - Почему это вас так волнует? - спросил он. - Разве здесь, рядом с нами, не умирают каждый день люди? - Да, но такая оторванность! Представьте себе этих людей, умирающих в полном одиночестве среди ледяной пустыни на краю света! Она отвела глаза от своего блокнота, и Маркэнд посмотрел на нее. Она повернула голову и встретила его взгляд. - Вам это не кажется ужасным, не правда ли? - сказала она. - Вам _понятны_ их искания, то, что привело их на Южный полюс. - Почему вы думаете, что мне это понятно? - Он заметил перемену в своей секретарше с того дня, как ей стало известно о том, что официально называлось его "шестимесячным отпуском". Она теперь часто бывала печальна, иногда угрюма, изредка нежна. Она сказала: - Я знаю, потому что... Мистер Маркэнд, я знаю, что вы не вернетесь сюда. - Это правда, - он говорил тихо, словно ее слова что-то открыли ему. Губы мисс Фрейм задрожали, и она закусила их, и Маркэнд увидел, какими глубокими стали ее глаза. - Но мне и это _тоже_ непонятно. Он улыбнулся и хотел ответить шуткой, но увидел в ее глазах слезы. Он понял тогда, что своим "тоже" она хотела выразить общность между его безвозвратным уходом и погибшей экспедицией Скотта. В комнате возникла напряженность от соприкосновения двух душ, с бессознательной настойчивостью проложивших себе путь друг к другу. Маркэнд всегда ценил в мисс Фрейм чуткую помощницу в работе; чуткость, которая в ней была от женщины, заставляла ее выполнять служебные обязанности с безличностью мужчины. Сейчас женское в ней выступило на передний план: плоское тело, длинная голова с жидкими волосами, глубокие и живые глаза принадлежали женщине. Она сидела рядом с ним, глядя в свой блокнот, не решаясь отереть катившиеся по щекам слезы, чтобы не привлечь к ним внимания. Как он мог помочь ей? - Прежде чем взяться за письма, будьте так добры пройти в библиотеку и достать "Финансовое обозрение" за тысяча девятьсот двенадцатый год. Она поспешно встала. - Мисс Фрейм, - остановил он ее и почувствовал, что это инстинктивное движение было правильно. - Не ходите. - Он улыбнулся. - Я знаю, что вы плачете. Зачем вам скрывать это? Зачем мне скрывать, что я это знаю? - Она села, он взял ее за руку, и слезы ее полились. - Я рад, что вы плачете обо мне. Но не нужно тревожиться. Там, куда я еду, не замерзают насмерть. Она улыбнулась, тихонько высвободила свою руку и вытерла глаза. - Я не понимаю вашего поступка, мистер Маркэнд, но... вы мне разрешите сказать вам одну вещь? - Говорите все, что вам хочется. - Я думаю, вы станете великим человеком, мистер Маркэнд. Он улыбнулся. - Не смейтесь, - строго остановила она его, и Маркэнд встретил взгляд ее глаз, которые уже не туманили слезы. - Увидите, - она торжественно покачала головой, - увидите. - Словно зная то, чего ему не дано было знать, она считала своим долгом предупредить его. ...Южный ветер вдруг сменился северо-восточным, и Нью-Йорк, слишком рано поверивший в весну, продрог под холодным дождем. На Ганновер-сквер Маркэнд сел в вагон надземки, собираясь ехать домой, но на первой же станции вышел, спустился на улицу, где ночная муть уже начала сливаться с угасающим днем, и подставил лицо влажному ветру. Он был без пальто и озяб. Несколько кварталов он шел под эстакадой надземки. Изредка попадались прохожие, такие же грязные и унылые, как и улица, по которой они шли; от своих мрачных обиталищ они отличались только способностью двигаться и чувствовать боль. Уличные фонари и свет в окнах домов, колеблясь, сливались с темнотою ночи. Салуны близ Чатем-сквер переполнены были народом, и из распахнутых дверей вместе с шипением газа вырывался гнусный запах виски и пота и грязное бормотание пьяниц - от запаха виски оно отличалось лишь меньшей способностью улетучиваться. Маркэнд поднял воротник пиджака, засунул руки в карманы и пошел дальше. Вдруг он спросил себя: - Зачем я иду пешком? Зачем сошел с поезда? Мне холодно. Почему же не сесть опять в вагон надземки или не нанять такси? - Тонкие струйки резали ему лицо. Он замедлил шаг, размеренно продвигаясь вперед сквозь промозглый дождь и ветер, сквозь мешанину надземки, домов, салунов и оборванных людей. Казалось, неприятное физическое ощущение отделило от всего этого не тело его, но лишь сознание. Мысли его вдруг стали необыкновенно выпуклыми. Он думал: - Мне нужно поразмыслить. Что-то мне подсказало, что, если я пойду пешком сквозь сырой мрак этих улиц, начнет работать мысль. Почему человек мыслит? Потому что так должно быть. Почему он идет в дождь пешком, хоть он озяб и голоден и имеет деньги? Потому что так должно быть. Почему сворачивает со своего пути, с болью от него отходит, бросая свое дело, с корнем отрываясь от дома и семьи? Потому что так должно быть. Это ясно. Если бы я мог идти дальше своим путем, я бы не покидал его. Если бы я мог жить и дальше, как жил до сих пор, ни о чем не думая, я бы не старался думать. Что-то заставляет меня поступить так, как я поступаю. Я должен идти вперед, как будто меня пришпорили. Он ближе присмотрелся к миру, среди которого он шел. Темный подъезд... муравейник нищеты... женщина с тяжелым узлом в руках входит туда. Она в черном мужском пальто, истрепанном и залоснившемся от времени, насквозь промокшем от дождя; на голове черная шаль. Неожиданно она поворачивается; ее лицо, зеленовато-бледное в тени подъезда, обращено к Маркэнду. - Нью-Йорк! Несколько залитых светом авеню, несколько нарядных переулков; бесконечные мили мрачного хаоса, где производят товары, свозят их на склады или грузят на пароходы и поезда, где люди труда живут, любят и рожают детей, которые так же станут трудиться, если не умрут раньше. Трудиться - для нас. Для меня. И так вечно. Я принимал все это как должное. Но я не понимал. Должен же быть здесь какой-нибудь логический смысл. Не для меня, потому что я никогда не задумывался над этим смыслом. Как мало я знаю свой город... мир... самого себя. Себя? Я - муж и отец. Что я знаю об Элен? О Тони и Марте? Мне достаточно было чувствовать, что мне хорошо с ними, знать, что им хорошо со мной. Я делец. Но кто из нас по-настоящему думает о своем деле? Соубел, Поллард, Сандерс? Что им известно о табаке, о тех людях, которые разводят его, очищают, перерабатывают? Все мы, люди, - стая волков, напавших на неясный след. Те, кому повезло, настигли добычу, сглодали, и вот они хорошие дельцы. Шахматы требуют больше мысли, игра на скрипке - больше системы. Прожить целую жизнь и так мало знать о ней! И принимать свое незнание как должное! Нет, к черту все, я перестаю мириться с этим! - Маркэнд замедлил шаг, ему вдруг стало ясно: - _Я уже перестал_. - Вот оно, - сказал он вслух, - этот дождь, который хлещет мне в лицо. Я больше не мирюсь со своим незнанием. Его небольшой дом, согретый теплом огней и теплом сердец, вдруг ожил в его сознании, которое влекло его одновременно и к нему и от него. Как ему жить без Элен? Она нужна ему. Его тело будет бунтовать, и страдать, и смертельно томиться по ней. Как решиться навсегда покинуть ее? А его сын и дочь? Как позволить им расти, развиваться, выходить в жизнь, хотя бы ненадолго, без него? Он ревниво охранял всегда свое участие в их развитии. И теперь они будут находить новые радости, открывать чудеса, постигать мир - без него. А разве Элен не нуждается в нем? Разве ее обращение в католичество, хотя она сама о том не знала, не таило в себе призыва к нему? И разве невозможно познать жизнь, оставаясь дома? Не уходя? Ведь и дома - жизнь. Он сумеет найти жизнь в Элен, в детях. Но в этих словах, звучавших разумно, заключался софизм. Конечно, и в них - жизнь. Но к этой жизни он может приблизиться, только найдя ключ; а ключ скрыт где-то в тишине его собственного существа. Вот оно! В тишине. В тиши, далеко от жены и детей. Ему послышался голос Софии Фрейм, так пророчески звучавший, когда она торжественно сравнивала его с заблудившимся исследователем. Он хотел засмеяться тогда, но она помешала этому. Такая ли уж это нелепость? Не часто человек бросает выгодное и надежное дело, любимую семью. Не от мисс Фрейм первой он слышал эти туманные пророчества. Лоис. А еще раньше - Корнелия, с холодной яростью защищавшая его от своего любимого брата. - А что влекло ко мне Тома Реннарда? Нет, это не нелепость. Я чувствую в себе довольно силы, чтобы сокрушить неведение, в котором я жил до сих пор. Довольно силы, чтобы пробудиться. Без жалости... страх... Когда он мысленно произнес "без жалости", слово "страх" вторило ему как эхо. - Куда я иду? Дождь, ветер. Что хочу делать? Что значит - "пробудиться"? - Он еще ничего не предпринял. Он мог бы воспользоваться своим официальным "шестимесячным отпуском" и увезти Элен и детей в Европу. Может быть, под сенью знаменитых соборов он сумеет понять то, что произошло с Элен? Недурная мысль. Может быть, в ней уже совершилось пробуждение? Может быть, они сумеют пробудиться вместе? Он незаметно ускорил шаг, не глядя перед собой (можно прекрасно провести время!), и вдруг налетел на человека, шедшего навстречу. Трость прохожего, загремев, покатилась по мостовой, сам он едва не упал. Маркэнд поддержал его, вложил трость в трясущуюся руку. Его рука тоже задрожала при этом: у человека были выедены болезнью глаза, нос наполовину провалился. - Простите, - сказал Маркэнд, - я не глядел, куда иду. Когда он пошел дальше, он вспомнил, о чем думал: Европа, отпуск, удовольствия... когда сбил с ног слепого. Маркэнд пришел домой поздно, и дети уже лежали в постели. Он снял с себя все мокрое и принял ванну. Он согрелся и почувствовал приятную расслабленность. Он надел шелковую пижаму и халат из верблюжьей шерсти и вышел в столовую, где жена уже ждала его с обедом. - Ты сильно озяб? - Нет, ничего. - Съешь горячего супу, согреешься. Она не спросила, почему он в дождь шел пешком, не потревожила его ни подчеркнутым вопросом, ни подчеркнутым молчанием. Она говорила так, как будто ничего не случилось. Но она не могла удержать биения своего сердца и участившегося дыхания. Непонятное волнение овладело ею еще до прихода Маркэнда домой, до наступления часа, когда он обычно возвращался, и до того, как она узнала, что он шел пешком и поэтому запоздал. Оно охватило ее, когда она сидела за книгой, и заставило вдруг подняться к детям, уложить их в постель с нежностью, в которой была боль. И когда в темноте она опустилась рядом с ними на колени, читая "Отче наш", ее голос дрожал. После обеда они перешли в библиотеку; Элен взяла книгу, Маркэнд - вечернюю газету. Читать они не стали. - Ты устал, дорогой. Вероятно, было много дела в конторе? - Нет, ничуть. Я уже покончил со всеми делами. У Элен упало сердце. Но она сказала: - Наверно, это перемена погоды. Ведь были уже совсем весенние дни. Это всегда нехорошо отзывается на детях, в особенности на Тони. При малейшей сырости он бледнеет и слабеет. Знаешь, дорогой, мне вообще кажется, что после того случая с ногой он уже не такой крепкий, как раньше. - Ты думаешь - что-нибудь серьезное? - Нет. Но у него как-то понизилась сопротивляемость... - Может быть, тебе с ним уехать? Возьми детей и поезжай куда-нибудь, не дожидаясь лета. Элен побледнела, и Маркэнд это заметил. Он знал, что сказал "тебе", а не "нам". Элен подняла на него глаза и улыбнулась. - Пожалуй, ты прав. Я подумаю об этом. Мы могли бы на месяц поехать на юг. Тони, Марта и я. Говорят, в мае чудесно во Флориде. - В мае везде чудесно. Ему не сиделось, он встал и вынул свою скрипку. Уже несколько лет, как он опять время от времени стал браться за инструмент; но у него была слабая техника, а гаммы ему быстро надоедали. Гораздо легче было четверть часа импровизировать, чем бороться с трудностями сонаты. Но он играл редко; его несерьезная игра вызывала в нем чувство вины; невольно она наводила его на мысль об отце, который играл куда лучше него и все же, забросив серьезную работу, кончил свои дни жалким учителем музыки в Клирдене. Сейчас, глядя на Элен, Маркэнд взял скрипку, принадлежавшую прежде его отцу, и провел смычком по струне G, ожидая обычного "вдохновенья". Но вдруг он остановился, посмотрел на свою крупную левую руку и начал гамму G dur. Он сыграл ее довольно быстро, legato, восемь нот одним смычком. Медленнее, четыре ноты одним смычком. Еще медленнее, fortissimo. Потом очень сдержанно, совсем медленно и piano. Элен смотрела на него. Маркэнд уложил скрипку в футляр и вышел из комнаты. Он поднялся по лестнице и бесшумно открыл дверь комнаты, в которой спали Тони и Марта. Слышно было их ровное дыхание. Тони пошевелился, потом снова затих. Отец притворил дверь и стоял во мраке, наполненном дыханием. Ночь была темная, но в окно падал луч отраженного света и ложился на пол. Обе кроватки, стоявшие по сторонам, у стен, оставались в тени. Маркэнд дышал в такт дыханию своих детей. Он взял стул, поставил его в тени у дверей и сел. Он больше не думал ни о чем. Он слышал дыхание мальчика и девочки, двух маленьких спящих тел. Он сознавал их хрупкость, их нежность. Они были его, он любил их. Если бы его не было, всякий мог бы прийти в эту комнату и изувечить эти хрупкие спящие тела. Такие случаи бывают. Побои... насилие... болезнь... нищета... смерть. Тони и Марта счастливые дети; они спят в тепле, сытости, довольстве. Почему? Что, если бы они не были такими счастливыми? Маркэнд попытался представить себе дочь взрослой женщиной, похожей на ту, чье зеленовато-бледное лицо он видел в трущобе Ист-Сайда; увидеть Тони, сына, в образе слепого, с которым он столкнулся... выеденные болезнью глаза... Он не мог этого вынести. Он любит их! В темноте он поднес руку к глазам, и рот его искривился. Потом он встал: на цыпочках подошел к постели Марты и поглядел на нее. Снова Тони пошевелился и затих. Маркэнд вышел из комнаты. Элен лежала в постели; свет затененной абажуром лампы согревал ее строгое лицо, делал волосы нежными и блестящими. Она вязала; ее руки, украшенные только обручальным кольцом, двигались как будто в такт какой-то мучительной мелодии. Но она улыбалась. - Я тоже устала. Когда разденешься, дорогой, погаси свет. Маркэнд разделся, повернул выключатель и раскрыл окно. Дождь перестал, но улица была еще мокрая, а воздух холодный, хотя северо-восточный ветер утих. Не поцеловав Элен, он лег в свою постель; холод прохватил его у окна, и он натянул на себя одеяло. Тогда ему стало тепло. Он заснул почти тотчас же. Так же мгновенно он проснулся и повернул голову к жене. В этот миг и Элен как будто очнулась от сна. Она села в постели и посмотрела на мужа. В свете уличного фонаря рельефно обрисовывалась ее фигура. Маркэнд встал и остановился перед ней. Она прижалась к нему лицом и обхватила его руками. Маркэнд высвободился; решительным движением он сорвал с нее сорочку; она безвольно помогала ему. Потом он снял все с себя и лег в постель. Он сразу приблизился к ней, и они застыли в беспредельном экстазе. Его тело стало безличным, он покинул его, как мертвую оболочку, это объятие было предсмертной судорогой. Он отдалился от нее. Руки Элен конвульсивно сомкнулись, пытаясь удержать его, потом ослабли. Он поцеловал ее глаза, ее лицо, мокрое от слез, наклонился, чтобы поцеловать ее грудь. Вместо того он, как ребенок, прижался к ней щекой. Он по-новому ощутил ее плач; положив к ней на грудь лицо, он точно погрузился в ее слезы. Он встал, и руки Элен бессильно упали по сторонам. Он вернулся на свою постель. Снова он заснул. Когда Маркэнд проснулся, ночь уже тускнела рассветом. Элен дышала, как во сне. Он встал и подошел к окну. Ветер дул с юга. Он был покрыт испариной, и мягкий воздух холодил его кожу. Он оделся, взял в руки ботинки и вышел. В холле еще было темно; темно было в кладовой. Ощупью он разыскал в темноте свой уложенный чемодан. Он вернулся наверх и постоял у двери спальни. Ничего не было слышно. Он постоял у двери детской. Сквозь закрытую дверь он видел спящие хрупкие тела, такие любимые и такие хрупкие. Губы его зашевелились, произнося имена детей. В темноте он повернулся и пошел к дверям комнаты, где спала Элен. Он знал, что она не спит, он знал, что она все время лежала с глазами, раскрытыми и полными слез, неподвижная с той минуты, как он оставил ее. Он вошел и остановился у ее изголовья. Ее лица не было видно в предрассветной мгле, но он чувствовал ее глаза, снизу вверх глядевшие на него... Он не хотел, чтобы она двигалась. Он сказал: - Прощай, Элен. Молчание. Потом: - Прощай, Дэвид, - прошептала она не двигаясь, точно услышала его желание и прощальное объятие, долгое и глубокое, длилось для нее всю ночь и все еще связывало их. Дэвид Маркэнд стоял на улице и глядел на свой дом. Улица была пуста, пустым и туманным был рассвет. Только дом, прочный, хорошо защищенный и теплый, был реален. Он взял чемодан и повернулся лицом к рассвету... ЧАСТЬ ВТОРАЯ. МАТЕРИ 1 Каждое утро, окончив уборку в доме, миссис Дебора Гор придвигала к окошку гостиной низенькое кресло-качалку и подолгу сидела, глядя в окно. По ту сторону дороги высился холм, на вершине которого много лет тому назад явился ей ангел господень и возвестил, что она должна жить. До прошлой осени, когда сын ее, Гарольд, уехал в город на работу, ей никогда не удавалось посидеть здесь днем; только ночью, когда малюткой, мальчиком, потом юношей он засыпал в своей комнате, она прокрадывалась сюда со свечой в руке, придвигала кресло, гасила огонь и из обступившего ее мрака глядела на темный холм. Случалось, что она засыпала, и когда, проснувшись, видела холм, встающий из ночи вместе с рассветом, то принимала это с благодарностью, словно откровение. Но теперь, когда дом опустел (Гарольд приезжал из Уотертауна не чаще двух раз в месяц), она могла дать волю своей мрачной привычке. Этот холм был сейчас просто грудой земли и камней, взлохмаченной кустиками прошлогодней засохшей травы и изрезанной ручейками апрельской тали. Она смотрела на холм и не видела его; она сидела неподвижно, узкая фигура в темном платье на фоне белого чехла, уронив на колени огрубелые руки, и дымка раздумья застилала ее взгляд. Когда она в первый раз взошла на холм, была зима и полночь, и она босыми ногами ступала по снегу. Это было месяц спустя после ее свадьбы. Всего за месяц перед тем весна улыбнулась ей, но в ту ночь она навсегда похоронила весну. Она радовалась, что сын ее поселился отдельно, - теперь он сам мог заботиться о себе, платить за свою койку и стол; у них не осталось ничего общего. Для того ли ангел господень повелел ей жить, чтобы она вырастила автомобильного механика? Трудно было поверить в это, но что же еще? Трое старших детей умерли, не научившись еще узнавать свою мать; умер и муж после долгих лет, в течение которых привычка и жалость притупили ее отвращение к нему. Ее жизнь кончена. Для чего являлся к ней ангел? Может быть, унылой вереницей дней своих она, сама того не зная, выполняла его повеление? А может быть, Подвиг еще впереди? Она улыбнулась, и ее дыхание участилось. Значит, еще есть надежда? Она знала, что жизнь не кончена. Выполнила ли "она в слепоте своей его волю? Или в слепоте своей ослушалась его? Она глядела на дорогу, грязную от талого снега. В былые годы дорога не была так запущена. Между Клирденом и каменоломнями вечно сновали подводы; всю зиму рабочие свежим гравием посыпали дорогу и чистили канавы, из которых подпочвенные воды попадали в трубы, проложенные по обочине. Теперь канавы засорены и трубы забиты; теперь каменоломни замерли и дорога опустела. Кому ездить по ней мимо ее дома? Дом Маркэндов, в четверти мили пути, пустует уже много лет; близ заброшенных каменоломен стоит развалившаяся лавка ее мужа да у самых мраморных разработок есть ферма скотовода. Осталась только она одна и Гарольд, живущий в мире более далеком от нее, чем смерть, по которой она томится (тело его было таким нежным под ее руками, когда она купала его; теперь от него пахнет непонятно и чуждо, точно в гараже). Ждать чего-нибудь еще? Но ведь весь Клирден мертв, почему же не умереть и ей? А ведь Клирден знал долгую пору расцвета. Как горда была Дебора двадцать пять лет назад, что попала в Клирден. Знаменитый клирденский мрамор! Из серого великолепия, добытого в ведрах земли, выросло не одно правительственное здание Новой Англии, и скульпторы высекали из него статуи героев. Со времен революции мрамор одним давал богатство, и они строили себе красивые виллы под сенью вязов, другим - работу, и это было даже лучше. Она вспомнила, как дома для рабочих вырастали один за другим. Среди мастеров было много итальянцев с гибкими, нервными пальцами и страстным, живым взглядом. Она дрожала от волнения, когда поезд в первый раз мчал ее из Уотертауна в Клирден, - не потому, что тая ждал ее жених, но потому, что и жених казался ей неотъемлемой частью Клирдена. Теперь ветка, построенная для вывоза мрамора, ржавела под сорными травами; теперь дома рабочих прогнили или разрушились дотла; теперь во всех почти виллах сдавались комнаты внаем. Но Клирден знал свой радостный час, которого не знала она. Ей вспомнилась первая брачная ночь. Ее муж, суровый и сильный мужчина, каким он казался ей, встретился с ней всего за месяц до того в Уотертауне, где она работала кельнершей. Прислуживая ему за столом, она замечала, как рука его вздрагивает, прикасаясь к ее руке; вот, подумала она, человек страстный, но зрелый, и воздержанный, и благочестивый, который освободит ее от унизительного ярма, в которое она впряглась с четырнадцати лет, чтобы спастись от страшной нищеты отцовского дома. Он ни разу не поцеловал ее за то недолгое время, что они были помолвлены, но ей это казалось понятным. И вот он входит в спальню, где она ожидает его, стоя в ночной сорочке под лампой, мягким светом озаряющей голубое одеяло на кровати, и он целует ее. Все ее нетерпение, и благодарность, и созревшая готовность стать женщиной расцветают в ней, и она отвечает на его поцелуй. Но он хватает ее за плечи: "А, тебе знакома страсть? Вот как! Ну, мы отобьем у тебя охоту!" Подняв ей руки, он прикрутил их к спинке кровати. Губы его дрожали, как дрожат телеграфные провода на ветру. Он наклонился, коснулся губами ее подмышек и стал сечь ее. Для того ли господь дал ей тело, гибкое, как молодое деревцо? Или для того, чтобы, истерзанное, оно принесло трех полумертвых и скоро умерших детей? Зачем господь дал ей сильный дух? Чтобы она сумела изучить болезнь души своего мужа, понять его и потому не возненавидеть до конца? Или же для того, чтоб ее последнее, единственное оставшееся жить дитя, после того как она долгие годы учила его познанию бога, воплощенного в видимом мире, стало поклоняться пахнущим нефтью машинам? - Тело у меня еще крепкое. Немало есть женщин, которые в двадцать пять лет не так крепки, как я в сорок. - И дом ее, ставший в конце концов продолжением ее тела, сверкал свежевыбеленными стенами и крепкими полами в отличие от полуразрушенных вилл. И разум ее тоже окреп, после того как она перестала питать его снятым молоком проповедей здешнего священника мистера Селби. Она могла читать Библию, могла переносить одиночество. Ради чего? Все это было бесплодно. Сюзи Ларк, в тридцать лет оставшаяся вдовой, успела пережить с мужем то, чего ей, Деборе, никогда не дано было узнать. В доме Демарестов, безмолвном и мрачном теперь, когда-то звучала музыка. - К чему мне разум... если он может только спрашивать, но не отвечать? Пустыня. - Ее рассудок издевался над ней, напоминая, каким плодоносным мог быть ее путь. Часто ее дом и ее жизнь казались ей оскорблением, и ей мучительно хотелось разрушить их. И все же она скребла стены и мыла полы, она жила. Ангел господень воспретил ей умереть. Она смотрела на свой холм - тоже пустыня, куча бесплодной земли. Но господь сумел извлечь из нее пользу. Дважды он заставил ее возвратиться оттуда в постылый дом. Ради чего? Богу незачем говорить об этом. Нужно покориться и ждать, служа ему. Дебора Гор посмотрела на свои руки. Тридцать лет стряпни и уборки сделали узловатыми суставы, сплющили концы пальцев, но продолговатые ладони еще сохранили изящество. Они напомнили ей о восемнадцатилетней девушке, ставшей женой Сэмюеля Гора. - Я ли была той девушкой? - В ней, такой, какой она стала теперь, было больше от заглохшего Клирдена, даже от ее покойного мужа, чем от той девушки, мечтательной и полной изумления. Но разбитое и безобразное реально; прекрасная мечта лжива. Этому научила ее жизнь. Однако, глядя то на холм, то внутрь себя, она не верит в это. Нет, то, что реально, не может умереть. Умирает то, что лживо. То, что реально, быть может, не родилось еще. Теперь она по-иному смотрит на девушку, невестой приехавшую в Клирден. В ней она видит не себя и не другую; в ней таилось _зерно_, хоть ему суждено было умереть в бесплодной земле, унеся с собой всю жизнь, которую она могла бы прожить. Пушистые апрельские облака, сбившись в кучу, лежали на ее холме. В первый раз, когда она взошла туда, на вершине лежал снег. Это было той ночью, когда она почувствовала, что жестокость мужа в тайниках ее тела пробудила отклик. - Господи, неужели скоро мы вдвоем будем наслаждаться этой омерзительной игрой? - Она не замечала ни своих босых ног, ни сырого ветра, забиравшегося в складки ее рубашки, пока не достигла вершины холма. Ни огней, ни домов; только небо. От луны, скрытой за плотной завесой туч, все небо мерцало, точно тусклый, но проницательный взгляд. Оно смотрело на нее, оно приказывало ей вернуться, и только потом она поняла, что незримо таилось за ним. Она пришла в комнату мужа и сказала ему: "Я попытаюсь быть тебе доброй женой, но ты не должен больше бить меня". Он повиновался, он ни разу с тех пор не ударил ее. Но воздержание задушило в нем жизненную силу, исковерканную и неистовую. И она поняла, что побои были единственно возможной формой его ласки, и другой мужской ласки она никогда не узнала. Тогда все пошло еще хуже, потому что он стал полумертвым, как трое первых детей, рожденных ею. Когда умер последний ребенок, стоял апрель, и она почувствовала, что не хочет больше видеть весну. Снова она поднялась на холм, и завеса облаков разорвалась; ангел господень, облаченный в лунное серебро и звезды, стоял перед ней, указывая назад, на ее дом. Она слышала и голос его... Пушистые апрельские облака... Кто-то поднимается по дороге. Широкоплечий мужчина с чемоданом в руке. Он останавливается перед ее окном, поворачивается лицом к дому, ставит чемодан на землю (он, видимо, устал), поднимает его другой рукой, идет дальше. Лицо, повернутое к окну, показалось смутно знакомым. Странствующий торговец, не знающий, что "Универсальная торговля Гора" давно уже мертва? Невозможно. Приятель поляка с луговой фермы? Вероятно, просто по ошибке попал на эту мертвую дорогу. Сейчас вернется. Но что-то знакомое почудилось в его лице. Ветер разогнал тучи над холмом; блекло-желтый, он выделялся на бледном небе. "Весна", - пробормотала Дебора Гор и раскрыла окно навстречу теплому дню. Маркэнду почти не пришлось дожидаться на вокзале: он сразу попал на поезд, идущий в Уотербери, и оттуда по ветке доехал до Уотертауна. В Уотертауне кассир уставился на него так, словно увидел перед собой Рип Ван Винкля. - На Клирден? Да по этой линии уже десять лет нет движения, приятель. Снаружи, на товарной платформе, возле своего "форда" суетился приземистый фермер, силясь втиснуть на заднее сиденье большую корзину. Маркэнд помог ему; корзина была громоздкая, но не тяжелая. - Вы случайно не в Клирден едете? - Да вроде того, - сказал фермер, которого звали Джекоб Лоусон. - То есть я еду домой, а это еще миля с хвостиком в сторону от баптистской церкви. Они ехали вместе по утренним нолям. Фермер был занят рулем "форда", первой своей машины, и молчал. Маркэнд вбирал в себя вместе с воздухом холмистую землю (деревья, скот, каменные стены), позади вздымавшуюся к небу, и был рад молчаливости своего спутника. Маркэнду хотелось стать частью всего, что его окружало, забыть о фермере и о стуке мотора. Нервная спазма сдавила ему горло, как всегда перед каким-нибудь решительным поступком. Он чувствовал эту спазму шестнадцать лет тому назад, когда умерла его мать и когда он приехал в Нью-Йорк; чувствовал, когда впервые шел на работу в мастерскую мистера Девитта, чувствовал в свой первый день в школе и в тот самый памятный вечер его детства, когда мать обняла его и сказала: "Дэви, твой отец умер. Мы теперь одни с тобой". Спазма, которая давит его грудь, словно напор жизни, сокрушающий его ленивую волю. Есть ли и тут этот жизненный напор... в его бегстве в Клирден? Фермер Лоусон осторожно вел машину. Встретив на пути большую выбоину, он тормозил и потом снова набирал скорость, громыхая по медленно поднимающейся в гору дороге. - Придется им почистить эти лужи, - нарушил он молчание, - теперь, когда всюду заводятся автомобили. Маркэнду не хотелось отвечать. Фермер украдкой покосился на него. Потом снова устремил глаза вперед на дорогу. - Первый раз в наших краях? - До девятнадцати лет я жил в Клирдене. - С тех пор не бывали здесь? - С тех пор - нет. - Ну, это все равно, что первый раз. Старый город умирает, не падая, точно прогнивший дуб. Но земля тут хорошая - мы, пришельцы, не жалуемся. Маркэнд посмотрел на него: узкий лоб, слабая челюсть, острые глаза, внимательно следящие за поворотами пути; за ним, у дороги, сучковатые яблони, которые вот-вот зацветут. А над оставшимся за поворотом фруктовым садом, над пастбищем сияло неизменно голубое небо. - Да, сэр, - Лоусон вдруг сделался разговорчивым, - тише едешь, дальше будешь. Горожане шьют сапоги. Мы сеем хлеб. Они едят наш хлеб, а мы носим их сапоги. Так нет, им все хочется поскорее, этим спекулянтишкам с Уолл-стрит и всяким прочим, которые хотят заправлять Америкой. Им, видите ли, нужно продавать наше добро в другие страны, где мы не хозяева и никогда хозяевами не будем, сколько б ни посылали туда солдат. Ну вот. А потом - бац! Где-нибудь лопнет, как вот в Мексике, и стоп машина. - Может быть, вы и правы, - сказал Маркэнд. - Понятно, я прав. Я вам вот что скажу. - Лоусон замедлил ход. - Этот новый президент Вильсон - сущее несчастье. В шестнадцатом году мы от него отделаемся, будьте покойны... А уж тогда мы установим такие высокие тарифы, каких еще никогда не было. Прикроем иммиграцию, - вы подумайте, даже тут, в Клирдене, всякие итальянцы и поляки нахватали себе земли! И потом мы, фермеры, будем торговать с городами, а города будут с нами торговать. А все остальные страны пусть производят свои товары и делают свои революции, и вообще - черт с ними!.. - Автомобиль остановился. - Ну, вот и приехали. Теперь ступайте прямо по дороге. Там уж увидите Клирден - или то, что от него осталось. Лоусон фыркнул, и машина, точно проворная букашка, юркнула в сторону, оставляя за собой черный след. Через полчаса Маркэнд стоял перед Клирденом. Справа от него шел крутой скалистый склон, на котором лепились домики; то поднимаясь, то падая, он заканчивался там, где когда-то были каменоломни. Повыше домов склон порос рощицей, весенняя дымка висела над оголенными деревьями и кустами; дальше городок палисадниками спускался к лужайке с протоптанными дорожками и церковью посредине - белым деревянным строением в строго классическом стиле; а ниже лужайки проходила южная улица, застроенная более скромными жилыми домами. Гордое сердце Клирдена - утратившее теперь свою гордость. Даже на великолепной лужайке трава была местами вытоптана, исчезли белые столбики, отмечавшие границы дорожек, тропинки заросли травой. Внизу, под горой, в запущенных палисадниках угрюмо стояли дома богачей, куда Дэвида и его мать почти никогда не приглашали; краска с них облупилась, и на окнах покривились ставни. Долговечными и нерушимыми казались мальчику Дэвиду эти особняки, как мрамор клирденских каменоломен. Но мрамор исчез, и вместе с ним - величие этих особняков. Маркэнд почувствовал себя ограбленным, как будто вдруг обесценился залог, неведомый, но надежный, который он хранил в себе все эти годы. Грудь сдавило еще больше. - Что я делаю тут? - Ему стало стыдно. - Зачем мне понадобилось увидеть все это? - Он вдруг понял, что все эти годы, проведенные в Нью-Йорке, он не переставал любить Клирден. Чтобы обойти заброшенные усадьбы, он пошел по южной улице. Частые пятна плесени лежали на стенах небольших домиков. Их когда-то веселая расцветка - белый, солнечно-желтый; розовый кирпич - сейчас превратилась в унылую пестроту. Калитки покосились, в садиках валялся мусор. Изредка попадались прохожие или зеваки, сидевшие у ворот. Улица, которая вела к его старому дому и дальше, к каменоломням, перешла в проезжую дорогу, обезображенную развалинами лесопилки, обугленным остовом сгоревшего здания. Потом на склоне горы, правее дороги, потянулась осиновая рощица, и Маркэнд снова вдохнул запах свежего утра. Поле, холм... здесь он играл мальчишкой. Через дорогу дом Горов (по-прежнему чисто выбеленный); один раз миссис Гор встретила его, когда он спускался с холма, и так сердито поглядела на него, словно он забрался в ее сад. Маркэнд смутно помнил миссис Гор. Но она прерывала свое неприветливое затворничество и приходила к ним в дом ухаживать за его матерью в последние месяцы ее жизни. Она никогда не разговаривала с ним, только раз, когда он спросил, поправится ли мать, она ответила: "Не задавай глупых вопросов. В мире и без них довольно шума". Все-таки, хотя он ее почти не знал, она ему нравилась - так же бессознательно, как не нравился ее муж, который всегда стоял за своим прилавком, такой холодный и сухой. - Живут ли они все так же молчаливо и замкнуто? - подумал он. Дорога вдруг круто повернула на северо-запад и пошла в гору: его дом. Маркэнд поставил чемодан на дорогу и посмотрел на свой дом. Он его не чувствовал своим, это маленькое, похожее на ящик строение, желтое, в грязных пятнах, заколоченное досками, в зарослях болиголова. Дом стоял на пригорке, футов на десять выше дороги; шестнадцать лет опустошенности сделали его чуждым. - Это мой дом. - Маркэнд ощутил томительное желание снова наполнить его собой. Он поднялся по кирпичным ступеням, поросшим сорняками, увидел, что навес над крыльцом прогнулся под тяжестью многих снегопадов, и обошел вокруг дома. Крыши дворовых построек протекали, полы сгнили; но сарай уцелел, и в нем до сих пор лежали несколько сухих поленьев и немного хворосту. Ставень одного из окон столовой совсем сгнил, и стекло было разбито. Маркэнд вынул складной нож из кармана, снял с ржавых петель все ставни и сложил их на дворе. Он вставил в замочную скважину ключ - мистер Тиббетс его передал ему с такой осторожностью, словно в ключах длиннее шести дюймов было нечто непристойное, - и пошел в кухню. На него пахнуло холодной сыростью, заставившей его вздрогнуть; он застегнул пальто и раскрыл окна апрельскому утру. Потом он прошел в столовую, соседнюю с кухней. Круглый красный стол, тяжелые кожаные стулья, массивный резной буфет, который его отец каким-то образом ухитрился привезти из Германии, теперь еще больше загромождали тесную комнату. Маркэнд почувствовал, что он не один. Он услышал шорох, потом глухой стук: о потолок ударилась птица. Отскочив, она упала на пол, вспорхнула, стала кружить, приближаясь к открытому окну; пролетев мимо, ударилась о стену, отпрянула назад. Скоро в своем слепом бессилии измерить этот странный замкнутый мир она, должно быть, расшибется насмерть. Теперь она билась на полу, мигая на свет. Маркэнд пошевелился; птица стремительно взлетела вверх, упала на стол, мотнулась к окну, снова не попала в него и рикошетом от стены отлетела в дальний угол. Она затихла на полу, неподвижными глазами глядя на человека. Маркэнд лег на пол и, не сводя с птицы глаз, ползком, потихоньку стал подвигаться к ней. Он накрыл ее ладонью, встал, протянул руку за окно и разжал пальцы. Ласточка вспорхнула, поднялась широкими кругами, растворилась в утре. Маркэнд пошел наверх, в комнату, где до самой своей смерти спала его мать и до самой своей смерти спал вместе с ней отец. В ней было холодно и темно, как в могиле. Он снова спустился в сарай, нашел лесенку и снял ставни со всех окон верхнего этажа. Теперь комната его матери засветилась воспоминаниями, исходившими от хорошо знакомых вещей: голубая лампа у постели, лоскутное покрывало, качалка с красными кистями, маленький фарфоровый подносик с булавками. Он прошел в свою комнату; даже сейчас, когда во всем доме пел мягкий солнечный день, она казалась склепом. Он тщательно осмотрел потолки и обнаружил только одну значительную трещину, над каморкой рядом с его комнатой. В чулане под лестницей он нашел свой ящик с инструментами, которые были покрыты ржавчиной, и связку старых, полуистлевших от времени газет. Он развел огонь во всех печах, чтобы проверить дымоходы; тяга была в исправности. Тогда, поеживаясь, он вернулся в кухню; казалось, в ржавом и почерневшем железе печей скопился холод многих зим. Он сел и на клочке бумаги, который нашел у себя в кармане, набросал список всего, что необходимо было купить. Когда, возвращаясь к себе, он проходил мимо дома Горов, было уже около полудня. Дебора на кухне готовила свой одинокий обед. Ее сын приезжал в неопределенные дни, и у нее всегда готовы были для него мясо и пирог. На южном конце лужайки Маркэнд нашел дом с вывеской: "Обеды". Незанятые места за столом, заполнявшим почти всю комнату, грязно-серая скатерть, почти такой же грязно-серый потолок вызвали в нем такое чувство, словно он собирался пообедать в гробу. За столом сидели три дамы с трясущимися головами, настолько ослабевшие памятью, что не узнали его, хотя он был уверен, что они хорошо знали его мать. Сидела старая дева лет тридцати, учительница, с кожей нечистой, как воздух в душной комнате, и злыми глазами... злыми, быть может, оттого, подумал Маркэнд, что ее так преждевременно похоронили. Другие посетители были мужчины, которые запомнились Маркэнду по воротничкам: у одного шея и голова торчали из воротничка, как у страуса; другой весь ушел, как черепаха, в потрепанный и измятый воротничок; третий был красивый молодой человек с таким же жестким выражением лица, как его жесткий крахмальный воротничок. У западного конца лужайки расположены были лавки. Маркэнд обрадовался, что у бакалейщика ему отпускал мальчуган, который никогда не знал Маркэндов. Но в мелочно-скобяной лавке все так же ханжески поглядывал из-за прилавка старый Сэм Хейт, в том же сюртуке покроя "принц Альберт", в том же черном атласном галстуке. Он не узнал Маркэнда. - Дом Маркэндов, вы говорите? - протянул он, получив деньги и пообещав доставить покупку. - Да он сколько времени пустовал. - А теперь вот больше не пустует. - Сколько времени пустовал, - вслух размышлял мистер Хейт, для которого всякая перемена казалась подозрительной и зазорной. Рядом с почтовой конторой стоял Дом юбилеев, в котором несколько лет помещался музыкальный класс Адольфа Маркэнда, после того как ежедневное путешествие поездом в Уотертаун стало для него чересчур утомительным. Башенка с табличкой "1876", четырехугольное краснокирпичное здание, нижний этаж заново отремонтирован. Два больших окна, похожих на витрины городских магазинов, выступали над тротуаром. На стеклах Маркэнд прочел: КЛАРЕНС ДЕЙГАН Агент по недвижимости а внизу - более скромным шрифтом: Страхование имущества Строительные материалы Уголь и дрова Похоронное бюро. Когда он толкнул дверь, зазвонил колокольчик. Из-за конторки в глубине, за деревянным барьером, поднялся кряжистый мужчина и вышел ему навстречу. На нем был клетчатый костюм, бриллиантовая булавка в галстуке; голова его напоминала голову бульдога светлой масти. Маленькие глазки оглядели хорошо одетого незнакомца, и холеная рука указала ему на стул. - Благодарю вас, - сказал Маркэнд. - Я не сяду. Я только хочу заказать уголь и дранку и немного тесу... Дейган был господином нового Клирдена. Вместе со старшиной Демарестом, который составил себе состояние на мраморе, но успел вложить часть его в железнодорожные акции до того, как заглохли каменоломни, он скупил за бесценок плодородные земли - земли, которыми пренебрегали в индустриальную эру Клирдена, - и теперь продавал их по закладным людям типа Джекоба Лоусона. Когда Маркэнд вошел, Дейган принял его за будущего покупателя дома или фермы. Дейган знал в лицо каждого землевладельца и каждого арендатора от Уотертауна до Личфильда. - У вас здесь ферма, сэр? - он был озадачен. - Нет, - Маркэнд старался говорить как можно непринужденнее, - у меня здесь дом. - Последовала пауза. - Может быть, вы знаете его? Дом Маркэндов. Глаза Дейгана вонзились в него. - Черт подери! Вы - молодой Маркэнд? - Да. До Дейгана время от времени доходили неопределенные слухи о его успехе, богатстве. - Садитесь, сэр. Маркэнду пришлось повиноваться. - Чрезвычайно рад вас видеть, сэр. Не припомню, встречались ли мы в былые годы. Постоите, должно быть, лет десять... - Шестнадцать. - Но я слыхал о вас, мистер Маркэнд. Он пододвинул себе кресло, удобно уселся в нем и вытащил из жилетного кармана две сигары. - Нет, благодарю вас. Раскуривая свою сигару, мистер Дейган не переставал удивляться: - Если этот молодчик богат, что ему тут нужно, в его грошовой лачуге у каменоломен? Слоняется без дела? Хочет иметь загородную усадьбу? Не угадаешь. - Думаете пожить здесь, у нас? - Да, некоторое время. - Если я чем-нибудь могу быть вам полезен, прошу рассчитывать на меня. Услуги - моя специальность. Разрешите спросить - вы приехали один? - Да. - Вы хотите нанять кухарку? - Нет, я хочу только дать заказ. Дейгану ничего не оставалось, как записать на листке бумаги все требуемое. Маркэнд встал. - Так если хоть как-нибудь я могу помочь вам устроиться... - Благодарю. - Маркэнд знал, что не захочет увидеть этого человека в другой раз. Какова бы ни была цель его приезда в Клирден, этого человека он больше не должен видеть. - Не думаю, что мне понадобится что-нибудь, мистер Дейган. - Но разрешите спросить, кто вам будет делать ремонт? Я мог бы послать вам надежного человека... - Я все буду делать сам. Маркэнд сказал это мягко, но определенно и выдержал пристальный взгляд Кларенса Дейгана. - Я хотел бы уплатить вам сейчас же. - Он положил на стол ровно столько, сколько требовалось. - До свидания, - сказал он. Дейган молчал. Дебора Гор вешает белье на веревку позади дома; безотчетное побуждение заставляет ее обернуться и поглядеть на дорогу: тот же мужчина, на этот раз без пальто и со свертками в руках, снова идет в том же направлении. - _Это Дэви Маркэнд_. - Другое безотчетное побуждение заставляет ее снова заняться своим бельем. Когда Маркэнд вернулся, в доме стоял нежный запах апреля. Он развел огонь в печке, сварил себе кофе и решил, что с утра первым долгом починит протекающую крышу. Сегодня он будет отдыхать. Он устал. - Вероятно, я не чувствую ничего именно потому, что устал и взволнован. - Он мало спал прошлой ночью - он был с Элен, в своем нью-йоркском доме! Был близок с ней, так близок, как никогда, слишком близок, чтоб испытать наслаждение. А теперь так далек! Многое предстоит понять в свое время. Но сейчас ему нужен сон, и его ждет работа. Он нашел одеяло в сундуке из кедрового дерева на чердаке, куда вела лестница из верхнего этажа. Он проветрил его под вечерним солнцем и приготовил себе постель, свою старую постель. При свече (лампы и керосин принесут только завтра утром) он съел скромный ужин, сидя у самой печки в кресле-качалке своей матери. Стояла тишина; было еще слишком холодно для сверчков и древесных лягушек. Он был один; даже мыши, которые всегда беспокоили его мать, давно уже покинули дом. Маркэнд услышал скрип качалки и встал. Мысль, что он сидел на ее месте, заставила его вздрогнуть, словно мать была здесь. Он смотрел на ее пустое кресло и чувствовал безмолвие мира; он знал, что в мире нет пустоты, нет безмолвия и нет отсутствия. Он радовался, что он здесь, сам не зная почему; радовался, как много лет тому назад, когда впервые обнял Элен. - Странная мысль! - Внезапно сон овладел им. Он услышал знакомый низкий голос матери: "Дэви, у тебя глаза слипаются. Иди спать". Он взял свечу, пошел наверх; спал он без сновидений. Взошедшее солнце ударило ему в лицо и заставило раскрыть глаза. Он лежал, взмокший от пота, чувствуя приятную расслабленность, под своим старым одеялом, в своей старой комнате. Ему захотелось выкупаться. Он сбросил пижаму и голый побежал на задний двор. Холодная трава смеялась его ногам, воздух, еще не прогретый солнцем, щипал тело; потребность ощутить прикосновение холодной воды исчезла в нем; ему захотелось солнца. Маркэнд разостлал одеяло и лег на него голый. Воздух и земля были холодные, но солнце приласкало его. Прикосновение солнечных лучей было чувственно; ему стало приятно, как женщине, которую любимые руки ласкают на неудобном ложе, и наслаждение пересиливает в ней чувство неудобства. Он вспомнил о работе, которая его ждет, оделся и не успел еще кончить завтрак, как от Хейта и Дейгана принесли заказанное им. Десять дней Дэвид Маркэнд работал в доме - сначала медленно, отдыхая подолгу от непривычных усилий, потом все быстрее и увереннее, по мере того как к нему возвращались навыки проведенной в Клирдене юности, и все глубже погружаясь в эту чисто физическую жизнь. Он починил крышу; исправил навес над крыльцом и выкрасил его; заменил разбитое стекло новым; отремонтировал пристройку; аккуратно сложил дрова в сарае и приладил небольшой ящик для угля; провел трубу от колодца к кухонному насосу. Он навел порядок в чулане; тщательно выскреб и вымыл весь дом водой с мылом (это было самое трудное); проветрил погреб; выполол сорняки на крыльце и дорожке. Он выходил из дому, только когда ему нужно было купить что-нибудь, платил за все наличными и уносил покупки домой. Он ел простую пищу, чаще всего консервы, и спал без сновидений от ужина до завтрака. Погода изменилась, стало холодно; два дня шел дождь, а потом целую неделю резкий северный ветер не давал проясниться небу. Он почти не замечал этого; окружающего не существовало; не существовало ни внутреннего мира, ни прошлого, с его неотступными воспоминаниями. Был человек, который работал головой и руками, приводя в порядок свой дом. Вот он проснулся, и теплое майское солнце, как в первый день, раскрыло ему глаза. Он лежал мигая, потревоженный и обласканный солнцем. Он сытно позавтракал - яйца, фрукты и кофе - и увидел, что работа почти кончена и дом приведен в порядок. В это утро он первый раз вышел на прогулку и пошел по тропинке, ведущей от его дома мимо каменоломен, к северу. Природа еще дремала; почки на кленах, крокусы, цветы кизила, даже фиалки, словно волшебные частицы солнца, висели в сырой полутьме леса. Потный и усталый, он возвратился домой. Лес не принял его, и ему было не по себе. Он пересмотрел запасы в своей кладовой - бобы, сардины, ветчина, хлеб - и в первый раз остался недоволен. Ему захотелось настоящего обеда. Пойти куда-нибудь. Но куда? Не в это же могильное заведение - "Обеды"? Может быть, к какому-нибудь фермеру поблизости?.. К Лоусону, который привез его в Клирден? У Лоусона к обеду, вероятно, пышки и свинина. Не то. К кому же еще? Он схватил свою шляпу и вышел на дорогу. Дом Горов, и над ним дымок, как песенка, вьющийся из трубы. Что стоит постучаться? Миссис Гор отворила дверь. - Войдите, - сказала она. Он тотчас же увидел, что она узнала его, и не захотел говорить об этом. Но она как будто ожидала его прихода. - Вы хотите пообедать? Будет готово через двадцать минут. - Миссис Гор, как вы догадались?.. - Мы ведь соседи, не так ли? Долго ли молодой человек может довольствоваться собственной стряпней? Снова он почувствовал себя мальчишкой. Когда ему было семнадцать лет, она говорила с ним, как с ребенком; теперь - как с юношей. - Это очень мило с вашей стороны, миссис Гор. Через двадцать минут, вы говорите? - Ну, скажем, через полчаса. - Я прогуляюсь немного и вернусь сюда. Я хочу подняться на этот холм напротив. Я когда-то играл там... Ее серые глаза стали жестче, но она не сказала ни слова. Когда он возвратился, она сразу провела его в кухню, где стол был накрыт на двоих. На окнах висели чистые белые занавески, и сквозь них пробивалось солнце. Он поел очень вкусно: свинина с яблочной подливкой, печеный картофель, теплое молоко, ржаной хлеб, горячий пирог с изюмом. Она подала ему все, а потом села сама рядом с ним: они ели молча. - Хотите еще чашку чаю? - Миссис Гор, вы не представляете, как я вам благодарен! Он не боялся, что она станет задавать ему вопросы, на которые трудно будет ответить: зачем он здесь? что он здесь делает? Ему было хорошо сидеть за столом напротив этой женщины, которая подымала глаза от своей тарелки только для того, чтобы взглянуть в его тарелку и подать ему еду. Сейчас, когда он осознал странное спокойствие, овладевшее им за этим чужим столом, ему стало не по себе. Он торопливо доел пирог, проглотил чай. - Вы должны разрешить мне заплатить за это, миссис Гор. - Вы придете еще? - Конечно нет, если вы не позволите мне платить. - Я буду ждать вас завтра к двенадцати. Довольно с вас и того, что завтрак и ужин придется готовить самому. Обед для вас всегда будет готов здесь. Платить можете в конце недели. Он протянул ей руку; ее рука, твердая и неподвижная, не ответила на пожатие. Он лежал возле дома на солнце и чувствовал, что ему не по себе и что он ждет завтрашнего обеда. Работа была кончена. Нужно найти какое-нибудь дело или по крайней мере понять, зачем он приехал в Клирден. На чердаке были шкатулки со старыми письмами и несколько книг, на которых отец надписал свое имя затейливым готическим шрифтом. Заняться чтением? Ему не хотелось... Кругом были рощи и поляны, деревенская природа, которую он так любил, по которой так часто тосковал весной в городе. Гулять, узнавать знакомые места? Ему не хотелось... Еще оставалось что-то, что нужно было сделать, но он не знал что. Он заснул, лежа на своем коврике. Потом вдруг он сообразил, что стоит и осматривает маленький участок земли позади своего коттеджа. Там росли две-три яблони, источенные временем и червями, но во мраке узловатых сучьев пели ярко-зеленые побеги. Под беспорядочной зарослью кустарников и сорных трав лежала хорошая, плодородная земля. Он понял, что привлекло его к этому участку; ему захотелось иметь сад. Это бессознательное пробуждение в поисках места для сада дало ему уверенность. - Тревожиться нечего, - сказал он вслух, - я двигаюсь, я иду вперед. Меня не надо подталкивать. Миссис Гор приветствовала его бесстрастно, словно он был лишь частью майского полудня. Снова он молча сидел за столом, но на этот раз она время от времени поглядывала на него и улыбалась, по-своему давая понять, что она рада его присутствию. Маркэнд нашел, что она мало изменилась со времен его юности. Тогда она была молодой женщиной, прикованной к старому мужу. Но ее крепкое, сильное тело казалось вне возраста: тогда в нем не было цветения молодости, теперь не чувствовалось разрушительной тяжести лет. А ведь для женщины шестнадцать лет - долгий срок. - Скажите мне, - спросил он, - нет ли здесь у кого-нибудь поблизости плуга и лошади, чтобы помочь мне разбить сад? - На каменоломнях живет один поляк. Его зовут Стэн. Он работает поденно, нанимается на всякую работу. - Стэн, вы говорите? Хорошо, попытаюсь разыскать его дом. - Он один только и уцелел на каменоломнях. Пройдете мимо развалин лавки моего мужа и сейчас же увидите... Значит, вы решили остаться здесь на все лето, раз хотите завести сад? - Сказать правду, я сам не знаю, - улыбнулся он. - Но останусь я или нет... - Вы не такой человек, - она прервала его, и он почувствовал на себе ее серые глаза, - не такой человек, чтобы посадить семя и не дать ему взойти. Хоть вы сами этого не знаете. Ему нечего было ответить; она просто _сказала_ ему об этом, и в глазах у нее было странное ликование. За лугом, заваленным ржавыми обломками машин, котлов, резаков, вставали хмурые, серые очертания каменоломен. Трава и кустарники разрослись вокруг, и вход зиял, как рана. Влево тянулась низина, не загроможденная развалинами, но сырая; посреди нее, в отдалении, виднелась небольшая ферма. Маркэнд шел по старательно усыпанной золой тропке, между кучами сожженных прошлогодних сорняков, сквозь которые пробивалась молодая зелень. Ферма оказалась простой одноэтажной хижиной из некрашеного теса, полусгнившей и починенной во многих местах, с примыкавшими к ней сараями и амбарами. Девочка лет семи, в стареньком пальтишке, отороченном изъеденным молью мехом, играла на дворе среди цыплят, консервных банок, кошек, поломанных колес и ящиков с рассадой. На пороге стояла молодая женщина, блондинка с полным ярким ртом и волевым подбородком. Позади нее темнел четырехугольник двери. Ее блуза распахнулась у ворота, открывая белую крепкую шею; бедра были обтянуты поношенной юбкой. Увидя чужого, она шагнула вперед; на лице ее не было ни улыбки, ни неприязни; но девочка восторженно загляделась на него, как будто появление человеческого существа среди животных и всякого мусора было редкой забавой. - Простите, - сказал Маркэнд и, положив одну руку на голову ребенка, другой снял шляпу. - Я ищу кого-нибудь, кто помог бы мне разбить сад. Нужен плуг и лошадь. - Я думаю, Стэн может взяться за это. - У нее было произношение уроженки Среднего Запада. - Вот и чудесно! А как вы думаете, когда он сможет прийти? - Когда вам нужно? - Да чем скорее, тем лучше. - Маркэнд снял руку с головы девочки, и она радостно схватила ее обеими ручонками. Мать улыбнулась. - Сейчас посмотрим. По четвергам и пятницам Стэн работает у Демарестов. Он мог бы прийти к вам в понедельник или в субботу, если вам к спеху. - Лучше в субботу. - Куда ему прийти? - Я - ваш сосед. - Сосед - сосед - сосед! - защебетала девочка. - Вы ей понравились, сэр, - сказала женщина. - Что ж, дети проницательны. - Да, говорят. - Женщина рассмеялась вместе с ним. - Она просто радуется, что весна настала. - Он схватил девочку за руки и заглянул ей в лицо; оно было бледно, темные тени лежали под глазами, светло-голубыми и смеющимися. Маркэнд сказал: - Мне кажется, у вас здесь сыро. Она легко пошла на разговор с ним: этого чужого одобрил ее ребенок. - Болота кругом, - сказала она спокойно. - Прошлый год у нас вся картошка сгнила, и мы не успели ее выкопать. - Но ведь там, выше, пустует столько хорошей земли. - Это верно, - она говорила без оживления и без горечи, - а в банке лежит столько денег. Он увидел, как изношена простая коричневая ткань ее блузы на пышной груди. - Женщина, которая указала мне на вашего мужа, говорила, что вы поляки. Но вы не полька? - Стэн - поляк. А я из Канзаса. Он посмотрел на женщину. - А ты любишь своего мужа. - И когда в субботу утром он пришел к нему - поляк, которого любила эта женщина, - Маркэнд уже знал, что тоже полюбит его. ...На восходе солнца, громыхая плугом, он подвел свою лошадь к задней калитке - высокий худощавый человек лет тридцати, немного нескладный, но стройный, сияющий, словно Восток, золотистыми волосами и светло-голубыми глазами. Он стоял на зеленой траве, а над ним щебетали тысячи птиц и распускались день и весна. Маркэнд подошел к нему совсем близко и увидел под глазами у него те же самые темные тени, от которых меркло сияние его дочери. - Я Стэн Польдевич, - сказал он негромко. - Я Дэв Маркэнд. Они пожали друг другу руки. - Вам нужно распахать землю? Как велик должен быть сад? - Его интонация была безупречна - признак музыкального слуха; но в произношение отдельных звуков вкрадывались ошибки - признак неповоротливого языка. Они пахали вместе; серебряный гомон птиц бледнел перед золотым безмолвием солнца; и ни одно облако не омрачало утра. Маркэнд предупредил миссис Гор, что будет занят и не придет к обеду; она кивнула и, как всегда, ничего не сказала. Но в полдень голод дал себя знать, и он сказал Стэну: - Я пойду в дом, приготовлю чего-нибудь поесть. Вы тоже сейчас приходите. Мы поработали на совесть. Черт! И крепкие же эти корни! Надеюсь, вы не будете в претензии на мою стряпню? - Я буду стряпать. - Вы думаете, что умеете стряпать лучше меня? - Уверен. - Почему же вы так уверены? - Маркэнд рассмеялся. - Может быть, вы - повар-профессионал? - Ну, не совсем. - Видите ли, до того как приехать сюда, десять лет тому назад, в Варшаве я обучался поварскому делу. Приехал, вскоре получил хорошее место - шеф-повара при салон-вагоне одного железнодорожного магната, - может быть, слышали: мистер Иейтс, Западные железные дороги. Всю страну изъездил, стряпая на него. Один раз мы крупно поспорили. Он был хороший хозяин. Но я ушел. Было это в Канзасе, в городе Мельвилль. Там я и Кристину встретил... потом. - Он помолчал, вспоминая. - Ей не нравится, что я повар. Они там, в Канзасе, мало что смыслят в этом деле... только и знают, что оладьи из кислого теста с подливкой из сорго. Они не понимают, что повар может быть художником, - он рассмеялся, - да они и в художниках мало что смыслят. Он распряг лошадь; потом заботливо отвел ее под тень дерева на краю распаханного участка и дал ей овса. - Вот увидите, как я умею готовить. А что у вас есть? - Да, пожалуй, яйца найдутся и... - Я вам сделаю омлет - _такой_ омлет... Они пошли к дому. Из раскрытых окон слышался звон посуды. Маркэнд поспешно переступил порог. Миссис Гор стояла у плиты, на которой запевал чайник. В воскресенье днем Дэвид Маркэнд, один, стоял на коленях на своем участке и сажал в землю семена. Тело его болело; тупую ломоту, вызванную вчерашним напряжением, он принимал как знак своего чувственного участия в жизни этой раскрытой им земли. Вчера, пока продолжалась работа, они были одно: Стэн, лошадь и он. Грубо и в то же время умело они ласкали землю до тех пор, пока земля не откликнулась на их призыв. Она раскрылась им, влажная, остро пахнущая. Потом она поднялась, черная земля, и заключила их в объятья. Только небо видело этот союз людей и лошади с вожделеющей землею. И небо, темнеющее сумерками, тоже слилось с землею и с ними... Сейчас еще длился этот союз, воплотившись в теле Маркэнда, в этой боли, им испытываемой, когда он склонил колени у раскрытого им лона земли. Он засыпал семена, ощущая землю на пальцах; он подвигался вперед, опускался на колени и сажал семена. Воскресенье. Склоняет ли Элен сейчас колени перед церковным алтарем? И к ней он так же склонялся прежде, и она раскрывалась его ласкам. - Она, которая так же плодородна и чье тело - земля, еще более прекрасная... Когда борозда приготовлена и выполоты сорняки, легко продвигаться вперед, сажать семена, засыпать их рыхлым слоем земли, как во сне... не думая ни о чем. Стая ласточек в небе: возвращаются с юга; это цветок воздуха, столб солнечного света. Что удивительного, если со сменой времен года они то появляются, то исчезают? Разве не так же то появляется, то исчезает солнце? и воздух? и разве ласточки отделимы от солнца и воздуха? - Элен и это темное поле... - Он увидел Стэна, веселого, приветливого поляка, который исчез из Варшавы, появился в Канзасе, повсюду перемешивая одно с другим - овощи с мясом, специи с приправами, во все вкладывая себя. Он смешал Польшу с Канзасом, перезрелое восточное поле с суровым Западом, смешал все это в ребенке, теперь смешавшемся с Клирденом и с ним самим. Он, Дэвид Маркэнд, тоже смесь. Кто властен над бесчисленными союзами? И есть ли кто-нибудь, кто властен над ними? Элен верит. Темная Элен. Из темноты ее вышли его сын и его дочь. Оттого что он пребывал в глубине темноты этой. - Лежать в темноте, пока не воссияет свет. - Лежать неподвижно, как в последнюю ночь с Элен, в последний час перед зарей его ухода из дома... Еще не все семена. И он продолжал подвигаться вперед, вдыхая запах земли, сажая семена в землю. Несколько дней спустя Маркэнд лежит ничком в своем саду и глядит на крохотный зеленый росток, пробивающийся из земли. Он не выше крупинок камня в окружающем глиноземе. Он так мал, что, глядя на него, Маркэнд вдруг теряет его из виду. - Я мог бы написать о тебе стихи, - говорит Маркэнд вслух. - Я мог бы сыграть для тебя песню на моей скрипке... Но я не хочу. Он приподнимается и, сидя на корточках, продолжает смотреть на первый росток, взошедший в посаженном им саду. - Для такой чепухи ты слишком реален. К тому же в песне или стихах я утверждал бы, что я создал тебя, - а это ложь. Что ты принадлежишь мне, - а это тоже ложь. Ты возник из семени редиски, которое я купил в лавке. Откуда оно попало туда - мне неизвестно. Но если тебе посчастливится, ты вырастешь в редиску, и тебя съест кролик. И все же он горд. Он вытаскивает из кармана трубку и закуривает. Тут взгляд его под новым углом падает на борозду. И он видит длинный ряд зеленых ростков, едва приметных на рыхлой поверхности земли, перистый, ровный, как шеренга солдат. 2 Входя в дом Деборы Гор, Маркэнд услышал незнакомый голос. За кухонным столом сидел ее сын, юноша восемнадцати лет, смуглый, как мать, длинноголовый, как покойный изувер-отец. Дебора сказала: - Это Гарольд. - Он не встал с кресла, еще глубже ушел в него всем своим сильным коротким телом. Маркэнд начал есть, пытаясь завязать беседу, разговаривая об автомобилях, о своем саде, о будущем Клирдена; юноша отвечал хмуро и односложно. - Однако мальчик, видимо, неглуп. - Маркэнд чувствовал в нем затаенную обиду. - Чем я не понравился ему? Нет, тут другое: обида застарелая, впилась в него, как паразит, и тянет соки его души; я... вся жизнь... мы - только пища для нее. - Теперь, в присутствии сына Деборы Гор, Маркэнд в первый раз посмотрел на нее, стараясь разглядеть. Неприветливость юноши, казалось, ее не трогала. Может быть, она привыкла? Она заботливо, любовно ухаживала за Гарольдом, роняла мимоходом ласковые слова, радовалась его присутствию. - В конце концов, она все-таки мать... мать сына, которому она готова простить все отталкивающие черты, почти не замечая их. Не в этом ли обида? - Маркэнд почувствовал, что в любви Деборы к сыну есть что-то отвлеченное, независимое от пего; что-то страшное в ее готовности простить, словно она хотела, чтобы он навсегда оставался ребенком. Если бы она бранила его за дурные привычки, может быть, он чувствовал бы себя счастливее? Маркэнду захотелось оживить теплом этот час, что он должен был провести с Гарольдом. Он пустился в воспоминанья о старом Клирдене. - Вы не помните того времени, когда городок процветал. Если бы кто-нибудь сказал мне тогда, что этому придет конец, меня это удивило бы не меньше, чем утверждение, что мрамор может растаять. Помню, тогда... Юноша резко оборвал его: - Я хотел вам сказать, мистер Маркэнд, что моя мать не нуждается в пансионерах. Отец ей достаточно оставил, чтобы хватило на жизнь. А если бы этого оказалось мало, я могу позаботиться о ней. - Не сомневаюсь. Я никогда не думал, что ваша мать дает мне обед ради прибыли. Боюсь даже, что при той плате, которую она с меня берет, ей это в убыток. - Ну, так в чем же дело? Маркэнд вдруг разозлился... - Гарольд... - В ровном голосе миссис Гор не слышалось упрека, в нем была почти радость, как у матери, помогающей оступившемуся ребенку снова встать на ноги. - Гарольд, ты сам не знаешь, что говоришь. Разве я не вольна поступать, как мне хочется? Маркэнд не желал больше разговаривать с этим противным мальчишкой; он охотно надавал бы ему пощечин. Но сдержался. И, поборов свой гнев, вдруг словно прозрел. - Мальчик никак не может стать взрослым. Он это знает, тяготится этим, осуждает и ненавидит за это свою мать. Почему? Смутным чутьем, свойственным каждому из нас, она понимает мир и свое маленькое место в нем. Почему это естественное чутье не передалось ее сыну? Ведь он не знает своего места в мире, - отсюда его обида, его зависть, его гордость. Оттого ли, что в детстве он был лишен этого места? Теплого, уютного места в центре мира своей матери? И, обойденный в детстве, не ищет ли возмещения теперь? Не ищет ли в мире взрослых людей того, в чем нуждалась его детская душа? - Гнев улегся. Маркэнд знал, что он сам ребенком занимал центральное место в мире своих родителей; так же было с Тони и Мартой. Быть может, именно это дает силу и мужество позднее в жизни обходиться без этого. Маркэнд смотрел на мать и сына и в них обоих чувствовал присутствие третьего. Сэмюель Гор сделал этого юношу и эту женщину тем, чем они были теперь. Смутный протест против мужа - Маркэнд чувствовал это - был в любви Деборы к сыну. В ее худощавом стройном теле зарождалась жизнь этого юноши, у них был один цвет кожи, цвет волос и глаз; но в этом же тело темным узлом затянулся ее протест против отца. Все трое они - одно; мучительно сплетенные вместе, они заключали в себе свой мир. - Что мне здесь делать? Мой мир - в Элен, Тони и Марте. Мой уход - тоже сила, воздействующая на них. (Сила мертвого Сэмюеля Гора, воздействующего на мир его жены и сына.) Как отразится мой уход на Элен и через нее на моих детях? - Гнев возвращался к Дэвиду Маркэнду. Гнев на самого себя. Оставь нас в покое! Вот что хотел сказать мальчик. Он прав. Маркэнд встал из-за стола чужих людей, в чью жизнь он пытался вторгнуться. Он протянул Гарольду руку. Юноша вскочил с порывистой неловкостью, ища ответа на лице Маркэнда. Казалось, он нашел то, что хотел, и сердце Маркэнда раскрылось для него. Потом Гарольд опустил глаза и грубо отдернул руку. За окном прохладная ночь шелестом ветра в листве, жужжанием насекомых отмечала медленный ход лета. Пламя года не поднялось еще во всю высоту, стоял июнь. Дэвид Маркэнд, уютно устроившись возле печки, доедал ужин. Завтра с самого утра он пойдет к миссис Гор и объявит ей о своем решении больше не обедать у нее в доме. Свет лампы лежал на его волосах, которые теперь не напоминали шапку: они отросли. За столом оставалось два пустых места; одно из них было кресло-качалка его матери, в которое он не садился ни разу с того, первого вечера... Дебора Гор вошла в комнату, подошла к качалке его матери и села в нее. Она не говорила ничего, словно знала, что Дэвид Маркэнд что-то хочет ей сказать, и пришла для того, чтобы выслушать его. Он сказал ей о своем решении. Когда он заговорил, она начала покачиваться в кресле. Он продолжал: - Я не могу сказать вам, насколько вы помогли мне своим гостеприимством. Я сам этого как следует не знаю. И я не знаю, миссис Гор, отчего вы были так добры ко мне и отчего я так нуждался в этом. Но это так. И мне очень жаль, что мне больше нельзя приходить к вам. Но я не могу забыть о Гарольде. А с той минуты, как он появился в доме, мне нет там места. - Он замолчал, но она не остановила мерно покачивающегося кресла. - Я стараюсь говорить прямо. В моих словах звучит эгоизм, это так и есть. Я думаю о себе больше, чем о Гарольде или о вас. Вы одиноки, Дебора Гор, и я знаю, что вам было приятно, когда я каждый день приходил к вам. В отсутствие вашего сына вы нашли себе дело, нашли о ком заботиться. Я лишаю вас этого. Но я должен подумать о себе. Иначе как мне узнать, зачем я здесь? У меня есть своя семья, своя жизнь - там, в Нью-Порке. Зачем я ушел от нее? Сегодня я почувствовал, что вторгся в чужую жизнь - вашу и вашего сына. Ведь не для того же я покинул Нью-Йорк? Я чувствую, что, только вплотную приблизившись к самому себе, я могу узнать, зачем я здесь. - Он улыбнулся. - Трудное дело - объяснять все это. Слишком все туманно и неопределенно. - Я понимаю, - сказала она. - И вы правы. Вам не нужно приходить ко мне. - Она продолжала покачиваться. - Вместо того я стану каждый день приходить сюда и готовить вам ужин. - Миссис Гор! - Вам это будет даже удобнее, чем получать обед. Ничто не помешает вам совершать дальние прогулки. Вы сможете приготовлять себе сандвичи из холодного мяса. В лавки вам тоже не нужно будет ходить. Я буду все для вас закупать, стряпать вам горячий ужин и уходить, чтобы, оставшись одни, вы спокойно съели его. - Но, Дебора Гор... Она перестала качаться и наклонилась вперед. - Мальчик, - пробормотала она, - думаешь, я не знаю, зачем ты здесь? Лучше тебя. Даже прогулки в город могут не кончиться добром... Вы не будете замечать меня. Дэвид, - не больше, чем вашу прислугу в городе. - Какое право я имею принять это от вас? - Я знаю ваши права. И я знаю свои права. Пожалуйста, не спорьте со мной. - Она встала. - Мы начнем с завтрашнего дня. И не беспокойтесь о Гарольде. Гарольд мой. С ним у вас нет ничего общего. Только со мной, Дэвид. Маркэнд подошел совсем близко к ней. - Вы мне не даете ничего сказать. - Нечего говорить. - Голос ее упал почти до молитвенного шепота. - Все сказано. - И она ушла. Он сидел в кресле, глядя на качалку своей матери, которая все еще слегка покачивалась... Новая жизнь началась для Дэвида Маркэнда. Он рано вставал и работал в саду, пока солнце не поднималось высоко. За ночь успевали появляться сорняки, он выпалывал их, а нежные молодые ростки обкладывал землей, мягкой, точно одеяло, пропускающей влагу и воздух. Потом, вспотев, он сбрасывал куртку и целыми ведрами окатывал свое тело, певшее в брызгах холодной воды. Завтрак его состоял из сырых фруктов, хлеба, варенья и нескольких чашек молока; он утратил городскую привычку пить кофе по утрам. К девяти часам он разленивался; в саду больше нечего было делать. За мертвыми каменоломнями тянулись дороги, извиваясь бесконечно по лесистым холмам, лугам, ущельям, в которых ручьи, прыгая по мшистым камням, вдруг разливались озерками. К оголенным высотам нужно было пробираться сквозь густые заросли кустарника, по скалам, где на северной, теневой стороне до сих пор лежали пятна серого снега. Там он мог сидеть и смотреть вокруг; находить признаки набухающего лета в зеленом дыхании молодого деревца, в траве, ласкающей луг, в мрачном стоне сосен. Там в тишине к нему возвращалось все то, что он утратил за годы, проведенные в городе. В дождливые дни еще приятнее было гулять, чем при солнце. Сумев побороть городские привычки, отвратительный рефлекс заботы об одежде, опасения измять и намочить воротничок, испачкать пальто, загрязнить брюки, приятно было бродить по миру, где все границы стерла вода. Исчезли отдельные предметы. Деревья на склоне холма слились с облаком, а облако касалось неба и его щеки. На пастбище смешались и лошади, и коровы; дождь и тех и других поднимал и растворял в объятиях воздуха. И сам он тоже не был отделен от всего. Глядя в даль, затянутую дымкой, по пути захватывая взглядом скалы, деревья, ферму, коров, он чувствовал, что глядит внутрь себя: взгляд его был частью ландшафта, объемлющего вещи и их существо. Придя домой, он чувствовал усталость. Если было тепло, он ложился под яблоней и слушал, как колдовали над цветами пчелы, превращая их в крылатые пушистые жалящие клубки. Если ему случалось промокнуть под дождем, он шел в свою спальню, раздевался и голый лежал до тех пор, пока голос Деборы Гор не звал его: "Ужинать, Дэвид". Не нужно было напрягаться, делать усилия. Она приходила, безмолвно готовила ему еду, безмолвно покидала его. Поев и вымыв посуду, он иногда пробовал читать. Среди книг своего отца он нашел знакомые но детским годам: "Робинзон Крузо", "Потерянный рай", Шекспир, "Дон-Кихот", "Фауст". Но он не мог теперь увлечься ими... они были слишком далеки. Робинзон Крузо, которого он когда-то любил, теперь показался ему нереальным и скучным; человек этот ничего не чувствовал на своем острове, поэтому все, что он делал, не имело значения. Мильтона, которого он не читал прежде, ему было трудно понять; преодолев тяжеловесные слова, он находил в них только... абстракции. Он не верил ни в это небо и ад, ни в этого бога и ангелов. Только Ева казалась ему реальной; и по тем немногим страницам, которые он одолел, Маркэнд почувствовал, что самого Мильтона Ева смущала; он понимал ее и любил - и не хотел признаться в этом. Что-то недостойное, неблагородное было в том, как он говорил о ней, виня ее во всем и в то же время не допуская ее к важным беседам Адама с ангелами. Маркэнд ничего не прочитывал целиком. Как все его близкие, он слепо благоговел перед Шекспиром, однако ни одной пьесы не мог дочитать до конца, и многие сцены казались ему бессвязными отрывками. Он повторял понравившиеся строки, и они становились тропинками, которые вели в страну, наполовину созданную памятью, наполовину - воображением. По этим тропинкам он брел до тех пор, пока не забывал о себе самом, сидящем с книгой на крыльце. По тут его всегда одолевал сон, и он ложился в постель. Дебора вела его маленькое хозяйство, и ему ни о чем не приходилось заботиться. Он никогда не спускался в город, забыл о нем. Клирден стал почти так же далек, как Нью-Йорк. Сойдя по кирпичным ступеням на дорогу, он поворачивал к лесу. Он никого не видал, кроме Деборы, Стэна, его жены Кристины и их девочки. Первое время, приходя в домик на каменоломнях, он был точно путник, остановившийся среди леса, чтобы в звонкой тишине рассмотреть какое-нибудь дерево, или на вершине холма, чтобы оглядеть окрестность. Ему нравилась семья поляка, и он стал приходить чаще. Он понял, отчего Кристина покинула богатую ферму своего брата и, наперекор его воле, вышла замуж за лучезарного Стэна. Он понял, какое страстное стремление быть принятым этой чужой страной выросло из любви поляка к американке-жене. Их любовь была похожа на дочку их, Клару: ясная и певучая, но все же омраченная зловещей тенью. В городе Маркэнд знал немало пар, связанных любовью. Он сам и Элен, например. Но любовь даже у них, каралось, оторвана была от жизни. Мужчина и женщина любили друг друга. Но мужчина весь день проводил на работе. Вечером, стремясь забыться, оба они, мужчина и женщина, уходили в среду людей, стремившихся к тому же. Когда в полночь, нагие, они сходились в постели, кто посмел бы стать нескромным свидетелем? Но Кристина и Стэн... В тот день, когда впервые поляк пришел к нему с плугом, Маркэнд сказал себе: - Он любит свою жену. Вся несложная работа, которую он делал ради денег, на своей ли ферме, в чужих ли садах, была непосредственно связана с его женой. Вся ее жизнь, самое ее остро ощутимое присутствие в домике на каменоломнях, так далеко от большой канзасской фермы, была выражением ее любви. Если он приходил и Стэна не было дома, ничто от этого не менялось. Кристина ставила стул на дворе у самых дверей (где полагалось быть крыльцу), и Маркэнд закуривал трубку. Если она занята была работой по дому, она не прерывала ее, и он играл с Кларой. Они мало говорили; слова были только перекличкой друзей, вместе путешествующих во тьме. Она никогда не спрашивала его, как он живет, что делает но целым дням; не спрашивал и он ее. Когда Стэн бывал дома, он доставал бутылку вина собственного приготовления, вина, которое слегка светилось, как он сам. Порой его безмолвие прорывалось потоком слов. Он рассказывал о Польше, о фермах, не знающих довольства, о городах, лишенных воздуха. - Я родился в деревне близ Варшавы, названия ее вам не выговорить. Земля там хорошая, но только те, кто работают на ней, ей не хозяева. Крестьяне живут в деревянных домишках, гораздо худших, чем мой; мебель в этих домах сделана их дедами и отцами. Они постоянно недоедают, и, хотя кругом леса, они не смеют нарубить себе дров и зимою мерзнут. Летом они работают до изнеможения. В деревне есть большая церковь с семью золотыми куполами. Ее выстроили русские, чтобы наши помнили, что они рабы и что бог - с русскими. Крестьяне живут под дырявой крышей и трудятся день и ночь, а бог живет в раззолоченной церкви, и ему служат много священников. Никто, конечно, в эту церковь не ходит, - у крестьян есть своя церковь, другая. Вот однажды в земле, близ церкви русского бога, нашли нефть. Навезли машин, вырыли колодцы, у самой церкви настроили нефтяных вышек, и золотые купола стали тускнеть. Говорят, нефть приносит деньги, но крестьяне их что-то не видели. Где раньше на улице попадался десяток нищих, теперь встретишь сотню. Вот и вся разница. Крестьянам вышки не понравились: они загрязнили небо над их деревней. А русскому богу нипочем, хоть его золотые купола почернели, а стук машин заглушает церковные колокола... Все, что есть у нас хорошего, - размышлял Стэн, - и что есть красивого, то идет в большие дома, во дворцы и в церкви. И там все это запирают. А люди, которые все это сделали, даже и не видят ничего. Что-то у нас не так, говорю я себе... Он рассказал о своих мечтах об Америке. И Маркэнду страшно было здесь, на жалкой болотистой ферме, слушать рассказ о той красоте и благополучии, которые Стэн мечтал найти; страшно было оттого, что Стэн не жаловался, ничего не говорил о том, как мечта обманула его. Кристина смотрела на мужа, пока он рассказывал, и видела его бледное лицо, его горящие глаза, и слышала его кашель. Один раз, когда они сидели так все втроем, на дорогу галопом вынеслась вороная лошадь; пышнотелая девушка в белом платье, с голубым шарфом на шее, осадила ее перед домом. - Стэн, - сказала она, - вы можете завтра прийти к нам? Папа затеял возню с садовой решеткой... вы ведь знаете... и у них там ничего не получается. Он хочет, чтоб вы пришли. Стэн церемонно представил: - Мисс Демарест. Мистер Маркэнд. Маркэнд встал, поклонился и снова сел. Девушка перевела на него небрежный взгляд, которым смотрела на Стэна и Кристину; потом зрачки ее расширились, она смотрела на него уже пристально, не отводя глаз. - Очень приятно. Она забыла о поручении отца и о том, что Стэн еще не дал ей ответа. Неожиданно задумчивая, она сидела в седле, уронив обнаженную руку на шею лошади, дрожавшую и лоснившуюся от пота (она скакала во весь опор, и трепет и запах животного передались всаднице). Клара подбежала совсем близко к передним ногам лошади. Мисс Демарест этого даже не заметила, но Стэн и Кристина бросились вперед и оттащили ребенка. Мисс Демарест по-прежнему ничего не замечала, да, собственно, и нечего было замечать, но для Маркэнда это инстинктивное движение родителей исполнено было удивительного значения. Эти три существа - одно целое. Они живут как одно тело. Ту часть этого единого тела, которой угрожала опасность, они инстинктивно отдернули. Если одного из них постигнет несчастье, что станется с двумя другими? Девушка была неизмеримо далека от этой триединой жизни. - Но она дает этому человеку работу, и называет его уменьшительным именем, и долларами своего отца кормит его жену и ребенка. - Маркэнд посмотрел на Кристину. То, что он думал, она чувствовала. Она гордо выпрямилась, стараясь быть спокойной, не показать, что присутствие этой всадницы на великолепном коне ей неприятно. Однако физически они похожи друг на друга. Кристина года на два, на четыре старше, труд и материнство наложили на нее свой отпечаток. Но они - сестры. Обе белокурой американской расы, обе краснощекие, с сильным телом и сильным духом. Одна, дочь богача, скучает и томится бездельем до того, что готова загнать свою лошадь из-за пустячного поручения; другая унижена жизнью, но горда своей любовью... Сумерки, спускавшиеся над бедным домиком, внезапно сгустились. За фермой вырисовывались каменоломни, далекие шумливые холмы примолкли под прощальной лаской солнца. Три существа здесь, во дворе: одно - Люси Демарест и ее лошадь, другое - Стэн, его жена и маленькая Клара; третье - он сам, посредине между ними. Девочка напомнила Маркэнду о том, чего он лишен. Он со своими детьми и с Элен - тоже одно существо. - Что же тогда я делаю здесь? - Он понял, какие органические, никогда не порывавшиеся узы соединяли его с отцом и матерью; понял, как опустошителен разрыв между Гарольдом и Деборой Гор. Боль, медленно разрушающая тело, пронизала Маркэнда. - Я хочу вернуться домой. - И в то же время он хотел оставаться здесь. Люси Демарест получила наконец от Стэна ответ. Ее пристальный взгляд, устремленный на Маркэнда, затеплился улыбкой. Она угадала в нем представителя своего класса и не пыталась скрыть свой интерес к нему. - Вы живете где-нибудь поблизости, мистер Маркэнд? - Нет, - отвечал он. Вечер был словно туманное испарение дня. Маркэнд ужинал, сидя за кухонным столом против Деборы. Кончив, он поднялся в комнату своей матери. Здесь июньские сумерки оказались бессильны; низкая комната вся погрузилась уже в темноту, кроме окна и постели, покрывало которой сберегло в себе свет. Маркэнд придвинул к постели стул, сел спиной к окну. Он сказал вслух: - Я тоскую. Время возвращаться домой. Перед ним возник образ сына: голова, тело, руки в движении; потом, когда Тони повернул к нему лицо, он увидел его губы. "Мама, - спрашивает мальчик, - где отец?" Он не видел Элен, не слышал, что она отвечала, - видел только сына, одинокого, не дождавшегося ответа; и образ тотчас побледнел и расплылся. Он увидел самого себя: темнеет, он сидит в комнате матери. Сверчки и лягушки затянули уже свою песню. И он полон тоски о сыне. Он хочет обнять его, прижаться лицом к голове мальчика, вдохнуть острый запах его волос. Но он сопротивляется своему желанию, которое так легко осуществить: нанять автомобиль, сесть в поезд... Он прикован к пустой комнате своей матери, к пустому дому, где ему нечего делать. И в своем сопротивлении он видит себя самого; видит, как он сидит здесь, сопротивляясь. Маркэнд сидел в сгущающейся тьме, и томительная тоска о сыне не проходила. Пылающим углем она жгла его изнутри. Но от нее исходил свет, который был - мысль. Маркэнд стал размышлять. Его размышления казались ему не чем иным, как новым, обостренным ощущением своего тела. - Вот мое тело. Оно ограничено стулом, прикосновение которого я чувствую своей спиной и ягодицами. Оно ограничено воздухом, который я вдыхаю и выдыхаю, и тем нарушены четкие границы, отделяющие тело от бесконечного движения воздуха. Черный воздух комнаты - граница моего тела. Я сижу не в комнате... но во тьме. И эта тьма не связана с комнатой - она шире, она повсюду, она внутри меня. Тьма и воздух наполняют тело Маркэнда, которое не имеет границ даже сейчас, когда он на пего смотрит. Это и значит - мыслить. Да. Потому что, сосредоточенно вглядываясь в свое тело, Маркэнд находит в нем еще многое другое. Его тоска о сыне - вот она, в его теле, ощутимая, как легкие, которые он чувствует, когда дышит. И в противовес этой тоске, слитой с ощущением далекого дома, со стремлением возвратиться домой... здесь же, в его теле - воля остаться здесь. Что такое эта воля? В ней - зерно его мысли, и все же он не может постичь ее. Его внимание, пробиваясь к этому зерну, кружит, расплывается, ускользает. Он все начинает снова; думает сперва о себе, о том, как он сидит в комнате своей матери. Уже совсем стемнело; ему страшно. В детстве он часто просыпался ночью и боялся темноты. Садился на постели, отыскивал смутно белеющее окно. Это помогало. Старался почувствовать присутствие родителей в соседней комнате; слышал, может быть, тяжелое дыхание отца. Это помогало лучше всего; тьма расступалась. Теперь ему страшно, но во всем пустом доме ему не услышать никого: ни отца, ни матери. Он один. Он сидит спиной к окну. Повернуться, чтоб увидеть свет? Невозможно... он не в состоянии повернуться. Одиночество во тьме; страх, обступивший его. Как спастись? Он вдруг видит опять, что его тело не преграждает путь тьме: тьма входит в него и выходит с каждым вздохом. Тьма и одиночество внутри него; тьма и одиночество - он сам. Страх перед собой? В этом, быть может, причина, почему он не в силах постичь, что держит его здесь. Страх перед собой? Его не так легко преодолеть, как детскую болезнь темноты. Он сидит среди страха и тьмы. Он есть тьма, и он есть страх перед тьмой. На следующее утро Маркэнд проснулся с чувством внутренней усталости, словно накануне выполнил сложную умственную работу. И все же он испытывал чувство глубокого покоя. Дом вдруг ожил; это снова был его дом, дом его детства и его родителей, раскрывший ему объятия. Больше он не тяготился бездельем: оно было лишь откликом на все то, что давал ему дом. В первый раз за все время он не вышел в сад перед завтраком; потом он заставил себя (за ночь выросло, как всегда, новое поколение сорных трав), но скоро отбросил мотыгу и сам лег рядом с ней меж двух грядок с бобами. Он задумчиво посмотрел на тоненькие стебельки возле своего лица; по всему ряду нежные верхушки растений обгрыз сурок. Маркэндом овладела ярость; потом он закрыл глаза, и они наполнились слезами. Он плакал. Он знал, что он мужчина и что ему тридцать пять лет; он знал, что должен отыскать норку и выкурить оттуда сурка. Но он лежал ничком на сырой земле, не сдерживая слез, которые катились по его лицу. Потом слезы унялись, и он улыбнулся. Он снова увидел свое тело, праздно растянувшееся на земле. - Пусть так, - сказал он вслух, - пусть, к черту сад! - И тотчас же он понял, что ему нужно делать. Он взобрался по лесенке на чердак, где в первые дни заметил связки писем, не остановившие тогда его внимания. Единственное маленькое окошко закрыто было ставнем, прибитым гвоздями наглухо. Он сорвал ставень и распахнул окно. Яркий свет ударил ему в лицо, и целый отряд шершней, чье гнездо он потревожил под выступом окна, взвился и угрожающе стал кружить перед его глазами. Он отступил назад и подождал, пока, жужжа, не улетело прочь это бдительное, но обманутое в своих ожиданиях войско: потом соскочил на пол и стал раскладывать по порядку пачки бумаг. Тут были письма его отца к его матери, Марте Дин, помеченные 1876 годом - годом их знакомства и свадьбы. Потом шли записки к ней из разных западных городов, вплоть до Сан-Франциско, кончая 1882 годом, когда Маркэнды переехали в Клирден и переписка прекратилась. Маркэнд знал, что до этого отец его был первой скрипкой в симфоническом бостонском оркестре, а еще раньше - солистом-виртуозом. В груде бумаг лежали пачки газетных вырезок, пожелтевших и рассыпавшихся при первом прикосновении. Адольф Маркэнд приехал из Германии после гражданском войны. Сын его никогда не мог понять, почему он перестал давать концерты, почему в сорок два года променял свое место в бостонском оркестре на преподавание музыки безмозглым дочкам провинциальных богачей. Мать Маркэнда, вспоминая об его отце, говорила, что он был "слишком нервен, чтобы выступать в концертах", что ему "все быстро приедалось", что "повторять одну и ту же программу быстро наскучивало", что "его характер доставлял ему неприятности". В чем же была действительная причина? В одной связке лежали документы, написанные непонятными Маркэнду письменами; из своей деловой практики он знал, что это готический шрифт. Небольшая пачка писем была испещрена совсем незнакомыми причудливыми знаками; они напомнили Маркэнду некоторые вывески на Ист-Сайд в Нью-Йорке; на конвертах с германскими марками адрес был написан четким почерком: "Herrn Adolph Markand"; на первом из этих писем стояла сверху надпись: "Grossmama"; Маркэнд догадался, что это значит "бабушка". Он рассортировал все пачки и приготовился читать по порядку. Начал с вырезок. Большинство из них содержало отзывы провинциальных газет, короткие и поверхностные одобрения, пересыпанные испуганными восклицаниями о "радикальном репертуаре профессора Маркэнда" - Лист, Вебер, аранжировки из Вагнера. Более подробные рецензии были либо восторженными, либо уничтожающими. Искусство профессора Маркэнда признавалось "искусством эмоциональным", которое одних "ужасало", а других "приводило в восторг". В Спрингфилде, штат Массачусетс, он играл перед началом лекции мистера Эмерсона. И почтенный трансценденталист предварил свою "Речь о поэзии" следующими словами: "После этой музыки, чистейшей сущности поэзии, исполненной артистом, достойным своего призвания, мои слова об этой сущности покажутся лишь беспомощными исканиями". Маркэнд перешел к письмам отца. Это были живые и красноречивые письма; лишь кое-где излишне округленная фраза или неправильный оборот да многочисленные орфографические ошибки обличали в авторе письма немца. И они говорили о том, что он был несчастлив... с самого начала несчастлив. Любовь вызывала в Адольфе Маркэнде ликование, но она не спасла его от тоски и боли. Ликование проходило, боль становилась все мучительнее. В письмах матери красноречиво сказалась ее трезвая деловитость, ее неослабное внимание к возлюбленному и мужу, к его потребностям, его заботам. "Я люблю тебя", - говорил мужчина, и письма его говорили о природе и силе его любви. "Конечно, я должна любить тебя, - подразумевала женщина, - и тут нечего объяснять". Ее последнее письмо было написано незадолго до смерти мужа - в 1888 году Марта Маркэнд писала из Нью-Йорка, куда она поехала повидаться со своим братом, Антони Дином. "...искренне был обижен, узнав, что я решила остановиться в отеле. Он очень хороший человек, милый мой, право. Ему трудно понять тебя, но он очень старается. Ты не должен забывать, что мы, Дины, - простые люди. И знаешь, Адольф, милый, он охотно ссудит нам еще три тысячи под закладную. Я просила только тысячу, больше не решилась. Но я буду выплачивать по сто долларов ежемесячно, начиная с будущего месяца. Процентов он брать не хочет. Я ему сказала, что ведь тогда это не настоящая закладная, правда? - а он очень рассердился. Сказал, чтоб я его не учила, что нужно делать. Откуда мы, говорит, знаем, - может быть, под самым нашим коттеджем есть в земле ценные минералы, и когда-нибудь мы сможем по высокой цене продать его каменоломням. Ах, как это было бы чудесно! Но, может быть, он сказал так просто, чтобы нам было легче. Мы бы купили настоящую ферму, и Дэви мог бы бегать там, когда вырастет. Так что видишь, дорогой, мой брат действительно очень добрый человек, но я не жалею, что остановилась в отеле, раз тебе этого хотелось. Не забывай следить, чтобы Дэви выпивал все молоко, и в восемь часов он уже должен быть в постели. И пожалуйста, не играй с ним в шашки после ужина - это его очень возбуждает, Адольф, милый. Я так боюсь, что ты не слушаешься меня и пользуешься моим отсутствием, чтобы научить Дэви играть в шахматы. Я тебя очень прошу не делать этого. Помни, что ему придется, вероятно, трудом зарабатывать свой хлеб, как зарабатывал мой отец. Я даже не хочу, чтобы он увидел когда-нибудь этот страшный город. Он будет фермером, как все мои родные. Ты его научил играть на скрипке, уж и это большая глупость, а тут еще шахматы. Сегодня после обеда займусь всеми твоими поручениями. Брат хочет, чтобы в воскресенье я у него обедала; все равно в субботу нет поезда на Клирден, а мне так хочется увидеть Мюриель и маленькую Лоис. Ты ложись спать пораньше, пока меня нет, у тебя не совсем хороший вид последнее время. Если я сегодня управлюсь со всеми твоими делами, приеду в понедельник, а если нет, то во вторник. Твоя любящая жена, Марта Маркэнд". День клонился к закату; на темном чердаке стало жарко; в стропилах пели шершни. Маркэнд спустился вниз и стал дожидаться прихода Деборы и ужина. Письма его родителей превратились в голоса: низкий теплый голос матери; давно позабытый голос отца, дрожащий, срывающийся, всегда повышенный. Голоса, перекликаясь друг с другом, вызвали к жизни его родителей. Теперь все втроем они населяли дом. И только теперь Дэвид Маркэнд понял своих родителей. Глубоко в его плоти жило всегда сознание их присутствия, но оно неразрывно было с немою плотью. Теперь немая плоть ожила в звуке их голосов. Снова Марта Маркэнд переходит из комнаты в комнату, смотрит за мужем и сыном, руководит их домом и их миром. Снова Адольф Маркэнд возвращается домой, усталый и смущенный, откладывает свою скрипку, и глаза его блуждают, как у загнанного зверя, сердце колотится, как у пойманной птицы. Мать занята стряпней и уборкой. Отец в полночь встает с постели, со скрипкой спускается в кухню, запирает дверь и в темноте играет джигу; потом, крадучись, возвращается к жене, словно звук шагов мог потревожить домашних больше, чем безумная музыка; и на следующее утро долго лежит в постели, пропуская половину своих уроков. В длившемся годы сплетении этих людей был свой ритм - мучительный ритм желания. И в первый раз теперь Маркэнд понял желание, владевшее его матерью и отцом, и преклонился перед ним. Это желание было устремлено к нему. Отец Адольфа Маркэнда был сапожником в Мюнхене, человеком, вполне довольным существованием среди кож и колодок. Жизнь для него была тенью, затхлой, но теплой и полной остро пахнущего уюта. Музыка стала для мальчика подобна быстрым облакам и солнцу, не проникавшим в мастерскую его отца. Отец был скептиком, смеялся над светом, любил затхлый мрак, лишь бы в нем было тепло. Мальчик видел свет в музыке. Он играл, как гений, ибо для юности гений - свет. Но когда он начал музыкой зарабатывать свой хлеб, он узнал, что в концертных залах не всегда бывает солнце... что там его меньше, чем в отцовской сапожной мастерской. Он уехал в Америку. Бетховен, Моцарт, Шуберт были светом, кровью его солнца, которое всегда было с ним. Но теперь он узнал, что должен разлить его по ликерным рюмкам торговцев, которые прежде питались мраком и которым нужна была музыка, как обжоре нужен стаканчик бренди. Разочаровавшись в сольных выступлениях, он стал тянуть лямку оркестранта, окунулся в среду людей, для которых музыка была ремеслом и каждый музыкант - соперником. Только когда он встретил Марту Дин, жизнь обещала ему как будто снова все то, чего он напрасно искал в музыке. Он забился под кров своего дома, где солнцем стала плоть его жены. Марта не понимала музыки, но принимала ее... быть может, даже прощала... как прихоть своего мужа. Созданная из света, она не знала, что такое свет. Но когда муж заговаривал о том, чтобы уехать "в деревню, где над полями еще сияет солнце", она не возражала. Она понимала его жажду солнца, когда он ласкал ее тело; она любила его за эту страсть, побуждавшую его в теле женщины искать светлую жизнь земли. И когда от его ласки родился Дэвид, они вместе стали растить его и мечтать об обиталище, достойном этого нового сияния. Они переехали в Клирден... Но бегство Адольфа Маркэнда от тьмы мира было чистой иллюзией, оно ничему не могло научить его. Романтическая, туманная мечта Адольфа в Клирдене оказалась так же бессильна перед этой тьмой, как в Бостоне или Мюнхене. И Марта, которая никогда не могла понять его, бессильно склонилась перед все растущим душевным распадом своего мужа, чья жизнь прошла в мечтах. Дэвид, разумом знавший о неудачах отца, теперь плотью понял борьбу своих родителей, их любовь, их заботу о нем. Жизнь их была нелегка. Адольф, капризный и непостоянный, был из тех людей, которые неспособны додумать мысль до конца. Он легко поддавался настроению, внезапно переходил от уныния к безудержному веселью; разражался вдруг длинными тирадами, непоследовательными, как каденции, которые иногда он импровизировал на скрипке. Когда затуманился глубочайший смысл их союза... Дэвид... совместность их стала бесплодной. По темпераменту они были различны, как Бавария и Новая Англия. Марта была