ему давал право меня подневолить. Пускай тот, кто меня зарыл во тьму кромешную, спрашивает, по какому праву меня откопали на волю. Люш говорил не глядя -- он и не видел нас, по-моему. И пошел мимо нас. -- Бог свидетель, мисс Роза, -- сказала Филадельфия. -- Я удерживала. Одерживала. -- Не уходи, Филадельфия, -- сказала бабушка. -- Пойми же, он ведет тебя на страдания и голод. Филадельфия заплакала. -- Я знаю. Знаю, не может то быть правдой, что ему насулили. Но он муж мне. И, значит, надо идти с ним. Они пошли дальше. Вернулась Лувиния, встала позади нас вместе с Ринго. Медленно клубился желтый дым, и закат подкрашивал его своей червонной медью -- такой цвет бывает у облачка пыли, взбитой ногами путников, -- и дым, всклубясь дорожной пылью, восходил затем ввысь, повисал, чтоб раствориться в небе. - Сволочи, бабушка! -- вырвалось у меня. -- Сволочи янки! И мы все трое -- бабушка, и я, и Ринго -- закричали вместе: -- Сволочи! Сволочи! Сволочи! РЕЙД  1  Записку эту бабушка написала красно-лиловым соком лаконоса. -- Ступайте с ней прямо к миссис Компсон и прямо возвращайтесь домой, -- сказала бабушка. -- По пути нигде не останавливайтесь. -- Пешком то есть? -- сказал Ринго. -- Вы хотите, чтоб мы топали пешком все четыре мили в Джефферсон и потом обратно, а эти две лошади чтоб стояли даром на дворе? -- Они не наши, -- сказала бабушка. -- Я их должна сберечь и возвратить. -- Это называется у вас беречь -- отправляться на них незнамо куда и на сколько... -- сказал Ринго. -- Чтоб выпорола, захотел? -- сказала Лувиния. -- Нет, мэм, -- сказал Ринго. Придя в Джефферсон к миссис Компсон, мы отдали ей записку, взяли шляпку, зонтик и ручное зеркальце и воротились домой. Днем повозку смазали, а вечером после ужина бабушка, опять макая перо в ягодный сок, записала на бумажке: "Полковник Натаниэль Дж. Дик, ...и кавалерийский полк из штата Огайо", сложила бумажку и булавкой прикрепила к платью изнутри. -- Теперь уж не забуду, -- сказала она. -- А забыли б, так эти озорники вам напомнили бы, -- сказала Лувиния. -- Уж им-то не забыть, как он вошел как раз вовремя, не дал солдатам выхватить их из-под вашей юбки и приколотить к конюшенным воротам, как две шкурки енотовых. -- Да, -- сказала бабушка. -- А сейчас всем в постель. Мы жили теперь у Джоби; к потолочной балке прибили одним краем стеганое красное одеяло, поделив хибару на две комнатки. Рано утром Джоби подал повозку; бабушка вышла в шляпке миссис Компсон, поднялась на сиденье и велела Ринго раскрыть над ней зонтик, а сама взяла вожжи. Тут все мы повернули головы к Джоби; он засовывал в повозку, под одеяла что-то железное -- остаток трофейного ружья, несгоревший ствол, который мы с Ринго нашли на пепелище. -- Что это? -- спросила бабушка. Джоби не поднял глаз. -- Увидят -- дуло высунулось, и подумают, ружье чин чином, -- сказал Джоби. -- И что же дальше? -- сказала бабушка. -- Я пособляю, как могу, чтоб серебро вернуть и мулов, -- сказал Джоби, ни на кого не глядя. Лувиния молчала. Они с бабушкой только смотрели на Джоби. Помедлив, он убрал ружейный ствол из повозки. Бабушка подняла вожжи. -- Возьмите с собой Джоби, -- сказала Лувиния. -- Хоть кучер будет. -- Нет, -- сказала бабушка. -- Разве ты не видишь, что у меня и без того достаточно забот? -- А вы останьтесь, а поеду я, -- сказала Лувиния. -- И добуду вам их. -- Нет, -- сказала бабушка. -- Ничего со мною не случится. Я выспрошу, где полковник Дик, найду его, затем сундук в повозку, а Люш при мулах -- и вернемся все домой. Тут Лувиния повела себя точь-в-точь как дядя Бак Маккаслин в то утро нашего отъезда в Мемфис. Держась за колесо и глядя на бабушку из-под полей отцовой старой шляпы, она закричала: -- Не тратьте вы время на всяких полковников! Велите неграм, чтоб прислали Люша к вам, да велите ему отыскать сундук и мулов, да отколотите его после! -- Повозка тронулась; Лувиния сняла руку с колеса и пошла рядом, крича бабушке: -- Зонтиком! Обломайте об него весь зонтик! -- Хорошо, -- сказала бабушка. Едем по двору, миновали пепелище с торчащими трубами; мы с Ринго нашли там и механизм от наших высоких стоячих часов. Солнце восходит, отсвечивая от труб, и между ними виднеется Лувиния -- стоит у хибары, глядит на нас из-под руки. Позади нее Джоби и держит ствол ружья. Янки снесли ворота начисто; а вот мы уже на дороге. -- Хотите, сяду править? -- сказал я. -- Править буду я, -- сказала бабушка. -- Лошади не наши. -- Да на них последний янки глянет и поймет, что им невмоготу и при пехоте тащиться, -- сказал Ринго. -- И хотел бы я знать, какой кучер может этим клячам повредить -- разве такой, что уж не сможет их и на ногах удержать, и лягут посередь дороги, чтоб собственная переехала повозка. Ехали дотемна; свернувши в сторону, заночевали. На заре опять тронулись в путь. -- Дайте-ка сменю вас, -- сказал я. -- Править буду я, -- сказала бабушка. -- Лошади мной взяты. -- Если устал без дела, можешь зонтик подержать, -- сказал Ринго. -- Моя рука роздыха просит. Я взял зонтик, и Ринго лег на дно повозки, надвинул шляпу на глаза. -- Разбуди, когда подъезжать станем к Хокхерсту, -- сказал он. -- Чтоб издаля мне разглядеть железную дорогу, про какую рассказываешь. Так он и ехал все последующие шесть дней -- спал в повозке, лежа на спине и прикрыв шляпой глаза, или в очередь со мной держал зонтик над бабушкой, не давая мне уснуть своими разговорами о железной дороге, которую сам он ни разу не видал и которую я видел в то Рождество, когда гостил в Хокхерсте. У нас с ним вечно состязание. Мы почти в точности ровесники, и, по мнению отца, Ринго сообразительней меня, -- но для нас это так же мало имеет значения, как и разница в цвете нашей кожи. Значение имеет для нас то, что один из нас сделал или повидал такого, чего другому еще не привелось, -- и с того Рождества я обогнал Ринго, поскольку повидал железную дорогу, паровоз. Поздней, однако, я уразумел, что не только в том был смысл железной дороги для Ринго: она была как символ общего порыва (увиденного нами лишь под конец пути и понятого не сразу). Самого Ринго тоже словно бы влекло, тянуло что-то, и железная дорога, мчащийся паровоз олицетворяли эту тягу, уже бурно охватившую его народ, -- этот порыв безотчетный и темный -- темней, чем кожа негритянская, -- и влекущий вослед за иллюзией, грезой, яркой и расплывчато-неясной, ибо не было в наследии народа, в памяти даже старых стариков ничего такого, что бы позволило им четко сказать людям: вот, мол, что мы там обрящем; и Ринго и других влекло что-то неведомое им, но осязаемое -- гнал один из тех импульсов, необъяснимых и неодолимых, какие возникают у народов временами и заставляют сняться с места, отринуть привычность и обжитость дома, земли, -- налегке и слепо устремясь куда-то на свет надежды и фатума. Мы ехали; ехали медленно. Или, может быть, так нам казалось оттого, что местность пошла словно совсем необитаемая; во весь тот день мы и жилья не видели ни одного. Но я молчал, не задавал вопросов, и бабушка молча сидела под зонтиком, в шляпке миссис Компсон, и лошади шли нога за ногу, так что даже поднятая нами пыль опережала нас; наконец, и Ринго привстал, сел, огляделся. -- Мы не на той дороге, -- сказал он. -- Никто тут и не ездиет и не живет. Но немного погодя холмы кончились, дорога легла ровно, прямо; и Ринго вдруг воскликнул: -- Глянь-ка! Вон они опять -- едут отымать наших кляч! Тут и мы увидели вдали на западе это облако пыли -- но ползущее медленно и, значит, не конницей поднятое, -- а затем дорогу нашу под прямым углом пересекла дорога большая, широкая, протянувшаяся на восток струной, как железная дорога в Хокхерсте, где мы с бабушкой гостили в то довоенное Рождество; и я внезапно вспомнил. -- Эта дорога -- на Хокхерст, -- сказал я. Но Ринго не слушает, глядит на дальнее облако пыли, и лошади встали, понурив головы, и наша пыль снова опередила нас, а пыльное облако медленно движется с запада. -- Вы что, не видите -- это ж они! -- кричит Ринго. -- Съезжайте с дороги скорей! -- Это не янки, -- отвечает бабушка. -- Янки уже здесь побывали. Тут и мы с Ринго увидели пепелище, такое ж, как наше, и три трубы стоят над пеплом, а за сгоревшим домом из хибары смотрят на нас белая женщина и ребенок. Бабушка поглядела на облако пыли, затем на пустынную широкую дорогу, легшую на восток. -- Да, нам сюда ехать, -- произнесла бабушка. И мы поехали этой дорогой. Казалось, едем еще медленней, чем раньше, а за нами, на западе, движется пыльное облако, а по обе стороны от нас -- сожженные дома, и хлопкосклады, и обрушенные заборы, и белые женщины с детьми (негров мы ни одного за все дни не увидели) глядят на нас из негритянских хибар, где живут теперь, как и мы сами; и мы проезжаем, не остановившись. И бабушка говорит: -- Бедные. У нас так мало, что нечем и поделиться с ними. На закате мы съехали с дороги на ночлег; Ринго оглянулся. -- А пыли той не видно, -- сказал он. -- От конных она или от пеших, а осталась назади. Мы все трое спали эту ночь в повозке. Не знаю, в котором часу, но я проснулся отчего-то неожиданно. Бабушка не спит, сидит уже. Голова ее видна мне на фоне звезд и веток. И вот мы уже все трое сидим в повозке, насторожив уши. А по ночной дороге идут люди. На слух, человек пятьдесят их; шаг тороплив, и какой-то бормоток прерывистый. Не то чтобы песня; песня звучала бы громче. Просто как бы напевно-бормотливый шум и частое дыхание, и шаги спешат, шуршат по толстому ковру пыли. И женские голоса различимы средь них, и вдруг я почуял их запах. -- Негры, -- зашептал я. -- Тссс. Нам их не видно, а им -- нас; может, они и не смотрят, спешат во тьме мимо под этот частый, напряженный бормоток. А потом взошло солнце, и мы тоже тронулись по широкой и пустой большой дороге между пепелищами домов, хлопковых складов и оград. Раньше мы ехали по местности, словно от века необитаемой; теперь же -- словно по обезлюдевшей внезапно и совсем. А ночью мы просыпались в темноте три раза и, сев на повозке, слушали, как по дороге идут негры. Напоследок (рассвело когда, и мы лошадей попасли уже) прошла целая толпа их, протопотала, точно убегая от дневного света. Ушли уже; Ринго и я стали запрягать, но бабушка сказала: -- Погодите. Тихо. Шел один кто-то, женщина, задыхаясь и всхлипывая, и потом -- глухой звук. -- Она упала. -- сказала бабушка, слезая с повозки. -- Запрягите и подъезжайте. Когда мы выехали из леска, то у дороги увидели негритянку на корточках -- присела, съежась и держа что-то в руках. Младенчика; она прижимала его к себе, как бы боясь, что отнимет стоящая рядом бабушка. -- Я захворала, не смогла держаться вровень, -- сказала негритянка. -- Они ушли, а меня оставили. -- И твой муж с ними? -- спросила бабушка. -- Да, мэм, -- сказала негритянка. -- Все там идут. -- Вы чьи? -- спросила бабушка. Та не ответила. Молчит, присев в пыли, прикрыв собой младенца. -- Если я дам тебе поесть, то повернешь назад, пойдешь домой? -- спросила бабушка. Та молчит. Застыла на корточках. -- Сама видишь, что не можешь идти с ними вровень, а ждать тебя они не будут, -- сказала бабушка. -- Ты что же, хочешь умереть здесь на дороге, чтобы расклевали стервятники? Но та и не взглянула на бабушку, не шевельнулась. -- Мы идем на реку Иордан, -- сказала она. -- Исус доведет меня. -- Садись в повозку, -- сказала бабушка. Женщина влезла; опять, как у дороги, опустилась на корточки, держа младенца и не глядя никуда -- лишь покачиваясь от толчков и тряски. Солнце подымалось в небе; дорога пошла под изволок, в низину, к ручью. -- Я здесь сойду, -- сказала женщина. Бабушка, остановила лошадей; женщина слезла. Кругом была густая кипарисовая и стираксовая поросль и густой кустарник, еще полный ночной тени. -- Домой иди, молодка, -- сказала бабушка. Та стоит молча. -- Подай мне корзину, -- сказала бабушка. Я подал, она раскрыла, дала негритянке ломоть хлеба с мясом. Мы поехали через мосток, в гору. Я оглянулся -- женщина все еще стоит с младенцем, держит хлеб и мясо, что дала ей бабушка. На нас не смотрит. -- Там и другие, в той низине? -- спросила Ринго бабушка. -- Да, мэм, -- ответил Ринго. -- Нашла она их. А ночью будущей, считай, обратно потеряет. Поехали дальше; выехали на гору. Когда я оглянулся сверху, дорога уже опустела. Было утро шестого дня. 2  К исходу дня дорога снова пошла вниз; повозка повернула в предвечерних длинных тенях, в медленной своей пыли, и я увидел кладбище на взгорке, узкий мраморный обелиск на могиле дяди Деннисона; где-то в можжевеловых деревьях ворковала горлица. Ринго опять спал, прикрыв лицо шляпой, но проснулся тотчас, стоило лишь мне сказать: "Вот и Хокхерст", -- хотя говорил я негромко и не обращаясь к нему. -- Хокхерст? -- сказал он, приподнявшись. -- А где железная дорога? -- продолжал он, встав уже на коленки и взглядом ища ее, столь необходимую, чтобы поравняться со мной, и знакомую лишь понаслышке, так что надо еще прежде распознать эту дорогу. -- Где ж она? Где? -- Отсюда не видно. Обожди, -- сказал я. -- Я всю жизнь уже, кажется, жду ее, -- сказал Ринго. -- Сейчас ты еще мне скажешь, что янки и дорогу тоже увели. Солнце садилось. И я увидел вдруг, что снизившийся его диск сияет там, где должен быть дом, а дома нету. И помню, я не удивился; только огорчился за Ринго, поскольку -- четырнадцатилетний -- решил тут же, что раз дома нет, то и железная дорога отнята: ведь она ценнее дома. Мы не остановились; лишь посмотрели тихо на то же пепелище, что у нас, на те же четыре тощие трубы, чернеющие копотью на солнце. Подъехали к воротам -- кузен Денни уже бежит к нам аллеей. Ему десять лет; он подбежал к повозке, заранее кругля глаза и рот для криков. -- Денни, -- сказала бабушка, -- узнаешь нас? -- Да, мэм, -- ответил кузен Денни. И заорал мне: -- Бежим, поглядишь... -- Где мама твоя? -- спросила бабушка. -- У Джингуса в хибаре, -- сказал Денни, не отводя от меня глаз. -- Они дом сожгли! -- заорал он. -- Бежим, поглядишь, что они сделали с железной дорогой! Мы побежали все втроем. Бабушка крикнула нам вслед, и я, вернувшись, положил зонтик в повозку, сказал: "Да, мэм!" -- и припустил за Денни и за Ринго по дороге, мы взбежали вместе на бугор, и оттуда стало уже видно. Когда мы с бабушкой гостили здесь, железную дорогу мне показывал именно кузен Денни, а он был еще мал совсем, и Джингусу пришлось нести его. Я в жизни не видал ничего прямей, чем эта железная дорога, -- она шла ровно, тихо, чисто длинным-длинным просветом, просеченным через лес и грунт, и была вся полна солнцем, как река водой, -- только прямей любой реки, и с обровненными, стройными, гладкими шпалами, и солнце блестело на рельсах, как на двух паутинных нитях, протянутых вдаль за предел видимости. Она была опрятная и чистая, как двор за хибарой Лувинии, когда та подметет его утром в субботу, и эти две нити-струнки (слишком хрупкие, казалось, не способные нести на себе груз) бежали прямо, быстро и легко, словно бы разгоняясь для прыжка куда-то за край света. Джингус знал, когда проходит поезд; он привел меня за руку, а кузена Денни принес на плече, мы постояли между рельсами, Джингус указал нам, откуда придет поезд, а затем показал, где вбил в землю колышек, -- и как доползет до него тень от сухой сосны, так и гудок загудит. Отойдя туда, мы следили за тенью и вот услыхали гудок; прогудев, зашумело все громче и громче, а Джингус подошел близко к рельсам, снял шляпу с головы и вытянул руку со шляпой, повернув к нам лицо и крича: "Глядите! Глядите теперь!" -- и без звука шевеля губами, когда голос заглушило поездом. И поезд прогрохотал мимо. Просека заполнилась вся дымом, шумом, искрами, взблесками пляшущей меди -- и снова опустела, и лишь старая Джингусова шляпа катилась вдоль пустой колеи вслед за составом, подпрыгивая, как живая. Теперь же я увидел что-то, издали похожее на черные соломины, собранные частыми кучками, и, сбежав на просеку, мы увидели, что это шпалы вынуты из колеи, сложены в кучи и сожжены. А кузен Денни опять закричал: -- Бежим глядеть, что они сделали с рельсами! Янки отнесли их в лес; должно быть, человек четверо-пятеро брали там каждый рельс и гнули вокруг дерева, как зеленый кукурузный стебель вяжут на тележный стоячок. И тут Ринго тоже заорал: -- Это чего? Это чего такое? -- По этим рейкам идет поезд, -- орет Денни в ответ. -- Идет то есть сюда и вертится кругом деревьев, как белка? -- не понимает Ринго. Но тут мы услыхали конский топот и, обернувшись, успели увидеть, как из леса выскакал Боболинк и махнул через дорогу снова в лес, точно птица, -- а в седле, мужской посадкой, кузина Друзилла{23} -- прямая, легкая, как ивовая ветка на ветру. Она слывет лучшей наездницей в крае. -- Это Дру! -- заорал кузен Денни. -- Бежим домой! Она ездила к реке -- глядеть на негров! Бежим! И понесся, а за ним Ринго. Я еще торчащих труб не миновал, а они уже у конюшни. Я вбежал туда -- кузина Друзилла расседлала Боболинка и обтирает его мешковиной. А кузен Денни опять орет: -- Ну и чего ты видела? Что они там делают? -- Дома расскажу, -- ответила Друзилла. И тут увидела меня. Ростом она невысока; это осанка и походка делают ее выше. На ней мужские брюки. Лучше ее нет наездницы в крае. Когда мы гостили здесь в то предвоенное Рождество, Гэвин Брекбридж только что подарил Друзилле Боболинка, и на Гэвина с Друзиллой любо было смотреть; Джингус говорил, что другой такой пары не найти ни в Алабаме, ни в Миссисипи; да мы и без Джингуса знали. Но они так и не поженились -- Гэвин был убит в сражении при Шайло{24}. Она подошла, положила руку на плечо мне. -- Здравствуй, -- сказала. -- Здравствуй, юный Джон Сарторис. -- Поглядела на Ринго. -- А это Ринго? -- спросила. -- Так меня вроде кличут люди, -- сказал Ринго. -- А что с железной дорогой сталось? -- Здравствуй, как поживаешь? -- сказала Друзилла. -- Скрипим помаленьку, -- сказал Ринго. -- Так что с дорогой сталось? -- Расскажу и об этом, -- сказала Друзилла. -- Давай дочищу Боболинка, -- сказал я. -- Дочистишь? А ты постоишь, Боб? -- спросила она, приблизив лицо к голове Боболинка. -- Дашься кузену Баярду обтереть? Ну, увидимся в комнате. -- И ушла. -- Вам, я думаю, крепко пришлось прятать этого коня, когда здесь янки были, -- сказал Ринго. -- Коня? -- сказал кузен Денни, не переходя еще на крик. -- К коню Друзиллиному никакой янки больше не полезет. Когда они пришли дом жечь, Дру схватила пистолет и как была, в воскресном платье, кинулась сюда, в конюшню, а они за ней. Вбежала, вскочила на Боболинка незаседланного, и даже узду не успела надеть, а янки загородил выход и кричит: "Стой!" -- а Дру ему: "Прочь с дороги -- затопчу", -- а тот: "Стой! Стой!" -- и тоже пистолет выхватил, -- кузен Денни перешел уже на крик, -- а Дру нагнулась к уху Боболинка: "Стопчи его, Боб!" -- и янки еле отшарахнулся. Но и весь двор был полон янки, и Дру остановила Боболинка, спрыгнула в своем воскресном платье, пистолет вложила дулом Боболинку в ухо и говорит: "Всех вас тут перестрелять у меня пуль не хватит, да и не помогло бы все равно; но для коня достанет одной пули. Стрелять, значит?" И они сожгли дом и ушли! -- Денни орал уже вовсю, а Ринго таращился на него восхищенно. -- Бежим! -- горланил кузен Денни. -- Бежим про негров слушать на реке! -- Про негров я и так наслушался за свою жизнь, -- сказал Ринго. -- Мне про железную дорогу надо вот. Мы вошли в хибару -- Друзилла уже начала для бабушки рассказ, но не про железную дорогу. Волосы у Друзиллы обрезаны коротко; вот так они бывают у отца обкорнаны -- он бабушке рассказывал, как в отряде подстригают волосы друг другу клинком штыка. Лицо у Друзиллы покрыто загаром, руки жесткие, в царапинах, как у рабочего человека. Она говорила, обращаясь к бабушке: -- Дом еще догорал, а они уже начали проходить вон там по дороге. Их не счесть было; шли мужчины, женщины, малышей неся, таща стариков и старух, которым дома бы лежать и смерти ждать. Идут и поют на ходу, а по сторонам и не глядят. Два дня стояла над дорогой пыль -- они и всю ту ночь шли, а мы не спали, слушали, как идут; а утром там и сям вдоль всей дороги обессилевшие старые лежали и сидели и ползком ползли, призывая молодых и сильных помочь, но те шли не останавливаясь, даже не оглядываясь -- и, по-моему, не видя и не слыша. "На Иордан идем, -- был их ответ мне. -- Через реку Иордан переходить". -- Вот то же и Люш мне, -- сказала бабушка. -- Что генерал Шерман ведет их к реке Иордану. -- Да, -- сказала Друзилла. -- К реке. У реки они встают -- будто новая река, запруженная. Янки выдвинули им навстречу конную бригаду, чтоб оттеснять их, чтобы дали достроить мост для перевода на другой берег пехоты и артиллерии. До реки негры идут спокойно -- пока не увидят или не учуют воду. А тогда безумеют. Нет, не дерутся; они словно бы не замечают даже конников, которые теснят их лошадьми, бьют ножнами; словно бы видят лишь одно -- воду и другой берег. Они не свирепеют, не дерутся; только все -- мужчины, женщины и дети -- с пеньем напирают, рвутся к недостроенному мосту и даже просто в воду, а конница отбивает их напор ножнами сабель. Не знаю, когда они в последний раз поели; кто знает, какую даль прошагали иные из них. Идут, забыв о пище, обо всем, -- дух или голос поднял их в дорогу, и они тут же бросили все и пошли, в чем и как были. Днем у них передышка в лесу, а ночами снова движутся. Вы услышите потом -- я вас разбужу, -- как они топочут по дороге, пока конница не остановит. Там один офицер был, майор, он все же разглядел наконец, что я не из его бойцов, и говорит: "Подействуйте как-то на них! Пообещайте что угодно -- чтоб они домой пошли!" Но они точно слепы все были и глухи к моим словам; лишь воду видят и тот берег. Да вы сами убедитесь завтра, когда поедем туда. -- Друзилла, -- сказала тетя Луиза, -- ни завтра, ни в иной день ты туда не поедешь. -- Мост будет заминирован и взорван, когда армия перейдет на тот берег, -- сказала Друзилла. -- Никто не знает, что тогда сделается с неграми. -- Мы тут не ответчики, -- сказала тетя Луиза. -- Янки навлекли это на себя -- пусть и расплачиваются. -- Но эти негры ведь не янки, мама, -- сказала Друзилла. -- А завтра там будет еще по крайней мере одна южанка. -- Взглянула на бабушку. -- Целых четверо южан, считая Баярда и Ринго. Тетя Луиза перевела взгляд на бабушку. -- Роза, ты не поедешь. Я запрещаю. Кузен Джон будет мне благодарен, что я удержала тебя. -- Пожалуй, поеду, -- сказала бабушка. -- Надо ведь серебро вернуть. -- И мулов, -- сказал Ринго. -- Про мулов не забудем. А за бабушку не беспокойтесь. Она как надумает сделать чего-нибудь, так на колени станет на десять секунд и скажет Богу, чего надумала, а после встанет и делает. А кому не нравится, те пусть в сторонку, пока с ног не сбиты. Но вот железную дорогу... -- А теперь спать надо, -- сказала бабушка. Но мы не легли. Мне тоже нужно было услыхать про железную дорогу; возможно, понуждало меня скорей стремление держаться вровень с Ринго (вернее, даже впереди него: ведь я-то видел железную дорогу еще живую, а он нет), чем мальчишеская тяга к дыму, грому, ярости и быстроте. Мы сидели в негритянской хибаре, что -- как у нас дома хибара Лувинии -- разделена на две комнатки подвешенным к потолку одеялом, за которым уже легли в постель тетя Луиза и бабушка и где кузену Денни тоже бы лежать уже, если б не дано ему разрешенье посидеть с нами один этот вечер, послушать рассказ Друзиллы, хоть ему и не надо -- ведь Денни был на месте и видел сам. Мы сидели, я и Ринго, слушали Друзиллу, переглядываясь немо, изумленно, вопрошающе: {"А где ж мы в тот миг были? Что ж мы такое делали -- пускай за сотню миль отсюда, -- что не почувствовали, не почуяли, не замерли, не обменялись гордым и ошеломленным взглядом в тот высокий миг?"} Ведь суть-то в чем для меня и для Ринго? Мы с ним повидали уже янки; мы дали выстрел по одному из них; прячась по-крысьи, скорченно, мы слышали, как бабушка, безоружная и даже с кресла в кабинете не вставая, одолела целый полк их. И мы слышали о битвах и сражениях и видели участников сражений -- не только отца, когда он раз или два в году являлся неожиданно домой на сильном костлявом коне, прибывал из-за той облачной дальней гряды, которую Ринго путал с Теннесси, -- но и других видали, вернувшихся притом же без руки или ноги. Но ведь и на лесопилках отрезает порой руку или ногу, а старики рассказывали юным о войнах и боях еще в те времена, когда и записать эти рассказы не умел человек, и большая ль разница, где и которого числа сражались? Не в крохоборской же этой дотошности суть. {"Да нет, старина, ты скажи правду -- сам-то видел ты? сам-то был при этом?"} Потому что войны -- всегда войны: одна и та же взрывчатая сила у пороха, а до его изобретения -- одна и та ж ударная и отбивная сила у железа; тот же рассказ, та же повесть, что и прежде, что и после. И мы знали, что идет война; мы приняли ее на веру, как приняли на веру то, что вот уже три года живем жизнью, имя коей нужда и лишения. Однако зримых доказательств у нас не было. Даже более того -- перед нашими глазами были убогие и неоспоримые свидетельства противного, -- ведь на глазах у нас отец и другие возвращались домой на изможденных лошадях или пешком, как бродяги, в линялой и заплатанной (а то и явно краденой) одежде, в мундирах с потускнелым галуном, с пустыми ножнами от сабель, и не под знаменами, не с барабанным боем шли, не во главе строя (пускай бы состоящего всего из двух шагающих в ногу солдат), а чуть не крадучись являлись, чтобы пробыть дома два-три дня или неделю и вспахать землю, починить забор, заколоть и выкоптить свинью -- то есть неумело выполнить работу, не только славы им не приносящую, но и ставшую необходимой оттого лишь, что они годами пропадают где-то, занятые делом, а каким -- неясно, доказательств не представлено; и, выполняя эту неуклюжую домашнюю работу, отец всем своим видом как бы смиренно извинялся передо мной и Ринго, как бы говорил: "Верьте мне, мальчики, на слово; за этой убогостью стоит высокое и грозное. Доказать нечем, но уж поверьте". И вдруг такое доказательство, и сами мы могли б там быть и видеть -- а не были, не видели. Причем не сшибка, не атака потной конницы (вечный предмет рассказов о войне); не громыхающая скачка пушечных упряжек, разворот, изготовка и -- ббах! ббах! в мертвенное демонское зарево вражьего и своего порохового ада (такая картинка живет в фантазии любого мальчугана); не рваные цепи исступленно вопящей и тощей пехоты, бегущей под изодранным флагом (а это еще неотъемлемей от ребячьего воображения). Ибо случился промежуток, интервал, в котором по-жабьи присевшие пушки, задыхающиеся люди и вздрагивающие лошади остановились, встали зрительским амфитеатром вкруг земной арены, под тающей яростью дыма и слабеньких воплей, и позволили унылой воинской трехлетней тяжбе сгуститься, сжаться в один бесповоротный миг, в один финальный поединок не двух полков иль батарей или двух генералов, а двух паровозов. Об этом рассказала нам Друзилла в хибаре, что пахла недавней побелкой и сквозь известку попахивала неграми. Друзилла нам сказала, вероятно, и какому замыслу служил тот поединок -- должно быть, она знала военное обоснование той отчаянной попытки не то чтобы уйти от поражения (на это надежды уж не было), а хотя бы отодвинуть поражение. Но нам обоснования были не нужны. Мы сидели не слыша, не слушая даже; перед нами зримо вставала железная дорога, теперь мертвая, обратившаяся в кучки обугленных шпал, уже прошитых зеленой травой, в скрюченную сталь рельсов, узлом завязанных вокруг стволов и уже врастающих в живую древесную кору, сливающихся, съединяющихся с принявшею их чащей, -- а для нас эта дорога по-прежнему тянулась чистая, нетронутая, прямая и узкая, как путь к славе, -- такая, какой была для очевидцев в тот миг, упущенный мною и Ринго. Друзилла рассказала и о том, откуда и куда она тянулась -- из Атланты в Чаттанугу, -- но названия эти значили для нас не больше, чем для прочих зрителей -- черных и белых, стариков, детей и женщин, которым еще месяцы и месяцы не знать, сделала ль война их вдовами, осиротила или пощадила. Слух прошел по линии, молва распространилась, и они собрались у железной дороги -- и увидели вспышку и взблеск неукротимого духа, освободившегося от груза плоти за три голодных года. Она рассказывала, и теперь мы с Ринго тоже были очевидцами; мы соучаствовали с теми, кто в Атланте прокрался ночью к паровозу, стоявшему в депо, и оглаживал колеса, поршни и железные бока, нашептывая в темноте, как любовник шепчет любовнице или наездник -- лошади, безжалостно ее улещивая, убеждая, уговаривая совершить верховное усилие, за которое она заплатит жизнью (а он -- нет). Мы были среди стариков, детей, женщин, кого собрала, притянула и предупредила тайная молва -- эта телеграфная связь угнетенных, лишенных уже всего, кроме воли и способности к обману, и встречающих с бесстрастным и непроницаемо-загадочным лицом взгляды синемундирных врагов, поселившихся среди них. Ибо молва разнеслась; Друзилла и о том упомянула: лишь только паровоз помчался из Атланты -- и в ту же минуту разлетелась весть, как если бы военачальники южан пустили громогласно эту весть: "Три года вы страдали, и вот теперь мы вам и вашим детям дадим на миг увидеть то, ради чего вы принимали страдания и приняли разгром". Ибо в том и заключался замысел. Теперь мне это ясно. Ведь даже успешный проход сотни многовагонных составов не смог бы улучшить положение, изменить развязку борьбы; а уж тем более не властны были изменить ее два одиночных паровоза, с интервалом в сотню ярдов прогрохотавших, просвистевших сонною пустыней колеи, уже больше года не видавшей пара, не слыхавшей колокола. По-моему, на это и не было расчета. Тут замышлялся как бы поединок двух железных стародавних рыцарей, не военного успеха ради, а из принципа -- честь против чести, храбрость против храбрости, -- не для материальной цели, а подвиг ради подвита -- последнее решительное испытание духа, доказующее лишь финальность смерти и тщету всякого усилия. И мы тоже стали очевидцами, свидетелями, словно голос Друзиллы взметнул нас к световому лучу, блуждающему в космосе и содержащему в себе тот яростный образ -- участок пути, запечатленный парой глаз и существующий лишь в этом зрительном охвате, отрезок колеи, идущей из ниоткуда в никуда, паровоз, не врывающийся, а застывший на сетчатке глаза в громовой и дремотной ярости, одинокий, неприкосновенно-целостный, печальный, тратящий на вопль гудков тот драгоценный пар, что, сэкономленный, мог бы еще убыстрить и на мили удлинить пробег (но и десятикратно большая была б оправдана такая трата), -- дымит уширенная кверху труба, мятется, мотается колокол, боевой звездный флаг с андреевским крестом{24a} прибит к крыше паровозной будки, колеса, шатуны взблескивают медными частями, точно золотыми, и впрямь рыцарскими, шпорами, -- и унеслось видение, исчезло. Нет, не исчезло, не ушло, покуда живы побежденные или потомки побежденных, чтобы поведать, чтобы выслушать. -- Тот, другой -- паровоз северян -- шел, почти догоняя, -- говорила Друзилла. -- Но догнать, остановить так им и не удалось. И тогда они пришли назавтра и разобрали колею. Разрушили дорогу, чтобы не дать нам повторить пробег; уничтожить путь они смогли, но не могут уничтожить то, что мы свершили. Не могут отнять этого у нас. Нам -- Ринго и мне - было понятно, что она хочет сказать; мы с ним стояли уже во дворе за порогом, Ринго уходил в хибару Лины, где ему постелено. -- Я знаю, что ты думаешь, -- сказал Ринго. (Отец прав; Ринго смышленей меня.) -- Но я вровень с тобою слыхал. Каждое слово слышал не хуже тебя. -- А я видел колею, прежде чем разобрали. По которой прошел паровоз. -- Но ты ж не знал, что пройдет. Так что виденное не в счет. А слышать я слышал. И этого отнять у меня они тоже не могут. Он ушел, а я вернулся, лег на тюфяке за висящим одеялом; Денни уже спал, лежа рядом. Друзиллы не было, а где она, я не стал гадать -- я о том думал, что теперь никак, наверно, не усну, хотя уже ночь. А потом и вовсе ночь глухая, и Денни тормошит меня, и -- помню -- мне подумалось, что и он вроде может без сна, что паровозом пронесшаяся мимо него война за три-четыре секунды успела даже и его, десятилетнего, наделить тем же качеством, что отца и других, приходящих с фронта, -- способностью, коль надо, обходиться без сна и еды. -- Дру зовет, идем, если хочешь услышать, как проходят, -- шепчет он. Друзилла стоит перед хибарой; она и не раздевалась. Я вижу ее в звездном свете -- неровно, коротко подстриженные волосы, мужскую рубашку и брюки. -- Слышишь -- идут, -- говорит она. И слышно их опять, как прошлой ночью -- поющий напряженный бормоток, быстрый шаг, топочущий мимо ворот и глохнущий на дороге. -- Уже третьи за ночь, -- говорит Друзилла. -- Два раза шли, пока я у ворот стояла. Ты устал, я не хотела будить раньше. -- Я думал -- ночь и надо спать, -- сказал я. -- А ты не ложилась даже. Ведь не ложилась? -- Нет, -- ответила она. -- Я теперь не сплю. - Не спишь? А почему? Она глядит на меня. Ростом я поравнялся с ней; лиц друг друга нам не видно; лишь очерчена голова ее с неровной стрижкой (точно она и в зеркало не глядя себя стригла) и шея, с того Рождества похудевшая и загрубелая, как ее руки. -- Не хочу трогать пса{25}, -- произнесла Друзилла. -- Какого пса? -- сказал я. -- Собаки здесь не видно. -- Да. Он утихомирился, -- сказала Друзилла. -- Теперь не тревожит больше. Нужно время от времени лишь показать ему палку. -- Глядит на меня. -- А зачем теперь спать? Теперь, когда столько всего происходит и так много можно увидать. Раньше ведь жить было скучно. Нудно было. Живешь, бывало, в том же доме, где и родитель родился и где с дочерьми и сыновьями вынянченных неграми родителей возятся и нянчатся дочери и сыновья все тех же негров; затем вырастаешь, влюбляешься в приемлемого жениха и должным образом выходишь замуж за него в том же, возможно, платье свадебном, в котором мать венчалась, и такое ж точно серебро столовое тебе дарят, что ей;- и затем, угнездясь на всю жизнь, принимаешься рожать, кормить, купать и одевать детей, пока тоже не вырастут; а там тебя с мужем, тихо усопших, хоронят в том же месте летним каким-нибудь предвечерьем и отправляются ужинать. Глупо ведь. А теперь -- сам посуди, -- теперь иначе; теперь славно; не надо беспокоиться о доме -- он сожжен, о серебре -- оно унесено; не надо беспокоиться о неграх -- они бродят всю ночь по дорогам, ищут, где бы утопиться в самозваном Иордане; и не надо беспокоиться рожать, купать, кормить, перепеленывать, потому что ускакали женихи и полегли в славных сраженьях; и не надо даже в одиночку спать, можно не спать вовсе; требуется только иногда погрозить псу палкой и сказать: "Благодаренье Богу, все отнявшему". Понимаешь? Ну, вот и прошли негры. Давай-ка ложись иди -- утром раненько выедем. Пока пробьемся через их скопление, много времени уйдет. -- А ты не идешь в дом? -- спросил я. -- Нет еще, -- ответила она. Но я стоял, не уходил. Она положила мне на плечо руку. -- Послушай, -- сказала она. -- Когда вернешься домой, когда увидишь дядю Джона, попроси его, чтобы взял меня в свой эскадрон. Скажи ему, я умею верхом ездить и, возможно, выучусь стрелять. Скажешь? -- Да, -- ответил я. -- И что не боишься, скажу. -- А разве не боюсь я? -- произнесла она. -- Не думала как-то об этом. Да и все равно. Просто скажи, что я умею ездить и не устаю. -- Рука ее на моем плече, худенькая, жесткая. -- Сделай это для меня, Баярд. Попроси, пусть возьмет. -- Хорошо, -- сказал я. И затем: -- Я верю, он возьмет. -- И я верю, возьмет, -- сказала она. -- А сейчас иди ложись. Спокойной ночи. Я вернулся на тюфяк и в сон; снова Денни тряс меня, подымая; к восходу солнца мы уже опять были на дороге, и Друзилла ехала на Боболинке рядом с повозкой. Но недолго нам пришлось свободно двигаться. Почти сразу же завидели мы пыль над дорогой, и мне даже почуялся словно их запах, хотя расстояние до них уменьшалось очень медленно -- скорость их движения была почти та же, что у нас. Собственно, мы их и не догнали, как нельзя догнать морской прилив. Просто едешь, движешься и видишь вдруг, что охвачен им снизу, с боков, отовсюду, -- точно сила беспощадная и неторопкая, заметив наконец тебя, оборотясь назад, катнула водяной язык и слизала тебя этим языком, повлекла неумолимо. Поодиночке, парами, группами, семьями стали они появляться из лесу -- впереди нас, рядом, позади; они покрыли, затопили собой всю дорогу -- в точности как паводковая вода, -- застя сперва дорогу, а затем и колеса повозки; Боболинк и наши обе лошади медленно брели, грудью раздвигая сплошняк голов и плеч; куда ни глянуть, всюду негры, негритянки, младенцев несут, тащат за руку ребят постарше, а старики, старухи -- с палками, на самодельных костылях ковыляют, а у дороги сидят вовсе дряхлые и окликают нас; одна старуха даже ухватилась за повозку, тащась рядом, прося бабушку, чтоб подвезла, дала ей хоть взглянуть на реку перед смертью. Но большинство на нас и не глядит, словно нас тут и нет. Мы и не просим их раздаться, пропустить повозку, потому что по лицам видно, что они нас не услышали бы. Пока что не поют, только шагают торопливо; а наши лошади проталкиваются среди слепо глядящих глаз, среди лиц в разводах пота и налипшей пыли -- грудью нескончаемо, медленно, трудно раздвигая их, точно бредя вверх по потоку, забитому плывущими бревнами, -- и всюду пыль, и всюду запах их, и бабушка сидит с вожжами пряменькая, в шляпке миссис Компсон, и Ринго держит над ней зонтик, а вид у бабушки все умученней, а уже за полдень давно, хоть мы того не замечаем, как и не знаем, сколько миль проехали. И тут неожиданно мы достигли реки, где конница стоит, отгородивши от них мост. Сперва донесся шум, как будто возникший в дорожной пыли, будто шум ветра. Мы не поняли сразу, в чем дело, но Друзилла, осадив Боболинка, повернула к нам лицо, маленькое, бледное над красноватой пылью, и крикнула тонко: -- Держитесь, тетя Роза! Ох, держитесь! И тут уж услыхали реку все -- и мы в повозке, и они в пыли, присохшей к лицам. Стонуще-поющий длинный звук вырвался у них, и я почувствовал, что наша вся повозка поднята с земли и устремляется вперед. Увидел, как ребрастые наши клячи вздыбились в постромках, двинулись, повернутые боком; как Друзилла, подавшись чуть вперед, вся напряглась, словно взведенный курок пистолета, и держит Боболинка; как мужчин, детей, женщин сминает под лошадей, под повозку -- и мы чувствуем, как она проезжает по ним, слышим их крики. А остановиться не можем совершенно, точно земля резко накренилась и ссыпает нас всех без разбора к реке. Все замелькало густо, скопом, как всегда, стоит лишь кому-нибудь по фамилии Сарторис или Миллард угодить в поле зрения, слуха или обоняния янки, -- как если б янки были не народ, не верование, не форма даже поведения, а пропасть, воронка, куда бабушку, Ринго и меня всякий раз утягивает вверх тормашками. Солнце уже садилось; ярко-розовый тихий закат вставал высоко за деревьями и пламенел на воде, и нам четко виден был весь негритянский запруженный поток и отряд конницы, отгородивший мост; а река легла листом розового стекла под стройной аркой моста, и по нему как раз проходит хвост колонны северян. Едут крохотными силуэтами высоко над спокойной водой; мне запомнились головы лошадей и мулов вперемежку со штыками и задранные косо вверх стволы орудий, горизонтально скользящие на мирном и розовом воздушном фоне, как зажимки для белья вдоль бельевой веревки; а по всему берегу -- пение, и взлетают тонкие голоса женщин: "Слава! Слава! Аллилуйя!" И теперь уже негры дерутся, и кони дыбятся, теснят их, а всадники бьют ножнами, не давая прорваться к мосту, где проходит уже арьергард пехоты; а у повозки внезапно возник офицер-янки -- держит невынутую, в ножнах, саблю за узкий конец, точно палку, и кричит нам что-то, ухватясь за край повозки. Как и откуда он возник, не знаю; на обросшем щетиной белом личике длинная полоска крови, головного убора нет, рот разинут в крике. -- Отъезжайте! Назад! Мост сейчас взрываем! -- вопит он бабушке, а между лицами их нет и ярда расстояния; шляпка сбилась у ней набок, она кричит в ответ: -- Отдайте мое серебро! Я -- теща Джона Сарториса! Пришлите полковника Дика ко мне! Затем орущий, молотящий ножнами по негритянским головам офицер исчез со своим окровавленным личиком. Не знаю, откуда он взялся, и не знаю, куда делся: только что орудовал своей саблей как цепом, ухватившись за повозку, -- и нет его, а взамен явилась Друзилла на Боболинке, схватила левую нашу лошадь под уздцы и силится повернуть повозку боком. Я хотел было спрыгнуть помочь. -- Сиди на месте, -- сказала Друзилла. Не крикнула; просто сказала. -- Вожжи возьми, поворачивай. Нам удалось повернуть, повозка стала. И тут мне показалось на минуту, что мы движемся назад; но это негры двинулись вперед. Они прорвали ограждение; я увидел, что все месиво -- кони, солдаты, сабли, негры -- хлынуло к устью моста, точно из прорванной плотины, и четких секунд десять еще был виден мост, с которого кончала сходить пехота. А затем исчез. На моих глазах. Только что я видел там четкий просвет между пехотой и вкатывающимся валом негров и конницы, видел кратенькую голую нить моста, соединявшую их в высоте над рекой, и вдруг яркая вспышка, и под ложечкой сжалось, и воздух ударил по затылку. И ничего не слышу. Сижу на повозке, в ушах странно шумит, и во рту вкус странный, и гляжу, как над водою в воздухе летят игрушечные люди, лошади и куски моста. Но ничего не слышу; даже голос Друзиллы не слышно. Она рядом с повозкой, нагнулась к нам, шевелит губами резко, настоятельно -- и полностью беззвучно. -- Что? -- переспрашиваю. -- Сидите в повозке! -- Не слышу! -- говорю и не чувствую, что слышу; и даже не чувствую еще того, что повозка двинулась опять. Но вот почувствовал; весь длинный берег словно встал под нами вертикально и сбрасывает с себя, и повозка уносит нас вниз по реке лиц, которые не видят и не слышат. Друзилла опять схватила левую лошадь под уздцы, а я натягиваю вожжи, как могу, а бабушка стоит в повозке и колотит зонтичком по лицам, и гнилая уздечка в руке у Друзиллы вдруг лопнула. -- Оставь нас! -- кричу ей. -- Повозка не потонет! -- Да, не потонет. Поплывет. Сидите в ней. За тетей Розой гляди и за Ринго. -- Хорошо, -- говорю. И она осталась позади. Повернула Боболинка, наклонилась к нему, веля стоять и трепля по щеке, и он снова встал, как скала, -- и они проплыли мимо, ушли из виду. А затем берег осел, что ли. Не знаю. Я и того не понял, что мы уже в реке. Земля точно ушла из-под повозки и окружающей толпы, и всех вместе обрушило не спеша вниз -- а вокруг нас задранные кверху руки, слепо глядящие лица с кричащими ртами. За рекой, высоко, я увидел обрыв и костер на обрыве, убегающий от нас в сторону; повозка быстро пошла вбок, затем из-под кричащих лиц всплыла утонувшая лошадь, взблеснула влажно и опять ушла медленно вниз, в точности как взявшая корм рыба, а на крупе лошадином, зацепясь ногой за стремя, повис человек в черной форме, и затем я понял, что форма синяя, но почернела от воды. А вокруг вопят, и чувствую, как дно повозки кренится и едет под хватающимися руками. Бабушка, став на колени, лупит по орущим лицам компсоновским зонтичком. А позади нас продолжают течь с берега люди и с пением входить в реку. 3  Патруль северян, обрубив постромки, помог мне и Ринго освободить от утопших лошадей и вытащить повозку на берег. Побрызгав водой, мы привели бабушку в чувство, а янки скрепили сбрую веревками и впрягли своих двух лошадей. Наверху обрыва была дорога, и с нее стала видна вся цепь береговых костров. А на том, на нашем, берегу по-прежнему пели, но тише. По всей круче ездили еще патрули, а у воды, у костров караулили наряды пехотинцев. Затем мы поехали между рядами палаток; бабушка лежала, прислонясь ко мне, и теперь было видней лицо ее -- бледное и неподвижное, веки закрыты. Такая старая, усталая; я раньше и не замечал, какая она старенькая, маленькая. Стали проезжать мимо больших костров; вокруг костров на корточках негры в мокрой одеже, и солдаты ходят между ними, раздают еду. Выехав на широкую улицу, мы остановились у палатки, где стоял при входе часовой, а внутри горел свет. Солдаты поглядели на бабушку. -- В госпиталь надо отвезти ее, -- сказал один. Бабушка открыла глаза, попыталась подняться. -- Нет, -- сказала она. -- Доставьте к полковнику Дику. И мне сразу станет хорошо. Ее внесли в палатку, посадили на стул. Она сидела недвижимо, закрыв глаза; мокрая прядь волос прилипла к лицу. Вошел полковник Дик. Я его раньше не видел -- только слышал его голос, когда Ринго и я сидели, затаясь, у бабушки под юбкой, -- но я узнал его тут же по этому голосу, рыжей бородке и жестким блестящим глазам. Он наклонился над бабушкой, проговорил: -- Будь проклята эта война. Будь проклята. -- У нас взяли серебро, чернокожих и мулов, -- сказала бабушка. -- Я приехала, чтобы мне их вернули. -- И вам их вернут, пусть лишь они отыщутся в расположении корпуса. Я сам пойду к генералу. -- Он взглянул на Ринго, на меня. -- Ба! -- сказал он. -- Мы с вами тоже, кажется, уже встречались. И вышел. В палатке было жарко, тихо, три мухи летали вокруг фонаря, а снаружи доносился армейский бивуачный шум, как дальний ветер. Ринго уже уснул, сев на землю, уткнув голову в колени, и я тоже клевал носом -- и увидел вдруг, что полковник Дик вернулся, и за столом ординарец пишет, а бабушка сидит, закрыв глаза, и лицо у нее все такое же бледное. -- Перечисли-ка, что у вас взято, -- обратился полковник Дик ко мне. -- Я сама, -- сказала бабушка, не открывая глаз. -- Сундук серебра... перевязанный пеньковой веревкой... Веревка новая... Чернокожие... Люций с Филадель... фией.... Мулы... Сто... ик и Тесть. Полковник повернулся к ординарцу, поглядел, как Движется перо. -- Записал? -- спросил он. Ординарец прошелся взглядом по написанному. -- Если столько негров заберут, то генерал, по-моему, будет рад дать в придачу и вдвое больше мулов с серебром. -- Теперь иду к генералу, -- сказал полковник Дик. И вот (через сколько времени, уж не знаю -- я спал) мы опять едем. Меня и Ринго разбудили, и мы сидим снова в повозке, две армейские лошади везут ее по той широкой длинной улице, и с нами не полковник Дик, а уже другой офицер. Подъехали к целой горе сундуков и сундучков. А за ней -- огороженная канатами площадка, в там полно мулов, а сбоку площадки стоят, ждут чуть не тысяча негров -- взрослых и детей, -- и мокрая одежа на них уже высохла. И опять все замелькало густо -- бабушка в повозке, с широко раскрытыми теперь глазами, и лейтенант читает по бумаге, и солдаты вытаскивают сундуки из кучи. -- "Десять сундуков, перевязанных пеньковой веревкой", -- читает лейтенант. -- Готово?.. Сто десять мулов, сказано тут. "Пойманных близ Филадельфии{26}, штат Миссисипи". Давайте сюда этих миссисипских. И недоуздки чтоб на них веревочные. -- Миссисипских не наберется сто десять, -- говорит сержант. -- Давай сколько есть. Побыстрей. -- Повернулся к бабушке: -- А вон ваши негры, сударыня. Бабушка смотрит на него, широкоглазая, как Ринго. Подалась слегка назад, прижала к груди руку. -- Но это не... они не... -- Не все они ваши? -- говорит лейтенант. -- Знаю. Генерал велел отдать вам еще сотню и спасибо сказать. -- Но это не... Мы не... -- бабушка опять. -- Она и дом тоже хочет обратно, -- говорит сержант. -- Домов у нас нету, мамаша. Придется уж вам ограничиться сундуками, неграми и мулами. Все равно дом на телеге не поместится. Мы сидим, а они грузят на повозку эти десять сундуков. Еле уместили. Приладили еще пару вальков с постромками, впрягли четверку мулов. -- Кто тут умеет править четверней, выходи сюда, -- говорит лейтенант. Один из негров, вовсе нам незнакомый, вышел и поднялся на сиденье рядом с бабушкой, А из загородки, позади нас, солдаты выводят мулов. -- Хотите посадить на них часть женщин? -- спрашивает лейтенант. -- Да, -- бормочет бабушка. -- Давайте садитесь, -- говорит лейтенант. -- По одной на мула, не больше чтоб. -- Протянул мне бумагу. -- Держи. Тут брод есть милях в двадцати вверх по реке; там и переправитесь. И поторапливайтесь, пока остальные негры не решили пойти с вами. Всю ночь до рассвета мы ехали, везли десять этих сундуков, а позади шли мулы и вся наша армия негров. Бабушка, в шляпке миссис Компсон и с зонтиком в руке, сидела рядом с незнакомым негром. Не шевелилась, но и не спала -- когда развиднелось, сказала: -- Останови мулов. Повозка стала. Бабушка обернулась ко мне: -- Дай-ка взглянуть, что в этой бумаге. Мы развернули бумагу, глядим на четкий почерк: Полевой штаб ...ого армейского корпуса, Теннессийский военный округ, 14 августа 1863 г. Всем бригадным, полковым и прочим командирам. Вам надлежит обеспечить подателю сего полный возврат нижепоименованного имущества, в которое входят: десять (10) сундуков, перевязанных пеньковой веревкой и содержащих серебро. Сто десять (110) лишившихся призора мулов, пойманных близ Филадельфии, штат Миссисипи. Сто десять (110) негров обоего пола, прибившихся к корпусу, проживающих в вышеуказанной местности. Вам надлежит также обеспечить подателя сего провиантом и фуражом, необходимым для следования к месту назначения. По приказу командира корпуса (подпись). Смотрим друг на друга в сером свете. -- Теперь небось погоните их возвращать, -- сказал Ринго. Бабушка поглядела на меня. -- У нас же будет еда для них и корм, -- сказал я. -- Да, -- сказала бабушка. -- Я ведь не лгала, не путала. Ты и Ринго слышали. Это рука Господня. Мы сделали привал, проспали до полудня. Днем доехали до брода. Стали уже спускаться с кручи -- и вдруг увидели, что там внизу расположился конный эскадрон. А назад поворачивать поздно. -- Они хватились и вдогонку -- и загородили переправу, -- сказал Ринго. Поворачивать поздно; уже к нам едут офицер с двумя солдатами. -- Я скажу им все как было, -- говорит бабушка. -- Мы тут неповинны. Она сидит, опять уже прижав руку к груди, подавшись слегка назад, а другой рукой протягивая бумагу навстречу подъехавшим. Офицер плотный такой, краснолицый; оглядел нас, взял бумагу, прочел и принялся ругаться. Сидит на лошади, ругается, а мы смотрим на него. -- Сколько у вас не хватает? -- говорит. -- Сколько у нас чего?.. -- переспрашивает бабушка. -- Мулов! -- кричит офицер. -- Мулов! Мулов! Сундуки я, что ли, с серебром вожу или негров, перевязанных пеньковой веревкой? -- Сколько у нас... -- лепечет бабушка, прижимая руку к груди и глядя на него; Ринго, пожалуй, первый понял, о чем спрашивает офицер. -- Пятьдесят недохвату, -- сказал Ринго. -- Ничего себе, -- сказал офицер. Опять выругался; повернулся с руганью к солдату. -- Пересчитай! -- говорит. -- Так я и поверю им на слово! Солдат считает наших мулов; мы сидим не шевелясь; даже не дышим, по-моему. -- Шестьдесят три, -- говорит солдат. Офицер смотрит на нас. -- Сто десять минус шестьдесят три -- это будет сорок семь, -- говорит. Выругался. -- Подгони сюда сорок семь мулов! Живей! -- Смотрит опять на нас. -- Трех мулов захотели выжулить? -- Нам и сорок семь достаточно, -- говорит Ринго. -- Только вот кушать нам надо -- в бумаге указано. Мы переправились. Мешкать не стали; как только подогнали нам эскадронных мулов и на них сели женщины из числа пеших, тут же мы двинулись дальше. Солнце закатилось, но мы ехали без остановки. -- Ха! -- сказал Ринго. -- А теперь чья была рука? Только в полночь остановились на ночлег. Бабушка, строго глядя -- на этотграз не на меня, -- сказала: -- Ринго. -- Я ж ничего не говорил сверх того, что в бумаге, -- сказал Ринго. -- Это ж бумага, а не я. Я просто сказал, сколько там недохвату до ста десяти. Я ж не сказал, что это нам их не хватает. Да и чего загодя молиться? Надо сперва домой довести их в целости. Теперь не отмаливаться главное, а вот чего делать со всеми вот этими неграми. -- Это так, -- сказала бабушка. Мы сварили и поели из того, что дал кавалерийский офицер; потом бабушка велела всем алабамским выйти вперед. Их оказалось примерно половина. -- Ну как, накупались уже в реках, набегались за янки? -- спросила их бабушка. Стоят, переступают с ноги на ногу в пыли. -- Или есть еще желающие бегать за их армией? -- Стоят, молчат. -- Так кого будете впредь слушаться? Помолчали; один сказал: -- Вас, мисси. -- Ладно же, -- говорит бабушка. -- Так слушайте мои слова. Идите по домам. И не дай бог если услышу, что опять бродяжничаете. А теперь выстройтесь в очередь и подходите по одному за своей долей продовольствия. Пока распределили и пока ушел последний алабамец, миновало полночи; когда мы двинулись в путь утром, то в основном уже на мулах, но были все ж и пешие; и теперь четверней правил Ринго. Он без всяких слов сел рядом с бабушкой и взял вожжи; и один только раз она сказала ему ехать потише. А позади на сундуках сидел теперь я и спал сидя; и днем проснулся оттого, что повозка стала. Мы как раз съезжали с холма на равнину, и я увидел их за полем -- синемундирных конников числом до дюжины. Они нас не видят еще и рысят спокойно, а бабушка и Ринго глядят на них. -- Почти что не стоит возиться с такой мелочью, -- говорит Ринго. -- Одно только, что лошади получше будут мулов. -- У нас уже сполна сто десять, -- говорит бабушка. -- Сверх этой цифры бумага не требует. -- Что ж, -- говорит Ринго. -- Так едем дальше, значит? Сидит, не отвечает бабушка, опять подалась как бы слегка назад, и рука на груди. -- Так чего будем делать? Решайте- быстро, а то ж уедут, -- говорит Ринго и смотрит на бабушку; та молчит. Ринго привстал с сиденья, крикнул: -- Эй! Всадники оглянулись разом, увидали нас и резко повернули лошадей. -- Бабушка велит -- сюда езжайте! -- кричит Ринго. -- Не смей, Ринго, -- шепчет бабушка. -- Что ж, -- говорит Ринго. -- Хотите, крикну, чтоб дальше себе ехали? Она молчит, глядит не на Ринго, а мимо него -- на двух янки, едущих к нам через поле, -- и вся сжалась как бы, подалась назад, и рука прижата к платью на груди. Едут лейтенант вдвоем с сержантом; лейтенант по виду не намного старше меня с Ринго. Увидел бабушку, снял форменную шляпу. И она вдруг отняла руку от сердца -- а в руке та бумага -- и протянула лейтенанту молча. Лейтенант развернул, сержант через плечо в нее заглядывает. Потом сержант поднял на нас глаза, сказал: -- Тут пишется про мулов, а не лошадей. -- Мулов там до первой сотни, а последние двенадцать -- лошади, -- сказал Ринго. -- Проклятие! -- выругался лейтенант по-девичьи. -- Говорил же я капитану Боуэну, что не надо нас сажать на трофейных лошадей. -- Вы что же, отдаете им коней? -- сказал сержант. -- А что еще мне делать? -- сказал лейтенант с таким видом, будто вот-вот заплачет. -- Сам ведь генерал наш подписал! Так что теперь у нас пешком шло только человек пятнадцать -- двадцать, а остальные все верхом. Поехали мы дальше. А солдаты стоят у дороги под деревом, и седла их с уздечками лежат рядом на земле. А сам лейтенант со шляпой в руке бежит рядом с повозкой, глядит на бабушку и чуть не плачет. -- Вам, -- говорит, -- встретятся войска, непременно встретятся. Пожалуйста, передайте им, где мы, и пусть пришлют нам что-нибудь -- верховых лошадей или фуры. Не забудете? -- Тут назади, миль двадцать или тридцать, стояли ваши и хвалились, что у них три мула лишние, -- говорит Ринго. -- Но мы про вас скажем, если еще кого увидим. Едем дальше. Впереди городок показался, но мы объехали его; Ринго даже не хотел исполнить просьбу лейтенанта, но бабушка велела остановить мулов и отрядила в город одного из негров передать про тех обезлошаженных солдат. -- Что ж, хоть одним едоком у нас меньше осталось, -- сказал Ринго. Поехали дальше. Ехали теперь быстро, меняя упряжку через каждые несколько миль; встречная женщина сказала нам, что мы уже в штате Миссисипи, и под вечер мы выехали на бугор, и вот они, печные наши трубы, торчат под косым солнцем, а за ними -- хибара, и Лувиния нагнулась над корытом, а на веревке ветер колышет постиранное -- яркое, мирное. -- Останови, -- сказала бабушка. Мы остановились -- повозка, сто двадцать два мула и коня и так и не сосчитанные негры. Бабушка медленно сошла, повернулась к Ринго. -- Слезай, -- сказала бабушка; взглянула на меня. -- И ты тоже. Потому что ты молча лгал. Мы слезли с повозки. -- Мы лгали, -- глядя на нас, сказала бабушка. -- Это бумага, а не мы, -- сказал Ринго. -- В бумаге обозначено сто десять. А у нас здесь сто двадцать два, -- сказала бабушка. -- На колени. -- Но янки сами, еще до нас, украли их, -- сказал Ринго. -- Но мы лгали, -- сказала бабушка. -- На колени. -- И опустилась первая. Мы стояли у дороги на коленях все втроем, пока она молилась. Развешанная на веревке стирка мирно, ярко поколыхивалась на ветру. Лувиния уже нас увидала; бабушка еще не поднялась с колен, а та уже пустилась к нам по выгону бегом. УДАР ИЗ-ПОД РУКИ  1  Когда Эб Сноупс погнал в Мемфис ту девятку мулов, Ринго, Джоби и я были заняты новой изгородью. Потом Ринго уехал на своем муле, и догораживать остались мы с Джоби. Бабушка спустилась один раз к нам в низину и оглядела новые звенья изгороди; они расширяли загон почти на два акра. Это было через день после отъезда Ринго. А вечером, когда я с бабушкой сидели у огня, вернулся Эб Сноупс. Он сказал, что выручил за мулов только четыреста пятьдесят долларов. То есть он просто достал из кармана деньги и подал бабушке, а та сочла их и сказала: -- Это выходит лишь по пятьдесят долларов за мула. -- Выходит так, -- сказал Эб. -- А если вы способны больше выручить, то милости прошу -- следующую партию сами продавайте. Я уже признал, что в подметки не гожусь вам как добытчик мулов; возможно, я слаб тягаться с вами даже и как сбытчик мулов. Он все время жевал что-то -- табак либо ивовую кору, когда не мог достать табак, -- и рубашку носил вечно без воротничка, а в военной форме его отроду никто не видел, хотя в отсутствие отца Сноупс любил распространяться о том, как он служил у отца в полку и какие дела они с отцом вершили. Но я как-то спросил отца об этом, и он удивился: "Кто? Эб Сноупс?" -- и рассмеялся. И все же сам отец велел Эбу приглядывать за бабушкой в свое отсутствие, но одновременно велел мне и Ринго приглядывать за Эбом Сноупсом: Эб, дескать, все равно что мул -- по-своему неплох, но, пока он в упряжке, за ним гляди в оба. В общем, однако, бабушка ладила с Эбом, хотя каждый раз, когда Эб сбывал в Мемфисе мулов и возвращался с деньгами, он заводил одну и ту же песню: -- Да уж. Легко вам говорить, мэм, сидя тут в безопасности. А я гони эту чертову скотину в Мемфис, без малого за сотню миль, и причем незаметно чтоб, а тут кругом Форрест со Смитом колошматятся{27}, и того гляди напорюсь на патруль янки или наш, и всю скотину конфискуют к бесу вместе с недоуздками. А пригнал в Мемфис, в самую сердцевину вражьей армии, и веди продавай к итинданту, который каждую минуту может разглядеть, что тех же самых мулов купил у меня неполных тому две недели. Да уж. Легко говорить тому, кто, сидя тут на месте, богатеет и ничем не рискует. -- Вы считаете, что, добывая мулов у янки, чтобы снова снабдить вас товаром, я ничем не рискую, -- говорит бабушка. -- Почему ж. Рискуете все форменные бланки израсходовать, -- говорит Эб. -- Если вам мало отхватывать по пять-шесть сотен долларов за раз, так чего ж вы у них больше мулов не ри-кви-зи-руете за один за ход? А то написали бы приказ за генерала Смита, что бы весь итиндантский обоз вам передал, с четырьмя, скажем, фурами новых ботинок. Или еще лучше -- выбрали бы день, когда казначей к ним наезжает, и сочинили бы требованье на весь денежный фургон; тогда не надо бы и возиться нам после, искать покупателя. Деньги были все новыми бумажками. Бабушка свернула их аккуратно и вложила в жестянку, висящую на шее на шнурке, но не стала прятать ту жестянку в вырез платья (а уж под кровать, под оторванную половицу бабушка при Сноупсе и тем более никогда ее не прятала). Она сидела, глядя на огонь, с жестянкой в руке и со шнурком на шее. Она вроде и не похудела и не постарела. И не то чтобы больной у нее был вид. Просто полностью бессонный. -- У нас есть ведь и еще мулы, -- сказала бабушка, -- да только вы не берете их. Есть больше сотни тех, которых вы отказываетесь... -- Именно отказываюсь, -- повысил Эб голос до крика. -- Нет уж! Конечно, я дурак, что вообще втесался в это дело. Но я еще не спятил, чтоб погнать тех мулов к янкам и объяснять там офицеру, что паленые места на стегнах -- где вы с этим черномазым сводили клейма "США", -- что это, мол, от постромок натертости. Да будь я прок... -- Достаточно, -- сказала бабушка. -- Вы ужинали? -- Ужи... -- Эб смолк. Опять зажевал что-то. -- Да, мэм, -- сказал уже нормальным голосом. -- Я поел. -- Тогда идите-ка домой, отдохните, -- сказала бабушка. -- В Мотстаун прибыл новый полк на смену. Ринго позавчера отправился туда разведать. Так что надо кончать изгородь -- вскоре может понадобиться. Эб перестал жевать. -- Прибыл? Хм. Из Мемфиса, наверно. И девятка эта мулов, наверно, с ними, только-только сбагренная. Бабушка взглянула на него. -- Значит, продали вы их не три дня тому назад, а раньше, -- сказала бабушка. Эб открыл было рот возразить, но бабушка продолжала: -- Ступайте домой, отдыхайте. Вероятно, завтра вернется Ринго, и тогда сможете выяснить, тот ли это полк и те ли мулы. А я, возможно, даже выясню, сколько вам за них уплатили в полку. В дверях Эб остановился, обернулся к бабушке. -- Ловки вы, что и говорить. Да уж. Снимаю перед вами шляпу. Самого Джона Сарториса за пояс заткнули. Он день и ночь мотается по округу с сотней бойцов вооруженных -- и то еле-еле достает им кляч под седло. А вы сидите тут в хибаре с пачечкой паршивых бланков -- и приходится вам уширять загон для помещенья одних только тех мулов, что не годятся покамест в продажу. А сколько вы уже продали янкам обратно? -- Сто пять, -- сказала бабушка. -- Сто пять, -- повторил Эб. -- А за какую кругленькую сумму? -- И, не дожидаясь ответа, отчеканил: -- За шесть ты-сяч семь-сот два-дцать два доллара шесть-де-сят пять центов -- это с вычетом доллара тридцати пяти центов, что я потратил на виски, на леченье того мула, что ужалила змея. (Цифры и впрямь катились у него кругло, как цельные дубовые колеса по сырому песку.) Год назад вы начинали с двумя мулами. Теперь их у вас сорок с лишним в загоне и вдвое столько же сдано в аренду под расписку. Да еще, считай, полсотни с гаком продано обратно янкам сто пять раз, на общую круглую сумму в шесть тысяч семьсот двадцать два доллара шестьдесят пять центов наличными, а завтра-послезавтра, как я понимаю, вы опять нацелились обратно ри-кви-зировать у них десяточек-другой. Сноупс взглянул на меня. -- Малец, -- сказал он, -- когда вырастешь и сам захочешь зарабатывать, то не трать ты время, не учись ты на юриста или там кого. Скопи лишь мелочи немного и купи стопочку печатных бланков, все равно каких, и вручи твоей бабушке -- вот ей, -- и попроси у ней должность кассира, чтоб денежки считать, которые посыплются. Сноупс перевел глаза опять на бабушку. -- Полковник Сарторис когда уезжал, то велел мне приглядывать, чтоб не обидел вас генерал Грант с прочими янками. А по-моему, не худо бы Эйбу Линкольну приглядывать, чтобы мисс Роза Миллард не обидела генерала Гранта. Наше вам всем почтенье и спокойной ночи. Он ушел. Бабушка глядела на огонь, держа в руке жестянку. Но никаких шести тысяч долларов там не было. Там и тысячи не было даже. И Сноупс это знал, хотя поверить, я думаю, был не способен. Затем бабушка встала, посмотрела на меня спокойно. Нет, вид у нее не больной, а другой какой-то. -- Пожалуй, спать пора, -- сказала она. Ушла за одеяло; колыхнувшись, оно опять повисло неподвижно с потолочной балки, и я услышал, как поднялась половица -- это бабушка прячет жестянку, а затем скрипнула кровать -- это бабушка, держась за спинку, опустилась на колени около. Когда бабушка подымется с молитвы, спинка опять скрипнет -- и скрипнула, а к тому времени я разделся и лежал на тюфяке, и даже согреваться уже начал под холодным одеялом. Назавтра пришел Эб Сноупс и помог нам с Джоби догораживать загон, и к обеду мы кончили, и я пошел домой в хибару. Уже почти входя, увидел, что Ринго на муле въезжает в аллею. Бабушка тоже его увидела -- когда я вошел за одеяло, она уже, присев на корточки в углу, доставала из-под той половицы бумажную штору, скатанную трубкой. Развернула эту трубку на кровати; было слышно, как Ринго, спрыгнув с мула, орет на него во дворе, привязывает к бельевой веревке. Бабушка выпрямилась, ждет, глядит на одеяло -- и вот, колыхнув его вбок, вошел Ринго. И они с бабушкой заговорили, как два участника шифрованной игры-загадки. -- ...и Иллинойский пехотный, -- сказал Ринго. Подошел к развернутой на кровати карте. -- Полковник Дж. У. Ньюбери. Восемь дней как из Мемфиса. -- Сколько голов? -- спросила бабушка, глядя на него. -- Девятнадцать, -- сказал Ринго. -- Причем пятнадцать без. Бабушка поглядела молча вопросительно, и он сказал: -- Двенадцать. Из той оксфордской партии. Бабушка посмотрела на карту; Ринго тоже нагнулся над кроватью. -- Двадцать второго июля, -- сказала бабушка. -- Да, мэм, -- сказал Ринго. Бабушка присела перед картой на чурбак. Оконная эта шторка одна только и нашлась у Лувинии; карту на ней нарисовал Ринго. Отец прав: Ринго смышленей меня -- он даже рисовать наловчился, хотя в тот давний раз, когда Люш учил меня писать свое имя печатными буквами, Ринго и не сел к нам, отмахнулся; но рисовать стал моментально, стоило ему лишь взять перо в руки, -- а ведь, как он сам признает, к рисованию у него нет склонности; но кому-то ж надо было сделать эту карту. А где врисовать города, показала ему бабушка. Она же и записывала меленько, как в нашу поваренную книгу, своим бисерным почерком у каждого города: полковник, или майор, или капитан такой-то; полк или эскадрон такой-то. И пониже: 12, или 9, или, скажем, 20 мулов. А четыре города вместе с записями она кругло обвела красно-лиловым соком лаконоса и в каждом таком круге написала дату и слово "Исчерпано" крупными четкими буквами. Смотрят на карту; свет из окна падает на седую бабушкину голову; Ринго наклонился, смотрит сверху. За прошедшее лето он вырос, он теперь выше меня -- возможно, от развивающих тело разъездов по краю; все время он ездит верхом, выведывает о прибытии свежих полков с мулами; а на меня теперь смотрит снисходительно, как бабушка, -- точно он не мне, а ей ровесник. -- Мы тех двенадцать продали всего только в июле, -- говорит бабушка. -- Итого остается лишь семь. И на четырех, ты сказал, клейма. -- Июль давно прошел, -- говорит Ринго. -- Теперь октябрь. Они уже не помнят. Да вы глядите сами... -- Он ткнул пальцем в карту. -- Мы этих вот четырнадцать взяли двенадцатого апреля в Мэдисоне, отправили в Мемфис и продали, а третьего мая вон тут в Каледонии{28} снова взяли всех четырнадцать плюс еще троих. -- Но Каледония и Мэдисон разделены четырьмя округами, -- говорит бабушка. -- А Моттстаун{29} от Оксфорда всего в нескольких милях. -- Ну и что, -- Ринго ей. -- Эти янки так заняты завоеванием, что не станут и присматриваться к плевому десятку или дюжине каких-то мулов. А если и признают этих мулов в Мемфисе, так уж это Эба Сноупса забота. -- Мистера Сноупса, -- поправила бабушка. -- Ладно, -- сказал Ринго. Посмотрел на карту. -- Девятнадцать голов, и меньше двух суток пути. Всего сорок восемь часов -- и они у нас в загоне. Бабушка поглядела на карту. -- По-моему, так рисковать нам не следует. До сих пор мы были удачливы. Чересчур удачливы, быть может. -- Девятнадцать голов, -- сказал Ринго. -- Четырех в загон, а пятнадцать снанова продать янкам. Чтоб уж ровно двести сорок восемь конфедератских мулов вернуть с процентами и денежной лихвой. -- Не знаю, как и быть, -- сказала бабушка. -- Надо подумать. Бабушка сидит тихо у карты, а Ринго не то чтобы нетерпеливо или терпеливо, а просто ждет, стоит на свету из окна, худой и выше меня ростом, и почесывается. Потом ногтем правого мизинца ковырнул у себя в передних зубах, поглядел на ноготь, цыкнул сквозь зубы и сказал: - Пять минут уже продумали. Повернул чуть голову ко мне: -- Доставай перо с чернилам. Бланки хранятся у них под той уке половицей, где и карта и жестянка. Не знаю, как и где Ринго раздобыл их. Но однажды вечером привез около сотни служебных бланков, и сверху на них напечатано: "Вооруженные силы Соединенных Штатов, Теннессийский военный округ". И тогда же привез эти чернила и ручку; я подал ему их, и теперь на чурбак сел уже он, а стояла над ним бабушка. У бабушки так и остался тот первый документ -- приказ, оформленный для нас полковником Диком в прошлом году в Алабаме, -- она хранит его в той же самой жестянке, и Ринго теперь до того навострился копировать писарской почерк, что сам полковник Дик, по-моему, не смог бы распознать подделку. Остается только вписывать нужный полк и то или иное число мулов, заранее высмотренных и одобренных Ринго, и ставить подходящую генеральскую подпись. Сперва Ринго непременно порывался давать подпись главнокомандующего Гранта -- или президента Линкольна, коль скоро бабушка уже не разрешает Гранта. Она не сразу уяснила себе, что, на взгляд Ринго, нам, сарторисовцам, вести дела с кем-либо пониже главнокомандующего значит ронять себя перед янки. Но и Ринго понял наконец, что бабушка права, что надо всякий раз подумать, подпись какого генерала ставить и каких реквизировать мулов. Теперь у нас в ходу генерал Смит, с которым Форрест каждый день сражается на мемфисской дороге; и Ринго никогда не забывает вставить про недоуздки, про веревку. Он вписал дату, город, штаб; вписал полковника Ньюбери, написал первую строку. Приостановился, не подымая пера от бумаги. -- Под какой вас фамилией писать? -- спросил он. -- Сомневаюсь я, -- сказала бабушка. -- Не надо бы нам рисковать. -- Прошлый раз на "Ф" писали. Теперь нужно на "Г". Придумайте фамилию на "Г". -- Миссис Мери Гаррис, -- сказала бабушка. -- Мери мы уже использовали, -- сказал Ринго. -- Дать, что ли, Плюрелла Гаррис? -- Неспокойна я на этот раз, -- сказала бабушка. -- Миссис Плюрелла Гаррис, -- записал Ринго. -- Теперь, значит, и "П" использовали. Запоминайте. Как буквы кончатся, надо будет перейти на числа, что ли. Тогда спокойно нумеруй себе до девятьсот девяноста девяти. Он дописал и подписался "Генерал Смит", дав росчерк в точности как на первом, диковском приказе; только число мулов теперь другое. Бабушка повернулась ко мне: -- Передай мистеру Сноупсу, чтобы на рассвете был готов. Мы поехали в повозке, а сзади Эб Сноупс с двумя помощниками на двух мулах из тех, что мы добыли. Ехали не слишком торопясь, чтобы прибыть в расположение полка перед самым ужином; бабушку и Ринго опыт научил, что нет времени лучше для нас: мулы все под рукой, а люди проголодались, спать хотят и соображать будут медленно или вообще не будут -- и дадут нам мулов, и дадут уйти, а тут и стемнеет как раз. Если тогда и пустятся в погоню, то пока разыщут и настигнут нас в потемках, на дороге останется лишь повозка со мной и бабушкой. Так мы и на этот раз сделали; и хорошо, что сделали. Эб Сноупс с подручными остался в лесу около, а бабушка, Ринго и я точно в час ужина подъехали к палатке полковника Ньюбери, и бабушка прошла в палатку мимо часового -- худенькая, пряменькая, на плечах шаль, на голове шляпка миссис Компсон, в руке зонтичек, а в другой наш приказ от генерала Смита, -- а Ринго и я сидим в повозке и смотрим на костры, где ужин варят-жарят по всему леску, и пахнет кофе и мясом. А ход событий всегда один и тот же. Бабушка скрывается в палатке или в доме, и через минуту оттуда орет кто-то приказание часовому, а часовой -- сержанту какому-нибудь, и тот (а иногда и офицер даже, но не старше лейтенанта) спешит туда, и слышим чью-то ругань, и затем все появляются оттуда: бабушка идет прямая, подобравшись вся и ростом чуть разве побольше кузена Денни, а за ней трое-четверо разозленных офицеров-янки, и все разозленней они с каждым шагом. А тут и мулов нам пригоняют, сгуртованных общей веревкой; у бабушки с Ринго рассчитано все до секунды -- свету лишь ровно настолько осталось, чтобы увидеть, что пригнали именно мулов, и бабушка садится в повозку, а Ринго, свесив ноги с задка повозки, держит в руке ту общую веревку, и мы отъезжаем -- не торопясь, так что когда доезжаем до места, где Сноупс и его люди ждут нас в лесу, то уже не разобрать, что за повозкой идут мулы. А там Ринго садится на головного мула, и они всем скопом сворачивают в лес, а бабушка и я едем домой. Так и сейчас мы сделали; только на этот раз чего опасались, то вышло. Уже и упряжку не разглядеть в сумраке, -- и вдруг слышим топот копыт. Скачут к нам быстро, бешено; бабушка встрепенулась, сжала ручку зонтика. -- Черт бы взял этого Ринго, -- говорит. -- Так я все время и предчувствовала. А они уже вокруг нас -- точно сама темнота на нас обрушилась, наполненная лошадьми, сердитыми всадниками, криками: "Стой! Стой! Если не станут, стреляй по упряжке!" Я и бабушка сидим в повозке, а янки схватили упряжных наших под уздцы, те шарахаются, дергаются, сталкиваясь; и крики: "А мулы где? Мулов нету!", -- и офицерский голос костит и бабушку, и темноту, и солдат, и мулов. Кто-то зажег сосновую щепку, и рядом с повозкой мы увидели офицера верхом на коне, а солдат зажигает новую лучинку от догорающей. -- Где мулы? -- кричит офицер. -- Какие мулы? -- спрашивает бабушка. -- Не лгите мне! -- кричит офицер. -- Те самые, каких вы только что взяли у нас по липовому приказу! На этот раз попались! Мы знали, что вы опять заявитесь. Еще месяц назад оповещение было насчет вас по всему военному округу! В кармане лежало у растяпы Ньюбери, когда вы ему совали вашу липу. -- Офицер крепко обругал полковника Ньюбери. -- Не вас бы, а его бы под военный суд! Где ваш нигеренок с мулами, миссис Плюрелла Гаррис? -- Не знаю, о чем вы говорите, -- отвечает бабушка. -- Никаких мулов у меня нет, кроме этой упряжки. И зовут меня Роза Миллард. Я еду к себе домой, в окрестности Джефферсона. Офицер засмеялся; сидит в седле и зло смеется. -- Значит, вот как вас по-настоящему именовать? Так, так, так. Заговорили, значит, правду наконец. Ну-ка, отвечайте, где эти мулы и где все те спрятаны, которых вы у нас до этого украли. И тут Ринго подал голос. Они с Эбом Сноупсом и мулами свернули в лес направо от дороги, но сейчас голос раздался слева. -- Эй, на дороге! -- орал Ринго. -- Один убегает, отвязался! Наперерез заходите! Этого было довольно. Солдат бросил лучину, офицер крутнул коня, шпоря его в галоп и крича: -- Двоим остаться здесь! Возможно, каждый из солдат подумал, что остаться приказали двум другим кому-то, потому что зашумело, затрещало так кустарником и ветками, точно циклон пронесся, и остались только мы с бабушкой в повозке, как раньше, до коней и криков. -- Слезай, -- сказала бабушка, сама поспешно спускаясь наземь. -- А упряжку и повозку им бросаем? -- сказал я. -- Да, -- сказала бабушка. -- Предчувствовала я с самого начала. В лесу не было видно ни зги; мы шли ощупью, я держал бабушку под локоть, помогая, и рука ее казалась карандашно тоненькой, но не дрожала. -- Достаточно уже отошли, -- сказала она. Я нащупал колоду, мы сели. За дорогой, вдали, было слышно их -- слепой треск сучьев, крики, ругань. -- И упряжки лишились, -- сказала бабушка. -- Зато у нас девятнадцать новых, -- сказал я. -- С ними будет двести сорок восемь. Мы, казалось, долго просидели так на колоде в темноте. Потом янки вернулись, слышно стало, как лошади, круша кусты, выезжают на дорогу, как офицер ругается. Тут он обнаружил, что в повозке пусто, и обложил крепчайше и бабушку со мной, и двух солдат, каким велел остаться. Повозку повернули кругом -- офицер все продолжал ругаться -- и уехали. Затихли вдалеке. Бабушка встала, мы ощупью вернулись на дорогу и пошли обратно -- домой. Шли, шли, потом я уговорил бабушку передохнуть; сидя на обочине, мы услышали -- едет тележка. Поднялись на ноги, Ринго увидел нас, остановил мулов. -- А громко я кричал. Правда? -- сказал Ринго. -- Правда, -- сказала бабушка. Потом спросила: -- Ну, что? -- Порядок, -- сказал Ринго. -- Я велел Эбу Сноупсу прятать всех в Хикагальской низине до будущей ночи. Только вот этих двоих запрег. -- Мистеру Сноупсу, -- поправила бабушка. -- Ладно, -- сказал Ринго. -- Залазьте -- и едем домой. Бабушка стоит, не садится; я понял почему -- еще прежде, чем она спросила: -- Где ты взял эту тележку? -- Одолжил, -- ответил Ринго. -- Там янков не было, так что обошелся без писания бумаги. Мы сели. Тележка тронулась. Едем. Мне казалось, уже вся ночь прошла, но по звездам я увидел, что еще и полуночи нет и задолго до зари будем дома. -- Вы небось выложили янкам, откуда мы и кто, -- сказал Ринго. -- Да, -- сказала бабушка. -- Тогда, выходит, подводи черту, -- сказал Ринго. -- Что ж, худо-бедно двести сорок восемь голов оприходовали. -- Двести сорок шесть, -- сказала бабушка. -- Упряжку они отняли. 2  Вернулись домой за полночь; наступило уже воскресенье, и когда мы пришли утром в церковь, то народу там никогда еще столько не было, хотя Эб Сноупс пригонит новых мулов только завтра. Значит, подумал я, каким-то образом они прослышали о том, что случилось ночью, и тоже, как Ринго, знают уже, что дело кончено и надо подводить черту и подытоживать. Мы припозднились, потому что бабушка подняла Ринго на рассвете и заставила вернуть прежде тележку туда, где он ее взял. Так что в церкви нас уже все ждали. Брат Фортинбрайд встретил нас на пороге, и все повернулись на скамьях лицом к бабушке -- старики, женщины, дети и человек двенадцать негров, теперь бесхозяйных, -- в точности как отцовы гончие повертывались, бывало, к отцу, когда он входил к ним. Мы прошли к нашей скамье. Счетную книгу унес Ринго на негритянскую галерку; обернувшись, я увидел, что книга лежит там на перилах и он облокотился на нее. Мы сели на скамью нашу, как до войны с отцом садились; бабушка села строгая, пряменькая в своем ситцевом воскресном платье, в шали и шляпке, которую ей год тому назад дала носить миссис Компсон; пряменькая и тихая, и на коленях держит, как всегда, молитвенник, хотя вот уже почти три года, как у нас не служат по-епископальному. Брат Фортинбрайд -- методист{30}, а остальные каких оттенков христианских, не знаю. Прошлым летом, когда мы вернулись из Алабамы с той сотней мулов, бабушка кликнула всех мелких фермеров, послала им весть на холмы, где они живут в лачугах на земляном полу, хозяйствуя без рабов. Раза три или четыре пришлось ей повторить свой клич, но наконец все явились -- мужчины, женщины, дети, а также дюжина негров, не знающих, что делать с внезапно обретенной волей. Наверно, из этих фермеров иные тогда и церковь с галереей для рабов впервые увидели, где в высоком сумраке сидели Ринго и те двенадцать и где нашлось бы место еще для двухсот; а бывало, отец тоже сидит рядом с нами, а за окном, под деревьями, полно экипажей с соседних плантаций, и у алтаря в епитрахили{31} доктор Уоршем, и на каждого из белых, сидящих внизу, приходится десяток черных на галерее. А когда в то первое воскресенье бабушка при всех опустилась на колени, то и коленопреклонение в церкви они тоже, наверно, в первый раз увидели. Брат Фортинбрайд не был пастором. Он был рядовым у отца в полку, и в первом же бою его тяжко ранило -- посчитали даже, что убило; но, по его словам, к нему сошел Христос и сказал: "Встань и живи" {32}, -- и отец отправил его домой умирать, но он не умер. Говорили, у него совсем желудка не осталось, и все думали, что пища, какую нам приходилось есть в 1862-м и 1863 годах, доконает его, тем более что для него и стряпать было некому -- сам собирал дикие травы по канавам и варил себе. Но он выжил -- может быть, и впрямь Христом спасенный. И когда мы вернулись с мулами, серебром и продовольствием и бабушка кликнула клич всем нуждающимся, то брат Фортинбрайд словно тут же из-под земли вырос, а холмяную бедноту он всю наперечет знал как свои пять пальцев; так что, возможно, он и прав был, говоря, что Господь Бог создал его с прямым расчетом на бабушку, а бабушку -- с расчетом на него. И у алтаря, где стоял, бывало, доктор Уоршем, служил теперь брат Фортинбрайд, скупо и негромко говоря о Боге, и скулы на лице его, казалось, вот-вот прорвут тощую кожу, а волосы обкорнаны кое-как им самим, а сюртук давно позеленел, и заплаты коряво нашиты -- одна из зеленой юфти, а другая из палаточного брезента со штемпелем "США", еще не стершимся. Проповедь говорит он всегда кратко; о конфедератских наших армиях теперь уже сказать почти что нечего. Бывают, видно, времена, когда и у проповедников кончается вера в то, что Бог переменит свое начертанье и дарует победу, -- когда силы иссякли и поздно уже побеждать. Брат Фортинбрайд сказал лишь, что победа без Бога есть насмешка и призрак, а с Богом и поражение не есть поражение. Затем умолк, и вместе с ним стояли -- в одежде из дерюги и мешков -- старики, женщины, дети и дюжина негров, ошарашенных волей, и глядели на бабушку -- уже не как на отца гончие, а как на Люша, когда он вносит корм, -- и брат Фортинбрайд сказал: -- Братья и сестры. Сестра Миллард хочет воссвидетельствовать нам. Бабушка встала. Она не вышла к алтарю, осталась у скамьи -- в своей шали, в шляпке миссис Компсон и в платье, которое Лувиния стирает и отглаживает каждую субботу, и с молитвенником в руке. На нем вытиснены ее имя и фамилия, но позолота стерлась с букв, и прочесть их можно, только проведя по ним пальцем. Глядя прямо перед собой, она сказала негромко, как брат Фортинбрайд: -- Я прегрешила. Прошу всех помолиться за меня. Она опустилась на колени, щупленькая, щуплей даже кузена Денни; одна шляпка лишь осталась видна всем над спинкой скамьи. Молилась ли сама она, не знаю. И брат Фортинбрайд если молился, то не вслух. Ринго и мне только-только минуло пятнадцать, но я мог уже представить, какие бы слова нашлись сейчас у доктора Уоршема -- что есть, мол, воины и не носящие оружия, что и безоружная есть служба и что спасший от голода и холода одного ребенка милее в очах Господа, чем убивший тысячу врагов. Но брат Фортинбрайд не сказал этих слов. Подумал их молча, по-моему, -- ведь и он умеет найти нужные слова. Он как бы сказал себе: "Слова хороши в мирное время, когда живем в достатке и покое. А теперь нам, пожалуй, простится молчание". Он просто стоял там, где, бывало, вел богослужение доктор Уоршем, а то и епископ с перстнем на пальце, большим, как пистолетная мишень. Потом бабушка поднялась с колен -- я не успел ей помочь, -- встала, и по церкви прошел длинный шорох -- это (по объясненью Ринго) зашуршала мешковина и дерюга, когда прихожане перевели дух; и бабушка обернулась к галерке, но Ринго уже шел оттуда. -- Подай книгу, -- сказала бабушка. Книга большая, конторская, с чистыми листами; весу в ней почти пятнадцать фунтов. Ее раскрыли на пюпитре перед скамьей, Ринго поместился рядом с бабушкой, и та вынула из выреза платья жестянку, разложила деньги на книге. И стала вызывать всех поименно. Тогда они начали подходить по одному, и Ринго зачитывал по книге фамилию, дату и взятую уже сумму. А оделяя в прошлые разы деньгами, бабушка записывала, на что эти деньги пойдут, -- и теперь спрашивала, как они потрачены, и сверяла с записью, нет ли лжи. А те, кому она дала в пользование мулов с паленым пятном от клейма (из-за чего Эб Сноупс боялся их сбывать), отчитывались перед ней о состоянии мула и сколько он работы сделал, и она иной раз забирала мула у одних, давала другим, разрывая старую расписку, выписывая новую, и получившие мула расписывались, и бабушка им говорила, куда и когда прийти за мулом. Так что миновал уже полдень, когда Ринго закрыл книгу и сложил новые расписки, а бабушка, прежде чем убрать остаток денег в жестянку, повернулась к брату Фортинбрайду, и между ними повторился тот же разговор, что и всегда. -- Я с этим мулом живу, не горюю, -- сказал брат Фортинбрайд. -- В деньгах я не нуждаюсь. -- Вздор, -- сказала бабушка. -- Какой уж из вас пахарь; пташке не прожить на ваши умолоты. Да берите же деньги. -- Нет, -- сказал брат Фортинбрайд. -- Я живу, не горюю. Мы пошли домой; книгу понес Ринго. -- Вы уже распределили четырех тех мулов, а еще и в глаза их не видали, -- сказал Ринго. -- А что, как нам их не пригонят? -- Завтра утром, думаю, пригонят, -- сказала бабушка. И верно; мы завтракали, когда вошел Эб Сноупс, прислонился к дверному косяку, глядя на бабушку глазами, покрасневшими слегка от неспанья. -- Да уж, -- сказал он. -- Не родись богатым, а родись везучим. А знаете вы, в чем ваше везенье? -- Мы молчим, не спрашиваем, и он сам продолжил: -- Весь день вчера шла вакуация, а к утру сегодня, я так полагаю, в Миссисипи не осталось янков ни полка. Сказать можно так, что война дала окончательного кругаля -- пошла дрыхнуть домой на север. Да уж. Тот полк, где вы, мэм, в субботу мулов изымали, как прибыл, так и убыл -- угреть место не успел. Вы исхитрились взять у янков последнюю возможную скотину в последнюю возможную минуту. И только одну допустили промашку -- взять-то взяли тех девятнадцать мулов, а вот обратно их всучить -- уже нет покупателя. 3  День был тепел и ярок; сталь ружей и удил блеснула нам в глаза еще издали, с дороги. Но теперь Ринго и с места не стронулся. Оторвавшись от бумаги, от своего рисованья, и глянув, он только сказал: -- Соврал, выходит, Эб Сноупс. Господи ты боже, и когда же мы от них избавимся! Передний был всего лишь лейтенант; теперь уже мы знали их офицерские знаки различия лучше, чем у собственной нашей конфедератской армии: как-то мы стали считать, скольких наших офицеров видели, и оказалось, раз-два и обчелся -- только отца да того капитана, что подошел к нам с дядей Баком в не сожженном еще тогда Джефферсоне (Грант его после спалил){33}. А сейчас мы глядели на подъезжавших и еще не знали, что и вообще-то военную форму видим в прощальный раз, -- если не считать ту, что останется на побежденных бойцах зримым символом нераскаянной неукротимости и гордости. Всего лишь, значит, лейтенант. С виду лет сорока и как бы радостный и злой одновременно. Ринго-то его узнать не мог, потому что Ринго в повозке с нами не было, но я узнал -- по всей посадке, а может, по ликующе-злому виду, точно он уже несколько дней копит злость и предвкушает, как понаслаждается теперь этой злостью. И он тоже узнал меня; взглянул и рыкнул "Ха!", оскалив зубы; подал коня вплотную, глянул на рисунок Ринго. Кавалеристов было с ним десяток-полтора; мы их не особенно считали. -- Ха! -- сказал опять и затем: -- Это что у тебя? -- Дом, -- ответил Ринго, почти не взглянув на лейтенанта; он их перевидал даже больше моего. -- Любуйтесь. Лейтенант опять глазами на меня и рыкнул свое "Ха!" сквозь зубы; говоря с Ринго, он то и дело косился на меня и рыкал. Поглядел на рисунок, перевел взгляд на аллею -- туда, где торчат трубы из кучи пепла и щебня. Травой, бурьяном уже покрылось пепелище, и только четыре трубы стоят, а дома вроде никогда и не было. Золотарник кое-где не весь отцвел. -- Так, -- сказал офицер. -- Понятно. Рисуешь как он раньше был. -- Угадали, -- сказал Ринго. -- А на кой мне рисовать его как он сейчас? Я могу хоть десять раз на дню приходить сюда наглядываться. А могу даже на лошади подъехать любоваться. Лейтенант не рыкнул в ответ, а скорее хрюкнул; должно быть, наслаждался -- медлил действовать, накапливал в себе еще чуточек злости. Потом проговорил: -- А здесь дорисуешь -- в город сможешь перебазироваться: там тебе на всю зиму хватит рисованья. Верно говорю? Откинулся в седле и опять на меня глянул. Глазами на этот раз рыкнул. А глаза под цвет разбавленного молока -- как свиной мосол из окорока. -- Так, так, -- говорит. -- А там кто живет? Под какой она фамилией сегодня, а? Ринго поглядел на него пристальней, хотя, по-моему, еще без особой догадки. -- Там никто не живет, -- ответил Ринго. -- Там крыша протекает. Один из солдат фыркнул сдавленно. Лейтенант хотел к нему крутнуться, передумал. Хотел что-то сказать, зло блестя на Ринго глазами. -- А-а, вы про те хибары, -- сказал Ринго. -- Я думал, вы все трубами интересуетесь. Тут солдат засмеялся уже вслух, и лейтенант крутнулся к нему с руганью; теперь-то, если б даже не по виду, я бы по ругани узнал его. Побагровев, он заорал на своих солдат: -- Так вас и перетак! Какого дьявола стоите? Он же вам сказал, загон в речной низине, там, за выгоном. И если какой встречный, будь он мужчина, женщина или младенец, вам хоть слово пикнет поперек, хоть усмехнется, стреляй его на месте! Марш! Проскакав аллею, солдаты рассыпались выгоном. Лейтенант опять зло глянул на меня, на Ринго; опять рыкнул "Ха!" -- и приказал нам: -- Вы со мной давай. Бегом! Не ожидая нас, он поскакал аллеей. Мы побежали следом. Ринго обернулся на бегу ко мне: -- Им кто-то наш загон указал в низине. Кто этот "он", как по-твоему? -- Не знаю, -- говорю. -- А я, кажись, знаю. И замолчал. Бежим дальше. Лейтенант доскакал до хибары: из дверей вышла бабушка. Должно быть, издали увидела его, потому что надела уже матерчатую шляпку в защиту от солнца. Офицер и она оглянулись на нас, а затем бабушка, держась очень прямо и не торопясь, пошла по тропке вниз к загону, а лейтенант вслед за ней на коне. Видна голова его, плечи, иногда вскидывающаяся рука, но что говорит -- не слышно. -- А теперь уже и вовсе ставь крест, -- сказал Ринго. На спуске нам стал слышен голос лейтенанта. Он и бабушка остановились у новой изгороди, что мы с Джоби как раз кончили, -- бабушка в широкополой шляпке, стоит молча, стянув плечи шалью, скрестив под ней руки, -- вся крохотно-пряменькая, словно четыре этих года она не старее, не слабее становилась, а только все меньше и меньше, прямей и прямей и все неукротимей; а лейтенант спешился рядом, подбоченился одной рукой, а в другой у него целая пачка бумаг, и он размахивает ими перед бабушкой. -- У него, видать, все наши приказы тут собраны, -- сказал Ринго. Лошадей солдаты привязали к изгороди, а сами вошли в загон и вместе с Джоби и Эбом Сноупсом оттеснили в угол всех мулов -- старых сорок с лишним и новых девятнадцать. А мулы еще пробуют вырваться из угла, но главное у них не в этом. Главное у них старанье в том, чтоб непременно повернуться к лейтенанту тем бедром, где у них большой паленый след от клейма "США", которое сводили бабушка и Ринго. -- Вы мне, конечно, скажете, что у мулов эти шрамы -- от левой постромки потертости, -- говорит лейтенант. -- Вместо постромок вы употребляли, значит, старую ленту от ленточной пилы? Я скорей согласен полгода драться с утра до ночи со всей бригадой Форреста, чем охранять такой же срок имущество Соединенных Штатов от беззащитных дам-южанок с детьми и негритятами. Беззащитных! -- проорал он едко. -- Беззащитных! Да сам Бог не спас бы Север, если бы Дэвис и Ли{34} догадались сформировать бригаду вторжения из бабушек и негритят-сироток! -- орал он, потрясая бумагами перед бабушкой. В загоне волновались мулы, сталпливаясь и кидаясь в стороны, и Эб Сноупс махал на них руками то и дело. Лейтенант наконец откричался: даже бумагами перестал трясти. -- Послушайте, -- сказал он. -- Нам дан приказ сниматься. Я, наверно, последний федеральный солдат буду, мозолящий вам глаза. И я не трону вас -- приказано не трогать. Только отберу это украденное имущество. Но теперь вот что скажите мне -- как противник противнику или, если хотите даже, как мужчина мужчине. Я по этим липовым бумагам знаю, сколько вы у нас голов брали, и по записям знаю, сколько партий нам сбыли; знаю и то, сколько мы за них платили. Но вот скажите, сколько мулов вы всучивали нам не по разу, а по два, три, четыре? -- Не знаю, -- сказала бабушка. -- Так, -- сказал лейтенант. Он не сорвался на крик; глядя на бабушку и отдуваясь, он заговорил яростно-терпеливо, точно обращался к идиоту или индейцу: -- Послушайте. Я знаю, вы не обязаны мне говорить, и знаю, что не могу вас заставить. Я из чистого уважения хочу знать. Да нет, из чистой зависти. Скажите же мне. -- Я не знаю, -- повторила бабушка. -- Не знаете, -- произнес лейтенант. -- То есть вы... Понятно, -- сказал он тихо. -- Вы в самом деле не знаете. Вам некогда было считать; слишком заняты были стрижкой бара... Мы стоим. Бабушка даже не смотрит на него; смотрим Ринго и я. Он сложил приказы, писанные Ринго, и аккуратно положил себе в карман. Сказал по-прежнему негромко, как бы устало: -- Ладно, ребята. Сгуртуйте их и выгоняйте. -- Проход за четверть мили отсюда, -- сказал солдат. -- Разберите тут звено, -- сказал лейтенант. Они стали раскидывать изгородь, над которой мы с Джоби трудились два месяца. Лейтенант достал из кармана блокнот, отошел к изгороди, упер блокнот в жердину и вынул карандаш. Оглянулся на бабушку, сказал все так же негромко: -- Звать вас, как я понял, Роза Миллард? -- Да, -- сказала бабушка. Лейтенант заполнил листок, вырвал его из блокнота и вернулся к бабушке. Он по-прежнему говорил тихо, словно в комнате у больного. -- Нам приказано платить за порчу всякой собственности в ходе эвакуации, -- сказал он. -- Вот расписка на десять долларов для предъявления в Мемфис, в хозчасть. За порчу изгороди. -- Он не отдал еще ей расписку; стоит и смотрит на бабушку. -- Обещайте мне... Да нет, будь оно проклято. Знать бы хоть, в чем ваша вера, что у вас есть свя... -- Он опять выругался -- негромко и безадресно. -- Послушайте. Я не прошу вас обещать, про обещание я не завожу и речи. По человек я семейный, бедный; бабушки у меня нет. И если месяца через четыре в бухгалтерии там объявится расписка на тысячу долларов на имя миссис Розы Миллард, то платить придется мне. Вы поняли? -- Да, -- сказала бабушка. -- Можете не тревожиться. И они поехали прочь. Мы с бабушкой, Ринго и Джоби стоим, смотрим, как они гонят мулов вверх по косогору; вот уж они скрылись из виду. О Сноупсе мы и забыли; но он вдруг заговорил: -- Улыбнулись ваши мулы. Но у вас есть еще сотня с лишним, в аренду сдатая, если только эта холмяная голь не возьмет себе примера с янков. Я так считаю, надо и за то еще сказать спасибо. Так что наше вам почтение, а я домой подался, отдохну малость. Если снова пособить в чем, посылайте за мной, не сомневайтесь. И тоже ушел. Помолчав, бабушка сказала: -- Джоби, подыми жерди на место. Я ожидал (и Ринго, наверно, тоже), что она велит нам помочь Джоби, но она сказала лишь: "Идемте", -- повернулась и пошла не к хибаре, а через выгон, на дорогу. Мы не знали, куда она ведет нас, пока не пришли к церкви. Бабушка прямиком по проходу направилась к алтарю и, когда мы тоже подошли, сказала: -- На колени. Мы встали на колени в пустой церкви. Она опустилась между нами, маленькая; заговорила спокойно, не частя и не заминаясь; голос ее звучал тихо, но сильно и ясно: -- Я прегрешила. Я украла, я лжесвидетельствовала против ближнего, пусть даже этот ближний -- враг моей страны. И более того, я принудила и этих детей грешить. Беру их грехи на свою совесть. День был один из светлых, мягких, осенних. В церкви было прохладно; коленки ощущали холод пола. За окном -- ветка орешины с уже желтеющими листьями, на солнце они как золотые. -- Но грешила я не из алчбы или корысти, -- говорила бабушка. -- И не ради мщения. Укорить меня в этом не посмеет никто -- даже Ты сам. В первый раз я прегрешила ради справедливости. А затем грешила ради большего, чем справедливость: ради того, чтобы одеть и пропитать Твои же сирые создания -- ради детей, что отдали отцов, ради жен, что отдали мужей, ради стариков, что отдали сыновей для святого дела, хоть Ты и не соблаговолил увенчать его успехом. Я делила добытое с ними. Это правда, что я и себе оставляла, но тут уж мне лучше судить, ибо и у меня есть на попеченье старики, есть дети, которые, быть может, уже сироты. А если и это в глазах Твоих является грехом, то и этот грех беру на свою совесть. Аминь. Она поднялась с колен. Встала легко, точно невесомая. На дворе было тепло; другого такого погожего октября я не упомню. А может, просто до пятнадцати лет погоду не замечаешь. Мы возвращались домой медленно, хотя бабушка сказала, что не устала. -- Любопытно все же, как янки дознались про наш загон, -- сказала она. -- А неужели не ясно? -- сказал Ринго. Бабушка взглянула на него. -- Им Эб Сноупс сказал. На этот раз бабушка даже не поправила: "Мистер Сноупс". Застыла на месте, не сводя глаз с Ринго. -- Эб Сноупс? -- А вы думали, он так и успокоится, оставит непроданными те девятнадцать мулов? -- сказал Ринго. -- Эб Сноупс. Вот как. -- И бабушка пошла дальше, а мы за ней. -- Эб Сноупс, -- произнесла она снова. -- Обвел он меня вокруг пальца, однако. Но