язанного, по словам Друзиллы, с отцовой грезой, как приданое и фата -- с грезой невесты. А с приездом тети Дженни и сад наш воспрянул (Друзилла, та не стала бы возиться с цветами, как не стал бы отец; в последний год войны она, в солдатской одежде, коротко остриженная, простым бойцом проехала Джорджию и обе Каролины с эскадроном отца, сдерживавшим натиск армии Шермана, -- и даже четыре года спустя, казалось, все еще жила, дышала теми временами), и теперь Друзилла могла отщипывать и втыкать в прическу побеги вербены, аромат которой -- говорила она -- лучше всех духов, ибо только он способен заглушать запах лошадей и мужества. Железную дорогу недавно лишь начали строить, и отец с Редмондом были еще не только компаньонами, но и друзьями, а это, заметил как-то Джордж Уайэт, для отца прямо рекорд по длительности. По субботам отец чуть свет садился на Юпитера и отправлялся объезжать линию, наполнив переметную суму золотыми монетами, которые ухитрился занять накануне, чтобы расплатиться с рабочими. ("Того и гляди, имущество опишут", -- качала головой тетя Дженни.) Мы медленно прогуливались меж лелеемых тетей Дженни клумб, и Друзилла -- позволь ей отец, она и теперь ходила бы в солдатских брюках -- слегка опиралась на мою руку, и волосы ее пахли в сумерках вербеной, как пахли дождем в ту ночь четыре года назад, когда она, отец (борода его тоже пахла дождем) и дядя Бак Маккаслин, найдя труп Грамби, вернулись домой и увидели, что мы с Ринго не то чтобы спим, а нырнули, спаслись в забвение, на время дарованное нам природой, или Богом, или уж не знаю кем, -- нам, кому пришлось совершить то, чего нельзя требовать от детей; ведь должна же быть какая-то возрастная граница, чтоб хоть детям не надо было убивать. В прошлую субботу, прочищая и перезаряжая пистолет, отец сообщил нам, что убил человека: почти сосед нам, фермер с холмов, бывший рядовой первого отцова пехотного полка, проголосовавший в числе других за смещение отца; хотел ли он в самом деле ограбить отца, так и не выяснилось, потому что отец поспешил выстрелить. После него остались жена и детишки в лачуге с земляным полом; отец послал им денег на следующий день, а еще через день пришла вдова и швырнула эти деньги в лицо ему, сидевшему с нами за обеденным столом. -- У полковника Сатпена{47} -- вот уж у кого своя греза, -- отозвался я. В полку он был вторым по команде, и когда солдаты сместили отца, то выбрали его полковником, чего отец ему так и не простил -- ему, а не солдатам. Сатпен был грубый, холодно жестокий человек, приехавший к нам в округ лет за тридцать до войны, а откуда -- неизвестно. Боится сказать, пояснял отец, видно ведь, что за птица. Подробности приобретения им земли тоже неизвестны; у него водились деньги (по общему мнению, добытые им на пароходах шулерством или же попросту разбоем), и он выстроил большой дом, женился и зажил плантатором. В войну он, как и прочие, потерял все, потерял и единственного сына (тот скрылся, исчез, застрелив жениха своей сестры накануне свадьбы), однако же Сатпен вернулся в свою усадьбу и один стал восстанавливать разоренное. Друзей у него не водилось, и не у кого было занять денег; наследника, кому оставить землю, тоже не имелось, Сатпену шел уже седьмой десяток, и все же он принялся за возрождение плантации. Рассказывали, что он ни о чем кроме не думал и не встревал в политику, и когда отец с другими стали создавать тайные группы для борьбы с "саквояжниками", поднимавшими на бунт негров, то он отказался участвовать. Несмотря на вражду, отец сам поехал к нему, а Сатпен встал на пороге с лампой в руке и даже не пригласил их войти и потолковать. На вопрос отца: "С нами вы или против нас?" -- он ответил: "Я за свою землю. Если бы каждый из нас занялся своей землей, страна бы от этого только выиграла". Тогда отец предложил ему сойти с крыльца и поставить лампу на пенек, чтоб им обоим было видно, как стрелять, но Сатпен отказался. -- Вот уж у кого действительно своя греза. - Да, но он занят только собой. А у Джона не то. Он хочет весь край вытащить за волосы, чтобы не только родня или однополчане, а все -- белые и черные, босые женщины и дети в горных лачугах -- понимаешь? -- Но какая же польза от его замыслов тем, кто... Ведь он... -- Убил несколько человек? Ты, наверно, считаешь и двух "саквояжников", что ему пришлось застрелить во время первых выборов? -- Они были люди. Живые люди. -- Они были северяне, незваные чужаки. Они были мародеры. Она шла по аллее, почти неосязаемо опираясь на мою руку, головой как раз доставая мне до плеча. Я всегда был выше ее, даже той ночью в Хокхерсте, когда мы слушали, как негры идут по дороге, а с тех пор она почти не изменилась -- то же тугое и стройное (не по-женски, по-мальчишечьи) тело, и голова так же безжалостно острижена, так же неукротимо поднята, как тогда, средь обезумевшей, поющей негритянской толпы, в которой спускалась к реке наша повозка. -- Греза -- вещь для окружающих небезопасная. Я знаю, Баярд. И у меня была когда-то. Она как заряженный револьвер на боевом взводе: рано или поздно выстрелит и кого-нибудь да заденет. Но настоящая греза стоит того. Не так уж много грез на свете, а народу хватает. Одним или дюжиной меньше... -- Невелика потеря? -- Да, совсем невелика. Слышишь -- это Юпитер. Ну-ка, кто быстрей добежит! И, чуть не до колен подобрав ненавистный подол, она -- ив седло садившаяся по-мужски -- пустилась бегом, как мальчишка мелькая ногами. Мне было двадцать тогда. И снова лето -- нынешнее, август, и мне уже двадцать четыре; три года проучился в колледже, через две недели опять уеду в Оксфорд, и начнется мой последний учебный год. Только что прошли выборы в законодательное собрание штата, на которых отец победил Редмонда{48}. Железная дорога построена, а время, когда отец с Редмондом были компаньонами, отошло уже в такую даль, что никто бы и не помнил об этом, если бы не возникшая тогда вражда. Был у них и третий компаньон, теперь и вовсе позабытый, пожранный пламенем распри, вспыхнувшей между отцом и Редмондом, только лишь началась укладка рельсов. Редмонд не был трусом (иначе бы, по словам Уайэта, отец ни за что не принял бы Редмонда в компанию, когда задумал строить дорогу), он стойко выносил диктаторские замашки и необузданность отца -- терпел, терпел, пока что-то (но не воля, не мужество) в нем не лопнуло. В войну Редмонд не был на фронте, он закупал для правительства хлопок и мог бы нажиться, но не замарал рук; это знали все, и отец знал, и, однако же, позволял себе шпынять Редмонда тем, что тот-де пороху не нюхал. Что так нельзя, отец понял, когда уже было поздно, -- вот как пьяница дойдет до точки, где ему уже не остановиться, и пусть дает себе зарок бросить, пусть даже верит, что бросит или что способен бросить, -- но уже слишком поздно. Наконец наступил момент, когда сам отец осознал, что один из них должен уйти. Они встретились и при посредничестве судьи Бенбоу (они уже не разговаривали между собой) согласились относительно суммы, которую получит в возмещение вышедший из дела. Сумма была до смешного мала по сравнению с тем, что они уже потратили на рабочих, на рельсы (оба заложили все, что могли, и по уши залезли в долги в лихорадочных поисках средств). Но каждый из партнеров полагал, что другому и этого не собрать; по крайней мере, отец утверждал, что Редмонд сделал на это ставку, когда давал свое согласие. А отец собрал, и, по его словам, тут-то сыр-бор и загорелся. Правда, как выразился дядя Бак Маккаслин, владей отец не то что дорогой, поросенком на паях с другим -- все равно не поладят и заклятыми врагами или друзьями до гроба, но разойдутся непременно. Так отец кончил дорогу без Редмонда. Дельцы-северяне в кредит продали ему паровоз, когда убедились, что дело будет доведено до конца; отец назвал этот паровоз в честь тети Дженни и велел выгравировать ее имя на серебряной масленке, которой снабдил паровозную будку. И прошлым летом в Джефферсон вошел первый поезд: паровоз был украшен цветами, отец стоял рядом с машинистом и, когда проезжали мимо дома Редмонда, Давал свисток за свистком; на станции были речи, еще Цветы, девушки в белых платьях с красными кушаками, гремел оркестр, развевался флаг Конфедерации, а отец сказал речь с паровоза и Редмонда уколол в прозрачном и совершенно ненужном намеке. В том-то и го-Ре, он никак не желал оставить Редмонда в покое. Сразу после этого ко мне пришел Джордж Уайэт. -- Наши ребята горой за Джона, прав он или нет, -- сказал он. -- Да и вообще округ на его стороне. Но пусть Редмонд и сделал тогда ошибку, нельзя же его всю жизнь оскорблять. Беда, что у полковника на счету слишком много убитых, это портит характер. Мы знаем, он храбр как лев, но ведь и Редмонд не трус. Пора бы оставить его в покое. Ты бы поговорил с отцом. -- Попробую, -- ответил я. -- Не знаю, что выйдет. Но разговор так и не состоялся. То есть я бы мог заговорить с ним, и он бы не оборвал меня, но и не выслушал бы по-настоящему, потому что прямо с паровоза бросился в предвыборную борьбу. Должно быть, он понимал, что Редмонду для спасения престижа придется выставить против него свою кандидатуру, даже зная, что после того триумфального въезда в Джефферсон отец победит шутя; а возможно, Редмонд первым выставил свою кандидатуру, и это-то и подстегнуло отца -- я уж не помню. Так или иначе, они вступили в ожесточенную борьбу, в ходе которой отец костил Редмонда почем зря и безо всякой нужды, поскольку оба знали, что отцу обеспечено подавляющее большинство голосов. И действительно, отец прошел, и теперь он успокоится, надеялись мы. Может, и сам отец так думал, как думает пьяница, что уже не притронется к рюмке. В тот день, день его избрания, мы с Друзиллой гуляли в сумерках по саду, и у меня сорвалось с языка что-то по поводу давешних слов Джорджа Уайэта; она выпустила мою руку, повернула меня лицом к себе и сказала: -- И это я слышу от тебя? От тебя? Неужели ты забыл Грамби? -- Нет, -- ответил я. -- Я его никогда не забуду. -- Не забудешь. Я не дам тебе забыть. Есть на свете, Баярд, вещи похуже, чем убийство. Или чем смерть от пули врага. Я иногда думаю: нет славнее участи для мужчины, чем быть влюбленным во что-нибудь, всего лучше в женщину, крепко, без памяти влюбленным, и умереть молодым, отдать жизнь за то, во что веришь, во что не мог не верить, ибо такой уж ты есть, а иным быть не мог и не желал. Она смотрела на меня каким-то небывалым взглядом. Я не понял этого взгляда тогда, не понимал до сегодня, -- ведь ни я, ни она не знали, что через два месяца отца убьют. Я только почувствовал, что она никогда раньше так не смотрела и что запах вербены от ее волос словно усилился стократ, заполнил эти сумерки, в которых сейчас произойдет что-то, мне и не снившееся. -- Поцелуй меня, Баярд, -- сказала она. -- Нет. Ты жена отца. -- И на восемь лет старше тебя. И двоюродная тетка тебе. И брюнетка. Поцелуй меня, Баярд. -- Нет. -- Поцелуй, Баярд. И я наклонился к ее лицу. Но, слегка запрокинувшись, не двигаясь, глядя на меня, теперь уже она сказала: "Нет". Я обнял ее. И она припала ко мне, по-женски обмякнув, обняв мои плечи своими крепкими руками, что так легко управляются с лошадьми, обхватив мне ладонями лицо и прижимая к своему, пока не миновала в том надобность. Тридцатилетняя женщина, мелькнуло у меня, древний и вечный символ змеи-искусительницы, столькими описанный; и я ощутил в тот миг, какая бездонная пропасть между жизнью и словом, понял, что сильный -- живет, а кто невыносимо мучается своим бессилием -- берется за перо. Потом я снова увидел ее, увидел все тот же темный, непроницаемый взгляд, но теперь немного исподлобья, потому что, наклонив голову, она опять подняла руки, словно имитируя объятие, повторяя ритуальный жест обещания, которое я никогда уже не должен забыть. Вот она, выставив локти, подносит руки к ветке вербены в волосах, чтобы вдеть ее мне в петлицу, а я стою смирно, не шевелюсь, гляжу на слегка склоненную голову, на коротко и неровно подстриженные волосы, на странно, обрядово заломленные обнаженные руки, слабо мерцающие в последнем свете дня, и думаю, что войне, одинаково исковеркавшей судьбу всех южанок ее поколения и сословия (ей и тете Дженни выпало на долю почти одно и то же, только тетя Дженни пробыла с мужем несколько ночей до того, как на снарядной повозке ей привезли его убитого, а Друзилла с Гэвином Брекбриджем и пожениться не успели), -- войне так и не удалось обезличить этих женщин: у всех у них в глазах прошлое горе, но там, дальше, неискоренимая несхожесть; а ведь сколько есть мужчин, в чьих опустошенных и выхолощенных войной душах живо лишь то, общее всем им, пережитое, которого они не могут забыть, да и не смеют -- иначе и вовсе обратятся в мертвецов, и не отличить бы их друг от друга, когда бы не застарелая привычка в каждом откликаться только на Данное ему имя. -- Я должен сказать отцу. -- Да. Ты должен сказать отцу. Поцелуй меня. И оно повторилось. Нет. Не дважды, тысячу раз совершись объятие -- все равно каждое новое было бы неповторимым, непредвосхитимым, бесконечно непохожим, вытесняющим предыдущее и сохраняющим его преображенно в юношеской памяти, где извечным символом -- тридцать лет: не знающая устали вечнодевственная умелость, уверенно направляющие губы к губам хитрые мышцы, одаренные тою же силой, что таится в локтях и кистях и обуздывает лошадей. Уже она отстранилась, уходила в темноту быстрым шагом, не глядя на меня, лишь бросив через плечо: -- Скажи Джону. Сегодня же. И я пошел в дом, чтобы сказать отцу, вошел в кабинет, встал почему-то посредине ковра, постланного перед камином, замер навытяжку, по-солдатски, упершись прямым взглядом в стену над его головой, проговорил "Отец!" и запнулся, потому что меня не слушали. Он отозвался: "Да, Баярд?" -- но не слышал, хоть ничем не был занят, сидел так же неподвижно, как я стоял перед ним, -- уронив руку с потухшей сигарой на стол рядом с бутылкой коньяку и неотпитой рюмкой, сидел тихий, тяжко одурманенный своей победой, о которой узнал несколько часов назад. Пришлось подождать до ужина. В столовой мы стояли рядом, пока не сошла тетя Дженни, а за ней Друзилла в своем желтом бальном платье -- и прямо ко мне, сверкнула на меня непроницаемым взглядом и прошла к столу. Мы пододвинули дамам стулья: я -- Друзилле, отец -- тете Дженни. Он уже очнулся и хотя сам не начинал разговора, но снисходил время от времени до ответа горячечно разговорчивой Друзилле -- отвечал ей с учтивой надменностью, в которой с недавних пор появилось нечто ораторское, словно предвыборная борьба, полная яростного пустословия, привила адвокатские ухватки тому, в чьей натуре не было ровно ничего от адвоката. Когда мы остались одни, он сказал мне: "Не уходи", -- хоть я и не собирался, и Джоби принес бутылку вина из купленных в Новом Орлеане, куда отец ездил занимать деньги для погашения первых своих железнодорожных обязательств. Тут я опять встал навытяжку, глядя прямо перед собой, поверх головы отцы; он сидел полуоборотясь от стола, уже погрузневший, и волосы тронуты сединой, но в бороде ни серебринки, в лице же что-то нарочито ораторское, надменные глаза подернуты прозрачной пленкой, какая бывает у хищных животных, видящих сквозь нее мир, недоступный и грозный для травоядных, -- это выражение, появившееся у отца в последние два года, я уже прежде замечал в глазах у людей, столько убивавших на своем веку, что избавление от прошлого для них уже невозможно. Я опять проговорил: "Отец!" -- и рассказал ему. -- Что такое? -- сказал он. -- Садись. Я смотрел, как он наполняет бокалы, и мне стало ясно, что сообщенное мной не то что не услышано, а хуже -- не имеет для него значения. -- Судья Уилкинс доволен твоими успехами. Я рад это слышать. До сих пор я обходился без тебя, но теперь-то ты мне понадобишься. Своей цели я достиг. От меня требовались решительные действия; я поступал, как вынуждали место и время, а ты был слишком юн, и я берег тебя. Но страна меняется, настают другие времена. Впереди закрепление достигнутого, неизбежные тяжбы, крючкотворство, а в этом я грудной младенец. Но ты, как правовед, сумеешь постоять за себя -- за нас. Да, я свое сделал, и теперь хочу немного очиститься от скверны. Я устал убивать -- все равно, во имя чего. Завтра мне в городе предстоит встреча с Беном Редмондом. Я оставлю дома пистолет. 3  Мы приехали домой почти в полночь, оставив Джефферсон в стороне. Еще за воротами я увидел, что в холле, в зале и в комнате, которую даже Ринго по примеру тети Дженни стал называть гостиной, горят люстры и свет от них ложится на плиты портика, на землю перед колоннадой. Въехав в аллею, я заметил черные силуэты лошадей, поблескивающие железом и кожей сбруи, затем различил и людей -- Уайэта и других из отцовского эскадрона, -- а я-то из виду выпустил, что они непременно сюда слетятся. Помню, усталому от езды и напряжения, мне подумалось: {"Значит, передышки не будет. Уже сегодня придется давать отпор"}. У них, должно быть, выставлен был дозорный, потому что Уайэт сразу же пошел навстречу мне, а остальные столпились в нескольких шагах от него с той особой алчной торжественностью, какая свойственна южанам в подобных случаях. -- Ну, сынок... -- сказал Джордж. -- Как оно... -- произнес я. -- Куда его... -- Тут не придерешься. Он стоял лицом. Редмонд не трус. У Джона в рукаве был, как всегда, "дерринджер", но он и не взялся за него и руку не поднял. Отец мне как-то показал этот прием: свой этот куцый (в неполные четыре дюйма длиной) пистолет он носил прижатым к левому запястью с помощью браслета, собственноручно сделанного им из проволоки и старой часовой пружины; вскинув обе руки, стрелял он из-под левого локтя, точно загораживая глаза от убитого. Однажды он даже продырявил себе рукав. -- Однако тебя ждут в доме... -- Уайат сделал движение, как бы постораниваясь, но он еще не кончил. -- Мы возьмем это на себя, любой из нас. Я возьму. И хоть я еще не стронул лошади и не сказал ничего, он быстро продолжал, словно отрепетировал и свои и мои реплики, заранее знал, что я отвечу, и говорил только формальности ради, как снимают шляпу, входя со двора. -- Ты молод, мальчик еще, у тебя нет опыта в таких делах. К тому же на тебе теперь забота о двух женщинах. Не беспокойся, он поймет. -- Думаю, что справлюсь сам, -- сказал я. -- Что ж, -- произнес он, и в голосе его не было ни тени удивления: сказалась отрепетированность. -- Мы все знали, что ты ответишь именно так. Он отступил в сторону, и лошадь пошла -- точно не моей, а его волей. Они двинулись следом, все с той же алчуще-хищной торжественностью. И тут я увидел, что между колонн у входа стоит Друзилла в свету из отворенной двери и окон, как на сцене театра, -- даже на расстоянии мне почудился запах вербены от ее волос, -- стоит неподвижно в своем желтом бальном платье, но точно вся кричит неистовым и тоже хищным криком, который громче тех двух выстрелов, что сразили отца. Я спешился, и лошадь увели, но мне казалось, что я все еще с седла наблюдаю за тем, как вхожу на воздвигнутую ею сцену еще одним актером, а в глубине застыли наподобие античного хора Уайэт и прочие в плотоядной торжественности, с какой встречает южанин чужую смерть, в чопорной жадности до кровавых зрелищ -- этой гримасе протестантизма, с туманного севера пересаженного сюда, в край убийственного солнца и зимней стужи, закалившей человека снегом и зноем и сделавший его неуязвимым для обоих. Я взошел по ступенькам, приблизился к ней, прямой, желтой, недвижной, как свеча, лишь руку протянувшей мне навстречу. Мы встали рядом, глядя на кучку людей внизу; за ними, у границы освещенного пространства, сгрудились лошади; вот одна топнула, фыркнула, звякнула стременем. - Благодарю вас, джентльмены, -- сказал я. -- Тетя и... и Друзилла -- мы благодарим вас. Не смеем вас дольше удерживать. Покойной ночи. Они пошли прочь, глухо переговариваясь. Джордж Уайэт задержался, оглянулся на меня, спросил: -- Значит, завтра? -- Завтра. И они ушли, не надевая шляп, на цыпочках ступая даже по двору, по тихой и упругой земле, как будто тот, кто один спал в доме в этот час, мог проснуться. Мы повернулись, направились к двери. Рука Друзиллы лежала на моей, чуть касаясь, но, точно электричество, разряжалась в меня, сотрясая, эта темная, неистовая хищность, у моего плеча плыла вербена в стриженых волосах, глаза смотрели на меня исступленно и восторженно. Мы прошли через холл -- ее рука вела меня без усилия, -- вошли в зал, и я ощутил эту перемену, именуемую смертью: она была не в бездыханное, а в том, что он лежал. Но я еще не повернул к нему головы, потому что знал: посмотрю -- и станет нечем дышать. Я пошел к тете Дженни, поднявшейся навстречу мне со стула, за которым стояла Лувиния. Тетя Дженни была сестра отцу, ростом повыше Друзиллы, но не старше; в самом начале войны она потеряла мужа (его убило в форте Моултри{49} снарядом, пущенным с фрегата северян) и шесть лет назад переехала к нам из Каролины. Мы с Ринго в фургоне поехали тогда встречать ее на станцию Теннесси. Был январь, холодный и ясный, с ледком в колеях. Уже смеркалось, когда мы вернулись. Тетя Дженни сидела рядом со мной на козлах, с кружевным зонтиком в руках, а Ринго поместился в кузове, держа на коленях корзинку с двумя бутылками старого хереса, двумя черенками жасмина, теперь разросшимися в кусты в нашем саду, и цветными стеклами, вынутыми ею из окна в доме, где родилась она, отец и дядя Баярд (отец потом вставил эти стекла веером в окно гостиной, чтобы сделать ей приятное); мы проехали по аллее к дому, и отец, уже вернувшийся с линии, сошел с крыльца, снял ее с козел, сказал: "Здравствуй, Дженни", а она сказала: "Здравствуй, Джонни" -- и заплакала. А теперь она стояла и смотрела на меня, по-отцовски горбоносая, те же волосы, те же глаза, но глядят не надменно, а внимательно и мудро. Я подошел, она ничего не сказала, лишь слегка притянула за плечи и поцеловала. И тут зазвенел голос Друзиллы -- точно она только дожидалась, с исступленным терпением дожидалась конца этой формальности; металлически ясен, бесчувствен, однотонен, серебрист, торжествующ был ее голос: -- Подойди, Баярд. -- Тебе бы лечь теперь отдохнуть с дороги, -- сказала тетя Дженни. -- Нет, -- сказала Друзилла -все тем же серебристым экстатическим голосом. -- О нет... Отоспаться он успеет. И опять рука ее без усилия повела меня, и теперь я смотрел на него. Так я и представлял себе это -- саблю, плюмаж и прочее, но все было непоправимо другое (лишь в тот миг осознал я эту бесповоротность -- так проглоченное может какое-то время лежать в желудке камнем, не усваиваясь), по-иному бесконечно было горе и сожаление, с каким смотрел я на родное лицо -- нос, волосы, веки, сокрывшие надменность взгляда, -- на лицо, которое я сейчас впервые видел успокоенным, на руки, запятнанные ненужной кровью (по крайней мере однажды была она пролита напрасно), руки, лежащие праздно и оцепенело, неуклюжие даже в теперешней своей недвижности и, однако, свершившие то, память о чем преследовала его, наверно, и днем и ночью, так что он рад был наконец забыться, -- странные эти придатки, неловкие от природы и все ж приспособленные человеком для действий многообразных, непредвиденных и непростительных -- теперь разжавшиеся и выпустившие жизнь, за которую держались так яростно... И тут я почувствовал, что у меня сейчас перехватит дыхание. Должно быть, Друзилле пришлось дважды произнести мое имя, прежде чем я повернулся, увидел, что тетя Дженни и Лувиния смотрят на нас, услышал, что из голоса Друзиллы исчезла звеняще-бесчувственная нота, и в немой, наполненной смертью комнате он звучит теперь тихо и страстно. Она стояла совсем близко, повернувшись ко мне, одуряя вновь усилившимся стократ запахом вербены, протягивая два дуэльных пистолета. -- Прими, Баярд, -- произнесла она тем же тоном, каким сказала тогда "Поцелуй меня", и подала их, глядя на меня своим хищным и восторженным взором, говоря голосом страстным, замирающим, таящим обещание. -- Прими их. Я берегла их для тебя и вот вручаю. О, ты будешь мне благодарен, будешь помнить меня, давшую их тебе в руки орудием Божьей кары, отнявшую их для тебя у небес. Чувствуешь ты их -- эти взводимые быстро курки, эти длинные стволы, бьющие без промаха (они уже испытаны тобой), прямые и стремительные, как возмездие, всесильные и роковые, как любовь? Опять, как тогда, подняла она руки к волосам, неуловимо быстрым движением вынула из них вербену, одну веточку воткнула мне в петлицу, другую смяла в пальцах, говоря скорым, страстным полушепотом: -- Вот. Эту даю тебе -- носи ее завтра, она не завянет, -- а эту бросаю прочь... -- И бросила себе под ноги. -- Кончено. Расстаюсь с вербеной. Я заглушала ею запах мужества; затем лишь и нужна была она мне. Дай взглянуть на тебя. Она шагнула назад, подняла ко мне лицо, бесслезное и вдохновенное, вперила горячечно блестящий, хищный взор: -- Ты и не знаешь, как ты прекрасен! Юному, тебе дано убить, отмстить, голыми руками добыв огонь с небес, опаливший и низвергнувший Люцифера. Нет, это я, я принесла его тебе. О, ты будешь мне благодарен, уже я умру, а ты все будешь помнить меня и -- старик -- говорить себе: "Я вкусил от всего". Это свершит ведь правая рука? Последовало быстрое движение, и, прежде чем я понял, что оно означает, она схватила мою правую руку, по-прежнему державшую один из пистолетов, нагнулась и поцеловала, я не успел отнять руку. Но тут она замерла, все еще склоняясь в позе исступленного, восторженного смирения, горячими губами и пальцами касаясь моей кожи -- касаньем легким, как сухие листья, но источающим этот электрический заряд, темный, неистовый, навсегда лишающий покоя. Замерла, потому что женщины мудры: коснутся губами ли, рукой -- и знание, порою ясновидение сообщается сердцу, минуя медлительный мозг. Затем выпрямилась, уставилась на меня в невыносимом и недоверчивом изумлении -- оно читалось на всем ее лице, но глаза были еще совершенно пусты, и целую минуту, казалось, стоял я и ждал, пока из глаз исчезнет пустота, а тетя Дженни с Лувинией смотрели на нас. Ни кровинки не было в лице Друзиллы, губы полуоткрыты и бесцветны, точно резиновое кольцо, какими запечатывают банки с вареньем. Но вот глаза ее наполнились -- жгучим сознанием измены. -- Да он и не... -- проговорила Друзилла. -- Он и не... А я ему руку поцеловала, -- выдохнула она ужаснувшимся шепотом. -- Я ЕМУ РУКУ ПОЦЕЛОВАЛА! И засмеялась, смех разросся, перешел в крик, она хохотала, закрывая рукой рот, пытаясь заглушить этот хохот, просачивавшийся меж пальцев, подобно извергнутой пище, и все не сводя с меня недоверчивого, горестного взгляда. -- Лувиния, -- подозвала тетя Дженни. Обе они приблизились к Друзилле, Лувиния обняла ее, придерживая. Друзилла повернула лицо к Лувинии. -- Я ему руку поцеловала! -- закричала она. -- Ты видела -- руку поцеловала! И опять смех перешел в крик, в хохот, и опять она пыталась сдержать его рукой, как ребенок, слишком полно набивший рот. -- Уведи ее наверх, -- сказала тетя Дженни. Но Лувиния и так уже шла к двери, поддерживая, почти неся Друзиллу, и смех ослабел, но за дверью снова разросся, точно ожил на просторе пустого и яркого холла. Затем стало тихо, и я почувствовал, что начинаю задыхаться. Что-то тошнотой подступало к горлу, и нечем становилось дышать -- не хватало легким воздуха в комнате, в доме, во всем этом мире под тяжким, душным, низко нависшим небом, где солнце словно никак не могло повернуть на зиму. И уже тете Дженни пришлось дважды повторить: "Баярд!" -- Ты не хочешь идти стрелять в него. И не надо. -- И не надо? -- Да, и не надо, Баярд. Истерики бедной Друзиллы здесь решать не могут. И он не решает, ведь его уже нет в живых. И ни Джордж Уайэт, ни другие, что будут ждать тебя завтра. Ты не боишься, я знаю. -- Но что толку? -- сказал я. -- Разве это выход? (У меня сжало горло, но я ,успел удержаться.) Себе-то я обязан доказать. -- Значит, ты пойдешь не только ради Друзиллы? Не только ради него? Не только ради Джорджа Уайэта и джефферсонцев? -- Не только, -- ответил я. -- Обещаешь, что утром увидишься со мной до ухода? Мгновение мы смотрели друг на друга. Она быстро обняла меня, поцеловала. -- Покойной ночи, мальчик. -- И ушла тоже. Сдерживаться уже не надо было. Я знал, что сейчас взгляну на него и комок подступит к горлу, -- ив самом деле взглянул, почувствовал, что дыхание пресеклось, и в наступившей последней паузе подумал, что нужно бы еще сказать "Прощай, отец!", но не смог. Отошел, осторожно положил пистолеты на рояль, все еще стараясь отдалить начало. Вышел на крыльцо и (не знаю, через сколько времени) посмотрел в окно и увидел, что возле отца согнулся на табуретке Саймон. Всю войну Саймон был у него денщиком и вернулся домой в шинели солдата-южанина, украшенной звездой бригадного генерала северян; и теперь он был в форме, как отец, и, скорчась возле него на табуретке, не плакал, не лил легких и праздных слез, какие знакомы белым, но не неграм, -- просто сидел, не двигаясь, и нижняя губа у него слегка отвисла. Вот поднял руку, дотронулся до гроба черными пальцами, жесткими и хрупкими на вид, точно пучок сухих веточек, опять уронил руку; вот повернул голову, глядит, не смаргивая, красными, как у загнанной лисицы, глазами. А у меня уже началось, я стоял, задыхаясь, захлебываясь сожалением, горем, отчаянием, выжигающим душу и оставляющим по себе трагический, безгласный, бесчувственный костяк, способный вынести все, все. 4  Вскоре козодои смолкли, и я услыхал первую дневную птицу, пересмешника. Я всю ночь его слышал, но то было дремотное, лунатическое посвистывание, а теперь он запел по-дневному. Затем вступили остальные -- зачирикали воробьи у конюшни, подал голос живущий в саду дрозд, перепел донесся с выгона -- ив комнате посветлело. Но я не сразу поднялся. Лежал на постели (я не раздевался), заложив руки за голову, ощущая слабый запах Друзиллиной вербены, идущий от брошенного на стул сюртука, и глядел, как разливается свет, постепенно розовея от солнца. Немного погодя прошла через двор к дому Лувиния, скрипнула кухонной дверью, загрохотала дровами, обрушенными в ящик у плиты. Скоро начнут въезжать в ворота их экипажи и коляски, но не сейчас, попозже, -- сперва они еще посмотрят, что я намерен делать. Так что, когда я сошел в столовую, в доме было тихо, ни звука, только Саймон храпел в зале, где он, должно быть, по-прежнему сидел на табуретке, -- я туда не заглянул. Стоя у окна в столовой, я напился кофе, принесенного Лувинией, и прямо пошел в конюшню. Джоби из кухни смотрел, как я иду по двору, в конюшне поднял глаза Люш, чистивший Бетси скребницей, но Ринго не взглянул ни разу. Мы стали чистить Юпитера. Я не знал, дастся ли он: отец, бывало, всегда подойдет сначала, погладит, прикажет стоять смирно, и он стоит, как из мрамора изваянный (верней, из бледной бронзы), пока Люш его чистит. Но он послушался меня, и хоть беспокойно, но выстоял. Когда мы кончили, было почти девять, скоро они уже начнут съезжаться, и я велел Ринго подать Бетси к Дому. Я вернулся в дом. Горло уже не сжимало, как ночью, но удушье притаилось и ждало, оно было частью общей перемены, как будто со смертью отца улетучился -- теперь уже ненужный, не удерживаемый им -- весь воздух, сколько его было отграничено, присвоено, умещено меж возведенных отцом стен. Тетя Дженни уже дожидалась меня, она тотчас же бесшумно вышла из столовой ко мне в холл, одетая по-дневному, гладко зачесанные волосы совсем отцовские, но глаза не надменные, а внимательные, серьезные и мудро нежалеющие. -- Уже едешь? -- Да. -- Я вгляделся: нет, слава богу, жалости в них нет. -- Я хочу, чтобы обо мне думали хорошо. -- Я и так о тебе думаю хорошо, -- сказала она. -- Даже если ты весь день пропрячешься на сеновале, то не уронишь себя в моем мнении. - Может, если б она знала, что я еду. Что все еду в город... - Нет, -- ответила тетя Дженни. -- Нет, Баярд. Затем, поглядев мне в лицо, сказала спокойно: - Что ж, она уже встала. И я пошел наверх. Я поднимался по лестнице размеренно, не торопясь, чтобы не разбудить удушья, не приостановиться где-нибудь на повороте -- тогда не смогу идти дальше. Не спеша подошел я к ее двери, постучал, открыл. Она сидела у окна в чем-то утреннем и просторном, но только она никогда не выглядела по-утреннему, по-спальному, потому что для этого нужны волосы, распущенные по плечам. Она подняла голову, устремила на меня лихорадочно блестящий взгляд, и я вспомнил, что в петлице сюртука все еще торчит вчерашняя вербена, и вдруг она опять засмеялась. Казалось, смех не из губ вырвался, а потом проступил по всему лицу, исторгнутый как бы мучительной рвотной судорогой, сводящей уже пустой желудок, -- брызнул со всего лица, кроме глаз, блестящих, не могущих поверить глаз, глядящих на меня сквозь этот смех, точно два чужеродных тела, два куска застывшей смолы или угля, брошенные на дно бурлящего сосуда. -- А я ему руку поцеловала! Руку поцеловала! Вошла Лувиния. Наверно, тетя Дженни сразу же послала ее вслед. И опять я мерно и не спеша, чтобы не задохнуться, спустился вниз, туда, где тетя Дженни стояла под люстрой, как вчера миссис Уилкинс. В руке она держала мою шляпу. -- Даже если весь день пролежишь на сеновале, Баярд, -- сказала она. Я взял шляпу; она продолжала ровно, усмешливо, точно занимая разговором гостя: -- Я жила в Чарльстоне во время блокады{50}. Те, кто прорывался к нам, были в наших глазах героями не потому, что помогали длить войну, а вот как Дэвид Крокетт{51} или Джон Севир{52} -- герои для мальчишек и молоденьких дурочек. Там был один англичанин. Конечно, он ввязался в войну ради денег, как и все чужаки. Но для нас он был герой, ведь мы уже и забыли к тому времени, что такое деньги. Он, вероятно, был из благородных (только фамилию сменил) или якшался с ними в Англии, а словарь его состоял из пяти слов; правда, их ему вполне хватало. Первые три были: "Благодарю, предпочитаю ром", а когда ему приносили ром, он добавлял еще два слова, адресуясь поверх бокалов с шампанским к какой-нибудь декольтированной даме: "Шипучку побоку". Шипучку побоку, Баярд. Ринго ждал у колоннады с оседланной Бетси. Лицо его было угрюмо, он не поднял глаз, даже подавая поводья. Но он ничего не сказал, да и я не оглянулся. Я выехал как раз вовремя: в воротах мне встретился экипаж Компсонов, генерал приподнял шляпу, я -- свою. До города четыре мили, но я и двух не проехал, как услышал конский топот за собой, и не оглянулся, зная, что это скачет Ринго. Я не оглянулся; он догнал меня -- под ним была одна из упряжных лошадей, -- повернул ко мне угрюмое, решительное, красноглазое лицо, бросил короткий непокорный взгляд и поехал рядом. Вот и город -- длинная тенистая улица, ведущая к площади, где стоит новое здание суда. Было одиннадцать, пора завтрака давно прошла, а полдень еще не наступил, навстречу попадались одни женщины, и они не узнавали меня, по крайней мере не останавливались круто, не кончив шага как бы заглядевшейся, затаившей дыхание ногой. Это начнется на площади; и я подумал: "Если бы можно стать невидимым отсюда до дверей, до лестницы". Но нет, нельзя, и, проезжая мимо гостиницы, я уголком глаза увидел, как весь ряд ног вдоль перил веранды тихо и разом коснулся земли. Я остановил лошадь, подождал, пока спешится Ринго, слез с седла и передал ему повод. -- Жди меня здесь, -- сказал я. -- Я тоже иду, -- ответил он негромко: мы стояли, чувствуя на себе вкрадчиво-упорные взгляды, и тихо переговаривались, как два заговорщика. Под рубашкой у Ринго я заметил пистолет, очертания пистолета -- должно быть, того самого, что мы отняли у Грамби, когда убили его. -- Нет, ты останешься здесь, -- сказал я. -- Нет, пойду. -- Ты останешься здесь. И я пошел к площади, под жарким солнцем. Был уже почти полдень, вербена у меня в петлице пахла так, как будто вобрала в себя все солнце, все томление несвершившегося поворота на зиму, и возгоняла этот ярый зной, и я шел в облаке вербены, словно в облаке табачного дыма. Откуда-то возник сбоку меня Джордж Уайэт, а за ним, отступя немного, еще пять-шесть однополчан отца. Джордж взял меня под руку, потянул в подъезд, подальше от жадных, как бы затаивших дыхание глаз. -- Отцовский "дерринджер" при тебе? -- опросил он. -- Нет, -- ответил я. -- Правильно, -- сказал Джордж. -- "Дерринджер" -- каверзная штука. Полковник один по-настоящему умел им пользоваться. Я так и не выучился. Возьми-ка лучше этот. Проверен сегодня, бой отменный. Вот. Он стал всовывать пистолет мне в карман, но тут с ним произошло то же, что с Друзиллой, когда она поцеловала мне руку, -- весть, враждебная немудреному кодексу чести, по которому он жил, сообщилась ему через касание, минуя мозг, и он вдруг отстранился с пистолетом в руке, воззрился на меня бледными, бешеными глазами, зашипел сдавленным от ярости шепотом: -- Ты кто? Сарторис ты или нет? Если не ты -- клянусь, я сам его убью. Не удушье теперь чувствовал я, а отчаянное желание засмеяться, захохотать, как Друзилла, и сказать: "Друзилла тоже удивилась". Но я сдержался. Я ответил: -- Это мое дело. Не надо вмешиваться. Я справлюсь без помощи. Глаза его стали потухать, в точности как прикручиваемая лампа. -- Ладно, -- сказал он, пряча пистолет. -- Извини меня, сынок. Мне бы надо знать, что ты не заставишь отца ворочаться в гробу от срама. Мы пойдем за тобой и подождем на улице. И учти: он храбрый человек, но уже со вчерашнего утра сидит там один в конторе, ждет тебя, и нервы у него теперь пляшут. -- Я учту, -- сказал я. -- Я справлюсь сам. -- И уже на ходу у меня вдруг вырвалось непроизвольно: -- Шипучку побоку. -- Как? -- сказал Джордж. Я не ответил. Я пошел через площадь, залитую горячим солнцем, а они за мной, но держась поодаль, так что снова я увидел их уже после, пошел под пристальными взглядами тех, что встали у магазинов и около суда и следили покамест издали, ждали. Я неторопливо Шагал, окутанный яростным ароматом вербены. Тень от дома легла на меня, я не остановился, только бегло взглянул на потускневшую табличку "Б.-Дж. Редмонд, юрист" и стал всходить по лестнице, по деревянным ступенькам, испятнанным табачными плевками, истоптанным тяжелыми, недоуменными башмаками крестьян, идущих судиться; дошел по темному коридору до надписи "Б.-Дж. Редмонд", стукнул раз и открыл дверь. Он сидел за письменным столом, тщательно выбритый, в белейшем воротничке. Он был немногим выше отца, однако грузнее -- грузностью человека сидячей профессии, но лицо не адвокатское, не по туловищу худое, тревожное (трагическое даже -- да, теперь я понимаю это), изнуренное под своей свежевыбритостью. Он сидел, вяло держа руку на пистолете, никуда не нацеленном, плоско лежащем на столе. В аккуратно прибранной, тусклой комнате не пахло ни спиртным, ни даже табаком, хотя я знал, что он курит. Я не остановился. Я неторопливо шел на него. От двери до стола было не больше девяти шагов, показалось, я иду во сне, где нет ни времени, ни расстояния, и шаги мои так же мало связаны с преодолением пространства, как его сидение за столом. Оба мы молчали. Мы словно знали наперед все, что можно сказать, и знали, как бесполезно это будет. Как он скажет: "Уходи, Баярд. Уходи, мальчик", -- и затем: "Достань же пистолет. Я жду", -- и все останется таким, как если бы этих слов и не было. И мы молчали, я просто шел к столу, на поднимающийся пистолет, смотрел, как движется вверх рука, как укорачивается в ракурсе ствол, и видел, что пуля пройдет мимо, хоть рука и не дрожала. Я шел на него, на застывшую с пистолетом руку, и не услышал пули. Возможно, я даже выстрела не услыхал, хотя помню внезапно расцветшую дымную оранжевую вспышку на фоне белой сорочки (как помню ее на фоне грязной серой шинели Грамби); я по-прежнему смотрел в дуло пистолета, знал, что оно на меня не нацелено, вторично увидел оранжевую вспышку и дым и опять не услышал пули. Я остановился; это было все. Я смотрел, как пистолет опускается к столу короткими толчками, как разжимаются пальцы, как Редмонд откинулся назад, уронив на стол руки, и по лицу я понял, каково ему -- ведь я знал уже, что значит, когда нечем дышать. Он встал, судорожным движением оттолкнул стул и встал, странно и косо нагнув голову, потом, вытянув одну руку, как слепой, а другой тяжело опираясь о стол, повернулся, направился к вешалке у стены, взял шляпу и, все еще нагнув голову и вытянув руку, слепо пошел вдоль стены, мимо меня, к двери и вышел вон. Он был храбр, этого никто не смог бы отрицать. Он спустился по лестнице, надел шляпу, вышел на улицу, где ждали Джордж Уайэт и прочие шестеро эскадронцев отца и куда уже сбегались остальные; он прошел среди них с высоко поднятой головой (мне сказали после, что кто-то крикнул ему в спину: "Так вы и мальчика убили?"), молча, глядя прямо перед собой, дошел до вокзала, как был, без вещей, сел в отходивший на юг поезд и уехал, исчез навсегда из города и штата. Послышался топот их ног -- на лестнице, по коридору, в комнате. Но я некоторое время еще (не так уж долго, попятно) продолжал сидеть за столом, как прежде он, положив на все еще теплый ствол ладонь, медленно онемевающую меж пистолетом и лбом. Когда же поднял голову, комната полна была народу. -- Черт подери! -- воскликнул Джордж Уайэт. -- Ты отнял у него пистолет и промахнулся два раза подряд? -- И ответил сам, ему подсказал Друзиллин инстинкт, у Джорджа еще более изощренный: -- Нет, постой. Ты вошел -- без карманного ножа даже -- и дал ему дважды выстрелить и промахнуться. Господи милостивый! Он повернулся, крикнул: -- Выйдите-ка все отсюда! Ты, Байт, езжай к Сарторисам и скажи там, что все уже кончилось и он жив-здоров. Ну же! Они ушли, остался только Джордж, не сводивший с меня своего бесцветного, раздумчивого (но отнюдь не рассуждающего) взгляда. -- Вот это номер, -- сказал он. -- Выпить хочешь? -- Нет, -- ответил я. -- Есть хочу. Я не завтракал. -- Еще бы. Когда такое задумал, завтрак в рот не полезет. Вставай. Зайдем в гостиницу. -- Нет, -- сказал я. -- Туда нет. -- Почему ж? Стыдиться тебе нечего. Я-то бы сделал иначе. Хоть разок бы, да выстрелил по нем. Но тебе виднее. -- Да, -- сказал я. -- Я бы снова так сделал. -- Дело хозяйское. Тогда зайдем ко мне. Закусим, а потом поедем и как раз успеем к похор... Но я и этого не мог. -- Нет, -- сказал я. -- Собственно, я и есть не хочу. Домой поеду. -- А может, все-таки подождешь, вместе поедем? -- Нет. Я поеду. -- Что ж, тут-то тебе оставаться незачем. Помаргивая свирепыми, бледными, нерассуждающими глазами, он опять обвел ими комнату, знойный, безжизненный воздух которой еще хранил, таил в себе запах пороха, хотя дым уже рассеялся. -- Черт меня подери, -- снова вырвалось у него. -- Может, ты и прав, может, и так уже довольно крови на вашей семье. Пойдем! Мы вышли. Спустившись с лестницы, я чуть подождал, пока Ринго не подвел лошадей. Мы пересекли площадь. Перила веранды уже опустели (было двенадцать), но у входа в бар стояли люди, они приподняли шляпы, я ответил тем же, и мы с Ринго поехали дальше. Мы не торопились. Когда доехали до выгона, был уже час дня, а то и больше, скоро экипажи и коляски потянутся от площади к нашему дому, и я свернул с дороги, остановил Бетси, стал с седла отворять калитку. Ринго слез, открыл. Лошади пошли по выгону, под немилосердным солнцем, отсюда уже виден был дом, но я не смотрел туда. Мы спустились в тень, душную, густую тень низины, в зарослях здесь еще валялись, догнивая, жерди от загона, где мы прятали в войну добытых у янки мулов. Вот и шум воды, и блики на воде. Мы спешились. Я лег в траву навзничь, подумал: {"А теперь пусть и удушье опять..."} Но комок не подступил, я уснул на половине мысли. Проспал я почти пять часов, и мне ничего не снилось, но проснулся плача и никак не мог перестать. Около на корточках сидел Ринго, солнце уже зашло, по какая-то птица еще пела, и слышно было, как проходящий на север вечерний поезд свистит и отрывисто попыхивает, трогаясь, -- видно, делал у нас остановку. Наконец я утих, Ринго зачерпнул своей шляпой воды, принес, но я сам сошел к речке и умыл лицо. На выгоне было еще довольно светло, хотя уже кричали козодои, а когда мы подъехали к дому, на магнолии пел пересмешник по-ночному -- дремотно и мечтательно, и снова месяц был узким отпечатком каблука в сыром песке. В холле горел лишь один канделябр, и, значит, все уже кончилось, но еще пахло цветами, и вербена в моей петлице не заглушала их. Я не простился с отцом утром. Хотел войти перед уходом, но не вошел. Так и не взглянул на него снова, а портреты, что от него остались, все плохие, потому что фотография так же бессильна сохранить его, мертвого, как дом -- уберечь его тело от тления. Но и так он здесь, и здесь пребудет; то, что Друзилла назвала его грезой, не ушло с ним, а завещано нам, не забудется, и стоит лишь любому из нас -- черному ли, белому -- закрыть глаза, как оно примет даже телесный облик отца. Я вошел в дом. В гостиной было сумрачно, только на западном окне, на цветных стеклах тети Дженни, лежал последний отсвет заката. Я хотел было пройти наверх, но заметил, что она сидит там у окна. Она не окликнула меня, я не спросил ее о Друзилле. Просто встал в дверях. -- Она уехала, -- сказала тетя Дженни. -- Вечерним поездом. Уехала к Деннисону, в Монтгомери. Денни вот уже с год как женился, он жил в Монтгомери, изучал право. -- Так, -- сказал я, -- Выходит, она не... Но и этого не стоило спрашивать: Джед Байт наверняка побывал здесь еще в первом часу дня и рассказал им. Да тетя Дженни и не ответила. Она могла бы солгать, но сказала только: -- Подойди-ка. Я подошел к ее креслу. -- Встань на колени. Мне тебя не видно. -- Может быть, лампу зажечь? -- Нет. Встань на колени. Итак, ты расчудесно провел субботний денек? Ну-ка, расскажи мне. Ее руки легли мне на плечи. Я чувствовал, как эти руки порываются вверх точно сами собой, против ее воли, как будто она ради меня боролась, пыталась совладать с ними, по не смогла или не выдержала -- рука поднялись, обхватили мое лицо, крепко, и вдруг у нее слезы покатились по щекам, брызнули, как хохот у Друзиллы. -- О, будьте вы, Сарторисы, неладны! Будьте вы трижды неладны! Когда я вышел из гостиной, в столовой зажегся свет -- Лувиния накрывала на стол к ужину. Так что лестница осветилась. Но наверху было темно. Я увидел, что дверь в ее комнату открыта (как бывают растворены только двери уже нежилых комнат), и понял, что до этого еще не верил в ее отъезд. Я прошел мимо, не заглянув. Вошел к себе. И с минуту думал, что это так распахлась вербена у меня в петлице, пока не подошел к кровати и не увидел на подушке веточку (она их отщипывала, не глядя, с полдюжины подряд, и все выходили одного размера, почти одной формы, словно машиной отштампованные) -- веточку, наполняющую комнату, сумрак, вечер тем единственным ароматом, за которым ей не слышен был запах лошадей. КОММЕНТАРИИ  к роману "НЕПОБЕЖДЕННЫЕ" (А.Долинин) ЗАСАДА  Рассказ, положенный в основу главы, был опубликован в журнале "The Saturday Evening Post" 29 сентября 1934 г. {1}...поле Виксбергской осады... -- Город Виксберг (штат Миссисипи), расположенный на высоком скалистом берегу Миссисипи, во время Гражданской войны был превращен конфедератами в мощную крепость, которая имела большое стратегическое значение. Весной 1863 г. армия северян, которой командовал генерал Улисс Симпсон Грант (1822--1885), нанесла ряд чувствительных поражений войскам противника в районе Виксберга и окружила город. Осада Виксберга продолжалась девять недель. Когда в городе иссякли все припасы и начался голод, конфедераты были вынуждены сдать Виксберг (4 июля 1863 г.). {2} Коринт -- город в штате Миссисипи, захваченный северянами задолго до Виксберга, 30 мая 1862 г. Осенью того же года армия конфедератов предприняла попытку отбить Коринт, но после кровопролитного сражения отступила. По-видимому, отнеся взятие Коринта и Виксберга к одному времени, Фолкнер допустил анахронизм. {3} Ван Дорн Эрл (1820--1863) -- генерал армии конфедератов, командующий войсками так называемого Трансмиссисипского региона. В октябре 1862 г. проиграл битву за Коринт (см. выше). Был убит из ревности неким доктором Питером в городе Холли Спринте, где находилась его штаб-квартира. {4} Пембертон Джон (1814--1881) -- генерал армии конфедератов. Командовал войсками, оборонявшими Виксберг, и подписал его капитуляцию. {5} Хокхерст -- вымышленный город в штате Алабама, где жили родственники первой жены Джона Сарториса: ее дядя Деннисон, его жена Луиза, их сын Денни и дочь Луизы от первого брака Друзилла. {6} Форрест Натаниэль Бедфорд (1821--1877) -- работорговец и плантатор, вступивший добровольцем в армию конфедератов и сделавший головокружительную карьеру -- от рядового до генерала. Командовал кавалерийскими частями в сражениях на территории штата Миссисипи, и в частности в районе Оксфорда, где одно время находилась его штаб-квартира. {7} Морган Джон Хант (1825--1864) -- командир разведывательных кавалерийских отрядов в армии конфедератов, совершавших стремительные рейды по тылам противника. Особую известность получил его рейд в глубь Огайо в 1863 г., во время которого он был захвачен в плен. После смелого побега продолжал воевать, пока не погиб в бою. {8} Барксдейл Уильям (1821--1863) -- конгрессмен США от штата Миссисипи (1853--1861), что и дает основание героям Фолкнера считать его своим земляком. Во время Гражданской войны -- полковник, затем генерал армии конфедератов, участник всех крупнейших сражений конца 1862 -- начала 1863 г. Был смертельно ранен на второй день битвы при Геттисберге. {9} ...девушка, алмазом перстня нацарапавшая свое имя на стекле: Силия Кук... -- В оксфордском музее хранится оконное стекло, на котором начертано имя Джейн Т. Кук (1847--?). Как гласит местная легенда, во время отступления конфедератов через Оксфорд эта девушка выбежала на улицу и стала осыпать их упреками, чем покорила сердце одного из офицеров, который впоследствии вернулся и женился на ней. По одной из версий этим офицером был сын генерала Форреста. В более поздних романах Фолкнера мотив надписи на стекле появляется в связи с историей джефферсоновской тюрьмы: в "Реквиеме по монахине" (1951), например, сообщается, что ее сделала дочь тюремщика Сесилия Фармер 16 апреля 1861 г. (ср. также упоминание об этой надписи на окне тюрьмы в "Осквернителе праха"). {10} ...нам шел всего тринадцатый... -- Точное и непротиворечивое определение возраста героев по упомянутым в тексте историческим событиям не представляется возможным, так как Фолкнер допускает несколько анахронизмов. С определенностью можно утверждать лишь, что Баярд Сарторис родился не ранее 1849-го и не позднее 1851 г. {11} Литтлтон, комментированный Коуком... -- Имеется в виду первый том трактата английского юриста Эдварда Коука (1552--1634) "Институты", в котором содержится развернутый комментарий к трудам Томаса Литтлтона (1422--1481), заложившим основы английского права. {12} Иосиф Флавий. -- Имеется в виду "История Иудейской войны" иудейского военачальника и историка Иосифа Флавия (ок. 37--ок. 95), который перешел на сторону римлян. Эта книга (как и упомянутые ниже собрания сочинений Скотта, Купера и Дюма) была в библиотеке деда Фолкнера. {13} Джереми Тейлор (1613--1667) -- английский богослов и проповедник, автор нескольких нравоучительных сочинений; наибольшей известностью из них пользовались книги "О святой жизни" и "О святой смерти" (1650--1651). {14} "Афоризмы" Наполеона. -- Имеется в виду книга, в которой были собраны различные (как подлинные, так и апокрифические) высказывания Наполеона о военном искусстве. Впервые она была издана в Париже в 1830 г. под названием "Военные максимы", а впоследствии переведена на многие европейские языки. Очевидно, Фолкнер включает ее в состав библиотеки типичного южного джентльмена потому, что на Юге эту книгу традиционно связывают с именем прославленного военачальника конфедератов, генерала Джексона Каменная Стена (см. коммент. {19}), который носил ее в своем походном ранце. {15} "История оборотней...", писанная... Птолемеем Торндайком... -- Мистификация Фолкнера. {16} ...под Манассасом... -- Битвами при Манассасе (городке в северо-восточной Виргинии) на Юге США по традиции называют два крупных сражения Гражданской войны (21 июля 1861 г. и 29--30 августа 1862 г.), официальное название которых -- битвы при Бул-Ране. В обоих полную победу одержали конфедераты. {17} Генерал Шерман идет... и сделает свободным весь народ наш, -- Уильям Шерман (1820--1891), генерал федеральной армии, талантливый полководец, во время сражений 1863 г. на территории Миссисипи командовал корпусом, входившим в состав армии Гранта и принимавшим участие в осаде Виксберга. После назначения генерала Гранта главнокомандующим всеми вооруженными силами северян (март 1864 г.) принял его армию, которая, захватив Атланту, совершила знаменитый "марш к морю" через всю Джорджию. Во время этого марша войска Шермана сопровождали десятки тысяч негров-рабов. Очевидно, реплика героя Фолкнера несколько предвосхищает события. ОТХОД  В основу главы положен одноименный рассказ, опубликованный в журнале "The Saturday Evening Post" 13 октября 1934 г. {18} Дядя Бак Маккаслин -- один из основных персонажей "саги Йокнапатофы", как и его брат-близнец, дядя Бадди. Истории семейства Маккаслинов посвящена книга "Сойди, Моисей" (см. также приложение к комментариям). {19}...шли за... Джексоном Каменная Стена и дошли до самого города Вашингтона... -- Имеется в виду прославленный военачальник конфедератов Томас Джонатан Джексон (1824--1863). Начав войну в звания майора, он был быстро произведен в генералы. В первой битве при Манассасе (Бул-Ране -- см. коммент. {16}) его бригада в критический момент отбила яростный натиск северян, за что он и получил свое прозвище "Каменная Стена". Блестяще провел кампанию 1862 г. в долине Шенандоа, в нескольких сражениях разбив две армии северян. Его армии удалось выйти к реке Потомак, откуда она угрожала Вашингтону. В битве при Чанселлорвиле (1--4 мая 1863 г.) корпус под командованием Джексона стремительной атакой смял правый фланг северян, что обеспечило конфедератам общую победу над превосходящими силами противника. Ночью после этой атаки Джексон был по ошибке обстрелян своими же солдатами, которые приняли его эскорт за отряд северян, и через несколько дней умер от полученного ранения. Многие южане считали, что нелепая гибель Джексона повлияла на исход Гражданской войны. {20} Кокрам -- город в штате Миссисипи между Оксфордом и Мемфисом. {21} Джо (Джозеф) Джонстон (1807--1891) -- генерал армии конфедератов; командовал войсками, сражавшимися на территории Миссисипи и Теннесси против генерала Шермана (см. коммент. {17}). {22} ...сам Господень ангел пригласил меня свободным и генерала дал, что поведет через реку Иордан. -- Для негров на Юге США было чрезвычайно характерно осмысление своего положения в наивно-религиозных понятиях, восходящих к духовным песнопениям. Освобождение из рабства они отождествляли с исходом иудеев из египетского плена и отправлялись вслед за федеральной армией, которая, подобно войску библейского Иисуса Навина, должна была провести их через Иордан в землю обетованную (ср. следующую главу повести и название книги "Сойди, Моисей"). РЕЙД  В основу главы положен одноименный рассказ, опубликованный в журнале "The Saturday Evening Post" 3 ноября 1934 г. {23} "Кузина", "кузен" употреблены здесь в широком значении "родственник". Друзилла приходится Баярду двоюродной теткой; Денни -- младший брат Друзиллы. {24} ...убит в сражении при Шайло. -- Речь идет о кровопролитном сражении в юго-западной части штата Теннесси (другое название: битва при Питсберг-Лендинге), где армия северян под командованием генерала Гранта нанесла поражение конфедератам (6--7 апреля 1862 г.). {24a} Звездный флаг с андреевским крестом -- боевой флаг конфедератов. {25} Не хочу трогать пса... -- Тоскующая по убитому жениху Друзилла имеет в виду поговорку "Спящего пса не буди" (т. е. не буди лиха, пусть тоска спит). {26} Филадельфия -- здесь: город в штате Миссисипи в 35 милях от границы с Алабамой. УДАР ИЗ-ПОД РУКИ  В основу главы положен рассказ, опубликованный под названием "Непобежденные" в журнале "The Saturday Evening Post" 14 ноября 1936 г. {27} ...кругом Форрест со Смитом колошматятся... -- Имеются в виду сражения на северо-востоке Миссисипи летом 1864 г., где войскам конфедератов, которыми командовал генерал Форрест (см. коммент. к с. 15), противостояло соединение под командованием генерал-майора федеральной армии Эндрю Дж. Смита (1815--1897). 14 июля Смиту удалось нанести поражение конфедератам в сражении близ города Тьюпело. {28} Мэдисон, Каледония -- города в штате Миссисипи. {29} Моттстаун -- в некоторых других произведениях йокнапатофского цикла этому вымышленному городу дано название Моттсон. {30} ...у нас не служат по-епископальному. Брат Фортинбрайд -- методист... -- Большинство верующих на Юге США составляют протестанты, принадлежащие к различным церквам и сектам. Старая южная аристократия, как правило, принадлежит к протестантской епископальной церкви (американская ветвь англиканства), а нувориши и так называемая "белая шваль" -- к баптистской, методистской или пресвитерианской. Методистская церковь, возникшая из секты, основанной английским богословом Джоном Уэсли в 1729 г., признает арминианское учение о свободе воли и отличается строгим методическим соблюдением внешних религиозных обрядов (отсюда и ее название). {31} Епитрахиль -- часть священнического облачения, нечто вроде передника, надеваемого на шею и спускающегося до земли. {32} "Встань и живи" -- парафраза слов из Библии "Встань и иди", сказанных Иисусом исцеленному им больному. {33} ...в не сожженном еще тогда Джефферсоне (Грант, его после спалил). -- Фолкнер переносит в мифический Джефферсон реальный эпизод из истории Оксфорда. 22 августа 1864 г. отряд северян, которым командовал генерал-майор Смит (см. коммент. к с. 85), сжег деловую часть города и несколько жилых домов. {34} Дэвис и Ли -- имеются в виду руководители Конфедерации Южных Штатов -- ее президент Джефферсон Дэвис (1808--1889) и главнокомандующий вооруженными силами генерал Роберт Эдвард Ли (1807--1870). {35} Тэллахетчи -- река в 12-ти милях к северу от Оксфорда. ВАНДЕЯ  В основу главы положен одноименный рассказ, опубликованный в журнале "The Saturday Evening Post" 5 декабря 1936 г. Вандея -- департамент в приморской области Западной Франции, где в 1793--1796 гг. происходило восстание крестьян против Конвента. Этим событиям посвящен исторический роман Бальзака "Шуаны" (1829). Как объяснил Фолкнер своему французскому переводчику М. Куандро, он дал название рассказу по ассоциации с "Шуанами", поскольку ему показалось, что между американскими южанами и повстанцами Вандеи, героями бальзаковского романа, много общего. {36} Гренада -- город в штате Миссисипи примерно в 45-ти милях к югу от Оксфорда. СРАЖЕНИЕ НА УСАДЬБЕ  В основу главы положен одноименный рассказ, опубликованный в журнале "Scribner's Magazine" в апреле 1935 г. Тот же рассказ под названием "Друзилла" был осенью 1934 г. предложен журналу ""The Saturday Evening Post", который отказался его опубликовать. {37} ...тогда янки, спалив Джефферсон, ушли... -- См. коммент. {33}. {38} ...сине- и серомундирных... -- Во время Гражданской войны конфедераты носили серо-голубую, а северяне -- синюю форму. {39}. ...при Шайло... -- См. коммент. {24}. {40} "Нам обещали прислать федеральные войска..." -- Сразу же после окончания Гражданской войны численность федеральных сил, оккупировавших Юг, была сокращена до 20 тысяч человек, а в побежденных штатах установлено правление гражданских губернаторов. {41} Бенбоу -- одно из аристократических семейств Джефферсона. Упоминания о них встречаются во многих произведениях йокнапатофского цикла, начиная с "Сарториса" и "Святилища". В том, что фамилию Бенбоу носит негр, нет ничего удивительного, так как рабы на Юге часто получали фамилию своего владельца. {42} ...двух миссурийцев-"саквояжников", Берденов... -- "Саквояжниками" на американском Юге презрительно называли пришельцев с Севера, которые захватывали ключевые политические и экономические позиции в побежденных штатах при поддержке федеральной администрации. О появлении Берденов в Джефферсоне подробно рассказано также в романе "Свет в августе". {43} "Дерринджер" -- короткоствольный пистолет (по имени американского оружейника Генри Дерринджера). ЗАПАХ ВЕРБЕНЫ  {44} ...раскрыл своего Коука... -- См. коммент. {11}. {45} ...три учебных года... -- Баярд Сарторис учится в университете штата Миссисипи (осн. в 1844 г.), который находится в городе Оксфорде. {46} "Взявший меч от меча и погибнет" -- цитата из Нового завета. {47} Сатпен -- главный герой романа Фолкнера "Авессалом, Авессалом", фабула которого кратко изложена ниже. {48} ...отец победил Редмонда. -- В романе "Сарторис" противник полковника Сарториса носит фамилию Редлоу. {49} Форт Моултри -- форт в бухте Чарльстона (Юж. Каролина), где произошли самые первые столкновения между конфедератами и федеральными войсками. {50} ...в Чарльстоне во время блокады. -- Имеется в виду морская блокада портов Конфедерации, которую во время Гражданской войны объявило правительство США. Прорываться сквозь блокаду удавалось лишь специально построенным для этой цели легким быстроходным судам. {51} Давид Крокетт (1786--1836) -- американский национальный герой, прославившийся своими подвигами на неосвоенных территориях Запада. Ему приписывается множество анекдотов и шуток в духе так называемого фронтирного фольклора. {52} Джон Севир (1745--1815) -- американский пионер, участник Войны за независимость, первый губернатор Теннесси. С его именем связаны многие легенды о покорении дикого Запада США.