Они вдруг показались Маркэнду непрочными и легковесными от блеска огней. Комната была высокая, холодная, проникнутая утонченным самоутверждением. Все в ней, даже мебель, гравюры и книжные переплеты, было бледно. Потом Маркэнд увидел перед собой хозяина этой комнаты. И снова Маркэнд, как и двенадцать лет назад, почувствовал себя неловким юнцом перед страстной целеустремленностью этого человека. Он пожалел, что пришел. Он сделал шаг вперед и пробормотал свое имя, хотя знал, что в этом не было надобности. - Садитесь. - Вестерлинг холодно разглядывал его: немного отяжелел, но не перезрел и не прогнил, как большинство из них. Вестерлинг тоже сел. - Как поживает... Элен? - Он заставил себя произнести это и тотчас же почувствовал свое превосходство - и не без удовольствия вошел в роль. - У вас есть дети?.. Ах, да. Ну, как они? Как вы сами, Маркэнд? - он улыбнулся. - Выглядите вы отлично. - Спасибо, Вестерлинг. Жаловаться не могу. Как вы все это время? Маркэнд уже овладел собой, и это не понравилось Вестерлингу. - Я не меняюсь, - сказал он холодным тоном и покраснел, сразу поняв, что слова его заключали в себе признание. - Итак? - спросил он, чтобы скрыть свое смущение, и пристукнул ногой по не покрытому ковром полу. - Вероятно, - сказал Маркэнд, - вы удивляетесь, зачем я пришел. Я сейчас перейду к делу. Это немного трудно. - Что вы! Отчего трудно? - Дело в том... дело в том, что я пришел задать вам один вопрос. Маркэнд видел перед собой человека, который ждал, умышленно не пытаясь помочь ему. Вестерлинг стал суше за эти годы. Только глаза были прежние... горячие и влажные. - Дело в том... это может показаться вам странным. Но когда вы поймете - это действительно... - Маркэнд остановился. Ему не хотелось говорить об Элен - сейчас. Он поборол свою неловкость. - Да чего я боюсь? - Видите ли, - он улыбнулся, - я пришел к вам потому, что вы, пожалуй, самый умный человек из всех, кого я знаю. Правда, мой вопрос не совсем по вашей специальности. Но мне кажется, ум есть ум. Именно оттого, что вы ученый, оттого что я всегда относился к вам с уважением... А это для меня очень важно. От смущения или проницательности (Маркэнд и сам не знал) он взял верный тон. Вестерлинг явно смягчился. - Я жду, - сказал он, улыбаясь. - Что вы думаете о римско-католической церкви? Черные глаза широко раскрылись и поглядели на Маркэнда. - Вы сказали, что, когда я _пойму_, ваш вопрос не будет казаться мне странным. - Уверен в этом. Спокойствие всемирно известного биохимика было нарушено неожиданным гостем. Он напряженно силился сохранить выдержку. Сейчас ему вдруг представился случай заговорить отвлеченно на отвлеченную тему. Он увидел в этом выход, а Маркэнд таким образом мог получить то, зачем пришел. Старший из собеседников положил ногу на ногу и поудобней устроился в кресле. - Так вот, - сказал он, - ловлю вас на слове. Ваш вопрос мне действительно показался странным. Вы являетесь к специалисту по гистологии клетки спрашивать его мнение о римской церкви. В прошлом? - Нет, - поспешно ответил Маркэнд, - церковь как живая сила. Современная церковь. Вестерлинг ни о чем не догадывался. Мысли о жизненных осложнениях, связанных с этим вопросом и с человеком, задавшим его, и с женой этого человека, не приходили ему в голову. Он думал о церкви. - Ну, что ж, - улыбнулся он, - как человек, воспитанный в иудейской вере, я, пожалуй, несколько пристрастен к римской церкви. Видите ли, я - наследник той культуры, которая пыталась (и тщетно) поглотить весь мир. Как же мне... да... как мне не восхищаться институтом, который с помощью своей философии, пауки, искусства в течение тысячелетия с успехом осуществлял владычество над миром? - Он помедлил. Ему самому понравилось это вступление. - Церковь... современная церковь. Она и до сих пор могущественна, а могущество - синоним величия. Она - на ваш вопрос, дорогой Маркэнд, трудно дать простой ответ, - она наш великий враг и в то же время наша великая мать. Постараюсь объяснить. Мы должны уничтожить ее для того, чтобы спасти идею, которую она взращивала более тысячи лет. Я не хотел бы говорить притчами. Видите ли, дорогой Маркэнд, - Вестерлинг еще глубже погрузился в свое кресло, вытянув ноги вперед и сложив руки на коленях, - люди всегда пытались воспринимать мир или, по меньшей мере, ту его часть, с которой им приходилось иметь дело, как некоторое единство. Можно сказать, что эта попытка заключает в себе один из аспектов цивилизации и наука есть лишь позднейшее ее воплощение. Но к этому мы еще вернемся. На земле оказалось чересчур много вещей, мертвых и живых, не говоря уже о звездах в небе и о причинах зла и страдания, заключенных в нас самих... чересчур много противоречивых явлений. Раз уж людям пришлось иметь дело со всем этим хаосом в целом, прежде всего следовало навести здесь порядок: тогда они могли бы все подчинить своей власти. Вот почему они пытались сделать из мира одно целое. Но им не хватило средств и уменья, хаос оказался слишком неподатливым. Они очутились в тупике, не сумели свести воедино мириады разрозненных концов. И вот они нашли выход... Они изобрели род интеллектуальной кислоты, действию которой можно было подвергнуть всякое упрямое противоречие: кислота разъедала его, превращая все вещи в податливое тесто, которое в конце концов можно было скатать в одно целое и проглотить. Эта кислота называется религией. Или философией. У нее множество форм: трансцендентализм, идеализм и тому подобное. В современном западном мире есть одна группа людей, умеющая применять эту кислоту: католики. Они берут всякую реальность - фактическую или психологическую - и все превращают в поганое месиво. То, что они называют греховной плотью. Это избавляет их от стараний сделать жизнь лучше. Они указывают на свой символ веры, который, конечно, и гармоничен, и целостен, - ведь они сами создали его. И они говорят: видите? Вот объяснение всему. А то, чему здесь не находится объяснения, либо ложь, либо зло, - поэтому забудьте о нем. - Значит, мир не есть единство? - Маркэнд наклонился вперед. - Откуда мне знать? Я только скромный ученый. Мне известен целый ряд единых систем: клеточная система, электронный пучок, туманность. Математическими формулами мы уменьшаем их число, но ведь это трюк. Может быть, единых систем вообще не существует. Но католики устанавливают единство системы, разрушая упорные противоречия конкретных явлений. Это легче всего. - Значит, католицизм - духовная отрава? - Да, потому что он есть неверное решение задачи. - Потому что он есть ложь, - серьезно сказал Маркэнд. - Ну, это, пожалуй, чересчур теологически звучит. Скорее - потому, что он основан на абсолютном отрицании фактов и удерживает своих адептов от дальнейших поисков истины путем анализа фактов... Конечно, это не единственная форма. Существует, например, христианская наука, это уже самый дешевый трюк. Католицизм - форма наиболее респектабельная. Он остроумен, его создали остроумные люди тысячу лет тому назад, когда не существовало ни более совершенной науки, ни более совершенного реализма. Они, видите ли, "признавали" реальность: дуалистический реализм со всей его путаностью, говорили они, существует; однако существует и другая реальность: благодать, вера и тело Христово, перед которой первая реальность - ничто. Вестерлинг замолчал. Маркэнд почувствовал, что может встать, поблагодарить его и уйти. Казалось, он не ждал от Маркэнда объяснений по поводу этого странного визита. Но Маркэнд не доверял собственному впечатлению. Без сомнения, Вестерлинг ждет. Молчание длилось. - Элен, - сказал Маркэнд тихо, - приняла католичество. Человек, сидевший в кресле, казалось, не пошевелился. Потом Маркэнд увидел, как тело его задрожало, точно туго натянутая проволока, и глаза помутнели от гнева. - Вы пришли ко мне, - голос звучал глухо и монотонно, - вы пришли и заставили меня читать вам лекцию по истории религии. Кому нужен был этот обман? Вы хотели получить от меня объяснение того, что происходит с вашей женой. От меня! Приятное объективное объяснение, от которого у вас стало бы легче на душе. Вы - ничтожество! Я скажу вам, отчего ваша жена обратилась к католической церкви. Оттого, что она несчастна, оттого, что вы довели ее до отчаяния. - Голос его звучал все резче. - Если бы вы были мужчиной, если б вы создали ей жизнь, которая могла бы ее удовлетворить, если бы... - Он вскочил со своего кресла. - Вон отсюда! - закричал он. - Как вы смели прийти ко мне? Элен! - Голос его сорвался и умолк, он заломил руки и бросился из комнаты. Маркэнд стоял неподвижно; вид заломленных рук Вестерлинга поразил его. Сильные, уверенные руки ученого... руки человека, который любил и чья любовь потерпела крушение. Маркэнд стоял в ожидании. - Если я уйду, - думал он, - я лишу его возможности сказать мне последнее слово, будь то оскорбление или извинение. Подожду немного. - Он стоял, поглядывая на дверь. Но никто не входил. Наконец он решился уйти. Уже настал вечер, но тьма, в которой он шел к мосту, была точно ослепление после удара по глазам. Элен была в горе из-за него, впала в отчаяние из-за него, дошла до падения из-за него. Каждое слово Вестерлинга - истина. Он наконец увидел себя самого, и зрелище оказалось непривлекательным. Но Элен нужна ему. - Что я могу дать ей? - Ответ заставил его побледнеть: даже сейчас, когда она так отчаянно нуждалась в его помощи, он не мог ей дать ничего. - Это - первое, что я должен признать. У меня ничего... ничего для нее нет. ...Элен была счастлива. Ее мир приобрел смысл: умелое хозяйничанье в доме, деятельность в благотворительном комитете, скука часов, проводимых в обществе матери, чтение книг - все это получило новое значение. Теперь ей сразу становилось ясно, может ли она найти в книге раскрытие истины или же только развлечение. Теперь наконец она могла любить детей, не терзаясь. Тони и Марта были до сих пор для Элен бременем почти непосильным. Они принадлежали ей; но как могла она с _уверенностью_ сказать, что всегда права в своих поступках и мыслях о них? Теперь - слава богу! - она знала, что они не принадлежат ей; что, считая их своими, она проявляла непростительную гордыню. Разве она их создала? Постигла тайну их крови? Господь сотворил в ее теле тайну жизни, ее же дело было только произвести их на свет. Дети, как и собственная ее жизнь, даны ее душе взаймы, на время, и это ко многому ее обязывает. Справится она со своим долгом - и заслуга будет вовсе не ее; а не справится - несмотря на все свои старанья - она будет прощена по той же высшей милости... Теперь ей легко. Дети ее, как и сама она - в боге. Жизнь непостижима, порой прекрасна, порой жестока. Она старалась умилостивить ее, сделать милосердной к детям. Ведь это тоже часть жизни, часть их жизни - если у них есть мать, все делающая для того, чтоб они стали сильными и чистыми. Но главное - сама жизнь и создатель ее - бог. Она глядела на мужа, и сердце ее пылало. - Он придет, он должен прийти ко мне опять. Он поймет, что я близка ему, и сам станет ближе. - И она ждала. Ей больше некуда было торопиться. Время теперь для нее значило так мало, ибо так огромна была в сравнении с ним благодать. Теперь, когда Дэвид поднимался по утрам с постели, далекий, с глухой болью в глазах, она могла ждать. Со временем господь поможет ему понять, что ее пребывание здесь, с ним, не случайно, что оно так же неизбежно, так же является одной из форм его и ее бытия, как форма их тел. Ее уверенность в их браке тоже окрепла, хотя теперь она была иной. Как изменчиво было все то, от чего прежде зависела его реальность! Физическая радость ласки, постоянно повторяемые уверения в том, что он любит ее и она - его, гармония их семейной жизни. Какая мука! Теперь, когда это было позади, ей трудно было понять, как она могла выносить это, и еще труднее ей было понять, как все другие, все те, кого ей приходилось встречать, выносят тягостность своей жизни. Теперь реальность ее брака ни от чего не зависела. Потому что и жизнь, и брак означали подчинение, боль, экстаз; требовали смирения, твердой веры, понимания; давали новую жизнь. Сомневаться в своем браке было бы для нее так же нелепо, как сомневаться в своем собственном теле или в своих детях. Элен казалось, что только теперь начинается ее интеллектуальная жизнь. Инстинкт и прочитанные книги по психологии говорили ей, что мысль есть плод органического ощущения. Она твердо была убеждена, что в женщине, во всяком случае, правильное мышление не может предшествовать правильному поведению в жизни и что в ней здоровый жизненный опыт всегда предшествует мысли. Элен успела пройти через всю гамму модных credo, жадным умом пожирая новые учения, переходя от одного увлечения к другому, как только оказывалось, что пустота по-прежнему осталась незаполненной, подходя ко всему с такой нравственной серьезностью, которая более слабого человека могла бы привести к фанатизму или отчаянию. Вестерлинг, приобщивший ее к культу пауки, послужил причиной ее первого разочарования. Двадцатидвухлетняя девушка с высокой грудью, обрисовывавшейся под рабочей блузой, и с синими глазами, в которых отражалось солнце, проникавшее через окна лаборатории, хотела верить в радость. "Нет ничего достоверного, потому что нет ничего точного", - не раз говорил он ей. И порой ей за этим слышалось: "Жизнь, разумеется, отвратительна". "Клетки, - говорил он, - атомы, электроны, все отдельные частицы - все это абстракция. Ничего нет более неустойчивого, чем абстракция. Математика подобна крокету Красной Королевы из "Алисы в стране чудес", в котором вместо шаров были дикобразы, а вместо молотков - фламинго". Но дело, конечно, было не в этом, а в том, что она чувствовала какую-то лихорадочность в обожании Конрада и инстинктивно догадывалась, что между его идеями и его личностью существует тесная связь. Любовь к ней этого блистательно одаренного и преуспевающего ученого была проявлением его слабости, а не силы, его томления о том, чего не хватало ему самому. А Дэвид? Человек неопределенных взглядов, неспособный отстаивать свои убеждения перед ней и тем более перед гениальным интеллектом своего соперника; и все же в его любви была какая-то полнота, его цельность так же была связана с неопределенностью его воззрений, как лихорадочность Вестерлинга с его рационалистической определенностью. Твердость фактопоклонницы поколебалась, и она готова была искать истины в иррационалистическом существе Дэвида. С рождением детей дремотное состояние покоя, навеянное плотской близостью мужа, дало трещину, и это было началом новых тревог и исканий. Их любовь не ослабела; даже физическое влечение друг к другу возвратилось после некоторого перерыва, и его новая удивительная глубина заставила потускнеть очарование первого года. Но близость Элен к мужу уже не была так совершенна; теперь у нее были дети, ее дети. Они отвлекали ее от Дэвида, миллионами путей уводили к заботам, планам, опасениям, радостям, в которых не было Дэвида. Она по-прежнему была тесно связана с мужем, гораздо теснее, чем с детьми; не было мгновенья, когда она забыла бы о том, что он дорог ей и нужен ей больше, чем они. Но время бесчисленными щупальцами притягивало ее к ним. В сложное сплетение нитей, повседневно связывавших ее с детьми, ее мужу не было доступа. Он даже не подозревал об этом и о той опасности, которую это для него представляло. Каждый день он уходил на работу и, вернувшись, играл и возился с малышами, выполняя несложные поручения, которые она придумывала для пего, беспомощно стремясь вплести и его в эту паутину. Бесполезно! Незапятнанная, лучезарная белизна тех минут, когда он и она оставались одни в мире, который был создан ими, исчезла. И Элен пришлось узнать, что дети - неполноценная замена. Хотя она пеленала их, и кормила, и купала, и ходила с ними гулять, и пела им песни, они оставались сами собой... и с каждым днем росли в своих собственных, им одним присущих измерениях. Она должна была следовать за ними, чтобы поддерживать их и защищать, но их мир не мог стать ее миром. В этом мире она находила для себя не радость проявления своего существа, но лишь муки чувства ответственности. Быть может, она бессердечная мать, не такая, как другие. Но вскоре ей стало ясно: в Нью-Йорке, в Америке множество матерей, подобных ей. Потом она заболела, и решение нашлось. Она наняла опытную няньку - и купила себе свободу. Но это была напрасная надежда. Слишком скоро ей пришлось узнать, что свобода бесцельна там, где нет свершения. Для Элен начались годы исканий. Прежде она изучала Джеймса и знакомилась с Бергсоном, теперь она столкнулась со своеобразной и неотразимой психологией Фрейда. Она освежила свои познания в немецком языке и в подлиннике читала произведения доктора из Вены, резкие и волнующие, точно частицы радия в бесформенной руде. Еще в колледже она заглядывала в Рескина и Уильяма Морриса; теперь она познакомилась с фабианцами - Уэллсом, Шоу, Веббами - и приобщилась к дуалистической религии социального и индивидуального прогресса. (Католика Честертона она нашла забавным; он был так явно неправ, что, казалось, сам понимал это. "Невозможно так искусно защищать свои верования, если не сомневаешься в них", - говорила она своим друзьям.) Католицизм, в ее представлении, мог вдохновлять лишь на отточенные эпиграммы и непонятные стихи (она имела в виду Фрэнсиса Томпсона); зато под влиянием социализма Уэллс написал Евангелие! Она попыталась завербовать своего мужа. Не имело никакого смысла давать ему книги вроде "L'evolution creatrice" или "Traumdeutung", в которых он ничего не понял бы, но она заставила его прочесть "Современную утопию" и "Будущее Америки". В Маркэнде это не встретило отклика. Он, как обычно, не сумел выразить свою мысль. "Этот человек не правится мне, - оправдывался он. - Какой-то он неживой". Элен обиделась, продолжала свои поиски одна, выступала в клубе, посещала собрания - и в конце концов поняла, что Дэвид в своем простодушии был прав. Она подвела итог годам своих "социальных устремлений" ко всем этим либералам, утопистам, экономистам, романистам-"провозвестникам", радикалам (разумеется, только серьезным; она брезгливо сторонилась анархистов с безумными глазами, вроде Эммы Голдман, Билла Хейвуда, Поля Вуда, - ей все они казались неудачниками с искалеченной душой, Лишенными разума) и пришла к заключению, что ее милый простодушный Дэвид совершенно нрав. Все эти мужчины лишь чучела, набитые соломой или красным перцем, а женщины - неудовлетворенные существа. Жизнь не в них. Тогда Элен ушла в себя. Она перестала посещать собрания, забросила книги, оставляла неразрезанными радикальные журналы. Ею овладели тоска и уныние. А муж по-прежнему ничего не замечал. Изо дня в день она влачила свое обычное существование. Наступил момент, когда она почувствовала к нему презрение. Она лежала в его объятиях, он ласкал ее любовно и нежно, и она отвечала на его ласки и презирала его. Даже в тот беспредельный миг, когда ее тело, окрыленное экстазом, растворялось в волнах прозрачной музыки, она презирала его. Жизненный поток, в котором они неслись вдвоем, был отравлен. И Элен была бессильна. Она не могла отказать ему в своей близости. Она сама не верила в свое презрение! В чем его вина, в чем она могла обвинить его? Они любят друг друга, и она должна остаться с ним; если бы даже их союз грозил ей смертью, она должна принять смерть в его объятиях. Но как допустить мысль о смерти, пока жизненная сила питает их любовь? Вот в чем мука. Если бы хоть возникло между ними охлаждение, разлад. Но именно их близость несла теперь в себе смерть так же неизбежно, как прежде она несла жизнь и зарождение новой жизни. Элен не сразу сумела понять, что презрение к мужу коренится не в ней самой, а в ее беспомощности. Он не изменился. Он был все тот же - слегка сонливый, многого не замечающий вокруг - и все же способный так неожиданно и остро многое понять. Дэвид не замечал ее состояния. Но быть может, он в том же мог упрекнуть ее? Быть может, и его увлекало течение, и он страдал, и ему грозила гибель? Но хотя рассудок стремился смягчить в ней горькое чувство обиды на человека, которого она любила, мучительное сознание своей беспомощности и одиночества не покидало ее. Она испытывала голод и ела, как всегда, - и, как всегда, пища казалась ей вкусной. Но только, когда она ела, пища почему-то не насыщала ее, лишь дразня и усиливая ее голод. Однажды на небольшом вечере у своей матери она встретила его высокопреподобие доктора Коннинджа. Что-то в этом человеке сразу оттолкнуло ее; но она не придала этому значения и, когда его острый взгляд отыскал ее среди собравшихся, села рядом с ним. Он был высокого роста, смуглый; у него были густые серебряные волосы, ежиком стоявшие надо лбом, а руки нервные, как у женщины. Было в нем резкое несоответствие между тяжелой плотью и искрящейся жизненной силой, между холодным пламенем глаз и душной теплотой тела. Хью Конниндж был йоркширец, обладал произношением шотландца; давно перешедший в католичество, теперь он занимал место ректора в большом католическом колледже в Нью-Йорке. Он пользовался славой ученого (предметом его исследований были отцы церкви в Северной Африке) и написал житие св.Августина, которое разошлось, как роман; одним читателям нравилось в нем несокрушимое благочестие, другим - мудрость, выраженная современным языком, третьим - красочные описания жизни языческого Рима и Карфагена. Но американская церковь, вероятно, больше всего ценила Коннинджа за его политическую ловкость. Это был человек, любивший препятствия, даже самые незначительные. Конниндж заметил легкое отвращение, вызванное им в этой женщине, в которой он сразу угадал здоровый американский дух, хотя ее свежесть, подобная цветению клевера, напоминала ему девушек его родины. Он заговорил с пей и заставил ее отвечать ему. У него было чутье исповедника, особенно часто проявлявшееся в гостиных, в беседе с хорошенькими женщинами. И Элен с изумлением поймала себя на том, что рассказывает (разумеется, так, как будто говорит не о себе) этому властному и неприятному чужому человеку о смятении, в которое ее повергла жизнь. Конниндж понял, в каком состоянии она находится, и предугадал, что за смятением последует отвращение. Он сказал: "Вы, конечно, читали Бергсона? Помните у него..." Через несколько минут он с похвалой отзывался об открытиях доктора Фрейда, хотя, конечно, говорил он, открытия эти лишь в наш невежественный век могли показаться чем-то новым. И Элен приписала свою неподобающую откровенность с посторонним человеком не своему дурному вкусу, но его исключительному уму. Затем беседа их перешла на другие темы, и вскоре вмешательство остальных дам оборвало ее, но Конниндж успел рассказать Элен забавный случай, которым, между прочим, дал ей понять, что у него в колледже установлены приемные часы, когда всякий может прийти к нему побеседовать на любую тему. Хью Конниндж нимало не заботился о том, чтобы обратить в свою веру еще одну из нью-йоркских дам. Он был твердо убежден в том, что свет должен противостоять церкви; и ему нравилось - в прогресс он не верил - сравнивать боевую готовность папского престола в наши дни, посреди действенной языческой цивилизации, с его положением пятнадцать веков тому назад, когда его окружала культура "столь же языческая и несравненно более действенная". Но Хью Конниндж заботился о том, чтобы наслаждаться жизнью. В умении наслаждаться жизнью он проявлял всегда вкус и изобретательность, которые, несомненно, были в нем божьим даром и с годами лишь возросли. И поэтому он был доволен, когда через несколько дней привлекательная миссис Маркэнд позвонила по телефону и попросила разрешения навестить его. Неудивительно, что Конниндж отдавал должное теориям Фрейда, которые в то время только что всколыхнули определенные круги; сам он являлся превосходным примером того, что фрейдисты называют "сублимацией". Еще молодым викарием фешенебельной англиканской церкви в Лондоне он едва не погубил свою карьеру благодаря успеху у женщин. Сквозь длинный ряд любовных похождений он пришел к сорока годам отяжелевший и безнадежно усталый. Он понял, что красноречие проповедника, подобно перьям павлина или пению канарейки, было в нем лишь признаком пола. Он погрузился в самоанализ и в углубленные занятия и после нескольких мучительных лет снова вернулся в жизнь окончательно излеченным от англикализма и от слабости к женщинам - худой, смиренный неофит римской церкви. Женщины интересовали его по-прежнему, но теперь он пленял их, как и всех вообще, своей мужественной и проникнутой личным началом верой. С этих нор все, что он говорил или писал, было отмечено темп же утонченно-бесплотными чарами, которые прежде покоряли его любовниц. Он имел необычайный успех как учитель, организатор, церковный дипломат. Правда, он не делал никаких сознательных усилий, чтобы добиться этого. В душе он и в шестьдесят лет оставался поэтом-романтиком, все еще полным потребности боготворить и воспевать самого себя. В молодости он пел всегда одну и ту же песню, и она наскучила ему. У него хватило ума переменить не песню, но собственную душу. И теперь он владел бесконечно разнообразным запасом мелодий. Но если он испытывал наслаждение, возвеличивая перед конгрессом философов преимущества своего религиозного мировоззрения, поучая молодых священников или выслушивая сомнения Элен Маркэнд, то наслаждение было в возможности проявлять себя: обстоятельства служили лишь оправой, алмазом был он сам. Когда в послеобеденный час Элен приходила в приемную ректора, ей казалось, что она находится в одном из оксфордских кабинетов. Единственное окно было занавешено красной парчой, на загроможденном книгами столе высокие восковые свечи теплились, как молитвы, на фоне деревянных панелей стен. На книжном шкафу красного дерева с резьбой стояло чучело совы, на другом - бюст Оригена. Неизменная бутылка амонтильядо и блюдо с орешками на обитом кожей табурете рядом с кожаным креслом, в которое опускалась Элен. Телефоны, папки дел, секретари находились в другом кабинете... Почему беседа с этим человеком давала Элен такой же необычайный подъем сил, какой сухой херес разливает в крови? Конниндж никогда не говорил о своей религии. Он как будто считал, что оба они в мире отчаяния ищут законного, но недостижимого утешения. Если накануне она была на концерте, он говорил о музыке; если она только что прочла новый труд о социализме или психологии, он беседовал об его содержании. В нем чувствовались культура, ласковость, глубина... Но не это было главное... Человек этот жил в покое. Он, и его комната, и его колледж, надежно защищенные от жизни, примыкали к тому же миру, что и она; были даже ближе к его печалям и страданиям. И все же он жил в покое. Потому что уют его мира крепко держал его: он был свободен, разумеется, в своих движениях, но не более, чем свободны в своих движениях мышцы и кровь внутри здорового тела. Она сидела в его тесной, освещенной свечами комнате, и ей представлялось, что она сама, и Дэвид, а за ними и их дети метутся среди грохочущего хаоса. Приглушенный занавесом окна, доносился до нее уличный шум, и он был точно грохот и шум ее жизни... и жизни дорогих ей существ... в огромном, наглухо забитом ящике. Ему не нужно было говорить о религии - эта религия стояла у нее перед глазами, как линии его красивой головы, отдавалась во всем ее теле, как звук его сочного голоса. Расставаясь с ним, она как будто расставалась с недостижимой красотой. Она пришла снова и сказала ему: - Здесь, у вас, я чувствую красоту, и от этого мне грустно. Почему красота моего домашнего очага, моего мужа, моих детей кажется мне хрупкой и недолговечной? - Всякая красота хрупка и недолговечна. - Он всегда улыбался, произнося жестокие слова. - Красота, познаваемая нами в мире, - опасный обман. Познание случайно, не органично. Оно опьяняет душу, на мгновенье показав истину, но только на мгновенье. Оно не учит нас, как удержать красоту, которая есть истина, как полностью овладеть ею. Вот почему в невежественном мире, подобном современному, искусство служит лишь посредником между людьми и отчаянием и многих художников бессознательное ощущение лживости творчества приводит к безнадежности и нравственному падению. - Так, значит, красота - еще не все? - Нет, - он улыбался, но слова его пронзили Элен. - Одной красоты недостаточно, как недостаточно одних исканий истины или мгновенных ее проблесков. Разве, когда вы чувствуете голод, вас удовлетворяют поиски пищи или мимолетный взгляд на нее? Она поняла смысл его слов; еще никогда в разговоре он не подходил так близко к вопросам своей веры!.. - Это значит, - думала она по пути домой, - что там, где есть вера и истина, там познание красоты (которое заключается в любви) вносит в эту истину жизнь, как здоровая кровь, разливающаяся по жилам; там, где веры нет, красота лишь подчеркивает ее отсутствие и рождает печаль. По Элен твердо знала, что даже тысяча часов беседы с этим человеком не внушит ей той веры, в которой он черпает свой душевный покой. В одну из суббот, зимними сумерками, Элен сидела в кабинете доктора Коннинджа. В дверь постучали. - Прошу прощения, - сказал секретарь, - миссис Маркэнд просят к телефону. Говорил Дэвид, тихим, спокойным голосом: - Приезжай домой, дорогая... с Тони случилась беда... Он упал с качелей во дворе. Ты не тревожься. Доктор Билс уже был и не нашел ничего серьезного. Но мальчик все время зовет тебя. - Скорее! - сказала она шоферу такси. - Итак, несчастье случилось, а я в это время сидела там, пригревшись, как кошка. Но ведь невозможно постоянно быть с детьми. Они должны играть, дышать воздухом... Нет, это не случайно! В то самое время, когда я тешила свою душу. Ничего серьезного, говорит Дэв, он слишком напуган, чтобы лгать мне. Откуда доктор может знать? - Скорее! - крикнула она шоферу. У Тони еще вся жизнь впереди. Останется калекой, может быть? Жизнь Тони в ее руках... что, если эти руки недостаточно тверды? Если они недостаточно чисты? - Я не перенесу этого. - Скорее! - она наклонилась вперед. - Скорее, пожалуйста, скорее! Между темными стенами многоэтажных домов рекой бурлил переулок, упорная бесчувственная человеческая волна; побыстрее пробиться через нее к Тони... узнать!.. - Скорее, скорее! Тормоза заскрежетали, и ее качнуло вперед; послышался крик, потонувший в людском омуте. Она вышла из машины и вступила в круг злобного молчания. - Вы задавили ребенка. ...Тони, - произнесла она про себя, как бы оправдываясь. - Тони. - И шагнула в середину омута. - Отойдите, - приказала она. У переднего колеса ее машины лежала девочка с окровавленным, забрызганным грязью лицом. - Поднимите ее, - сказала Элен, - положите на сиденье. Вы, - она указала на двоих мужчин, чьи кроткие глаза сейчас горели злобой, - бегите за доктором! - Не имел права так гнать! - Тони, - пробормотала она. Шофер ломал руки. Человеческий омут почернел, вздыбился от гнева. - Он не виноват! - крикнула Элен. - Я виновата. Я заставила его торопиться. Оставьте его. Я отвезу ребенка. Женщина с изможденным лицом открыла дверь на полутемной лестнице и впустила их. Они положили девочку на кровать, женщина пошла за водой. Элен смотрела на маленькое тело, застывшее в неподвижности. Мерцал газовый рожок. Тело ребенка, мягко поникшее, было легким и безмятежным. Только голова с кровавым пятном на виске, казалось, изведала боль; руки лежали покойно. Мать с тазом в руках остановилась у двери. Она простояла так несколько мгновений, прежде чем Элен заметила ее. Мать поставила таз на пол. - Она умерла, - сказала мать. Элен встала, и мать опустилась на колени возле постели, положив голову на грудь ребенка. - Тонн, - думала Элен. Она страдала. Три несовместимых стремления побуждали ее к трем несовместимым поступкам. Она должна спешить к своему сыну; она должна остаться с этой женщиной - стремление поспеть к Тони принесло смерть ее ребенку, она не может оставить ее, пока не пройдет первая острота горя матери; она должна снасти шофера, которого она заставила мчаться к ее сыну... и к этой смерти. Где взять силы вынести это? Не было сил, не было никакого выхода. Она чувствовала себя распятой на кресте... Она дома, подле своего сына, касается его юного тела, исцеляет его; она перед судьей, говорит в защиту шофера; она здесь, в этой комнате смерти, с матерью, которой она не может дать утешения, но горе которой она разделяет. Три несовместимых стремления терзали ее болью родовой муки. Так не может продолжаться; ее тело разорвется, и наступит исход, освобождение. Мать все еще плакала, прижавшись лицом к груди ребенка. Тогда незаметно это свершилось... Свет возник из страданий Элен. Все три невозможных стремления были истинны, истина была во всех трех вместе! Темная комната наполнилась светом. Элен поняла, что в мире нет ничего раздельного. Она и эта мать, мертвое дитя и ее сын, ее судьба и судьба шофера - все это одно, все это нужно выстрадать заодно. Мать приподняла голову, сжала руки и начала молиться. - Господи, - шептала она. - Господи Иисусе Христе. - Элен опустилась на колени с нею рядом. Эта ночь и все дни, последовавшие за ней, были для Элен полны дела. Ее усилиями шофер был оправдан; удалось доказать, что девочка бросилась за мячом, попавшим под колеса автомобиля. Но Элен приняла эту смерть как дело своих рук; приняла безропотно, так как теперь она знала, что смерть и несчастье неотделимы от мира, а _мир заключен в ней самой_. Тони, недолго пролежав в постели (он растянул сухожилие), поправился. Но для Элен все было так, как если бы он погиб под колесами машины, несшей ее к нему и погубившей дитя другой матери; она принимала его смерть, которая была и ее смертью. Как-то ночью она проснулась и вдруг словно увидела всю свою жизнь до тон самой минуты в кабинете доктора Коннинджа. Все муки и тяготы, все противоречия и мнимая разделенность жизни словно вспыхнули в огне. И вот - свет, просветление! А потом - тишина, покой. "Иисус - добрый Человек", - шепнула она. Он всегда был где-то далеко от нее во времени и пространстве; жизнь его - воплощение единства со всею тварью - была так далека от того пестрого разрозненного мира, в котором жила она. И вдруг она ощутила Иисуса! Но как же так - его имя было произнесено женщиной, той, у которой она убила ребенка, и сразу заполнило немоту того небывалого мига, когда все противоречия вдруг исчезли... "Твердыня моя и Избавитель мой..." И чудное целение его она вдруг почувствовала, распинаемая в той комнате смерти, разрываемая натрое. На страстный ее вопрос ей дали ответ, подкрепленный множеством полузабытых слов и песнопений, которые когда-то в детстве она слушала, преклоняя колена рядом с матерью в полумраке церкви. "Твердыня моя и Избавитель мой... Внемли гласу моления моего..." Элен выскользнула из постели, стараясь не потревожить мужа (только начинало светать), тихонько оделась и пошла в церковь неподалеку, куда ходила когда-то еще с матерью. Она пошла к священнику. Она сказала ему, задыхаясь: - Я не католичка. Я не могу исповедоваться. Но Иисус был рядом со мной. В своем отчаянии я ощутила его присутствие, и он меня исцелил. Я боюсь его утратить. - Иисус становится для вас избавителем, - отвечал ей голос. Выдержав мучительную борьбу с трезвым разумом Элен, воля ее одержала верх. Элен захотела удержать, не утратить таинственный покой того странного мига, сделать его своей жизнью, и она обратилась. Маркэнд приходил в контору и делал свое дело, вероятно, не хуже, чем обычно, хотя с каждым днем отходил от него все дальше и дальше. Голоса, цифры, сводки куда-то отступали. Каждый вечер он видел детей, и, казалось, никогда еще так сильно не любил их; чувство тоски примешалось к его нежности, и от этого она стала острее. Они были возле него, он мог жить с ними вместе, помогая им в их жизни, которую они удивительным образом принимали как должное. И все же он испытывал такое чувство, словно должен был утратить их; или словно наступил канун долгой разлуки, из которой, быть может, ему или им (этого он не знал точно) не суждено возвратиться живыми, чтобы снова оказаться всем вместе. И ему, чье отношение к детям было всегда таким простым и цельным, приходилось теперь сдерживать себя, чтобы не прозвучала в его ласке нотка взволнованности, чуждая их прямой и здоровой природе... А Элен... Никогда еще его любовь к ней, его потребность в ней не была так велика, но Элен стала бесконечно далекой, недосягаемой. Целый день, сидя в конторе, он старался разубедить себя. Теперь больше, чем когда-либо, он должен сблизиться с Элен; чтобы понять ее веру, быть может, снова завоевать ее, он должен прежде всего дать ей почувствовать, что между ними нет пропасти. Но когда они сидели друг против друга за обеденным столом или ночью лежали в своих постелях, такое решение казалось ему противоестественным. Как могли они приблизиться друг к другу, если, несмотря на всю силу своей любви, ни он, ни она не были прежними? Как-то незаметно жизненный поток, который раньше легко нес их рядом, вместе, теперь уносил их в разные стороны. Не раз ночью его тело приближалось к ней, и она раскрывала ему свои объятия. Он лежал неподвижно, и отчуждение холодной тенью спускалось на них и похищало невинную радость их тел, счастливых вновь обретенной близостью. Он отодвигался на свою постель, а она молчаливо наклонялась над ним в прощальном поцелуе. Он снова навестил Лоис в ее студии. Он увидел, что сквозь внешнюю мягкость черт ее лица проступает твердый, определенный рисунок. В ней была какая-то первобытная сила. Но неудовлетворенный голод в ее глазах делал эту силу чуждой, точно у тигрицы в клетке. Он пришел к ней, сам не зная хорошо почему; может быть, узнать, что с ней, подвести итог, если возможно - помочь ей; и когда она сидела на диване, куря и непринужденно болтая, он почувствовал, что мог бы взять ее снова. Но он теперь знал заранее, что должно последовать, и это остановило его; и, подавляя свой порыв, он вдруг понял все и сказал: - То, что вы всегда говорите, - неправда. Я не принадлежу к вашей породе. Я вовсе не Дин. - Кто же вы в таком случае? - Не спрашивайте меня. Но это так. И ваш отец знал: это видно из его завещания. - Но вы так близки мне, Дэви. - Я понимаю, что произошло, когда я был здесь прошлый раз. Это была своеобразная попытка с моей стороны высказать истину о наших отношениях. Разве вы не видите, Лоис? Много лет мы играли в родственников. И это оказалось обманом. В чем же правда? В том, что вы - женщина, а я - мужчина. - Может быть, вы и правы. - Лоис смяла сигарету и повернулась всем своим стройным телом. Ее глаза и губы были обращены к нему. - Нет, не "может быть", - продолжала она. - Я знаю, что вы правы. Только это и важно: что я - женщина, а вы - мужчина. - Но вы не моя женщина, Лоис, и я не ваш мужчина. - Говорите только о себе. Это в вас говорит "Дин и Кo"! "Мой" мужчина, "моя" женщина! Чепуха это все. Я ничья, и у меня нет никаких "моих". Я - есть я. Если вы не хотите быть мужчиной для меня, найдутся другие. - Лоис! - Вы меня кое-чему научили. До прошлой недели я была верна Чарли. Теперь я пережила нечто вроде любовного приключения, и мне это понравилось. Конечно, я не люблю вас. Но я люблю себя, понятно? Это все, что требуется для женщины. Если она достаточно любит себя, она всегда сумеет найти мужчину, когда он ей понадобится... - Вы себе сделаете больно, Лоис! Она снова закурила. - Мне и так больно. Он посмотрел на нее, не зная, что ответить. - Через десять лет, Дэви, никто уже не захочет меня целовать. Почему же мне не посвятить эти десять лет тому единственному, что у меня есть? - А потом? - К черту "потом"! - Лоис, меня вы не одурачите. Ни у одной женщины роман не начинается по заказу. Это приходит естественно или вовсе не приходит. - Что называется в наше время естественным? - Когда вы так говорите, я вас не чувствую, Лоис. - Ну, конечно! Ведь только мужчина и женщина в нас существуют реально, вы же сами сказали, но этого вы не захотели. А больше ничего и нет. Она встала и остановилась перед ним, положив руку на его плечо. - Не слушайте меня, - прошептала она, - есть еще что-то. Я это чувствую в вас. Но оно уже исчезает. Оно не касается меня, не нуждается во мне, оставляет меня в стороне... ему нет до меня дела... Оно только заставляет меня плакать, вот и все. Он накрыл своей рукой ее руку, лежавшую у него на плече. - Если это реально существует во мне, то и в вас тоже. - Будьте честным до конца! - Лицо ее снова стало жестким, и она вернулась на свое место на диване. - Произошло сближение между нашими телами. Может быть, это немного, но, наверное, больше ничего и не бывает. - Она успела закурить новую сигарету и выпускала изо рта дым, произнося последние слова. - Ее последние слова, - подумал Маркэнд. Снова он возвратился к своей, давно уже забытой привычке совершать длинные прогулки по городу. Он бродил бесцельно, но всегда выбирал самые бедные улицы, близ доков и рынков. Прежде Нью-Йорк всегда будоражил его, точно чистый спирт, который сразу ударяет в голову. Он сам не понимал почему; может быть, потому, что он не был настоящим нью-йоркцем. Мальчишки, крепкие, как булыжник мостовой, на которой они играли, девушки в окнах, порочные или поблекшие, женщины с расплывшимся телом и горечью в глазах, грубые и утомленные мужчины... Все это волновало его. Здесь была жизнь, не вызывавшая сомнений; более живая, чем в той разреженной атмосфере, куда судьба забросила его. Но сейчас огромный город, по которому он бродил, стал далеким. Он видел и слышал то, что встречал на пути, но не мог проникнуть глубже: жизнь всего, что он видел, энергия, постоянно волновавшая его, была от него скрыта. Улицы, остро пахнущие, кишащие народом, оставались шарадой; за ними крылась жизнь, искавшая выражения. Шарада была примитивна. Сама шарада, _но не решение ее_. Это решение было неуловимо и не укладывалось в слова... Женщина, серой массой сидящая на крыльце, озорной мальчишка в канаве, чахоточная девушка с накрашенными щеками, пьяница, насвистывающий песенку, ребятишки, приплясывающие ему вслед под собственный смех за неимением лучшей, музыки, - неумело разыгранная шарада, слишком грубая инсценировка для такого тонкого значения. Что же все это значит? Борется ли жизнь за свое реальное выражение? Может ли жизнь, как целое, быть оторванной от своей физической оболочки? Обособленной от своего проявления в словах и поступках? Или - и это вероятнее - Маркэнд за эти беззаботные годы отклонился от центра жизни, перестал понимать ее язык? Может быть, этот язык показался бы ему внятным, если бы он подошел к жизни ближе? Он замечал в себе много тревожных признаков: к его чувству отдаления от Элен, от детей, к его тоске, словно он покинул их, прибавились теперь другие симптомы. Во время своих прогулок он часто испытывал внезапные приступы голода. Одной порций мороженого с содовой водой ему было мало; он тотчас же заходил в другую аптеку и заказывал еще порцию. Не раз после сытного завтрака он томительно мечтал о бифштексе. Откуда этот голод, неестественный, если только он не был символом предчувствия - истощения, смерти? И другой голод терзал его, более страшный, потому что он не мог утолить его. В нем росло желание обладать свежим девичьим телом. Он чувствовал различие между этим томлением и нормальной половой потребностью. У него в конторе работали две стенографистки, девушки лет по двадцати, с молочной кожей и солнечными липами; одна полногрудая, другая хрупкая и гибкая, как лилия. Он испытующе смотрел на них. - Хочу ли я обладать этими девушками? - И отвечал себе: - Нет. - Здесь было другое: он как бы стремился пожрать их, выпить их свежесть. В этом была загадка. - Может быть, я умираю? Может быть, как дряхлый старик, я ищу жизнь в ее нежнейших проявлениях? - Скитаясь по городу, он теперь ничего не замечал, кроме молодых женщин. Его взгляд бессознательно скользил мимо мужчин, мимо зрелых женщин, даже самых привлекательных, отыскивая лодыжки, округлые бедра, твердые груди, нежные шеи девушек в весеннем цвету. Его охватила тревога, он бросил свои прогулки. Зачем скитаться по шумным улицам, если их жизнь теперь далека от него и если к единственному, что его трогает - дыханию едва созревших девушек, - он не смеет приблизиться? Он любил свою жену; он больше не чувствовал к ней влечения! В Элен была его нормальная жизнь, - почему же он охвачен жаждой тела чужих ему девушек, одержим внезапной жадностью к мясному и сладкому? - Что-то умирает во мне? Март в дожде и ветре отступил перед апрелем, мягким, как май. В первое воскресенье апреля Маркэнд с дочерью отправился в парк (Тони ушел куда-то с Элен). Марта пошла играть с другими детьми, а Маркэнд присел на скамейку. Рядом с ним сидела молодая нянька. У нее все было голубое - плащ, капюшон и глаза. Маркэнд пожелал ее. Девушка сбросила верхнюю одежду, как будто солнце пригревало слишком сильно. На пей была блузка из туго накрахмаленного белого полотна, застегнутая спереди, в одном месте складки, топорщась, расходились, и Маркэнд, сидя рядом с ней, увидел, как ее грудь выпирает из-под тонкой оболочки. Девушка пошевелилась и положила ногу на ногу; теперь ее пышные бедра выпукло обрисовались под юбкой. Вдруг он почувствовал, что больше не может переносить это. Он повернулся к девушке, сам не зная хорошенько зачем, - чтобы дотронуться до нее или заговорить? И ее улыбающиеся глаза взглянули на него так безмятежно, что от неожиданного столкновения двух стихий - его жар, ее прохлада - у него закружилась голова. Маркэнд почувствовал себя безобразным и старым. Желание, темным потоком заливавшее все его существо, ее не коснулось. Оно было безвредно для нее, оставаясь в его теле. Но, вырвавшись наружу, оно стало бы ядом! Он должен освободиться от него каким-либо законным путем. Следующий вечер застал его в первом ряду мюзик-холла, где шла феерия, которая весь год не сходила со сцены; они с Элен видели ее несколько месяцев тому назад. Он был один, во фраке, с пачкой банковых билетов в кармане и обдуманным намерением выбрать одну из танцовщиц и с ней провести ночь. Маркэнд никогда до сих пор этого не делал. Он смутно припоминал слышанные краем уха рассказы о том, как это делается; он слегка опасался ошибиться и попасть в неприятное положение; но непреодолимая потребность гнала его вперед. Еще до конца первого акта он наметил девушку. Она была вторая справа, подвижная девчонка с пышной рыжей шевелюрой, большими черными глазами и маленьким носиком. Танцевала она плохо, но в ее неловкости была детская прелесть. Ее голос (роль ее состояла из одной фразы, которую она произнесла прескверно) напоминал щебетанье птицы. Во время второго акта он попытался разглядеть ее, но не мог; с ошеломляющей быстротой его желание устремилось к пей и окутало ее облаком. Представление показалось Маркэнду шаблоном, затасканным и застывшим, построенным на примитивнейших эмоциях, по эта девушка оставалась вне его, она была свежа, как зеленый луг. Он отыскал в программе ее имя: Бетти Мильгрим. Во время последнего антракта он написал на своей карточке несколько слов и вышел из театра. Он подошел к артистическому подъезду с букетом орхидей, куда вложил записку. Он дал сторожу пять долларов. Когда после конца спектакля он снова вернулся туда, во рту у него пересохло и колени дрожали. - Все в порядке, - сказал ему сторож. - Я сам передал ей. - А ответ? - голос Маркэнда звучал хрипло. Маленький человечек переложил свою трубку из одного угла рта в другой. - Ответ она вам сама передаст. - Он указал Маркэнду на стул и вышел. Маркэнд ждал. Мужчины и женщины беспорядочной толпой начали выходить из театра. От них исходило тепло, словно работа на сцене только разожгла их, и лишь теперь, после конца представления, они горели вздрагивающим, печальным пламенем. Они шли мимо него, одни молча, другие торопливо, переговариваясь между собой. Потом он увидел ее. Она стояла под железной лестницей; он почувствовал, что она уже несколько минут там стоит. Он понял, что она разглядывала его; когда он встал, она решилась подойти. Она подала ему затянутую в перчатку руку; они молча свернули в переулок и сели в кэб, который он заранее нанял. - Где бы вы предпочли поужинать? - О, все равно, лишь бы там было весело. Но только я не хочу танцевать. - Вы, вероятно, устали? Он помог ей сбросить манто на спинку стула и сам сел напротив нее за столик, скрытый в нише от ярких огней и сладострастной музыки оркестра. Официант с блокнотом склонился над ними; Маркэнд заказал для нее основательный ужин и вина для себя. Без желания или малейшей потребности разговаривать им пришлось взглянуть друг на друга и начать разговор. - Вы мне нравитесь, - сказала она. - Кто вы такой? - Делец. - Богатый? - Удачливый. - Где вы живете? - Здесь. Взгляд ее жестких черных глаз стал острее. - Вы не похожи на жителя Нью-Йорка... Нет, все-таки похожи. - Вы проницательны. - Что вы хотите сказать? - Я из Нью-Йорка. И в то же время - нет. Она засмеялась переливчатым мягким смехом, непохожим на ее глаза. - Примерно то же самое, - сказал он, - я мог бы сказать о вас. Она приподняла подбородок с ямочкой посередине. - Вы не похожи на танцовщицу. И в то же время похожи. - Вы тоже проницательны. Я танцовщица, но очень плохая. - Я этого не говорил. - Зато я говорю. - Он поднес ей огня, и она закурила сигарету. - Если б я была хорошей танцовщицей, я бы не ужинала по ресторанам с незнакомыми людьми. - Значит, вам приходится это делать? - Не поймите меня неверно. Во всяком случае - не с каждым встречным и поперечным. - Я знаю, что вы меня предварительно рассмотрели. - Вдруг он вспомнил, что она вышла без его орхидей. Она смеялась. - Отлично, - сказал он, - я вам очень благодарен за откровенность. Постараюсь отплатить тем же. У меня есть то, что нужно вам, и вы получите, сколько найдете уместным попросить. А у вас есть то, что нужно мне. Могу я получить это? Она доела свиную отбивную, медленно прожевывая ее и запивая вином. Ее маленький ротик был теплый и влажный. Потом она спокойно посмотрела на него, и в глазах у нее появилось что-то от плодоносной нежности ее тела. Она тронула его руку. - Поедем ко мне, - сказала она, приподнимаясь. Потом снова села. - Постарайтесь меня понять. Я не могу оплачивать свою квартиру из тех денег, которые получаю в театре. Вы это знаете. Но из этого еще не следует, что я готова принять любого, который позвонит у моих дверей. У меня острый глаз. - Значит, мне посчастливилось. - Поедем ко мне. Она зажгла свет в маленькой гостиной, убранство которой ей, вероятно, казалось изысканным. Розовые абажуры затеняли бра; с потолка спускалась люстра из переливчатого стекла; кабинетный рояль, загромождавший середину комнаты, был прикрыт вышитой розами испанской шалью, на которой плясал зелено-бронзовый фавн. - Погодите тут, пока я переоденусь, - сказала она и вышла. Он остался стоять, разглядывая натертый паркет, турецкий ковер. Она возвратилась в бледно-зеленом пеньюаре, в легких волнах которого тело ее было крепким и твердым. Ее волосы, рыжие, с металлическим отблеском, сзади низко спускались на шею, а с выпуклого, как у ребенка, лба были зачесаны назад. Маркэнд взял ее руку, пробежал ладонью до оголенного плеча и притянул ее к себе. У нее были слабые, девичьи бесстрастные губы. - Что ж, именно этого ведь ты и хотел? - Едва заметная судорога прошла по его телу. - Сядем, - сказал он взволнованно. Она села на скамеечку у его ног. Ее груди были маленькие и твердые, точно яблоки, но кость широкая, а на плечах и у затылка уже намечалась полнота. - С появлением детей, - думал Маркэнд, - у нее разовьется грудь. - Он поглядел на ее губы; их вкус охладил его; в поцелуе они оставались безжизненными. Можно ли обладать женщиной, спрашивал он себя, не целуя ее губ? - Расскажите мне о себе, - попросил он, зная, что это говорит его тревога. - Хорошо. Только не ожидайте от меня рассказа о том, как "я оказалась жертвой роковых обстоятельств". - Готов побиться об заклад, что вы из провинции, как и я. - Я так и знала, что вы - провинциал! Парочка провинциалов, которым повезло в столице! - А вам повезло? - У меня не было ни гроша в кармане и ни души близких, когда я приехала в Нью-Йорк. - Сколько вам лет? - В августе будет двадцать. - Что вы делали до приезда сюда? - Я из Лимы, штат Огайо, если это вас интересует. Работала в парикмахерской, самой лучшей в городе, маникюрила мозолистые лапы проезжих коммивояжеров. Скопила триста монет тайком от па и ма - знай они об этом, они б стали драть с меня больше за квартиру и стол. По понедельникам, средам и пятницам вечером я танцевала в Парижской школе салонных танцев. Сперва брала уроки, потом сама их давала. Ну вот, папашка, хватило с вас? - Ваш отец был, наверное, рабочий? - А как же. Сигнальщик на "Пенн". Ма работала на фабрике, пока не заболела. Еще что прикажете? - шутливо спросила она тоном кельнерши. - Я когда-то работал в механической мастерской. - Вот и чудесно! Парочка провинциальных ребятишек пролезла в класс богатеев и живет припеваючи. - Что вы называете "жить припеваючи"? - Детка, я копила денежки, когда полировала чужие ногти, коплю денежки и теперь. А кроме того, я берегу свое здоровье. - Здоровье, правда, замечательное. - Рано или поздно наступит и для меня счастливый день. - Как же это, Бетти? - Не знаю, "как" я этого достигну, зато знаю, "чего" я хочу. Когда-нибудь я позволю себе растолстеть! - Она приподняла руками свои груди, как будто их тяжесть была так велика, что тянула ее торс книзу. - Вот когда придет такой день, что мне можно будет начать толстеть, тогда я и буду счастливой! - Она расхохоталась, потянулась кверху и поцеловала его в губы. Прикосновение ее тела к его коленям разожгло его; ее губы охладили его. - Сколько вы мне дадите, папаша? - Пока еще не решил. - Ну-ну, не пугайте! - Она ущипнула его за нос. - Мне это сейчас все равно. Честное слово, все равно. Конечно, завтра я буду думать иначе... А через пятнадцать лет - и подавно. По сейчас мне безразлично. Вы мне нравитесь. Я бы вас теперь не отпустила, даже если б вы дали мне фальшивую бумажку. - Смешная вы девочка. - Я же сказала, что вы мне нравитесь. И потом, я верю в везенье. Вам сегодня повезло, понимаете? Почти каждый вечер мой постоянный обожатель торчит за кулисами, и, попади вы в другой раз, мне пришлось бы посмотреть на вас как на пустое место. Но он уехал в Чикаго, понимаете? Вы мне верите? - Верю. - Если б я действительно беспокоилась о деньгах, разве бы я стала об этом говорить? Не такая уж я дура! Просто мне любопытно знать, какой вы. - Я дам вам сто долларов. - Ну! У вас так много денег? - Она весело захохотала, вскочила, развела руками, спустила с плеч пеньюар, обнажив совершенную по форме, похожую на яблоко грудь. - А как по-вашему, стою я этих денег?.. Почему вы меня не целуете? Что такое с вами? - Не знаю, Бетти. - Может быть, я вам не нравлюсь? - Может быть, наоборот, Бетти. Она прикрыла свою наготу. - Не смейте!.. - сказала она. - Не смейте! Что за чушь! Мы оба были бедняками. Бедняки - наш класс. Сердцем мы навсегда останемся в нем. Как же! Душные комнатенки, полные кухонного чаду, вонючего мыла и визгливых ребятишек. Бобы со свиным салом. Пропахший потом ухажер, которому за пять радостных ночей нужно отдать еще пятьдесят лет в душной комнатенке с кухонным чадом, и мылом, и ребятишками. Разве я не знаю? Это - наша среда, понимаете вы? К ней мы принадлежим сердцем, но не головой. Вот мы двое, мы были похитрее, и мы вырвались. Головой мы пробили себе путь в другой класс, где живут в шикарных квартирах, и стирку отдают на сторону, и детей тоже, если случаются дети. И из этого класса мы вытягиваем все, что можно. Она стащила Маркэнда со стула и, свернувшись в клубок, прижалась к нему. - Сто - это слишком много, сто вы мне не можете дать. Но вы можете любить меня. Он отстранил ее. - Что такое? Я нам, и правда, не нравлюсь? - Очень нравитесь. - Мне казалось, что мы понимаем друг друга. - Бетти, это так и есть. В том-то и дело. Не сердитесь. - Он положил на рояль стодолларовый билет. - Мне нездоровится. - Не лгите. - Хорошо, я не буду лгать. Вы заставили меня задуматься... То, что вы говорили... Я хотел вашего тела. Я и сейчас хочу его. - Вот что я вам скажу: берите обратно ваши сто долларов. - Разве я не могу вам сделать подарок? Или вы только на сделку со мной согласны, Бетти? Он замолчал и увидел перед собой ее. Не смутный призыв своего желания; он увидел реальное живое существо... и оно было близко. Глаза, которые принудили себя смотреть и быть настороже, детские губы, которые судили и произнесли мудрое решение, круглый лоб, который задумывался над проблемой борьбы за существование. Он увидел провинциальную девушку, возненавидевшую шум родного дома, его нищету, которая заставила ее в поблекшей матери возненавидеть женщину и в угрюмом отце научила бояться мужчины; страшней же всего сделала для нее красоту, которая могла заманить ее в ловушку любви и домашнего очага, похожего на отцовский. - Вы не можете понять, - сказал он, - я сам не могу. Что-то встало на пути. В этом нет ничего обидного для вас. - Он посмотрел на нее. Грубым движением он схватил ее и поцеловал ее руку, плечо, шею. Распахнул пеньюар и нежно поцеловал грудь. Он снова прикрыл ее грудь и, точно в зеркало, заглянул в ее глаза. Прежде чем она успела заговорить, он взял пальто и шляпу и исчез. 3 Элен посмотрела на мужа. - Давно уже он не спал так безмятежно, не стану его будить. - Она осторожно прикрыла за собой дверь. Внизу шумели Тони и Марта. - Тише, дети! Папа спит еще. - Спит? - спросил Топи. День был не воскресный и не праздничный; вообще не такой, когда полагается долго спать; а больным он отца никогда не видел. - А что с ним? - Ничего, детка. Папа поздно пришел вчера и устал. - Как обычно, она пошла проводить детей в школу. Под неярким апрельским солнцем казались мягче камень и кирпич невысоких строений Парк-авеню; деревья еще стояли оголенные, но в дымке, обволакивавшей их, уже таилось обещание. Маркэнд очнулся от глубокого сна. В доме было тихо; по шуму, доносившемуся с улицы, он понял, что уже поздно. Он лежал и смотрел по сторонам; все мышцы его тела были расслаблены, и его наполняло чувство покоя, совершенное, как в спящем ребенке; кожа была потная, но прохладно-свежая. Давно уже ему не спалось так хорошо; с той самой ночи, когда он в последний раз погрузился в объятия Элен (перед тем как нахлынули на него все эти сомнения). Тело его снова нашло свое место в мире! Необычность исчезла. Что же произошло? Он поднял голову и увидел на стуле смятый воротничок (фрак его Элен убрала). Тут он вспомнил. Но откуда это чувство покоя? Ведь он же не остался, он твердо знает, что не остался у той девушки. Жизнь, необычная и далекая все это время, стала вдруг вчера необычной и близкой. Непереносимо. Он бежал от непереносимой близости этой девушки. Пешком возвратился домой. Лег в постель и заснул. Он помнил только напряженный миг раздевания в темноте: Элен не должна проснуться. Видел ли он сны? Нет. Откуда же это чувство покоя? - Оно явилось помимо меня. - Жизнь его, пока он спал, не знала никаких вопросов, и никаких вопросов не было теперь, когда он лежал, проснувшись. Он подумал о почти безумной потребности, мучившей его всю неделю, пока он не нашел эту девушку, которую купил и от которой, купив, отказался. Почему он так поступил? И куда исчезла эта потребность теперь? Нет больше того голода. Что-то изменилось. Холодные струйки душа... он ощущает их близость, как ощущает близость улицы, каплями звуков сочащейся в открытое окно. Может быть, близость жизни, как-то им вновь обретенная, заменила ему близость молодого женского тела. _Он знает, что ему делать!_ Вот откуда чувство близости жизни, приятное чувство покоя... За завтраком он ел немного, даже этот голод утих в нем. Элен вошла и посмотрела на него, и лицо ее просветлело. - Ты чудесно поспал, Дэв. Я так рада. - Она поцеловала его материнским поцелуем. - Возвращайся пораньше. - Ее лицо сияло, точно неожиданная ласка коснулась его. - Элен, - услышал он свой голос, в то время как тело его уже повернулось к дверям, - сколько денег нужно нашей семье, чтобы прожить? - О, не так много! - Она взяла с буфета хрустальный бокал и рассматривала его, ища следы пыли. Она встретила его вопрос так, словно давно ждала его с нетерпением, и заранее приготовила ответ. - Мы легко могли бы обойтись гораздо меньшим, чем ты зарабатываешь, дорогой. Десяти тысяч было бы вполне достаточно. Подумай только! Это меньше, чем доход с наследства дяди Антони. Он стоял, не глядя на нее, испытывая неловкость, словно она преждевременно ответила на вопрос, еще не созревший в нем, словно она поторопила какое-то рождение, которое не нужно было торопить. Потом он простился с ней и вышел. Часы в конторе показывали без пяти одиннадцать. Длинная комната с рядами полированных столов и девичьих головок, склоненных над постукивающими машинками в чуть влажном ореоле девичества, внушала Маркэнду чувство могущества. Контора никогда не поглощала его целиком, но все же она служила опорой, какую-то поддержку она давала ему, как и этим девушкам в длинной комнате, создавала в нем _какое-то_ чувство устойчивости и прочности. Странное видение вдруг представилось Маркэнду: земной шар, без опоры вращающийся в пространстве; луна, планеты, солнце - все во вращении, и все без опоры. Что за нелепица! Где-то допустили ошибку астрономы. Но он увидел себя самого оторвавшимся от опоры, которую пятнадцать лет находил в делах... вертящимся в пустоте. - Что ж, разве мне больше нужна поддержка, чем всей солнечной системе? - Он с шумом захлопнул за собой дверь кабинета. София Фрейм сидела за пишущей машинкой. - Доброе утро, мистер Маркэнд. Я только что хотела звонить к вам домой. Я уже беспокоилась. - Узнайте, пожалуйста, - сказал он, - могут ли принять меня мистер Сандерс и мистер Соубел. В ее широко раскрывшихся глазах был вопрос; помедлив некоторое время, достаточное, чтобы овладеть собой, она вышла из комнаты. Он остался в кабинете один. - Эти женщины! Они, кажется, все на свете знают раньше, чем я. - Он посмотрел на ряды маленьких ящичков, аккуратно расставленных на полках. Он никогда не руководствовался их содержимым. Маркэнд был хороший финансист, потому что привык рисковать и, не считаясь с правилами, следовать своей интуиции. - Земля - вращающийся шар. Черт возьми, ведь это верно! Земля, на которой я стою, летит в пространстве, летит, и я вместе с ней. Как я попал туда? - Маркэнд положил руку на письменный стол, словно пытаясь за что-нибудь ухватиться, раз уж он стоит на лишенной опоры планете. И тихо начал смеяться. Он снял руки со стола, помахал ими в воздухе, точно неуверенно балансирующий канатоходец, и потом широко распростер их, словно ожидая аплодисментов в конце номера. - Кто же должен аплодировать? Где найти прочную опору? Прочной опорой должен быть бог. - Мисс Фрейм смотрела на него. - Вас ждут, сэр, в кабинете мистера Соубела. Она смутилась и снова села за свой стол. Он наклонился над ней. - Ничего срочного не было сегодня? Впрочем, если даже и было, вы уже, наверное, все сделали. - Мисс Фрейм была польщена. - Скажите мне, мисс Фрейм, что служит опорой вашей положительности? - Он взял ее за подбородок и приподнял ее лицо. Она покраснела. - Что за настроение у вас сегодня, мистер Маркэнд? Но когда он вышел, она вздохнула и облизала языком губы, словно слишком быстро проглотила доставшийся ей лакомый кусочек; потом снова углубилась в свои бумаги. Луи Соубел отодвинул свое кресло от большого стола, на котором ничего не было, кроме двух телефонных аппаратов и розы в узкой серебряной вазе. Маленький бесплотный человечек, изысканно одетый, не сгибаясь, слегка кивнул Маркэнду; голова его по цвету и форме напоминала череп скелета. Переносица едва была заметна, но ноздри вздрагивали при каждом вздохе, и глаза под нависшим лбом сверлили, как два добела раскаленных бурава. Сбоку у стола, также лицом к Маркэнду, сидел помощник и правая рука Соубела, главный закупщик сырья в ОТП, Мэдисон Сандерс. Его лицо состояло из кривых, перекрещивавшихся под разными углами, нос был орлиный, губы тяжелые, глаза всегда полузакрыты. Сандерс развалился в кресле, куря сигару; Соубел, который не курил, и не пил, и никогда не сидел без дела (Нью-Йорк не знал за ним ни одного порока), почесывал себе шею украшенным перстнями пальцем. - Ну-с, Маркэнд, что вас тревожит? Маркэнд закурил предложенную Сандерсом сигару. - Я хочу уйти. Последовало долгое молчание. - Вы сказали - уйти? - спросил Сандерс. - Да, выйти из дела. - Что вы собираетесь делать? - спросил Соубел. - Не знаю. - Допустим, вы некоторое время ничего не будете делать, - продолжал Соубел, - ну, а потом что? - Право, не знаю, господа. - Вы не думаете переходить в другое место? - Сандерс улыбнулся. - Что вы хотите сказать?.. Ах, вы думаете - в другую фирму? Ну конечно, нет. - В таком случае я не понимаю вас, молодой человек, - сказал Луи Соубел. - Я вас за это не упрекаю, патрон. Снова молчание. - Давно вы это задумали? - Насколько я знаю, нет. - Возможно ли это? Ведь вы думали об этом? - Если бы я "думал" так, как вы это понимаете, я бы, конечно, знал. И в таком смысле я об этом совсем не думал. Это пришло неожиданно. Но как-то внутри оно, наверно, бродило во мне некоторое время. Соубел отнесся к его словам как к признанию в болезни. Самый лучший человек может заболеть, и Соубел никогда не достиг бы таких высот, если б не умел относиться с уместным и своевременным сочувствием к хорошим людям, которые иногда болеют. Сандерс сдавил кончик сигары мокрыми, вытянутыми в трубочку губами. - Что, если мы откажемся принять ваше заявление об уходе? Маркэнд улыбнулся. - Признаюсь, мистер Соубел, это ни разу не приходило мне в голову. Зачем это вам? - Во всяком случае, это было бы вполне возможно. - Дело в том, господа, что я, так или иначе, уже неспособен приносить пользу нашему предприятию. Вы можете найти человека, который будет делать то же, что и я, при вдвое меньшей оплате. Поскольку мы являемся частью ОТП, все подчинено определенному порядку, так что тут может справиться любой экономист. Кредитная проблема ОТП связана с кредитной проблемой Соединенных Штатов, а это, вы сами знаете, задача для статистика. Я ведь привык работать в деле, основанном на конкуренции. - Вы сами понимаете, мой дорогой друг, - сказал Соубел, - что мы вовсе не расположены терять человека, который способен рассуждать так, как вы сейчас рассуждаете. Может быть, вы и правы. Но в ОТП есть другие сферы деятельности. Мы еще не начали разворачиваться. Есть Европа, Латинская Америка. Давайте в понедельник, в четыре, устроим совещание и поговорим подробнее об этом. Вот, например, Сандерс только что вычислял мне себестоимость сигары, которую вы курите. По вкусу похожа на "гавану"? - А разве это... - Это с одного ранчо, у которого мы законтрактовали всю продукцию. Штат Веракрус, где-то в Мексике. - Вы полагаете, - сказал Маркэнд, - что мне просто надоела моя работа и более живое дело меня удержит. Но это не так. Я решил покончить, целиком покончить с делами вообще. - Еще раз спрашиваю вас, что вы намерены делать? - спросил Сандерс. - И я снова вынужден вам ответить, что не имею ни малейшего представления. Соубел обернулся к Сандерсу, глаза их встретились, и Сандерс кивнул. Это был человек, одаренный богатой интуицией, и в ОТП ему не было цены, потому что он умел во время совещаний угадывать мысли Соубела и жестом отвечать на них. (Сандерс обладал еще одним, хотя и меньшим достоинством: во всей Северной Америке не нашлось бы человека, лучше него разбирающегося в качествах тысячи сортов табака.) - Вот что я вам скажу, Маркэнд, - сказал Соубел. - Конечно, вы вольны уйти, если вам этого хочется. Мы не собираемся вас удерживать. И вы совершенно правы, полагая, что с вами или без вас ОТП будет существовать и дальше. Но я много старше вас и в этом вопросе чувствую за собой некоторую ответственность. Если вы напишете нам заявление об уходе, мы положим его под сукно. Сейчас апрель. Пусть оно пролежит до сентября. На это время вам будет предоставлен отпуск, шестимесячный отпуск с сохранением полной оплаты. Уезжайте, разберитесь в себе. - Я готов согласиться на это, если вы настаиваете. - Маркэнд встал. - Но от жалованья я отказываюсь. - Об этом вы договоритесь с Картрайтом, - сказал Соубел. Он нахмурился: с Маркэндом в его кабинет входила чужая воля, которая угрожала его миру и которую он никак не мог подчинить себе. Через час перед столом Маркэнда стоял явно взволнованный Чарли Поллард. София Фрейм собрала свои бумаги и вышла, оставив их вдвоем. - Что за чертовщина! Сандерс мне сказал, что вы хотите _выйти из дела_. Маркэнд видел сумятицу чувств, отраженную на лицо Полларда, и не понимал его. Тут была инстинктивная радость, которую всякий человек испытывает при известии о неудаче близкого друга; была тревога, потому что Поллард любил Маркэнда и, кроме того, смутно чувствовал, что прочность его собственного мира поколеблена; было недоумение. Маркэнд кивнул. - Но послушайте, старина, я не понимаю! - Я здесь чувствую себя не на месте, Чарли, с самого слияния фирм. - Куда вы идете? - Вы хотите сказать - в какое предприятие? Вы с ума сошли! Никуда. Куда я пойду? - Что же вы собираетесь... Позвольте, сколько вам лет? Тридцать пять? В тридцать пять лет вы намерены уйти на покой? - Как мне заставить вас понять, когда я сам не понимаю? Я иду шаг за шагом. Первый шаг - это уйти из конторы. - Дэвид, если вы продадите свою часть согласно завещанию и поместите капитал самым надежным образом, вы получите десять тысяч долларов в год, и ни пенни больше. - Знаю. - Не слишком жирно! При вашем-то размахе! Мы все вас знаем. Соубел тоже знает вас. Десять тысяч! При вашей деловой сметке! Вы можете иметь десять тысяч в месяц, если останетесь здесь и будете расти вместе с ОТП. Как-то на прошлой неделе я завтракал с Соубелом. ОТП только начинает разворачиваться, дружище! Знаете ли вы, что такое для нас Панамский канал?.. Говорят, он открывается в будущем году. Это значит, что вся Южная Америка у нас в кармане. До Тихоокеанского побережья будет не дальше, чем до Кубы. Мы уже имеем Кубу, тогда мы будем иметь Эквадор, и Перу, и Чили. ОТП не останется предприятием местного, внутреннего значения. Наши акции в недалеком будущем взлетят вверх, предприятие разрастется так, что нам придется дробить его. А вы хотите уйти. С деловой точки зрения вы - сумасшедший, и я считаю своим долгом сказать вам об этом. Продавать, когда цены самые низкие! А ведь расширение дела означает новые финансовые проблемы, как раз по вашей специальности. Слушайте, дружище, ради бога, не будьте идиотом! - Меня это все не трогает, Чарли. - Маркэнд откинулся в кресле и положил ноги на стол. Поллард пристально глядел на него, пытаясь понять, но это ни к чему не привело. Как всегда, он видел спокойную крупную голову, глаза непроницаемые и улыбающиеся. - Да что это за чертовщина наконец? Маркэнд попыхивал сигарой. - Вероятно, выдумки Элен? Понадобилось сделать из вас общественного деятеля или еще что-нибудь вроде этого? Маркэнд покачал головой. - Ну хорошо, - оживился Поллард, - положим, вы решили пустить на ветер свою жизнь, но вы ведь должны подумать о жене, о детях. Продав свою долю сейчас, вы обрекаете их на относительную бедность. Говорю вам: капитал в двести тысяч - ничто по сравнению с тем, что нас ожидает. Сидите на месте, и вы сделаете своих детей миллионерами. В конце концов, это ваш долг и перед семьей... - Мой долг перед женой и детьми - продолжать вести жизнь, которая не по мне? - Ба-ба, старина, каждый делает деньги, как умеет... У вас есть лучший способ про запас? - А зачем мне делать деньги? В особенности если они у меня уже есть? - Дэвид, вот теперь вы говорите как человек, лишенный размаха. Десять тысяч в год - это не деньги. - Это - прожиточный минимум. - Кто, черт возьми, думает о прожиточном минимуме? - Вы не то хотели сказать. - Маркэнд встал и внушительно выпрямился перед своим собеседником. - Вы хотели сказать: "Кто, черт возьми, думает о жизни?" Поллард неопределенно улыбнулся; слова Маркэнда ничего не говорили ему. - А вы, мой мальчик, полагаете, очевидно, что если вы получили в наследство несколько долларов, то для вас жизнь означает безделье? Очень досадно, что старик не предвидел этого. - Вряд ли вы точно знаете, что старик предвидел и чего он не предвидел. - Маркэнд снова сел, он вдруг почувствовал усталость. - Не пройдет и двух месяцев вашего отпуска, как вы измените решение. Вы просто переутомлены, и Соубел с Сандерсом сразу сообразили, в чем дело. Маркэнд забарабанил пальцами по столу. Он видел, как этот человек, такой озабоченный, кружит в пустоте. Он захотел сказать ему про Лоис. - Дела занимают большое место в вашей жизни, - сказал он. - Разумеется, - сказал Поллард. - Разумеется? - повторил Маркэнд. - И вы очень скоро, черт возьми, увидите, какое место они занимают в вашей, после того как побездельничаете месяц-другой. Кроме дел, больше ничего нет в жизни. По крайней мере, для мужчины. - Может быть, вы правы, - сказал Маркэнд. - Конечно, я прав, - сказал Чарли Поллард. Завтракать Маркэнд отправился один. Он шел по Уолл-стрит, финансовому сердцу страны. - Итак, я ухожу из этого мира. - Мужчины и женщины, спешившие поесть, казалось ему, не сознавали, где они. Как отдельные единицы, они были невесомы, они были лишь атомы, и что-то, слишком смутное, чтобы это можно было назвать мыслью, подсказывало Маркэнду, что, если бы круг их сознания был шире, каждый из них был бы более весомым. Жалкие клячи в шорах на Ист-Риверской верфи, жевавшие удила, погрузив морду в мешок с сеном, казалось, занимали больше места в мире. Маркэнд поглядывал на дома до сторонам: одни - приземистые, другие - высоко взметнувшиеся над улицей. Дела - вот единственное, что занимает всех этих людей, и оттого они пусты; вот из чего созданы все эти дома, и оттого они непрочны. О чем бы ни думали, пожевывая удила, ист-риверские лошади, их мысли куда реальнее. Но деньги... Они дают жене и детям все, что нужно. Что же в этом нереального? И даже если он покинет деловой мир, все будет по-прежнему. Каждая ложка проглоченной пищи, одеяла на детских постелях, шелк, облегающий тело Элен... Может быть, деловой мир непрочен, но он сам весь опутан его сетями, и вместе с ним - те, кого он любит. Маркэнд ел баранью котлету, не чувствуя ее вкуса... (чтобы заплатить за нее, он должен был вынуть из кошелька деньги, которые принесло ему дело). Под низким потолком зала было шумно. Беготню официантов, голоса сотни людей, которые скучились вокруг столиков, ели, курили, спорили... подхватывало эхо. Темное многоголосое существо наваливалось на Маркэнда. Он чувствовал напор этого существа, не имеющего реальной тяжести. - Эти люди даже не голодны по-настоящему, как голодны лошади. - И самым плотным веществом в комнате был дым. - Значит, тяжесть вообще относительна. Но если нет у меня критерия? - Уйти от дел, в то время как его существование по-прежнему будет зависеть от них, уподобиться страусу, прячущему голову в песок? - Но как же быть? Обречь Элен, и Тони, и Марту на голод? Или после отпуска снова возвратиться к делам и продолжать жить, как подобает мужчине? Как подобает мужчине... Должен же быть смысл в этих словах. - Он заказал еще стакан пива. На следующее утро Маркэнд был почти уверен, что его уход из конторы (где он уже стал заканчивать свои дела) будет только временным. Он не пытался возражать, когда мисс Фрейм, словно желая поймать его на слове, сказала: "После вашего возвращения мне будет гораздо легче". Но органическое стремление, гнавшее его вперед, не оставляло места для мысли об отпуске. Ведь не рассудок же побудил его сказать Соубелу и Сандерсу то, что он так неожиданно для себя сообщил им. - А сейчас что я делаю?.. Зачем ищу в телефонной книге адрес конторы старого друга, Томаса Реннарда? Дэвид Маркэнд заставил себя открыто посмотреть в глаза будущему. - Я ухожу. Конечно, я возвращусь. Но прежде всего я ухожу, и когда я вернусь, ничто уже не будет прежним. - Это он знал, но больше не знал ничего. Он не встречался с Реннардом двенадцать лет, со времени их разрыва. (То было в апреле, в апреле, как и сейчас!) Маркэнд помнил утро, наставшее после долгих мук и колебаний; на рассвете он встал с постели и выглянул в раскрытое окно - и ощутил весну в теплом тумане. Он снова лег в постель и уснул. Он проснулся весь в поту, но с чувством прохладной свежести, которого уже давно не испытывал. И когда Том вышел к завтраку, он сказал ему: "Я хочу уехать и жить один". Маркэнд снова видел перед собой изможденное лицо Тома в залитой солнцем комнате, его горящие глаза. И последнее утро, которое они провели вместе. Завтрак прошел как всегда: вошла с подносом миссис Ларио, и накрыла на стол, и положила газеты на обычное место. Его волнение - каким нереальным оно казалось все эти годы и вдруг снова стало реальным. Он не мог есть, встал из-за стола. "Прощай, Том". Они пожали друг другу руки. Он переехал в отдельную комнату в Вест-Сайде; стал каждый вечер встречаться с Элен; отыскал свою заброшенную скрипку, которую после свадьбы забросил опять... Он не мог понять, почему все это вдруг ожило в его памяти. О Реннарде за эти годы разлуки Маркэнду не раз приходилось слышать. Он стал крупным юристом. Он был юрисконсультом городской администрации в делах по уличным катастрофам и одержал победу, названную в "Уорлд" "блестящей победой над населением". Время от времени Маркэнд встречал его имя в газетах. Однажды Поллард, который имел связи в политических кругах, при нем назвал Томаса Реннарда одной из главных юридических сил, близких к Таммани. Но он ни разу не выставил своей кандидатуры на выборах, и Маркэнд был уверен, что он не женился. Вскоре после своего разговора с Соубелом и Сандерсом, а потом с Поллардом Маркэнд неожиданно очутился у телефона и сговорился с секретарем мистера Реннарда о свидании. Потом он очутился в приемной адвокатской конторы "Ломни, Реннард, Гилберт Стайн и Салливан", поразившей его толстыми коврами, комфортабельной мягкой мебелью, картинами в ярких тонах, похожей больше на роскошную гостиную жилого дома, чем на контору в деловом квартале. Он очутился перед человеком невысокого роста, поднявшимся из-за стола, за которым он сидел спиной к окну. Реннард вышел навстречу и крепко сжал руку Маркэнда; оба пристально оглядели друг друга. - Не обмяк, не усох, - подумал Реннард, - только стал значительно полнее, и волосы значительно короче. - Маркэнд видел перед собой лицо старика (это в сорок пять-то лет), горящий сухой взгляд, усталые морщины под глазами, поредевшие волосы, большие залысины на лбу. - Садитесь, Дэвид. - Реннард не вернулся к своему столу, но придвинул кресло и сел рядом с Маркэндом. - Вы ничуть не изменились!.. Ну, обо мне можете не говорить, я-то изменился, и как еще!.. - Глаза улыбались, лицо оставалось неподвижным как маска. - Рад вас видеть, зачем бы вы ни пришли. - Я пришел к вам по делу, Том. Но я тоже рад видеть вас. - Я все о вас знаю. Ваша жена и дети здоровы, надеюсь? - Да, благодарю вас. О вас я тоже знаю... кое-что. Сколько можно знать из газет. - Что ж, я хотел быть юристом. Я и стал им. Вы никогда не знали точно, кем вы хотите быть, Дэвид. - Это правда. - Поэтому-то вы, наверное, достигли большего, чем я. В жизни мы всегда добиваемся того, чего хотим, чего хотим по-настоящему. У дураков все точно определено, и жизнь оставляет их в дураках, давая им лишь то, чего они хотят. Мудрецы не знают, что им нужно, и жизнь награждает их, давая им то, чего хочет она. - Вы все тот же, Том. - Циничен, как всегда. Но, как всегда, рад встрече с вами. Вошла секретарша; Реннард взял у нее из рук пачку бумаг, прошел за свой стол, быстро пробежал их, сделал одну или две пометки, вернул секретарше. - Прошу больше не прерывать меня, мисс Догерти. К телефону не подзывать. Когда позвонит мистер Казански, назначьте ему на послезавтра. Он будет просить на сегодня. Не уступайте. Попросите мистера Гири просмотреть апелляцию Кресса. - На мгновение он задумался у стола, затем возвратился к своему креслу рядом с Маркэндом. - Вы пришли по делу, - сказал он с внезапной холодностью. - Приступим к делу без отлагательств. Другими словами, я готов слушать то, что вы хотите мне сообщить. Но только прежде вот что... Вы всегда были человеком сильных импульсов, Дэвид (думаю, это и сейчас так), и ваши импульсы почти всегда были верны. Вы были правы, когда порвали со мной. Мы жили в различных мирах. Вы понимали это инстинктивно и играли на этом (моя сестра вам помогала). Я понимал это вполне сознательно, но думал, что могу жить одновременно и в своем, и в вашем мире. В своем - делать деньги, в вашем - дышать. Это было дерзко и глупо. Благодаря вам я отрезвел. С тех пор держусь своего мира. - Глаза его потемнели при воспоминании о том, как мучительно далось ему отрезвление. - Вот это я хотел сказать вам, для того чтоб вы знали, что между нами нет ничего неясного и недоговоренного. Мы - не друзья. И никогда не будем друзьями. Маркэнд кивнул. - Так. А теперь - чего вы от меня хотите? - Я хочу, чтоб вы стали моим поверенным. Реннард снова отошел к столу, потому что руки у него задрожали; потом возвратился в свое кресло. - Мое первое побуждение - отказаться. У вас, вероятно, есть поверенный. Если вы хотите переменить его, в Нью-Йорке достаточно хороших юристов. - Вы категорически отказываетесь? - Нет еще. Прежде я хочу понять. Маркэнд молчал. - Итак, я жду. Что заставило вас прийти ко мне? - Вы сами сказали, что мои импульсы обычно верны. - Я сказал: почти всегда верны. - Так вот, они не слепы. Во всяком случае, они знают, в какую сторону направиться. Но, может быть, они... немы. - Оба улыбнулись. - Им очень трудно найти слова. Один из моих импульсов заставил меня прийти к вам. Реннард пристально смотрел на Маркэнда, человека, которого любил когда-то не меньше, чем свою покойную сестру. За этим пристальным взглядом была мысль о Корнелии, о том, как она боролась, чтобы разлучить его с этим человеком, единственным, кто... быть может... мог бы спасти ее. Он встал со своего кресла рядом с Маркэндом и сел за стол, где лицо его оставалось в тени. - Я вас слушаю, - сказал он. - Я подучил недавно некоторое состояние. Мой дядя Антони Дин оставил мне наследство, которое по нынешнему курсу равно примерно двумстам тысячам долларов. Оно составляет часть капитала Объединения табачной промышленности, и в завещании есть оговорка, что если я выйду из дела, то моя часть должна быть у меня выкуплена. Я решил выйти. И я уезжаю. Я не знаю еще, ни куда, ни на сколько. Я не заглядываю так далеко. Но деньги, которые я получу, должны быть снова куда-то помещены, и во время моего отсутствия кто-то должен вести мои дела. - Ваша жена - дочь Джадсона Дейндри, посредника по продаже недвижимости. Вот человек, который вам нужен. А я не специалист по капиталовложениям. - Том, все это как-то связано и с вами тоже. - И вы говорите, что не знаете, куда едете? Не знаете, зачем едете? - Том, много лет я жил в мире, который вы называли моим, и был вполне счастлив. Не поймите меня превратно. Я по-прежнему предан своей семье. Но уйти - необходимо, хоть я и сам не понимаю всего. А почему я пришел к вам? Да потому, что ни с кем другим не могу говорить об этом. Только это могло заставить меня прийти. - Понимаю. - Я ведь говорю вам - вы тоже как-то связаны с этим. Если здесь есть безумие, то оно во всем. А что такое, собственно, безумие? - Что именно я должен для вас сделать? - Я вам сказал. Я хочу, чтобы вы стали моим поверенным. Я выдам вам генеральную доверенность. Все будет лежать на вас: помещение капитала, уплата налогов - все. А доход вы будете выплачивать Элен. - Почему вы думаете, что можете верить мне, Дэвид? Маркэнд не улыбнулся. - Откуда вы знаете, что я позабыл обиду? А ведь обида еще жива, говорю вам откровенно. - Я не верю вам, Том, - сказал Маркэнд. - Доверие тут ни при чем. - В эту минуту он был похож на своего сына, когда тот не находил слов, чтобы выразить то, что его существо знало. - Вы думаете, я верю в то, что должен уйти от дел? Уничтожить все, что отделяет мою семью от улицы? Думаете, я верю в будущее? Когда человек делает движение, чтобы спасти свою жизнь, он двигается, вот и все. - Если бы я согласился - а я еще не согласился, - то лишь при одном условии: вы не будете ставить мне никаких условий. Вы должны предоставить мне свободу распоряжаться вашими деньгами, как своими собственными. - Давайте, я подпишу все, что нужно. - Вы торопитесь! - Мне тридцать пять лет. - Торопитесь, быть может, обречь себя и свою семью на разорение. - Возможно, - сказал Маркэнд. - Дэвид, это безумие! - Возможно, - сказал Маркэнд. Наступило продолжительное молчание; Реннард внимательно смотрел на Маркэнда; Маркэнд не мог разглядеть лица Реннарда, сидевшего против света, глаза его блуждали по комнате, по голым стенам, по гравюрам с изображениями судебных заседаний. - Что, если я соглашусь, - голос Реннарда был слаб и, казалось, шел издалека, - с тем чтобы погубить вас? Вы подумали об этом? - Он вышел из-за стола и сел в кресло рядом с Маркэндом. - Может быть, вы считаете себя в безопасности потому, что я - честный юрист. Я - преуспевающий юрист, а это не одно и то же. Хотите знать, сколько денег я сделал за прошлый год? Восемьдесят семь тысяч долларов. Если б я был только честным юристом, я бы заработал, может быть, десять тысяч. Восемьдесят тысяч в год нелегко истратить разборчивому холостяку, даже если его окружает толпа друзей, значительно менее разборчивых. Каким путем достигает удовлетворения нравственно испорченный человек? В вас так мало испорченности, что вам не отгадать. Так вот: один путь - это доказать себе, что весь мир такая же дрянь, как ты сам... Предположим, для того, чтобы кое-что выжать из этого дела, которое вы на меня взваливаете, я решаю разорить вас... И посмотреть, сохраните ли вы и в нужде свою нравственную чистоту. Маркэнд не отводил глаз от Реннарда; спокойная улыбка появилась в них. - Разве у меня не было оснований помнить обиду? Двоих людей я любил в своей жизни... за всю свою жизнь. Это были Корнелия, моя сестра, и вы. Где они? Кто отнял их у меня? Маркэнд покачал головой. - Может быть, я сам виноват? - сказал Реннард. - _Вы_ сказали это - не я. Страсть, бушевавшая за каменной маской лица, исказила его черты. - Берегитесь, Дэви! Я предупредил вас. Последнее слово осталось за вами, как всегда. Но я не христианин. Я - ловкий юрист. - Идет! - сказал Маркэнд. - Это - ваш ответ? - Я жду вашего. Реннард встал и нажал кнопку звонка на своем столе. - Я велю приготовить необходимые документы. ...В тот же день, пока Маркэнд еще сидел у Реннарда и, не читая, подписывал бумаги, в кабинете Луи Соубела шел о нем разговор. Маленький президент, прямой, как всегда, сидел за своим столом, а Сандерс, Поллард и Эдвард Картрайт, казначей, удобно развалясь в креслах напротив него, курили сигары с ранчо Долорес из Веракруса. Всем было не по себе. Неотступный образ молодого человека, неглупого, которому посчастливилось занять превосходное положение и который по собственной воле от него отказывался, как-то разъедающе действовал на их нервы. Им не хотелось мириться с этим образом, и ощупью они пытались найти и поставить на его место другой, более соответствующий их взглядам и представлениям. Поллард успокаивал остальных. - Вы же знаете, что Маркэнд - чудак. Но у него замечательная голова, это вы тоже знаете. - Он лукаво улыбнулся: он намекал на роль Маркэнда в слиянии фирм. - Вы думаете, это дипломатия? - спросил Соубел. - Что же, он хочет повышения оклада, большей доли в прибылях, другой работы? Поллард покачал головой. - И да, и нет. Ему кажется, что он выдохся, но на самом деле он просто устал. Вы мудро поступили с ним. Когда он вернется из своего отпуска... - А предположим, - сказал Сандерс, - что он в сентябре не возвратится? Предположим, он действительно продаст свою часть? Через год он снова захочет работать, но к нам не пойдет из гордости, хотя бы мы и хотели взять его. Соубел проницательно посмотрел на Сандерса и понял его мысль. - Я вовсе не желаю, чтобы он перешел к Пальмерстону, - сказал он. Сандерс подтвердил свою мысль, перехваченную начальником: - А он именно этим и кончит, ясно как день. Вам меня не убедить, что этот мальчишка хочет вообще уйти от дел. - Жить на десять тысяч долларов в год! - пробормотал Картрайт таким тоном, каким говорят: "Жить на хлебе и воде!" У Полларда едва не сорвалось с языка замечание относительно преданности Маркэнда фирме "Дин и Кo", но он вовремя удержался, вспомнив, где находится. - Как вы полагаете, Чарли, что могло бы его заинтересовать? - спросил Соубел. - Например, наш южноамериканский проект! Целый материк ожидает завоевания. - Это вполне могло бы, я уверен. Но пока предоставим все естественному ходу событий. Сандерс обернулся к Картрайту: - Проследите за тем, чтобы ему регулярно выплачивалось жалованье, пока он будет в отсутствии. - Вносите деньги на его текущий счет, - сказал Соубел. Полларда вызвали из комнаты, и Картрайт ушел вместе с ним. Сандерс выпустил совершенно круглое кольцо дыма и продел в него волосатый палец руки, корявой и узловатой, так мало подходившей к его гладкому лицу и вкрадчивому голосу. Он сказал: - Значит, вы думаете, Луи, что все это, может быть, штучки диновской клики не без участия Полларда? - А черт его знает! Я только уверен, что тут дело нечисто. - У Маркэнда побольше мозгов, чем у его покойного дядюшки. - Но почему, - повторял Соубел, - почему ему взбрело на ум выходить из дела именно сейчас, когда перед нами все возможности роста и развития? - Черт его знает! - сказал Сандерс. - Ну хорошо, - сказал Соубел, - примемся за работу. Дайте мне эти мексиканские сводки. Вы говорили, что ранчо Долорес снизило цену до трех центов при условии, что мы гарантируем им на три года закупку всего урожая? Сандерс кивнул. - Как они могут это осуществить? - Это их дело, - улыбнулся Сандерс. Соубел хихикнул: - Они, пожалуй, сумеют заставить этих пеонов работать меньше чем за ничто! ...В тот же день Элен Маркэнд преклоняла колена перед алтарем в небольшой церкви неподалеку от обители ее друга, Хью Коннинджа. По сторонам тянулись многоэтажные дома, сложенные из камня и кирпича, кирпича и камня, с ржавыми, увешанными бельем пожарными лестницами. Элен молилась. Она молилась о ниспослании ей силы, чтобы снести одиночество, она просила возвратить ей мужа не только ради нее, но и ради детей, ради него самого. Рядом с Элен перед алтарем стояла на коленях другая женщина. Две недели тому назад муж ее, грузчик, пришел домой пьяным и ушиб ногу сынишке Джеку. Он не хотел причинить мальчику зло, но он был крупный здоровый мужчина, а Джек маленький и хрупкий, и нога распухла, и мальчик с тех пор хромает. Доктор ничего не находит, ничего не может сделать. "Должно быть, - сказал он, - где-то в кости есть незаметная трещина. Надо сделать рентген, потом сложную операцию. Это может поправить дело. Но стоит денег". Женщина молилась о деньгах; она просила Христа послать ей денег на исцеление ее сына, чтобы мальчику не пришлось остаться хромым на всю жизнь из-за того, что отец его напивается по субботам. Обе женщины поднялись одновременно, и Элен улыбнулась усталому кроткому лицу, глянувшему из серой шали. - Лучше бы вместо улыбки она дала мне денег на рентген, - подумала женщина. Но Элен, несмотря на свою близость ко всему человечеству, не услышала ее. ...В тот же день, пока заправилы ОТП изучали сводки ранчо Долорес, один из пеонов ранчо Долорес в штате Веракрус, который украл у надсмотрщика кошелек с пятью серебряными песо и, забрав жену и детей, пытался сбежать в другую деревню, стоял в яме, вырытой посреди невозделанного табачного поля, засыпанный землей так, что только голова его торчала над поверхностью. Четыре всадника из охраны ранчо выстроились друг за другом на расстоянии двадцати футов и дали лошадям шпоры. Все они были опытные наездники, и удар копыт каждой лошади пришелся по голове пеона. Не успел проскакать последний, как размозженный череп пеона поник к земле и изо рта хлынула кровь. Три крестьянина-земляка отрыли мертвое тело и схоронили его в кладбищенской ограде, обернув изуродованную голову белым платком, который стал ярко-красным, прежде чем священник кончил читать молитвы. Священнику за службу земляки заплатили серебряный песо. И в тот же вечер священник пропил свой песо в таверне за одним столом с всадниками из охраны, которые тоже получили серебром за то, что выполнили свой долг. ...А Реннард в молчаливом раздумье сидел, откинувшись на спинку кресла, перед своим рабочим столом. Наконец он нажал кнопку звонка. - Скажите мистеру Ломни, что я хочу его видеть, - бросил он вошедшей девушке. В комнату ввалился человек и тяжело рухнул в кресло, украдкой поглядывая на Реннарда. Гилберт Ломни, некогда возглавлявший фирму "Ломни и Реннард", в пятьдесят лет был совершенной развалиной. На его измятом, изрезанном морщинами лице сохранились только глаза, точно пара маленьких хитрых зверьков, уцелевших от всеобщей разрухи. - Ну как, вы пришли наконец к какому-нибудь решению? - спросил Реннард. - Да, - мягкие белые руки Ломни задергались, - я решил. - Ну? - Я этого не сделаю, Том. Десять лет я беспрекословно выполнял все ваши приказания, и все шло как надо. У вас хорошая голова, я это знаю. Но, черт возьми, друг мой, во мне еще сохранилась некоторая порядочность! Я не могу этого сделать. - Он засопел носом. - Отлично! - сказал Реннард. - Возьмите свою порядочность с собой и больше не возвращайтесь в контору. Ломни осел всей своей грузной массой. - Что вы сказали? - Я сказал, что с меня довольно, - отвечал Реннард. - Вы нам больше не нужны, давно уже не нужны. Вы - сухостой, который к тому же нам слишком дорого обходится. Только за то, что когда-то вы имели полезные для нас связи и были на короткой ноге с половиной банкиров Уолл-стрит, мы до сих пор платили вам пятьдесят тысяч долларов в год. Вы получили в пятьдесят раз больше того, что вы стоили. Времена изменились: сейчас от ваших республиканских связей столько же толку, сколько и от вашей головы. Но мы были добры к вам. Мы требовали от вас лишь одного: чтобы вы подчинялись нашим приказаниям. Но вы не желаете исполнять черную работу, не так ли? А для какой другой работы вы еще пригодны, по-вашему? Ломни перестал сопеть, что-то жесткое появилось в его глазах, он выпрямился. - Я все-таки джентльмен, Том. Говорить со мной так... - Отлично! Мне вообще больше не о чем с вами говорить. Делайте то, что вам указано, или уходите. - Хорошо. Я ухожу. - Ломни встал. - Но прежде я вам кое-что должен сказать. Вы хотите от меня избавиться. Я стал бесполезным для дела, и мои клиенты не ко двору католической клике и всей этой своре из Таммани-холл, с которыми вы спутались. Без меня вам будет свободнее. Вся эта грязная история, которую вы состряпали теперь, - только предлог, чтобы выжить меня, жестокий предлог. И потом - не правда ли? - вам не хотелось упустить случай сказать мне в лицо все, что вы обо мне думаете. Вы ведь никогда не сможете простить мне, Том, - не правда ли? - того, что я взял вас из окружного суда, где вы влачили жалкое существование, и дал вам имя и дело. - В ваше имя и в ваше дело я вложил свой мозг. - Так или иначе, Реннард, вы - негодяй! - С неожиданным достоинством Ломни выпрямился и медленно вышел из комнаты. ...После посещения конторы Реннарда Маркэнда потянуло из центра города. На Третьей улице, к югу от площади Вашингтона, он вошел в бар. Он выпил стакан виски. Он чувствовал усталость и крайний упадок энергии. Казалось, голова его опустела; он не думал ни о чем, кроме вкуса напитка. Поезд надземной дороги прогремел над ним, и в сознании его возникло без всяких усилий смутное ощущение города. Тело его, в котором словно раскрылись все поры, казалось, погружено было в воду, и мир тек сквозь него. Он не мог словами определить это состояние, не мог поэтому сознательно думать о нем. У него возникло только неопределенное ощущение текущего сквозь него мира, в котором Элен, и Тони, и Марта, Реннард, дела и бесконечные городские кварталы были, как и он сам, нерастворимыми, друг друга обтекающими атомами. И он почувствовал, что единственный возможный ответ на это ощущение жизни, которая была и вне и внутри его, лежал на пути, открывшемся перед ним, - пути, который вел прочь от дел, от семьи и от дома. Это ощущение и это чувство длились лишь миг и исчезли; снова Маркэнд стал нормальным обособленным существом, живущим в мире других обособленных вещей и людей. Он заплатил за выпитое виски и пошел домой. Элен теперь была уже не так уверена в своем муже, не столько в его любви, сколько в их совместной жизни. Хоть он и не умел удовлетворить все ее потребности, но его присутствие в ее мире было живым и постоянным; теперь оно постепенно становилось все туманнее и холоднее, точно осеннее солнце после лета. Во внешнем мире апрель распустился полным цветом. Она видела это в своих детях, освободившихся от зимы, видела это, гуляя с ними по парку или по берегу Гудзона, блестящую ширь которого ласкало небо, в дымке почек на деревьях. Но внутренний мир ее стал сухим и холодным, в нем были лишь осенние лихорадочные краски. Маркэнд жил как во сне. Он работал в конторе, приводил в порядок незаконченные дела, находил незнакомое прежде наслаждение в точности и аккуратности. Дома он чувствовал усталость. Неукротимый голод плоти не возвращался к нему. Глядя на Элен, он испытывал острую боль, словно вдруг вспомнив, что у нее есть тайный любовник. Но разум его восставал против этой ревности и преодолевал ее; следствием этого была пассивность в его поведении, и ласковая и пренебрежительная, словно, отказываясь ревновать ее, он отказался от ее тела. В остальном отношения между ними были ровны. Элен никогда не навязывала ему своей близости, но и не отказывала в ней в порыве обиды или утонченной мести. Она одобрила его уход из ОТП. - Если ты думаешь, дорогой, что не создан для деловой жизни, я только горжусь этим. Я сама думаю, что ты способен на большее, и всегда так думала. Бог ниспослал тебе возможность проверить себя и найти свое призвание. Может быть, для этого понадобится немало времени. Но ты не должен торопиться.