Уильям Фолкнер. Непобежденные Роман. 1938. -------------------------------------------------------------------------- William Faulkner. The Unvanquished. Novel,1938. Источник: Уильям Фолкнер. Непобежденные. Роман. Перевод О.Сороки. М:Терра, 2001, Собрание сочинений в девяти томах, том 5, стр. 3-176. OCR: В.Есаулов, yes22vg@yandex.ru, 21 июня 2003 г. -------------------------------------------------------------------------- Уильям Фолкнер Непобежденные Роман Перевод с английского О.Сороки Содержание: Засада Отход Рейд Удар из-под руки Вандея Сражение на усадьбе Запах вербены Текст, выделенный в книжном издании курсивом, заключен в фигурные {} скобки. ЗАСАДА  1  В то лето у нас -- у меня и Ринго -- на пустырьке за коптильней было поле Виксбергской осады {1} и битвы. Пусть Виксберг изображала у нас горсть щепок, подобранных у поленницы, а Реку обозначала рытвина, продолбленная краешком мотыги в плотно спекшейся земле, но макет этот наш (Река, город, окрестность) при всей своей малости давал ощутить непокорную, хоть и недвижную, мощь земных складок, пред которой слаба артиллерия, эфемерны трагичнейшие поражения и блистательнейшие победы, что отгрохотали -- и нет их. Эта "живая карта" была для нас живою уже потому, что иссушенная земля пила воду, выпивала быстрей, чем мы успевали таскать от родника, так что подготовка поля к битве обращалась в затяжное и почти напрасное мученье; мы с дырявым ведром нескончаемо мотались высуня язык между родниковым навесом и нашей рытвинкой-рекой, ибо требовалось, объединив силы, одолеть сперва общего врага -- время, чтобы затем уж разделиться и разыграть, неукоснительно исполнить обряд яростного и победоносного сражения, отгородясь им, точно занавесом и щитом, от роковой реальности, от факта. И в этот послеполуденный час нам казалось, что русло так и не напьется, не отсыреет даже -- ведь и росы не выпадало вот уже недели три. Но наконец Река увлажнилась, по крайней мере влажно потемнела, и можно теперь начинать. Мы собрались начать. Но подошел неожиданно Люш (Ринго ему племянник; Люш -- сын старого Джоби). Возник откуда-то, явился незамеченный и встал под свирепо и тупо разящим солнцем с непокрытой головой, нескособоченно и твердо принагнув эту литую, круглую, как пушечное ядро, голову, -- как если бы ядро наспех, неглубоко, но намертво посадили в бетон, -- и глядит глазами, чуть покрасневшими с внутренних углов (как бывает у негров хмельных), на то, что Ринго и я наименовали Виксбергом. Тут я увидел у поленницы Филадельфию, жену Люша, -- набрала на руку дров, еще не разогнулась и смотрит Люшу в спину. -- Это что тут? -- спросил Люш. -- Виксберг, -- ответил я. Люш засмеялся. Стоял и негромко смеялся, глядя на щепки. -- Иди же сюда, Люш, -- позвала Филадельфия. Что-то странное было и в ее голосе тоже -- торопливость напряженная какая-то; возможно, испуг. -- Хочешь ужинать, так дров поднеси мне. Испуг ли то был или просто она торопилась? Люш не дал мне вдуматься, решить, потому что присел вдруг и -- мы и шевельнуться не успели -- повалил рукою щепки. -- Вот так с вашим Виксбергом сталось, -- сказал он. -- Люш! -- позвала Филадельфия. Но Люш, не подымаясь с корточек, глядел на меня с этим особым выражением на лице. Мне было всего двенадцать; я еще не знал, что это выражение торжества; я и слова такого не знал -- торжество. -- И еще с одним городом то же, а вам и не известно, -- сказал он. -- С Коринтом{2}. -- С Коринтом? -- переспросил я. Филадельфия, бросив дрова, быстро шла к нам. -- Он тоже в нашем штате, в Миссисипи. Недалеко. Я был там. -- А хотя б и далеко, -- произнес Люш. В голосе его послышалась напевность; он сидел на корточках, подставив свирепому солнцу чугунный свой череп и плоский скат носа и уже не глядя на меня и Ринго; воспаленные глаза Люша словно повернулись зрачками назад, а к нам -- тыльной, слепой стороной глазного яблока. -- Хотя б и далеко. Потому что все равно уж на подходе. -- Кто на подходе? Куда на подходе? -- Спроси папу своего. Хозяина Джона. -- Он в Теннесси воюет. Как я его спрошу? -- В Теннесси он, думаешь? Незачем ему уже там быть. Тут Филадельфия схватила Люша за руку. -- Замолчи, негр! -- крикнула она, и в голосе ее все та же крайняя звучала напряженность. -- Иди, дрова неси! Они ушли. Мы не смотрели им вслед, мы стояли над нашим поваленным Виксбергом и так усердно продолбленной нами рытвинкой-рекой, уже снова просохшей, и смотрели тихо друг на друга. -- О чем это он? -- сказал Ринго. -- О чем он? -- Да ни о чем, -- сказал я. Нагнулся, опять поставил Виксберг. -- Вот уже как было. Но Ринго смотрел на меня недвижимо. -- Люш смеялся. Он сказал, что и с Коринтом то же. Радовался, что с Коринтом то же. Он что-то знает, а мы не знаем? -- Ничего он не знает! -- сказал я. -- По-твоему, Люш знает то, чего отец не знает? -- Хозяин Джон в Теннесси. Может, там и ему неизвестно. -- По-твоему, он бы оставался где-то в Теннесси, если б янки уже в Коринте были? По-твоему, отец и генерал Ван Дорн{3} и генерал Пембертон{4} не были бы уже там все трое, если б янки туда дошли? Но я понимал -- слова мои слабы, потому что негры знают, им многое ведомо; слова тут не помогут, нужно что-то посильней, погромче слов. И я нагнулся, набрал пыли в обе горсти, выпрямился; а Ринго все стоит, не шевелится, смотрит, как я швыряю в него пылью. -- Я генерал Пембертон! -- крикнул я. -- Ура-а-а! Ур-ра-а-а! Опять нагнулся, нагреб пыли, швырнул. А Ринго стоит как стоял. -- Ладно! -- крикнул я. -- Будь на этот раз ты генералом Пембертоном. А Грантом пусть уж буду я. Потому что требовалась неотложная победа над тем, что неграм ведомо. По уговору нашему, сначала генералом Пембертоном два раза подряд бываю я, а Ринго -- Грантом, генералом северян, а уж на третий раз я -- Грант, Ринго -- Пембертон, иначе он играть больше не станет. Но теперь наша победа не терпела отлагательств, и неважно, что Ринго тоже негр, -- ведь мы с ним родились в один и тот же год и месяц, и оба выкормлены одной грудью, и ели-спали вместе столько уже лет, что и Ринго зовет мою бабушку "бабушка" -- и, может, он уже не негр или же я не белый, мы оба с ним уже не черные, не белые, не люди, а неподвластнейшая поражению пара мотыльков, два перышка, летящих поверх бури. Так что, оба уйдя в игру, мы не заметили приближения Лувинии (Ринго -- внук ей, она жена старого Джоби). Стоя друг против друга на расстоянии каких-нибудь двух вытянутых рук, невидимые друг другу за яростно и медленно вспухающим облаком пыли, мы с ним вопили: "Бей сволочей! Руби! Бей насмерть!" Но тут голос Лувинии опустился на нас, как ладонь великана, укротив даже взметенную пыль, так что теперь мы стали видимы -- до бровей окрашенные пылью и с руками, еще поднятыми для швырка. -- Уймись, Баярд! Уймись ты, Ринго! -- кричит она, стоя шагах в пяти от нас. На ней, я замечаю, нет старой отцовой шляпы, которую она непременно надевает поверх косынки, пусть даже всего на минуту выходя из кухни за дровами. -- Что за слово такое я слышала? Как это вы обзывались? -- И, не переводя дыхания, продолжает (бежала бегом, видно): -- А кто к нам едет по большой дороге! В один и тот же миг мы с Ринго рванулись из остолбенелой неподвижности -- через двор и кругом дома, туда, где на парадном крыльце стоит бабушка, где Люш, обогнув дом с другой стороны, тоже встал у крыльца и глядит на ворота, что в конце въездной аллеи. Когда отец весною приезжал, мы с Ринго побежали аллеей навстречу и вернулись -- я стоя в стремени, обхваченный рукой отца, а Ринго -- держась за другое стремя и не отставая от коня. Но сейчас к воротам мы не кинулись. Я на крыльце рядом с бабушкой, а Ринго с Люшем внизу, у ступенек, -- вместе мы глядели, как Юпитер, соловый жеребец, входит в ворота, постоянно теперь растворенные, идет по аллее. Они приближались: большой костлявый конь мастью почти под цвет дыма -- светлей, чем дорожная пыль, что прилипла к его шкуре, мокрой с переправы, с брода в трех милях отсюда, -- идет мерным ходом, который не шаг и не бег, как если б Юпитер весь путь из Теннесси шел этой мерной поступью без перерыва, ибо настало время преодолеть простор земли, забыв о сне и отдыхе и отбросив, отослав в нездешний край вечного и праздного досуга зряшную прыть талона; и отец, тоже не просохший с переправы -- сапоги от воды потемнели и покрыты тоже коркой пыли, серый походный мундир белесо выцвел на груди, на спине, на рукавах, и почти не блестят потускневшие пуговицы и вытертый полковничий галун, а сабля тяжко висит сбоку, не подскакивая на ходу, точно слитая с бедром. Отец остановил коня; взглянул на нас с бабушкой, на Ринго с Люшем. -- Здравствуйте, мисс Роза. Здорово, ребята. -- Здравствуй, Джон, -- сказала бабушка. Люш подошел, взял коня под уздцы; отец натружено спешился, и сабля увесисто и тупо ударилась о ногу, о мокрое голенище. -- Почисть его, -- сказал отец. -- Дай корма вдоволь, но не выпускай на выгон. Пусть будет под рукой... Иди с Люшем, -- сказал он Юпитеру, точно к ребенку обращаясь, и потрепал его по желтовато-дымчатому боку, и Люш увел коня. Теперь мы могли рассмотреть его как следует. Отца то есть. Он был невелик ростом; возвышали, высили его в наших глазах те дела, что -- мы знали -- совершает, совершил он в Виргинии и Теннесси. Были и другие воины, свершавшие такое, -- но мы-то знали его одного лишь, его храп слышали ночами в тихом доме, его видели за обеденным столом, его голосу внимали, его привычки сна, еды и разговора знали. Ростом он был невелик, в седле же казался еще малорослей, потому что Юпитер был крупен, а отец в воображении нашем высился и пеший, на коне же вырастал уже до неба, до невероятия. И потому казался в седле мал. Он подошел к крыльцу, стал подниматься, и сабля весомо и плоско льнула к ноге. А мне уже запахло -- как во все его приезды, как весной, когда я ехал по аллее, прижимаясь к нему, стоя в стремени, -- я уже почуял запах, шедший от его одежды, бороды и от тела тоже; мне казалось, это запах пороха и славы, победоносной избранности, но, поумнев, теперь я знаю -- не победоносность то была, а только воля выстоять, едко-усмешливый отказ от самообманов, заходящий намного дальше и того оптимизма, который бодро принимает вероятность в ближайшем же будущем всего наихудшего, что мы способны претерпеть. Он всходил, и сабля задевала каждую ступеньку (так невысок он был на самом деле); взойдя на четыре ступеньки, остановился и снял шляпу. Вот пример того, как действия отца превышали его рост. Он ведь мог подняться наверх, стать вровень с бабушкой -- и ему пришлось бы слегка лишь нагнуться, подставляя лоб поцелую. Но нет. Он остановился двумя ступеньками ниже и обнажил голову, и то, что теперь уже бабушка принагнулась, касаясь его лба губами, нисколько не ослабило впечатления рослости, крупности, которое он производил -- по крайней мере, на нас. -- Я так и думала, что ты приедешь, -- сказала бабушка. -- Н-да, -- сказал отец. Взглянул на меня, не сводившего с него глаз; а снизу неотрывно смотрел на него Ринго. -- Неблизкий путь из Теннесси, -- сказал я. -- Н-да, -- опять сказал отец. -- А отощали вы, хозяин Джон, -- сказал Ринго. -- Что там едят в Теннесси? То же самое, что у нас едят люди? И тут я сказал, влюблено глядя отцу в лицо, в глаза: -- Люш говорит, ты сейчас не в Теннесси был. -- Люш? -- произнес отец. -- Люш? -- Входи, -- сказала бабушка. -- Лувиния уже накрывает на стол. Не успеешь умыться, как подаст тебе обедать. 2  В тот же день, еще до заката, мы сделали для нашей скотины загон. Мы огородили его в низине, в зарослях у речки, где его нипочем не найти чужаку, и саму изгородь разглядеть можно, лишь приблизясь к свежеобрубленным, сочащим сок жердям, перегородившим чащобу и с ней сливающимся. Мы все там трудились -- отец, Джоби, Ринго, Люш и я, -- отец по-прежнему в сапогах, но сняв мундир, и обнаружилось, что брюки на нем не конфедератские, не наши, а североармейские, трофейные, нового и крепкого синего сукна; и саблю отец снял. Работали мы быстро, валили молодые деревья -- иву, дубки, красный клен, каштан карликовый -- и, наспех обрубивши ветки, волокли с помощью мулов, да и сами, через пойменную грязь и кусты туда, где уже ждал отец. Вот то-то и оно -- отец поспевал всюду; ухватив по жердине под каждую руку, он волок их сквозь кустарник чуть ли не быстрее мулов и примащивал на место, пока Джоби с Люшем еще спорили, каким концом пустить куда. Вот то-то же; и не в том дело, что отец работал быстрее и усерднее всех нас, хотя мог бы стоять, распоряжаться и уж точно выглядел бы в такой позе крупней и внушительней (во всяком случае, в мальчишеских глазах -- по крайней мере, в наших с Ринго двенадцатилетних глазах) -- дело во всей его манере. Когда Лувиния подала ему солонину с овощами, кукурузные лепешки, молоко и он поел, сидя на своем обычном месте в столовой нашей (а мы -- Ринго и я, во всяком случае -- глядели, ждали, не могли дождаться вечера и отцовских рассказов), и вытер бороду и сказал: "А теперь новый загон городить. Но прежде еще надо нарубить жердей", -- при этих словах и мне и Ринго представилось, наверное, одно и то же. Вообразилось, что все мы -- Джоби, Люш, Ринго и я -- стоим там, как бы выстроясь, -- не в потной жажде штурма и победы, а в том мощном, хоть и покорном утверждении верховной воли, которое, должно быть, двигало Наполеоновы войска; а перед нами отец, и за его спиной приречная низина, напоенные соком стволы, что сейчас будут обращены в мертвые жерди. Отец на коне; отец в сером золотогалунном мундире; и вот он обнажает саблю. Окинув и сплотив нас своим взглядом напоследок и вздыбливая, поворачивая уж Юпитера на тугих удилах, выхватывает он саблю; движение взметает его волосы под треуголкой, сабля блещет; он восклицает негромко, но громово: "Рысью! Марш-марш! В атаку!" И, с места не сходя, мы следуем за ним и взглядом и телами -- за невысоким человеком, который в сочетании с конем высится как раз в меру (а для нас, двенадцатилетних, высится над всеми прочими людьми), -- который встал на стременах над дымчатою уносящеюся молнией коня, и под бессчетными сверкающими сабельными взмахами назначенные им деревья, срубленные и обрубленные, очищенные от ветвей, ложатся стройными рядами, ожидая только переноски и приладки, чтобы протянуться изгородью. Солнце уже ушло из низины, когда мы кончили изгородь: Джоби и Люшу осталось лишь поставить последние три ее звена; но оно еще светило на выгоне, на косогоре, когда мы ехали к дому -- я у отца за спиной, на крупе мула, а на втором муле Ринго. У дома отец слез, а я -- в седле -- вернулся к конюшне, и тем временем на косогорах завечерело тоже. Ринго уже надел корове на рога веревку, и мы направились опять в низину, и теленок шел за коровой, тычась ей в вымя всякий раз, когда корова останавливалась щипнуть травы. Ринго дергал веревку, орал на корову, а свинья трюхала впереди. Но задерживала нас именно свинья. Она двигалась даже медленнее, чем корова со всеми ее остановками, так что, пока спустились к новому загону, уже стемнело. Но в изгороди оставался еще широкий незаделанный проход. Правда, мы на это и рассчитывали. Мы завели туда обоих мулов, корову с теленком, свинью; ощупью поставили последнее звено и пошли домой. Было совсем темно, даже на выгоне; нам видна была горящая в кухне лампа, и чья-то тень там двигалась в окне. Мы с Ринго вошли -- Лувиния как раз закрывала дорожный сундук из тех, что стоят на чердаке; в последний раз его снимали оттуда, когда ездили в Хокхерст{5} гостить на Рождество четыре года назад -- тогда не было еще войны и дядя Деннисон был жив. Сундучище этот тяжел даже и пустой; когда мы уходили городить загон, в кухне его не было, и, значит, его снесли вниз без нас, без Джоби и Люша, и тащить пришлось бабушке с Лувинией, разве что снес его вниз отец, подъехавший со мной на муле, -- и, значит, вот как спешно все и неотложно; да, наверно, это отец и с сундуком управился. А когда я вошел в столовую ужинать, на столе вместо серебряных ножей и вилок лежали кухонные, и за стеклом буфета (где на моей памяти всегда стоял серебряный сервиз, и только каждый вторник бабушка с Лувинией и Филадельфией брали его оттуда и начищали, а зачем -- одной бабушке разве что известно, -- ведь сервизом никогда не пользовались) было пусто. Отужинали быстро. Отец ведь обедал, а мы -- Ринго и я -- слишком ждали-дожидались этого отдохновенного часа, когда отец начнет рассказ. В тот его весенний приезд мы дождались: отец сел после ужина в свое старое кресло-качалку, в камине затрещали, защелкали ореховые чурбаки, и мы приготовились слушать, присев на пятки сбоку от огня, а над каминною доской на двух крюках протянулось трофейное капсюльное ружье, привезенное отцом из Виргинии два года назад, -- дремлет, смазанное и заряженное к бою. И мы услышали тогда рассказ. Звучали в нем такие имена, как Форрест{6}, Морган{7}, Барксдейл{8} и Ван Дорн, такие немиссисипские слова, как ущелье и обвал; но Барксдейл -- наш земляк, и Ван Дорн тоже, только его застрелит позже чей-то муж; а генерал Форрест проезжал однажды Южной улицею Оксфорда, и сквозь оконное стекло глядела на него там девушка, алмазом перстня нацарапавшая свое имя на стекле: Силия Кук... {9} Но нам шел всего тринадцатый{10}; в ушах наших звучало другое. Нам слышались пушки, и шелест знамен, и безымянный вопль атаки. И это мы хотели и сегодня услыхать. Ринго ожидал меня в холле; вот уже отец сел в свое кресло в комнате, которую он и негры зовут кабинетом: он зовет потому, что здесь стоит его письменный стол, в чьих ящиках хранятся образцы нашего хлопка и зерна, -- и здесь он снимает грязные сапоги и сидит разувшись, а сапоги сохнут у камина, и сюда не возбраняется входить собакам и греться у огня на ковре и даже ночевать здесь в холода -- а разрешила ли то отцу мама (она умерла, родив меня) и подтвердила разрешение бабушка или бабушка сама уже без мамы разрешила, я не знаю; негры же зовут комнату кабинетом потому, что сюда заведено их призывать на очную ставку с патрульщиком (который сидит на одном из жестких стульев и курит одну из отцовых сигар, но шляпу все же сняв), чтобы они клятвенно заверили, что вовсе и не были там, где их видел патрульщик, что вовсе не они то были; а бабушка зовет библиотекой, потому что здесь стоит книжный шкаф, и в нем Литтлтон, комментированный Коуком{11}, Иосиф Флавий{12}, Коран, том решений Миссисипского суда за 1848 год, Джереми Тейлор{13}, "Афоризмы" Наполеона{14}, трактат по астрологии в тысячу девяносто восемь страниц, "История оборотней английских, ирландских и шотландских купно с валлийскими", писанная достопочтенным Птолемеем Торндайком{15}, магистром наук Эдинбургского университета, членом Шотландского королевского общества, а также полные собрания Вальтера Скотта и Фенимора Купера и полный Дюма в бумажной обложке, кроме того томика, что отец выронил из кармана под Манассасом{16} (когда отступали, сказал отец). Так что Ринго и я опять присели по бокам камина -- холодного, пустого -- и тихо стали дожидаться, и бабушка пристроилась с шитьем к столу, к лампе, а отец сел в кресло на всегдашнем своем прикаминном месте, скрестивши ноги, оперев задки волглых сапог там, где старые от них следы на решетке, и жуя табак, взятый у Джоби заимообразно. Джоби куда постарше отца возрастом и потому перехитрил войну -- запасся табаком В штат Миссисипи он приехал с отцом из Каролины; он был бессменным отцовским слугой, а на нескорую смену себе растил, готовил Саймона (Ринго -- сын Саймона). Но война ускорила лет на десяток вступление Саймона в должность, и Саймон ушел на войну денщиком отца, а сейчас остался в эскадроне, в Теннесси. И вот мы сидим ждем, когда же начнется рассказ; уже и Лувиния в кухне кончает стучать посудой, и я подумал, что отец хочет, чтобы и она, управившись, пришла послушать, и спросил отца пока что: -- Разве возможно вести войну в горах, папа? И оказалось, отец только того и ждал (но не в желательном для меня и Ринго смысле). -- В горах воевать невозможно, -- сказал он. -- Однако приходится. А теперь ну-ка, мальчики, спать. Мы поднялись наверх. Но в спальню нашу не пошли; сели на верхней лестничной ступеньке, куда уже не доходит свет лампы, горящей в холле, и стали оттуда глядеть и вслушиваться в то, что доносилось из-за двери кабинета; немного погодя Лувиния прошла внизу по холлу, не заметив нас, и вошла в кабинет; нам слышно было, как отец спросил ее: -- Готов сундук? -- Да, сэр. Готов. -- Скажи Люшу, пусть возьмет фонарь и заступы и ждет меня в кухне. -- Слушаю, сэр, -- сказала Лувиния. Вышла, пересекла холл, снова не взглянув на лестницу, а обычно она идет за нами наверх неотступно и, вставши в дверях спальни, бранит нас, покуда не ляжем -- я в кровать, а Ринго рядом, на соломенный тюфяк. Но сейчас ей было не до нас и не до нашего непослушания даже. -- А я знаю, что там, в сундуке, -- шепнул Ринго. -- Серебро. Как по-твоему... -- Тсс, -- сказал я. Было слышно, как отец говорит что-то бабушке. Потом Лувиния опять прошла через холл в кабинет. Сидя на ступеньке, мы прислушивались к голосу отца -- он рассказывал что-то бабушке и Лувинии. -- Виксберг? -- шепнул Ринго. В тени, где мы сидим, его не видно; блестят только белки его глаз. -- Виксберг ПАЛ? То есть рухнулся в Реку? И с генералом Пембертоном вместе? -- Тссс! -- сказал я. Сидя бок о бок, мы слушаем голос отца. И, может, темнота нас усыпила, унесло нас снова перышками, мотыльками прочь или же мозг спокойно, твердо и бесповоротно отказался далее воспринимать и верить, -- потому что вдруг над нами очутилась Лувиния и трясет нас, будит. И не бранит даже. Довела до спальни, стала в дверях и не зажгла даже лампы, не проверила, разделись мы или упали в сон не раздеваясь. Возможно, это голос отца звучал в ее ушах, как в наших звучал и путался со сном, -- но я знал, ее гнетет иное; и знал, что мы проспали на ступеньках вынос сундука, и он уже в саду, его закапывают. Ибо мозгу моему, отказавшемуся верить в поражение и беду, мерещилось, будто видел я фонарь в саду, под яблонями. А наяву или во сне видел, не знаю -- потому что наступило утро, и шел дождь, и отец уже уехал. 3  Уезжал он, должно быть, уже под дождем, который и все утро продолжался, и в обед -- так что незачем и вовсе будет выходить сегодня из дому, пожалуй; и наконец, бабушка отложила шитье, сказав: -- Что ж. Принеси поваренную книгу, Маренго. Ринго принес из кухни книгу, мы с ним улеглись на ковре животом вниз, а бабушка раскрыла книгу. -- О чем будем читать сегодня? -- сказала она. -- Читай про торт, -- сказал я. -- Что ж. А о каком именно? Вопрос излишний -- Ринго, и не дожидаясь его, сказал уже: -- Про кокосовый, бабушка. Каждый раз он просит читать про кокосовый торт, потому что нам с ним так и неясно, ел Ринго хоть раз этот торт или нет. У нас пекли торты на Рождество перед самой войной, и Ринго все припоминал, досталось ли им в кухне от кокосового, и не мог припомнить. Иногда я пытался ему помочь, выспрашивал, какой у того торта вкус был и вид, -- и Ринго уже почти решался мне ответить, но в последнюю минуту передумывал. Потому что, как он говорит, лучше уже не помнить, отведал или нет, чем знать наверняка, что и не пробовал; если окажется, что ел он не кокосовый, то уж всю жизнь не знать ему кокосового. -- Почитать еще разок -- худа не будет, я думаю, -- сказала бабушка. Ближе к вечеру дождь перестал; когда я вышел на заднюю веранду, сияло солнце, и Ринго спросил, идя следом: -- Мы куда идем? Миновали коптильню; отсюда видны уж конюшня и негритянские хибары. -- Да куда идем-то? -- повторил он. Идя к конюшне, мы увидели Люша и Джоби за забором, на выгоне, -- они вели мулов снизу, из нового загона. -- Да идем-то для чего? -- допытывался Ринго. -- Следить за ним будем, -- сказал я. -- За ним? За кем за ним? Я взглянул на Ринго. Он смотрел на меня в упор -- молча, блестя белками глаз, как вчера вечером. -- А-а, ты про Люша, -- сказал он. -- А кто велел, чтоб мы за ним следили? -- Никто. Я сам знаю. -- Тебе что -- сон был, Баярд? -- Да. Вечером вчера. Прислышалось, будто отец велел Лувинии следить за Люшем, потому что Люш знает. -- Знает? -- переспросил Ринго. -- Что знает? -- Но вопрос тоже излишний, и он сам ответил, поморгав своими круглыми глазами и спокойно глядя на меня: -- Вчера. Когда он повалил наш Виксберг. Люш знал уже тогда. Все равно как знал, что не в Теннесси теперь хозяин Джон. Ну, и про что еще тебе тот сон был? -- Чтоб мы за ним следили -- вот и все. Люшу известно станет раньше нас. Отец и Лувинии велел следить за ним, хоть Люш ей сын, -- велел Лувинии еще немного побыть белой. Потому что если проследить за ним, то сможем угадать, когда оно нагрянет. -- Что нагрянет? -- Не знаю. Ринго коротко вздохнул. -- Тогда так оно и есть, -- сказал он. -- Если б тебе кто сказал, то, может, это были б еще враки. Но раз тебе сон был, это уже не враки -- некому было соврать. Придется нам следить за ним. Мы принялись следить; они впрягли мулов в повозку и спустились за выгон, к вырубке, возить наготовленные дрова. Два дня мы скрытно следили за ними. И тут-то почувствовали, под каким всегдашним бдительным надзором Лувинии сами находимся. Заляжем, смотрим, как Люш и Джоби грузят повозку, -- и слышим тут же, что она надрывается, кличет нас, и приходится отходить незаметно вбок и бежать потом к Лувинии с другого направления. Иногда у нас не было времени сделать крюк -- она застигала нас на полпути, и Ринго прятался мне за спину, а она бранила нас: -- Вы что крадетесь? Не иначе, озорство какое затеяли. Признавайтесь, сатанята. Но мы не признавались, шли за ней, бранящейся, до кухни, и, когда она туда скрывалась, снова тихо уходили с глаз долой и бежали следить за Люшем. И на второй день вечером, засев у хибары, где живут Люш с Филадельфией, мы увидели, как он вышел оттуда и направился к новому загону. Прокравшись за ним, услышали в потемках, как он поймал и вывел мула и поехал верхом прочь. Мы пустились следом, но когда выбежали на дорогу, то слышен был лишь замирающий топот копыт. А пробежали мы порядочный кусок, так что даже зычный клич Лувинии донесся до нас слабо, еле-еле. Мы постояли в звездном свете, глядя в даль дороги. -- На Коринт ускакал, -- сказал я. Вернулся он лишь через сутки, опять в потемках. А я и Ринго чередовались: один оставался у дома, другой наблюдал у дороги, -- чтобы Лувиния не надсаживалась в крике с утра до ночи, не видя нас обоих. А наступила уж ночь; Лувиния загнала нас было в спальню, но мы снова выскользнули из дому и крались мимо Джобиной хибары, как вдруг дверь ее отворилась -- вынырнувший из темноты Люш шагнул туда, в светлый проем. Люш возник совсем рядом, я почти бы рукой мог дотронуться, но он нас не заметил; на миг, внезапно, как бы повис в проеме двери на свету, точно из жести вырезанный силуэт бегущего, и нырнул в хибару, дверь черно захлопнулась -- мы так и застыли. А когда глянули в окошко, он стоял там у огня -- одежа изорвана, в грязи -- ему пришлось ведь прятаться в болотах и низах от патрулей, -- а на лице опять это хмельное выражение (хоть он и не выпил), точно он давно уже без сна и спать не хочет, а Джоби и Филадельфия подались лицами вперед, в отсветы огня, и смотрят на Люша, и рот у Филадельфии открыт, и то же у нее бессонное, хмельное выражение. И тут дверь открылась опять; это Лувиния. Как она шла за нами, мы не слышали, -- и встала, взявшись за дверной косяк и глядя на Люша с порога, а старую отцову шляпу снова не надела. -- И, говоришь, освободят нас всех? -- сказала Филадельфия. -- Да, -- сказал Люш, гордо откинув голову. -- Тихо ты! -- шикнул Джоби, но Люш и не взглянул на него. -- Да! -- сказал Люш еще громче. -- Генерал Шерман идет и все перед собой сметает и сделает свободным весь народ наш! {17} Лувиния в два быстрых шага подошла к нему и ладонью крепко хлопнула по голове. -- Дурак ты черный! -- сказала она. -- По-твоему, на свете наберется столько янки, чтоб побили белых? Мы пустились домой, не дожидаясь голоса Лувинии и опять не зная, что она следует за нами. Вбежали в кабинет, к бабушке -- она сидит у лампы с раскрытой на коленях Библией и глядит на нас поверх очков, нагнувши голову. -- Они идут сюда! -- крикнул я. -- Идут освобождать нас! -- Что, что? -- произнесла она. -- Люш их видел! Они на дороге уже. Генерал Шерман идет всех нас делать свободными! И смотрим -- ждем, за кем она прикажет нам бежать, чтобы ружье снял, -- за Джоби, как старшим, или же за Люшем, поскольку он их видел и знает, в кого стрелять. Но тут бабушка крикнула тоже -- голосом громким и звучным, как у Лувинии: -- Это что такое, Баярд Сарторис! Почему ты еще не в постели?.. Лувиния! -- позвала она. Вошла Лувиния. -- Проводи детей в постель, и если только зашумят еще сего дня, то позволяю и прямо приказываю выпороть их обоих. Мы тут же поднялись, легли. Но, лежа порознь, нельзя было переговариваться, потому что Лувиния поставила себе раскладную койку в коридоре. А лезть на кровать ко мне Ринго опасался, так что я лег к нему на тюфяк. -- Нам надо будет стеречь дорогу, -- сказал я. Ринго вздохнул, как всхлипнул. -- Видно, больше некому, -- сказал он. -- Ты боишься? -- Да не очень, -- сказал он. -- Но лучше бы хозяин Джон был здесь. -- Что ж делать, раз его нет, -- сказал я. -- Придется самим. Два дня мы стерегли дорогу, затаясь в можжевеловой рощице. Время от времени Лувиния звала нас, но мы сказали ей, куда ходим и что, мол, устраиваем там новое поле битвы, и к тому же из кухни рощица видна. Там было тенисто, прохладно и тихо, и Ринго большей частью спал, и я тоже немного. И приснилось мне, будто гляжу на усадьбу нашу, и вдруг дом и конюшня, хибары, деревья исчезли, и место гладким стало и пустым, как наш буфет, и сумерки сгущаются, темнеют, и вот уже не сбоку я гляжу, а сам я там, в испуганной толпе движущихся крохотных фигурок, где отец, и бабушка, и Джоби, Лувиния, Люш, Филадельфия, Ринго, -- и тут Ринго словно поперхнулся, и я глянул на дорогу, просыпаясь, а там, посреди нее, встал на каурой лошади и смотрит в бинокль на наш дом -- северянин, янки. А мы продолжаем лежать и глядеть на него. А зачем -- не знаю; ведь кто он такой, мы поняли сразу же; помню, у меня мелькнуло: "Выглядит как все люди"; потом мы с Ринго переглянулись ошалело и стали отползать с бугра -- вышло это у нас само собою, бессознательно, -- и вот уже бежим выгоном к дому, а когда перешли на бег, тоже не помню. Казалось, бежим и бежим нескончаемо, закинув голову, сжав кулаки, и добежали до забора наконец, кувырнулись через и вбежали в дом. Бабушки в кресле нет, а шитье рядом, на столе. -- Быстрей! -- сказал я. -- Придвигай к камину! Но Ринго застыл на месте, и глаза -- как блюдца; я подтащил кресло, вскочил и стал снимать ружье. Весу в нем фунтов пятнадцать, но не так еще вес, как длина несусветная; кончилось тем, что снял с крюков и вместе с ним и креслом загремел на пол. И услышали мы, как бабушка вскинулась наверху в постели и вскрикнула: -- Кто там? -- Быстрей! -- сказал я. -- Берись же! -- Боюсь, -- сказал Ринго. -- Что ты там, Баярд? -- донесся голос бабушки. -- Лувиния! Вдвоем мы взялись за приклад и дуло, как берутся за бревно. -- Или освобождаться хочешь? -- сказал я. -- Чтоб тебя свободным делали? Мы бегом потащили ружье, как бревно. Пробежали рощицей, упали у опушки за куст жимолости -- и тут из-за поворота вышла эта лошадь. А больше мы уж ничего не слышали -- потому, быть может, что дышали шумно или что не ожидали больше ничего услышать. Мы и не глядели больше; были заняты тем, что взводили курок. Мы уже взводили его раньше раза два, когда бабушки в кабинете не было и Джоби входил, снимал ружье для проверки, для смены пистона. Ринго поставил ружье стоймя, я взялся повыше за ствол обеими руками, подтянулся, обхватил ложе ногами и сполз вниз, давя телом на курок, пока не щелкнуло. Так что глядеть нам было некогда; Ринго нагнулся, уперев руки в колени, подставляя спину под ружье, и выдохнул: -- Стреляй сволочугу! Стреляй! Мушка совпала с прорезью, и, закрывая от выстрела глаза, я успел увидеть, как янки вместе с лошадью застлало дымом. Грянуло, как гром, дыму сделалось как на лесном пожаре, и ничего не вижу кроме, только лошадь ржанула, визгнула пронзительно, и ахнул Ринго: -- Ой, Баярд! Да их целая армия! 4  Мы словно никак не могли достичь дома; он висел перед нами, как во сне, парил, медленно вырастая, но не приближаясь; Ринго несся за мной следом, постанывая от испуга, а позади, поодаль -- крики и топот копыт. Но наконец добежали; в дверях -- Лувиния, на этот раз в отцовой шляпе, рот открыт, но мы не останавливаемся. Вбежали в кабинет -- бабушка стоит у поднятого уже кресла, приложив руку к груди. -- Мы застрелили его, бабушка! -- выкрикнул я. -- Мы застрелили сволочугу! -- Что такое? -- Смотрит на меня, лицо стало почти того же цвета, что и волосы, а поднятые выше лба очки блестят среди седин. -- Баярд Сарторис, что ты сказал? -- Насмерть застрелили, бабушка! На въезде! Но там их вся армия, а мы не видели, и теперь они скачут за нами. Она села, опустилась в кресло как подкошенная, держа руку у сердца. Но голос ее и теперь был внятен и четок: -- Что это значит? Отвечай, Маренго! Что вы сделали? -- Мы застрелили сволочугу, бабушка! -- сказал Ринго. -- Насмерть! Тут вошла Лувиния -- рот все так же открыт, а лицо точно пеплом присыпали. Но и без этого, но и самим нам слышно, как на скаку оскальзываются в грязи подковы и один кто-то кричит: "Часть солдат -- за дом, на черный ход!" -- и они пронеслись в окне мимо -- в синих мундирах, с карабинами. А на крыльце топот сапог, звон шпор. -- Бабушка! -- проговорил я. -- Бабушка! У всех у нас словно отнялась способность двигаться; застывши, мы глядим, как бабушка жмет руку к сердцу, и лицо у нее как у мертвой и голос как у мертвой: -- Лувиния! Что ж это? Что они мне говорят такое? Все происходило разом, скопом -- точно ружье наше, грянув, взвихрило и втянуло в свой выстрел все последующее. В ушах моих еще звенело от выстрела, так что голоса бабушки и Ринго и мой собственный доносились как бы издалека. И тут бабушка произнесла: "Быстро! Сюда!" -- и вот уже Ринго и я сидим на корточках, съеженно прижавшись к ее ногам справа и слева, и в спину нам уперты кончики полозьев кресла, а пышный подол бабушкин накрыл нас, как шатер, -- и тяжелые шаги, и (Лувиния рассказывала после) сержант-янки трясет нашим ружьем перед бабушкой. -- Говори, старушка! Где они? Мы видели -- они сюда вбежали! Нам сержанта не видно; упершись подбородком себе в колени, мы сидим в сером сумраке и в бабушкином запахе, которым пахнет и одежда, и постель ее, и комната, -- и глаза у Ринго точно блюдца с шоколадным пудингом, и мысль у нас одна, наверно, у обоих: что бабушка ни разу в жизни не секла нас ни за что другое, кроме как за ложь, пусть даже и не сказанную, пусть состоящую лишь в умолчанье правды, -- высечет, а затем поставит на колени и сама рядом опустится и просит Господа простить нас. -- Вы ошибаетесь, -- сказала бабушка. -- В доме и на всей усадьбе нет детей. Никого здесь нет, кроме моей служанки и меня и негров в их домиках. -- И этого ружья вы тоже знать не знаете? -- Да. -- Спокойно так сказала, сидя прямо и неподвижно в кресле, на самом краю, чтобы подол скрывал нас совершенно. -- Если не верите, можете обыскать дом. -- Не беспокойтесь, обыщем... Пошли ребят на верх, -- распорядился он. -- Если там двери где заперты, отворяй прикладом. А тем, кто во дворе, скажи, чтоб прочесали сарай и домишки. -- Вы не найдете запертых дверей, -- сказала бабушка. -- И позвольте мне спросить хоть... -- Без вопросов, старушка. Сидеть смирно. Надо было задавать вопросы раньше, чем высылать навстречу этих чертенят с ружьем. -- Жив ли... -- Речь угасла было, но бабушка точно розгой заставила собственный голос продолжить: -- Тот... в кого... -- Жив? Как бы не так! Перебило спину, и пришлось тут же пристрелить! -- При... пришлось... при... стрелить... Что такое изумленный ужас, я тоже не знал еще; но Ринго, бабушка и я в этот миг его все втроем воплощали. -- Да, пришлось! Пристрелить! Лучшего коня в целой армии! Весь наш полк поставил на него -- на то, что в воскресенье он обскачет... Он продолжал, но мы уже не слушали. Мы, не дыша, глядели друг на друга в сером полумраке -- и я чуть сам не выкрикнул, но бабушка уже произнесла: -- И, значит... они не... О, слава Господу! Благодаренье Господу! -- Мы не... -- зашептал Ринго. -- Тсс! -- прервал я его. Потому что без слов стало ясно, и стало возможно дышать наконец, и мы задышали. -И потому, наверно, не услышали, как вошел тот, второй, -- Лувиния нам описала его после, -- полковник с рыжей бородкой и твердым взглядом блестящих серых глаз; он взглянул на бабушку в кресле, на руку ее, прижатую к груди, и снял свою форменную шляпу. Но обратился он к сержанту: -- Это что тут? Что происходит, Гаррисон? -- Они сюда вбежали, -- сказал сержант. -- Я обыскиваю дом. -- Так, -- сказал полковник. Не сердито -- просто холодно, властно и вежливо. -- А по чьему распоряжению? -- Да кто-то из здешних стрелял по войскам Соединенных Штатов. Распорядился вот из этой штуки. -- И тут лязгнуло, стукнуло; Лувиния после сказала, что он потряс ружьем и резко опустил приклад на пол. -- И свалил одну лошадь, -- сказал полковник. -- Строевую собственность Соединенных Штатов. Я сам слышал, генерал сказал, что были бы кони, а конники найдутся. А тут едем по дороге мирно, никого пока еще не трогаем, а эти двое чертенят... Лучшего коня в армии; весь полк на него поставил... -- Так, -- сказал полковник. -- Ясно. Ну и что? Нашли вы их? -- Нет еще. Эти мятежники прячутся юрко, как крысы. Она говорит, здесь вообще детей нету. -- Так, -- сказал полковник. Лувиния после рассказывала, как он впервые оглядел тут бабушку. Взгляд его спустился с бабушкиного лица на широко раскинутый подол платья, и целую минуту смотрел он на этот подол, а затем поднял опять глаза. И бабушка встретила его взгляд своим -- и продолжала лгать, глядя в глаза ему. -- Прикажете так понимать, сударыня, что в доме и при доме нет детей? -- Детей нет, сударь, -- отвечала бабушка. Лувиния рассказывала -- он повернулся к сержанту. -- Здесь нет детей, сержант. Очевидно, стреляли не здешние. Соберите людей -- и по коням. -- Но, полковник, мы же видели, сюда вбежало двое мальчуганов! Мы все их видели! -- Вы ведь слышали, как эта леди только что заверила, что в доме нет детей. Где ваши уши, сержант? И вы что -- действительно хотите, чтобы нас догнала артиллерия, когда милях в трех отсюда предстоит болотистая переправа через речку? -- Что ж, сэр, воля ваша. Но если бы полковником был я... -- Тогда, несомненно, я был бы сержантом Гаррисоном. И полагаю, в этом случае я озаботился бы проблемой, какую теперь лошадь выставлять в будущее воскресенье, и оставил бы в покое пожилую леди, начисто лишенную внуков... -- тут его глаза (вспоминала Лувиния) бегло скользнули по бабушке, -- и одиноко сидящую в доме, куда, по всей вероятности, я больше никогда не загляну -- к ее, увы, великой радости и удовольствию. По коням же и едем дальше. Мы сидели затаив дыхание и слушали, как они покидают дом, как сержант сзывает во дворе солдат, как едут со двора. Но мы не вставали с корточек, потому что бабушка по-прежнему была напряжена вся -- и, значит, полковник еще не ушел. И вот раздался снова его голос -- властный, энергично-жесткий и со скрытым смехом где-то в глубине: -- Итак, у вас нет внуков. А жаль -- какое бы раздолье здесь двум мальчикам -- уженье, охота, да еще на самую, пожалуй, заманчивую дичь, и тем лишь заманчивей, что возле дома эта дичь не так уж часто попадается. Охота с ружьем -- и весьма внушительным, я вижу. (Сержант поставил наше ружье в углу, и полковник, по словам Лувинии, кинул туда взгляд. А мы опять не дышим.) Но, как я понимаю, ружье это вам не принадлежит. И тем лучше. Ибо принадлежи оно, допустим на секунду, вам, и будь у вас два внука или, допустим, внук и его сверстник-негр, и продолжай, допустим, ружье палить, то в следующий раз могло бы дело и не обойтись без жертв. Но что это я разболтался? Испытываю ваше терпение, держу вас в этом неудобном кресле и читаю вам нотацию, которая может быть адресована лишь даме, имеющей внуков -- или, скажем, внука и негритенка, товарища его забав. И он тоже повернулся уходить -- мы ощутили это даже в своем укрытии под юбкой; но тут бабушка сказала: -- Мне почти нечем угостить вас, сударь. Но если стакан холодного молока после утомительной дороги... Он молчал, молчал, не отвечая, только глядя (вспоминала Лувиния) на бабушку твердым взглядом своих ярких глаз, и за твердостью, за яркой тишиной таился смех. -- Нет, нет, -- сказал он. -- Благодарю вас. Вы слишком себя не жалеете -- учтивость ваша переходит уже в бравированье храбростью. -- Лувиния, -- сказала бабушка. -- Проводи джентльмена в столовую и угости, чем можем. Мы поняли, теперь он вышел, -- потому что бабушку стало трясти, бить уже несдерживаемой дрожью; но напряжено тело ее было по-прежнему, и слышно, как прерывисто бабушка дышит. Мы тоже задышали опять, переглянулись. -- Мы его совсем не застрелили! -- шепнул я. -- Мы никого не застрелили вовсе! И снова тело бабушки сказало нам, что он вошел; но теперь я почти зримо ощутил, как смотрит он на бабушкино платье, прикрывающее нас. Он поблагодарил ее за молоко, назвал себя, свой полк. -- Возможно, это и к лучшему, что у вас нет внуков, -- сказал он. -- Ведь вы, несомненно, желаете себе спокойной жизни. У меня у самого трое мальчиков. А дедом я еще не успел стать. -- В голосе его не было уже скрытого смеха; он стоял в дверях (рассказывала Лувиния) со шляпой в руке, поблескивая медью полковничьих знаков на синем мундире, рыжея головой и бородкой; не было смеха и в глазах, направленных на бабушку. -- Приносить извинения не стану; лишь глупцы обижаются на ураган или пожар. Позвольте только пожелать, чтобы у вас за всю войну не осталось о нас воспоминаний худших, чем эти. Он ушел. Мы услышали звон его шпор в холле и на крыльце, затем звук копыт, затихающий, стихший, -- и тут силы оставили бабушку. Она откинулась в кресле, держась за сердце, закрыв глаза, и на лице ее крупными каплями проступил пот; у меня вырвалось: -- Лувиния! Лувиния! Но бабушка открыла глаза -- и, открываясь, они уже нацелены были на меня. Потом взгляд их переместился на Ринго -- и снова на меня. -- Баярд, -- сказала бабушка, прерывисто дыша, -- что за слово ты употребил? -- Слово? Когда это, бабушка? -- Но тут я вспомнил, опустил глаза; а она лежит в кресле, изнеможенно дышит и смотрит на меня. -- Не повторяй его. Ты выругался. Употребил непристойную брань, Баярд. Ринго стоит рядом. Мне видны его ноги. -- Ринго тоже употребил, -- сказал я, не поднимая глаз. Она не отвечает, но, чувствую, смотрит на меня. И я проговорил вдруг: -- А ты солгала. Сказала, что нас нету здесь. -- Знаю, -- ответила бабушка. Приподнялась. -- Помогите мне. Встала с кресла с нашей помощью. А зачем -- неясно. Оперлась о нас, о кресло -- и опустилась на колени. Ринго опустился рядом первый. А потом и я, и слушаем, как она просит Господа, чтобы простил ей сказанную ложь. Затем поднялась; мы не успели и помочь ей. -- Подите в кухню, вынесите таз воды, возьмите жестянку с мылом, -- сказала она. -- Новую. 5  Вечерело уже, -- время как бы незамеченно настигло нас, позабывших о нем, втянутых в грохот и переполох выстрела; солнце снизилось почти вровень с нами, а мы стоим за домом, у веранды и вымываем, выполаскиваем от мыла рот, поочередно зачерпывая воду тыквенным ковшиком и выплевывая ее прямо в солнце. Выдохнешь воздух затем -- и вылетает мыльный пузырь, но вскоре пузыри у нас кончились и остался только мыльный вкус. Потом и вкус начал иссякать, но сплевывать еще хотелось; а в северной дали виднелась гряда облаков -- голубая, смутно-тающая снизу и медно тронутая солнцем по верхам. Когда отец весною приезжал, мы старались понять, что такое горы. В конце концов он указал вдаль на облачную гряду -- вот, мол, на что они похожи. И с тех пор Ринго считает, что это Теннесси маячит облачной грядой. -- Вон они, горы, -- сказал он, выплевывая воду. -- Вон там Теннесси. Где хозяин Джон воюет с явками. А далеко как. -- И такие дальние походы совершать всего-то из-за янки, -- сказал я, тоже выплюнув, выдохнув. Но все уже ушло -- и пена, и невесомая стеклянная радужность пузырей, и даже мыльный привкус. ОТХОД  1  Днем Люш подал повозку к заднему крыльцу и выпряг мулов; к ужину мы погрузили уже в нее все, кроме одеял, под которыми проспим эту последнюю перед дорогой ночь. Затем бабушка пошла наверх и вернулась в черном шелковом воскресном платье и в шляпке, и лицо у бабушки порумянело, в глазах появился блеск. -- Разве едем сейчас, вечером? -- спросил Ринго. -- Я думал, только утром выедем. -- Да, утром, -- ответила бабушка. -- Но я три года никуда но выезжала; уж Господь мне простит, что я принарядилась загодя. Она повернулась (мы сидели в столовой, за ужином) к Лувинии: -- Скажи Джоби и Люшу, чтобы, как только поужинают, приготовили фонарь и лопаты. Разложив кукурузные хлебцы на столе, Лувиния пошла было к дверям, но остановилась, взглянула на бабушку: -- Вы то есть хочете этот тяжелый сундук везти с собой аж в Мемфис? Лежит себе с прошлого лета в сохранности, а вы хочете выкопать и тащить аж в Мемфис? -- Да, -- сказала бабушка, занявшись едой и не оборачиваясь уже к Лувинии. -- Я следую распоряжениям полковника Сарториса, как я их понимаю. Лувиния стояла в дверях буфетной, глядя бабушке в затылок. -- Пусть бы оставался зарытый и целый, и я бы стерегла его. Кто его там найдет, даже если опять сюда заявятся? Они ж не за сундук назначили награду, а за хозяина Джо... -- У меня есть причины, -- прервала ее бабушка. -- Выполняй, что я тебе велела. -- Хорошо. Но для чего вы хочете выкапывать сейчас, когда выезжаете ут... -- Делай, что велела. -- Слушаю, мэм, -- сказала Лувиния. Вышла. Я смотрел, как бабушка ужинает -- в шляпке, пряменько надетой на макушку, -- а Ринго, за спиной у бабушки, косил на меня зрачками. -- А почему б не оставить зарытым? -- сказал я. -- Зачем еще такая тяжесть лишняя повозке. Джоби говорит, в сундуке весу тысяча фунтов. -- Вздор! -- сказала бабушка. -- И пусть даже десять тысяч... Вошла Лувиния. -- Они приготовят, -- сказала Лувиния. -- А я хотела бы все ж таки знать, для чего выкапывать с вечера? Бабушка поглядела на нее. -- Мне сон приснился прошлой ночью. -- А-а, -- сказала Лувиния с тем же выражением лица, что и у Ринго; только Лувиния меньше вращает зрачками. -- Мне снилось, будто вижу из моего окна, как некто входит в сад, идет под яблоню и рукой указывает, где зарыто, -- сказала бабушка, глядя на Лувинию. -- Темнокожий некто. -- Негр? -- спросила Лувиния. - Да. Лувиния помолчала. Затем спросила: -- А вы того некта признали? -- Да, -- ответила бабушка. -- Кто ж он такой, не скажете? -- Нет, -- ответила бабушка. Лувиния повернулась к Ринго -- Иди скажи дедушке и Люшу, чтоб с фонарем и заступами шли на задний ход. Джоби с Люшем сидели в кухне. Джоби ужинал в углу за плитой, поставив тарелку себе на колени. Люш молча сидел на ящике для дров, держа оба заступа между колен, и сразу я его не заметил -- его закрывала тень Ринго. Лампа светила на столе, отбрасывая тень от наклоненной головы Ринго и от руки его, трущей стекло фонаря, ходящей вверх-вниз, а Лувиния встала между нами и лампой, уперев руки в бока и затеняя собою полкухни. -- Протри его как следует, -- сказала она. С фонарем шел Джоби, за ним -- бабушка, за нею -- Люш; мне видна была ее шляпка, и голова Люша, и сталь двух заступов над его плечом. Мне в шею дышал Ринго. -- Как считаешь, который из них ей приснился? -- сказал он. -- А ты у нее спроси, -- сказал я. Мы шли уже садом. -- Ага, -- сказал Ринго. -- Поди спроси у нее. Спорим, если б она тут осталась, то ни янки бы, никто б другие не посмели полезть к сундуку, и сам даже хозяин Джон поостерегся бы соваться. Они остановились -- Джоби с бабушкой, -- и бабушка стала светить взятым у Джоби фонарем, подняв руку, а Джоби и Люш вырыли сундук, закопанный в летний приезд отца, в ту ночь, когда Лувиния привела меня и Ринго в спальню и даже лампу не зажгла проверить, как легли, а после то ли глянул я в окно, то ли приснилось мне, что глянул и увидел в саду фонарь... Потом мы пошли к дому -- бабушка впереди с фонарем, а за ней, с сундуком, остальные; Ринго и я тоже помогали тащить. У крыльца Джоби повернул было к повозке. -- В дом несите, -- сказала бабушка. -- А мы сразу и погрузим, чтоб утром не возиться, -- сказал Джоби. -- Двигайся, парень, -- ворчнул он Люшу. -- В дом несите, -- сказала бабушка. И, постояв, Джоби двинулся в дом. Слышно было теперь, как он отпыхивается: "Хах, хах", -- через каждые два-три шага. В кухне он со стуком опустил передний конец сундука, -- Хах! -- выдохнул он. -- Слава богу, дотащили. -- Наверх несите, -- сказала бабушка. Джоби повернулся, поглядел на нее. Он еще не выпрямился -- глядел полусогнутый. -- Чего такое? -- сказал он. -- Наверх несите, -- сказала бабушка. -- Ко мне в комнату. -- Это что ж -- придется то есть тащить сейчас наверх, чтоб завтра стаскивать обратно вниз? -- Придется кому-то, -- сказала бабушка. -- Вы намерены помочь или же нам с Баярдом вдвоем нести? Тут вошла Лувиния. Она уже разделась. Она была высокая, как привидение, в своей ночной рубашке, длинно, узко и плоско висящей на ней; тихо, как привидение, вошла она босиком, и ноги ее были одного цвета с сумраком, так что казалось, их у нее нет; а ногти ног белели, точно два ряда грязновато-белесых чешуек, невесомо и недвижно легших на пол футом ниже подола рубашки -- и совсем отдельных от Лувинии. Подойдя и толкнув Джоби, она нагнулась к сундуку, чтобы поднять. -- Отойди, негр, -- сказала она. Джоби, кряхтя, оттолкнул Лувинию. -- Отойди, женщина, -- сказал он. Поднял передний конец сундука, оглянулся на Люша -- тот как вошел, так и держал задний конец, не опуская. -- Везти мне тебя -- так залезай с ногами, -- сказал Джоби Люшу. Мы встащили сундук к бабушке, и Джоби опять уже решил, что кончили, но бабушка велела ему с Люшем отодвинуть кровать от стены и вдвинуть сундук в промежуток; Ринго и я снова помогали. И, по-моему, в сундуке том почти верная была тысяча фунтов. -- А теперь всем идти спать, чтобы можно было выехать с утра пораньше, -- сказала бабушка. -- У вас всегда так, -- сказал Джоби. -- Всех подымете ни свет ни заря, а выедем за полдень. -- Не твоя это забота, -- сказала Лувиния. -- Ты знай выполняй, что велит мисс Роза. Мы вышли; бабушка осталась у кровати, отодвинутой так явно и так неуклюже, что всякий сразу бы догадался -- за ней что-то прячут; да и как спрятать сундучище, в котором весу самое малое тысяча фунтов -- и я и Ринго уже были в том согласны с Джоби. Кровать как бы указывала, что за ней сундук. Затем бабушка закрыла дверь -- и тут Ринго и я остановились в коридоре как вкопанные и переглянулись. Сколько себя помню, в доме никогда никаких ключей не бывало ни в наружных, ни во внутренних дверях. А тут оба мы услыхали, как в бабушкиной двери щелкнул ключ. -- Я и не знал, что в эту дверь ключ можно вставить, -- сказал Ринго. -- Да еще и повернуть. -- Вот тоже твоя с Джоби забота, -- сказала Лувиния. Она улеглась уже на свою раскладушку и, прежде чем укрыться стеганым одеялом с головой, прибавила: -- Сейчас обое чтоб легли. Мы вошли к себе, стали раздеваться. Лампу Лувиния зажгла и на двух стульях приготовила наши воскресные одежки, в которых завтра ехать в Мемфис. -- Как считаешь, который из них ей приснился? -- спросил Ринго. Но я не ответил; я знал, что Ринго и без меня знает. 2  При лампе мы оделись по-воскресному, при лампе ели завтрак; слышно было, как наверху Лувиния снимает простыни с бабушкиной и моей постелей, скатывает тюфяк Ринго и несет все это вниз. Развиднялось, когда мы вышли к повозке; Люш и Джоби уже впрягли мулов, и Джоби стоял около, тоже одетый в то, что он зовет воскресным, в старый отцовский сюртук и отцову же потертую касторовую шляпу. Потом на заднюю веранду вышла бабушка (по-прежнему в черном шелковом платье и в шляпке -- точно она так в них и продремала, простояла всю ночь пряменько у двери, держа руку на ключе, который извлекла неведомо откуда, чтобы впервые за все время замкнуть дверь); на плечи шаль накинута, а в руках у нее зонтичек от солнца и ружье, снятое с крюков над камином. Она протянула ружье Джоби. -- Вот, -- сказала бабушка. Джоби взглянул. -- Нам его не надо будет, -- сказал Джоби. -- Положи в повозку, -- сказала бабушка. -- Нет, мэм. Нам его не надо будет вовсе. Мы до Мемфиса доедем -- никто и узнать не успеет, что мы на дороге. Да и хозяин Джон, надо думать, расчистил всю мемфисскую дорогу от янков. Бабушка и отвечать не стала. Молча продолжала протягивать ружье, и Джоби в конце концов взял его, понес в повозку. -- Теперь сундук снесите, -- сказала бабушка. Джоби еще не кончил укладывать ружье; остановился, повернул слегка голову. -- Чего? -- произнес он. Круче повернул голову, не глядя, однако, на бабушку, стоящую на ступеньках. -- Говорил же я вам, -- сказал Джоби безадресно, ни на кого из нас не глядя. -- Насколько знаю, ты вообще не способен держать свои мысли при себе долее десяти минут, -- сказала бабушка. -- Но что именно ты "говорил нам" в данном случае? -- Неважно что, -- ответил Джоби. -- Двигайся, Люш. И паренька прихвати. Идут мимо бабушки. Она не глядит на них, они не только с глаз долой уходят, но из мыслей ее тоже вон ушли -- так показалось (старому-то Джоби определенно показалось). Они с бабушкой вечно вот так -- словно конюх с породистой кобылой, которая терпит до определенной точки, и конюх знает эту точку и знает, что должно произойти, когда эта точка достигнута. И вот произошло: кобыла лягнула его, не жестоко, но достаточно чувствительно; и он знает, что к этому шло, и рад, что это позади уже, как он думает, -- и, лежа или сидя на земле, он отводит слегка душу руганью, потому что считает, дело уже кончено; и тут кобыла поворачивает морду -- чтобы хватнуть его зубами. Так и у Джоби с бабушкой, и бабушка вечно его побивает -- не жестоко, но чувствительно, как вот сейчас: он с Люшем уже входят в дом, и бабушка даже не смотрит вслед, и Джоби ворчит: "Я ж им говорил. Уж это даже ты, парень, не станешь оспорять", -- и тут, глядя по-прежнему куда-то вдаль за повозку, как будто мы не едем никуда, а Джоби и вовсе нет на свете, бабушка произнесла, ни бровью не поведя, ни ухом -- одними лишь губами поведя: -- И кровать на место к стене поставьте. У Джоби не нашлось ответа. Он замер лишь, застыл, не оборачиваясь; потом Люш сказал спокойно: -- Шевелись, папка. Идем. Ушли в дом. Нам с бабушкой на веранде было слышно, как они выдвигали сундук и ставили кровать на место и как медленно, тяжко, с тупым, глухим стуком сносили сундук, точно гроб. -- Поди помоги им, -- сказала бабушка, не поворачивая головы. -- Надо помнить, Джоби уже стар становится. Мы подняли сундук в повозку, установили рядом с ружьем, корзинкой, где еда, и свернутыми одеялами и влезли сами, а бабушка поместилась на сиденье рядом с Джоби, -- шляпка на макушке у нее строго вертикально, и зонтичек раскрыт, хотя даже роса еще не выпала. И поехали со двора. Люша не видно стало, но Лувиния все стоит с краю веранды в отцовой старой шляпе поверх косынки. Потом я перестал оглядываться, но Ринго, сидя со мной на сундуке, то и дело ерзал, оборачивался, хотя мы уже выехали за ворота на дорогу. Миновали поворот, где прошлым летом увидели того сержанта-янки на каурой лошади. -- Вот и расстались, -- сказал Ринго. -- До свиданья, усадьба; здравствуй, Мемфис! Солнце слегка лишь поднялось, когда вдали замаячил Джефферсон; а у дороги на лугу занята была завтраком рота солдат. Форма у них из серой стала уже почти цвета жухлой листвы, а кое на ком и формы уже не было; один -- в синих трофейных штанах с желтым кавалерийским лампасом, как у отца прошлым летом, -- помахал нам сковородой и крикнул: -- Эй, миссисипские! Да здравствует Арканзас! У дома Компсонов бабушка сошла -- проститься с миссис Компсон и попросить, чтобы та наезжала иногда в Сарторис, на усадьбу нашу, приглядывала за цветами. А Ринго и я поехали к лавке, и когда вышли оттуда с мешком соли, то увидели, что через площадь ковыляет дядя Бак Маккаслин{18}, машет нам палкой и кричит, а за ним идет капитан, командир той роты, что расположилась на лугу. Их у нас двое -- я не про капитана, а про Маккаслинов говорю, -- Амодей и Теофил, только все, кроме них самих, зовут их Бак и Бадди. Они братья-близнецы, застарелые холостяки, у них большая плантация на пойменной земле, милях в пятнадцати от Джефферсона. Отец их возвел там большой барский дом в колониальном стиле, один из самых пышных в крае. Но дом захирел, ибо дядя Бак и дядя Бадди не стали в нем жить. Ушли из него, как только умер их отец, и поселились в двухкомнатном бревенчатом домишке вместе с дюжиной собак, а в барском доме поместили своих негров. Он так и стоит без окон, и в дверях замки такие, что любой ребенок шпилькой отомкнет, но У Маккаслинов было заведено, чтоб каждый вечер, как негры придут с поля, один из братьев загонял их в дом и запирал переднюю дверь ключом почти с седельный пистолет размерами; он еще возится с тем ключом, а в это время уже, может, последний негр ушел из дома черным ходом. В округе говорят, что Бак и Бадди сами всегда это знали, и негры знали, что они знают, но только это как игра с твердыми правилами: ни один из близнецов не должен засматривать на черный ход в то время, как второй близнец запирает переднюю дверь; а из негров ни один не должен хотя б ненароком попасться, убегая, на глаза и не должен убегать после того, как дверь кончили запирать; и говорят, что те, кто не успел за это время выйти, сами отрешали себя от ночных прогулок до следующего вечера. Ключ вешали затем на гвоздь у двери, и братья возвращались в свой густо населенный собаками домишко, ужинали и садились за покер; говорят, что никто в штате, да и на всей Миссисипи, не рискнул бы сесть с ними играть, даже с уговором, чтоб не плутовали; а между собой они играли так -- бестрепетно ставя на карту негров и возы хлопка, -- что сам Господь Бог еще бы смог продержаться против каждого из них в отдельности, но против обоих даже он бы не выстоял и был бы ободран как липка. Но не одним лишь этим отличались дядя Бак и дядя Бадди. По словам отца, они опередили свое время: по его словам, у них насчет общественных отношений свои идеи, которым сыщется ученое название разве что через полвека после смерти обоих Маккаслинов и которые притом проведены Маккаслинами в жизнь. Идеи эти -- о земле. Маккаслины считают, что не земля принадлежит людям, а люди -- земле и что земля терпит их на себе и питает, покуда они ведут себя как должно; а нет -- так земля стряхнет их прочь, как собака блох. Маккаслины придумали систему хозяйственных расчетов, еще, наверно, более запутанную, чем их взаимные карточные счеты, и нацеленную на то, чтоб все их негры обрели свободу -- не бесплатно получили и не выкупили у Маккаслинов за деньги, а заработали у земли своим трудом. Но не только негров касались их идеи -- и потому-то именно дядя Бак ковылял через площадь сейчас и махал мне палкой, окликая; вернее, потому-то ковылял один, а не вместе с дядей Бадди. Отец как-то сказал, что если в округе возникнут между избирателями споры или вооруженные свары, то ни одно семейство не сможет тягаться с Маккаслинами, потому что (в округе внезапно это осознали) у всех одна поддержка -- от родни, а за Бака и Бадди встанет целая армия фермеров. Этих мелких фермеров негры зовут белой швалью -- рабами шваль не владеет и сама живет порою хуже, чем рабы на крупных плантациях. Земельные идеи Маккаслинов, пока что не имеющие, по словам отца, ученого названия, коснулись и этих белых фермеров: дядя Бак и Бадди убедили их возделывать свои "клочки тощей холмяной земли не врозь, а объединив силы с неграми, с плантацией Маккаслинов; никому не известно в точности, что они тем фермерам взамен пообещали, но только жены и детишки фермеров стали ходить обутые (а прежде было им не привыкать и босиком), и даже в школу многие дети пошли. Как бы то ни было, белая шваль теперь боготворила обоих Маккаслинов, так что, когда отец стал набирать свой первый полк для похода в Виргинию и дядя Бак и Бадди приехали в город записываться и решено было, что они слишком стары (им перевалило уже за семьдесят), то чуть было не пришлось отцовскому полку принимать свой первый бой у нас на выгоне. Братья Маккаслины погрозились создать собственную роту из своих фермеров, отнявши их всех у отца. Но тут же поняли, что этим отца не проймешь, и тогда нажали по-другому, по-настоящему. Заявили отцу, что если не примет их в полк, то они объединенными солдатскими голосами белой швали принудят отца тут же на выгоне провести дополнительные выборы офицеров, причем сместят отца, понизив из полковников в майоры или даже в капитаны. Отцу-то все равно, как его будут величать, полковником или капралом, только бы слушали его команду, а уж Господь Бог может его и в рядовые понизить; но отца коробило при мысли, что сами люди, которых он ведет, вольны его сместить и даже, чего доброго, способны на такое оскорбление. Так что кончили компромиссом -- согласились взять на войну одного из братьев. На том отец с Маккаслинами по рукам ударили и помирились; когда на следующее лето, после второй битвы под Манассасом, солдаты сместили отца, то маккаслиновцы все голосовали против смещения, и ушли за отцом из полка, и, вернувшись в Миссисипи, составили его иррегулярный конный отряд. Так что одному из братьев предстояло оставаться дома, а кому именно, они решили сами -- решили тем единственно возможным способом, при котором победивший знает, что победил по праву, а проигравший -- что побежден сильнейшим, чем он сам; дядя Бадди взглянул на дядю Бака и сказал: -- Ладно, Фил, слабачина ты косорукий. Вынимай карты. Отец рассказывал, зрелище это было редкостное по холодному, не ведающему пощады артистизму игры. Играть условились три партии покера; сдавать карты по очереди, а в третьей партии сдавать тому, кто выиграет вторую. Им постелили на земле попону, и весь полк смотрел, как они уселись друг против друга, а старые их лица были как одно лицо, не сразу, но всплывающее в памяти -- лицо со старинного портрета, на который поглядишь и скажешь, что изображен пуританин-проповедник, живший где-нибудь в Новой Англии сотню лет назад; они сидели, даже как будто не взглядывая на рубашку сдаваемой карты и тут же называя ее без ошибки, так что приходилось по десятку раз пересдавать, прежде чем судьи могли быть уверены, что партнеры не знают друг у друга все карты. И дядя Бак проиграл -- и теперь дядя Бадди служил в бригаде Теннанта сержантом, воевал в Виргинии, а дядя Бак ковылял через площадь, махал мне палкой и кричал: -- Да это же он, как бог свят! Сын Джона Сарториса! Капитан тоже подошел, поглядел на меня. -- Слыхал, слыхал про твоего отца, -- сказал он. -- Еще бы не слыхал! -- продолжал кричать дядя Бак. Идущие улицей люди стали уже останавливаться и слушать, пряча улыбку, как всегда, когда дядя Бак разойдется. -- Кто же про него не слыхал в нашем крае! Янки могут про него порассказать всем желающим. Да он же первым в Миссисипи собрал полк, причем на собственные деньги, и повел в Виргинию, и крушил янки встречных и поперечных, пока не обнаружил, что набрал не полк солдат, а драную ассамблею политиканов и дураков. Именно дураков! -- прокричал он, потрясая палкой и пучась на меня свирепо-водянистыми, как у старого ястреба, глазами, а собравшийся народ слушал и украдкой улыбался, а капитан смотрел на дядю Бака чуть недоуменно, потому что не жил раньше здесь и впервые слышал дядю Бака; а мне вспомнилось, как Лувиния в старой отцовой шляпе стояла на веранде, и захотелось, чтобы дядя Бак кончил поскорее, замолчал и можно было ехать дальше. -- Именно дураков, скажу еще раз! -- кричал он. -- И пусть иные из стоящих здесь считают до сих пор своей родней тех, что выбрали его полковником и шли за ним и Джексоном Каменная Стена, и дошли до самого города Вашингтона{19} -- доплюнуть можно было, -- и почти ни одного бойца не потеряли, а годом позже -- верть! -- понизили Джона в майоры, а командира вместо него выбрала такого, что заряжать ружье с которого конца не знал, пока Джон Сарторис ему не показал. -- Он сбавил голос, кончил крик с такою же легкостью, как начал, но чувствовалось: дай только новый повод ---и крик возобновится. -- Я не стану тебе, мальчик, говорить: "Господь храни тебя и твою бабушку в пути", потому что, как бог свят, вам хранителей не надо; достаточно сказать: "Я сын Джона Сарториса. Брысь, мелкота, в тростники!" -- и эти сучьи зайцы синебрюхие брызнут кто куда. -- А они что, уезжают? -- спросил капитан. И тут же дядя Бак опять перешел на крик -- с прежней легкостью, даже дыхания не переведя: -- Уезжают? А как иначе, если их тут некому оборонить? Джон Сарторис -- дурила чертов; ему доброе дело сделали, скинули с собственного полка, чтоб он мог вернуться домой и о семье заботиться, раз никто другой за него тут не почешется. Но Джону Сарторису это не подходит, потому что он отъявленный шкурник и трус и оставаться дома не желает, чтобы янки не сцапали. Да уж. До того ими напуган, что собрал заново отряд бойцов, чтоб защищали его всякий раз, как подкрадется к очередной бригаде янки. По всему краю рыщет, выискивает янки, чтоб затем от них увертываться; а только я б на его месте подался обратно в Виргинию и показал бы новоизбранному полковнику, как люди воюют. Но Джон Сарторис не уходит в Виргинию. Он дуралей и трус. Только и способен рыскать да увертываться от янки, и вынудил их объявить за его голову награду, и теперь приходится ему усылать семью из края. В Мемфис отправлять; может, там вражеская армия о них будет печься, раз не хотят собственное наше правительство и сограждане... Тут дыхание у дяди Бака кончилось -- по крайней мере, кончились слова, и только тряслась еще запачканная жевательным табаком борода, и табачная струйка виднелась в углу рта, и палкой он размахивать не кончил. Я поднял вожжи; но заговорил капитан, по-прежнему глядевший на меня: -- Сколько у твоего отца теперь в полку? -- У него не полк, сэр, -- сказал я. -- Сабель пятьдесят, по-моему. -- Пятьдесят? -- удивился капитан. -- Пятьдесят? Неделю назад мы взяли одного янки в плен; он говорил, там больше тысячи. И что полковник Сарторис боя не завязывает, а угоняет лошадей. Дядя Бак закатился смешком -- немного отдышался уже, видно. Закудахтал, как наседка, хлопая себя по бедру, а другой рукой держась за колесо повозки, точно у него нет сил стоять. -- Вот, вот! Узнаю Джона Сарториса! Он добывает лошадей. А добыть самих янки -- дело попроще; каждый дурак может. Вот эти двое сорванцов прошлым летом вышли из дому к воротам -- и вернулись с целым полком янки, а лет им всего -- сколько тебе, малец? -- Четырнадцать, -- ответил я. -- Нам еще не исполнилось, -- уточнил Ринго. -- В сентябре исполнится, если будем живы-здоровы... Наверно, бабушка заждалась нас, Баярд. Дядя Бак оборвал смех. Шагнул в сторону от колеса. -- Трогай, -- сказал он. -- Дорога у вас дальняя. Я повернул мулов. -- И береги бабушку, малец, не то Джон Сарторис шкуру с тебя спустит. А не он -- так я спущу! -- Повозка двинулась вперед, и дядя Бак заковылял рядом. -- Увидишь Джона -- передай, пусть оставит лошадей на время и займется стервецами синебрюхими. Пусть бьет их без пощады! -- Передам, сэр, -- сказал я. Мы поехали дальше. -- Счастье его, что бабушка не слышит, а то заставила бы вымывать рот мылом, -- сказал Ринго. Бабушка и Джоби ждали нас у компсоновских ворот. У ног Джоби стояла еще одна корзинка, прикрытая салфеткой; оттуда высовывалось бутылочное горлышко и черенки роз. Ринго и я пересели назад, на сундук, и Ринго снова то и дело стал оглядываться, приговаривая: -- До свиданья, Джефферсон! Здравствуй, Мемфис! А когда выехали на первый загородный взгорок, он оглянулся и сказал тихо: -- А что, как никогда не кончат воевать? -- Не кончат -- ну и не кончат, -- сказал я. И не оглянулся. В полдень остановились у родника, и бабушка открыла корзинку, достала розовые черенки, подала их Ринго. -- Когда напьетесь там, смочишь корни в роднике, -- сказала она. Корешки были увернуты в тряпку, на них налипла земля; когда Ринго нагнулся с черенками к воде, я заметил, что он снял с них комок земли, чтобы сунуть в карман. Но поднял глаза, увидал, что я смотрю, и мотнул рукой, будто выбрасывая. Однако не выбросил. -- Захочу вот и оставлю себе эту землю, -- сказал он. -- Но она не с нашей усадьбы, -- сказал я. -- Знаю, что не с нашей, -- сказал он. -- Но все же миссисипская. У тебя и такой нет. -- А спорим? -- сказал я. Он смотрит на меня. -- Что дашь взамен? -- сказал я. Он смотрит. -- Взамен за что? -- спрашивает. -- Сам знаешь, -- сказал я. Он сунул руку в карман, достал пряжку, что мы отстрелили от седла у янки прошлым летом, когда попали в лошадь. -- Ладно, давай сюда, -- сказал он. Я вынул из кармана табакерку и отсыпал ему на ладонь половину земли (она не просто усадебная, она с нашего поля виксбергской битвы -- и в ней победный клич, осажденная крепость, изможденно-железные, несокрушимые воины). -- Я знаю, откуда она, -- сказал он. -- За коптильней взятая. А ты запасся будь спокоен. -- Да, -- сказал я. -- Чтоб до конца хватило. Мы увлажняли черенки всякий раз, когда делали привал и открывали корзинку с едой; она еще и на четвертый день не вовсе опустела, потому что по крайней мере раз в день мы останавливались у дороги в знакомых домах и ели с хозяевами, а на вторые сутки ужин и завтрак у нас был в одном и том же доме. Но даже и тут бабушка не ушла в дом ночевать. Постлала себе на дворе в повозке, сбоку сундука, а Джоби лег под повозкой и рядом положил ружье, как и в те ночи, что мы на дороге ночевали. Верней, не на самой дороге, а отъехав слегка в лес. На третью ночь, когда бабушка лежала у сундука, а Джоби, Ринго и я -- под повозкой, подъехали конные, и бабушка сказала: "Джоби! Ружье!" -- и кто-то спешился, отнял ружье у Джоби, и зажгли пучок смолистых веток, и мы увидели, что форма на кавалеристах серая. -- В Мемфис? -- сказал офицер. -- Туда вам не добраться. Вчера под Кокрамом{20} был бой, и дороги кишат патрулями янки. Как эти сволочи... прошу прощенья, мэм (за спиной у меня Ринго шепнул: "Неси мыло")... как они вам дали доехать сюда невредимо, понять не могу. На вашем месте я и возвращаться не рискнул бы, а остановился в первом придорожном доме и переждал бы там. -- Пожалуй, мы поедем дальше, -- сказала бабушка, -- как велел нам Джон -- полковник Сарторис. В Мемфисе живет моя сестра; мы направляемся к ней. -- Полковник Сарторис? -- переспросил офицер. -- Вам велел полковник Сарторис? -- Я его теща, -- сказала бабушка. -- А вот его сын. -- Господи боже. Вам и шагу нельзя дальше, мэм. Поймите, что, захватив вас и мальчика, они почти наверняка принудят полковника к сдаче. Бабушка -- она сидела пряменько и уже надела свою шляпку -- поглядела на него с повозки: -- Очевидно, у нас с вами разный опыт встреч с северянами. У меня нет причин думать, будто их офицеры -- а полагаю, среди них и посейчас есть офицеры -- станут обижать женщину и детей. Благодарю вас, но мой зять предписал нам ехать в Мемфис. Если вы располагаете сведениями относительно дороги, которые полезно знать моему вознице, то я буду признательна за сообщение их ему. -- Тогда я дам вам провожатых. Или нет, лучше всего поверните сейчас назад, в миле отсюда есть дом; подождите там. Вчера полковник Сарторис был у Кокрама; завтра к ночи я его наверняка найду и приведу к вам. -- Благодарю вас, -- сказала бабушка. -- Где бы ни был полковник Сарторис, ему, без сомнения, хватает собственных дел. Мы, пожалуй, продолжим поездку, как он нам велел. И кавалеристы уехали, а Джоби вернулся под кузов и ружье положил между собой и мной; но каждый раз, повертываясь на бок, я натыкался на это ружье и сказал, чтоб он убрал его; Джоби хотел его положить в повозку бабушке, но она не позволила, тогда он прислонил к деревцу, и мы доспали ночь и двинулись дальше, поев, и Ринго с Джоби опасливо глядели за каждое остающееся позади придорожное дерево. -- За деревом, которое проехали, янки уже стоять не будут, -- сказал я. И верно -- никто за деревьями теми не стоял. Миновали свежее пепелище, а когда проезжали мимо другого дома, несгоревшего, то из-за дома, из ворот конюшни, глядела на нас старая белая лошадь, а в ближнем поле -- я увидел -- бегут человек шесть; и тут над тропой, пересекающей дорогу, поднялась быстрым облаком пыль. -- Видать, здешний народ сам навязывает янкам свою скотину -- разве ж можно ее гонять вот так по дорогам среди бела дня, -- сказал Джоби. Из облака пыли выехали всадники и, не замечая нас, пересекли дорогу, -- десять -- двенадцать передних перемахнули уж кювет, напряженно держа пистолеты в руках (так несешь на ладони тростинку стоймя, оберегая ее на бегу от падения); но вот задний всадник явился из пыли и пятеро пеших, бегущих при лошади, -- а мы сидим в повозке, и Джоби вожжи натянул, осаживая, так что мулы почти сели на вальки, и челюсть у Джоби отвисла, а выпученные белки -- как два яйца вареных, и я успел уже с прошлого лета забыть, как те синие мундиры выглядят. Надвинулось все это вмиг -- дикоглазые потные кони, криколицые люди, -- и бабушка, встав на повозке, лупит пятерых пеших зонтичком по головам и по плечам, а они рвут с вальков постромки, обрезают карманными ножами упряжь. Молча действуют -- даже не глядят на бабушку, которая их зонтиком колотит; сдели с обоих мулов хомуты, и застлало их с мулами всех пятерых новым облаком пыли, а потом из облака из этого взвившимися ястребами вылетели мулы, и на них верхом двое, а еще двое съезжают, валясь, с крупов, а пятый бежит уже следом, и те двое, что свалились навзничь, подымаются с земли в обрывках, клочках упряжи, как распиловщики в черных стружках. Все трое бегут через поле за мулами, и слышим вдали пистолетные выстрелы, точно спички зажигают сразу по десятку, а Джоби так и застыл на сиденье с разинутым ртом и обрезками вожжей в руках, а бабушка стоит в повозке, еще не опустив погнутого зонтика, и кричит, зовет меня и Ринго, спрыгнувших с повозки и бегущих за дорогу. -- В конюшню! -- кричу ему. -- В конюшню! Взбегая к дому на бугор, мы мельком видели, как наши мулы скачут полем и те трое за ними бегут. А завернув за дом, к конюшне, и повозку нашу увидали: Джоби маячит на сиденье над голым дышлом, торчащим впереди, а бабушка стоит, грозя нам зонтиком, и -- знаю -- кричит, хоть ее и не слышно. Наши мулы ускакали уже в лес, но трое пеших бегут еще полем, и старая белая лошадь тоже смотрит на них из конюшни, а нас не замечает, но вот храпнула, дернулась назад и опрокинула копытом что-то -- ящик с ковочным инструментом. На лошади веревочный недоуздок, привязанный к лесенке, что ведет на сеновал, а на земле трубка лежит недокуренная и даже еще не погасла. Мы взобрались на лесенку, а с нее на лошадь, и когда выехали из конюшни, то еще видно было тех троих солдат; но у ворот мы замешкались, пока Ринго слезал и отворял их и опять на коня влезал, -- и солдат не видно стало тоже. Когда мы подрысили к лесу, их уже и след простыл, и не слыхать ни звука, только конь натужно шумит нутром. Мы пошли тише, потому что старый этот конь снова на быстрый аллюр перейти уже не мог, и на ходу прислушивались, -- и лишь почти уже к закату выехали на какую-то дорогу. -- Вот тут они прошли, -- сказал Ринго, и я увидел следы мулов. -- Обоих наших тут следы -- и Тестя, и Стоика. Я их где хочешь признаю. Они сбросили янков с себя и домой теперь правят. -- А ты уверен? -- спросил я. -- А то нет. Я же всю жизнь с этими мулами. Что ж я, по-твоему, следов не знаю ихних?.. Веселей, коняга! Мы поехали дальше, но конь идти быстро не мог. Потом луна взошла, но Ринго говорил по-прежнему, что видит следы наших мулов. И мы ехали дальше, только теперь коняга шел еще тише, и вскоре Ринго задремал и слетел бы наземь, если б я не поддержал, а чуть погодя уже Ринго меня подхватил -- я и не заметил, как заснул. Который час, мы не знали, и нам все равно было; но какое-то время спустя конь наш гулко и неторопливо простучал копытами по доскам, и мы свернули с дороги, привязали недоуздок к деревцу; должно быть, заползали мы под мост уже спящими, и обоих нас во сне тянуло лезть, бежать куда-то. Потому что если б до конца лежали неподвижно, то они б нас не заметили. Я проснулся -- снились мне раскаты грома, и сон словно продолжался. Светло было; даже под мостом, в гущине бурьяна, мне и Ринго ощутилось, что восходит солнце; но в первый миг мы просто вскинулись от грохота -- над нами густо барабанили подковы по шатучим доскам настила; мы сели, глядя друг на друга в бледно-желтом свете и не совсем еще очнувшись. Вот потому-то вышло так -- мы, может, еще спали, были врасплох застигнуты во сне и не успели ни о чем подумать и сообразить, как быть, если над нами янки, -- и выскочили из-под моста, побежали бессознательно, беспамятно; я оглянулся на бегу (мост и дорога обок футов на пять, на шесть приподняты над местностью), и мне почудилось, что весь этот горизонт заполнен движущимися по небосклону лошадьми. Затем все сгустилось, слилось, как вчера; не чуя под собой бегущих ног и шипов и колючек не чувствуя, мы нырнули по-кроличьи в ежевичную заросль и легли там ничком, а вокруг зашумели люди, затрещали ветвями лошади, и чьи-то твердые руки выволокли нас, царапающихся, брыкающихся, ничего не видящих, из кустов и поставили на ноги. Тут зрение вернулось к нам, стоящим в кольце конных и спешенных людей и лошадей, -- и на бездыханную, блаженную минуту нас обдало волшебным, росистым покоем и миром. Я узнал Юпитера, большого, неподвижного в рассвете, как бледное, недвижно зачарованное пламя, -- и тут отец затряс меня, воскликнул: -- Где твоя бабушка? Где мисс Роза? И пораженно ахнул Ринго: -- А мы ж про бабушку забыли! -- Как забыли? -- вскричал отец. -- То есть убежали, бросили ее в повозке посреди дороги? -- Ой, хозяин Джон, -- сказал Ринго. -- Да вы же знаете, к ней никакой янки не сунется, если у него хоть капля мозгу. Отец выругался. -- И далеко отсюда вы ее оставили? -- Это вчера днем было, часа в три, -- сказал я. -- Мы и ночью потом ехали немного. Отец повернулся к своим. -- Ребята, посадите их кто-нибудь двое к себе за седла, а лошадь поведем на поводу. -- Оглянулся на нас. -- Ели вы что-нибудь? -- Ели? -- сказал Ринго. -- Мой живот уже решил, что у меня глотка напрочь перехвачена. Отец достал из седельной сумы кукурузный хлебец, разломил пополам, протянул нам. -- Где вы взяли этого коня? -- спросил он. Помявшись, я сказал: -- Он одолженный. -- У кого одолженный? -- спросил отец. Мы помолчали, потом Ринго сказал: -- Мы не знаем. Там не было хозяина. Один из солдат засмеялся. Отец коротко глянул на него, и смех утих. Но лишь на минуту, потому что все вдруг захохотали, а отец только переводил взгляд с солдата на солдата, и лицо его краснело все сильнее. -- Не серчай, полковник, -- сказал один. -- Ур-ра Сарторису! Мы поскакали назад; езда оказалась недолгой; вскоре открылось перед нами поле, по которому бежали вчера те люди, и дом с конюшней опять виден, а на дороге все еще лежат обрезки упряжи. Но повозки нет. Отец сам подвел конягу к дому, постучал пистолетом о крыльцо, но, хотя дверь была по-прежнему распахнута, никто не вышел. Мы поставили коня на старое место в конюшню; трубка так со вчера и валялась у опрокинутого ящика с ковочным инструментом. Вернулись на дорогу, и отец остановил Юпитера среди обрезков и обрывков упряжи. -- Ох вы, мальчишки! -- сказал он. -- Ох, чертовы мальчишки! Двинулись снова в путь, но уже потише; трое ехали дозором где-то впереди. Днем вернулся галопом один из дозорных, и, оставив с нами трех бойцов, отец урысил с остальными; воротились они почти уже к закату на припотевших лошадях и ведя в поводу еще двух с синими армейскими подседельниками и с выжженным на бедре клеймом "США". -- Говорю же вам, что янкам бабушку не остановить, -- сказал Ринго. -- На спор иду, она уже в Мемфисе. -- Ваше счастье, если это так, -- сказал отец. -- Садитесь с Баярдом вот на этих, -- указал он на новых лошадей. Ринго пошел садиться. -- Погоди, -- сказал отец. -- Твой вон тот. -- Он, значит, мой собственный? -- Нет, -- сказал отец. -- Одолженный. Мы все, остановясь, глядели, как Ринго садится на своего коня. Тот стоит сперва не шевелясь, но, ощутив на левом стремени тяжесть Ринго, тут же как крутанется -- и встает к Ринго правым боком; первый такой круговой поворот кончился тем, что Ринго растянулся на дороге. -- Ты садись на него справа, -- подсказал отец, смеясь. Ринго посмотрел на лошадь, на отца. -- А почему не слева, как на всякого коня? Что янки не люди, я знал, но не знал, что у них и лошади не лошади. -- Садись давай, -- сказал отец. -- Конь слеп на левый глаз. Уже стемнело, а мы все едем, потом я вдруг очнулся -- кто-то придерживает меня в седле, и стоим под деревьями, горит костер, но какая уж там еда -- мы с Ринго уснули тут же, -- и снова утро, и все уже уехали, кроме отца и еще одиннадцати человек; мы так и простояли в том леске весь день. -- А теперь что? -- спросил я. -- Теперь доставлю вас, чертят, домой, а оттуда придется мне в Мемфис -- бабушку твою искать, -- сказал отец. Темнело, когда мы тронулись в путь; понаблюдали, как, зря попрыгав слева, Ринго садится в седло, и поехали. Остановились, когда начало светать. На этот раз не стали разводить костер; даже коней расседлали не сразу; залегли, затаились в лесу, а потом отец разбудил меня тихо рукой. Солнце уже поднялось; мы лежали и слушали, как по дороге идет пехотная колонна янки, и после я опять заснул. Проснулся в полдень. Горел костер, и поросенка пекли на огне, и мы поели. -- К полуночи дома будем, -- сказал отец. Юпитер отдохнул. Он не сразу дался взнуздать и поиграл, не позволяя отцу сесть, а когда тронулись, все порывался в полный ход; отцу пришлось его придерживать. Я ехал слева от Юпитера, Ринго справа. -- Поменяйся с Баярдом позициями, -- сказал ему отец. -- Пусть твой конь видит, что у него рядом. -- Да он идет спокойно, -- сказал Ринго. -- Ему так нравится. Он же по запаху слышит, что Юпитер тоже лошадь, и не станет, значит, на него верхом садиться. -- Ладно, -- сказал отец. -- Но будь поосторожней на своем бельмастом. Мы шли быстро. Подо мной и Ринго кони тоже были резвые; я оглянулся -- остальные порядком отстали, их даже не пылило нашей пылью. Солнце клонилось к закату. -- Знать бы хоть, что бабушка цела и невредима, -- сказал отец. -- Ой, хозяин Джон, -- сказал Ринго. -- Что вы все волнуетесь за бабушку? Я ее знаю всю жизнь; я за нее спокоен. На Юпитера любо было глядеть -- голову гордо поднял, косится на мою лошадь и на лошадь Ринго, и слегка скучает, и чуть пробует убыстрить ход. -- Я его сейчас пущу слегка, -- сказал отец. -- А ты и Ринго держитесь крепче. Юпитер жиманул ракетой, чуть пластаясь, и я подумал, только мы Юпитера и видели. Но зря подумал: мог бы видеть, что Юпитер все еще скучает капельку и, значит, пущен не вполне. А вдоль дороги шла жердяная изгородь, и жерди начали сплываться вдруг в глазах, и тут я понял, что Юпитер с отцом не ушли от нас, что мы все трое, пластаясь, несемся на гребень холма, за которым дорога идет резко вниз, -- несемся, как три ласточки, и у меня мелькнуло: "Мы держимся вровень, мы держимся вровень", -- но тут отец оглянулся, блеснув глазами, и блеснули его зубы в бороде, и я понял, что Юпитер все еще не пущен полным ходом. -- Теперь держись! -- сказал отец, и Юпитер рванулся от нас -- так на моих глазах однажды сокол взреял над забором из полынной пустоши. Они вынеслись на гребень, и под ними я увидел небо и верхи деревьев за холмом -- точно отец с конем летят, взмывают ввысь по-соколиному, чтоб камнем пасть за гребень. Но нет -- отец как бы среди полета вдруг остановил Юпитера там наверху; я видел, как он встал на стременах, вскинув руку со сдернутой шляпой, и тут Ринго и я выскакали к нему на гребень, не успев и подумать- что надо осаживать, а круто остановленный Юпитер вздыбился, а отец хлестнул шляпой коня Ринго по слепому глазу, конь шарахнулся, перемахнул через изгородь под ошеломленные крики Ринго, а я скакать еще не кончил, а за спиной отец палит из пистолета и кричит: -- Окружай их, ребята! Чтоб ни один не ушел! Есть предел тому, что могут воспринять, принять в себя дети; поверить-то они могут чему угодно, если только дать достаточное время; но есть физический предел для восприятия в единицу времени -- того самого времени, что поощряет в детях веру в невероятное. А я был все еще ребенком в тот момент, когда лошади, отцова и моя, вынеслись на гребень и, как бы на скаку остановясь, воспарили -- верней, повисли, взвешенные, в пространстве, где исчезло время; и отец рукой держит за повод мою лошадь, а полуслепой конь Ринго, круша ветки, скачет вправо меж деревьями под вопли Ринго. И я гляжу спокойно на то, что перед нами -- верней, под нами: сумерки, костер, ручей струится мирно под мостом, ружья аккуратно составлены в сторонке, шагах в двадцати пяти от солдат, а сами солдаты, в синих североармейских мундирах и брюках, присели вокруг огня с кружками в руках и обернули к гребню холма лица -- и на всех лицах нарисовано одно и то же мирное выражение, точно на полсотне одинаковых кукол. Отец насадил уже шляпу опять на голову себе, оскалился в улыбке, и глаза светятся, как у кошки. -- Лейтенант, -- сказал он громко, рывком повертывая мою лошадь, -- езжай за холм и своим эскадроном замкни окружение слева... Скачи! -- шепнул он, шлепая мою лошадь ладонью по крупу. -- Шуму побольше! Ори во всю глотку -- как Ринго!.. Я -- Джон Сарторис, -- объявил он тем, глядящим на него снизу и еще не опустившим даже кружек. -- И думаю, братцы, ваша песня спета. Один только Ринго никак не мог допеть свою песню. Одиннадцать отцовских конников взъехали все сразу на холм, остановили лошадей, и, наверно, в первую минуту У них на лицах было то же выражение, что у тех янки, -- а я когда переставал продираться с шумом и треском по кустам, то слышал справа крики, охи и опять крики Ринго: "Хозяин Джон! Ой, хозяин Джон! Скорей сюда!" -- и снова громкие призывы: "Полковник! Хозяин Джон! Баярд! Бабушка!" -- так что казалось, целый эскадрон шумит, -- и крики "Тпру!", а конь его не слушает и мечется; и, видно, опять забыл Ринго, что надо справа садиться. И вот отец сказал: -- Ладно, ребята. Теперь спускайся к пленным. Почти уже смерклось. В костер подбросили хвороста; янки по-прежнему сидят вокруг огня под пистолетами отца и его конников, а двое бойцов разувают янки и стаскивают с них штаны. А Ринго все еще орет в лесу. -- Езжай-ка, вызволи там лейтенанта Маренго, -- сказал отец. Но тут из леса вымахнул конь Ринго, ширя незрячий глаз до тарелочных размеров, и понесся заново по кругу, вскидывая коленки к самой морде. А затем и Ринго выскочил -- с видом еще более шальным, чем у коня, и со словами: "Я бабушке скажу, как вы мою лош..." -- и увидел тех янки. Он так и присел, раскрыв рот и таращась на них. И заорал: -- Держи! Лови! Хватайте их, хозяин Джон! Они украли Тестя и Стоика! Ужинали все разом -- отец с нами и солдатами и те янки в нижнем белье. -- Полковник, -- заговорил их офицер. -- Вы, сдается мне, нас одурачили. Не верю, чтоб у вас имелись еще люди сверх этих, которые здесь. -- А вы проверьте делом свое предположение, попытайтесь уйти от нас, -- сказал отец. -- Уйти? Белея подштанниками и сорочками, как привидения? Чтоб на всей дороге в Мемфис каждый негр и каждая старуха палили в нас со страху из дробовиков?.. Одеяла-то хоть наши вы у нас не отберете на ночь? -- Ну что вы, капитан, -- сказал отец. -- А сейчас, с вашего позволения, я удалюсь, а вас оставлю устраиваться на ночлег. Мы отошли в темноту. Видно было, как они вокруг огня стелют на землю одеяла. -- На кой тебе дьявол шесть десятков пленных, Джон? -- сказал один из бойцов. -- Мне они незачем, -- сказал отец. Взглянул на меня и Ринго. -- Это вы, мальцы, их взяли. Что будете с ними делать? -- Расстреляем, -- сказал Ринго. -- Нам с Баярдом не впервой стрелять янки. -- Нет, -- сказал отец. -- У меня есть получше план. За который Джо Джонстон{21} скажет нам спасибо. -- Он повернулся к своим. -- Ружья и боеприпасы у них взяли? -- Да, полковник. -- Еду, одежду, обувь взяли всю? -- Все, кроме одеял, полковник. -- Одеяла утром соберем, -- сказал отец. -- Теперь посидим, подождем. Сидим в темноте. Янки ложатся спать. Один подошел к костру, поднял ветку -- подбросить в огонь. Но не подбросил. Постоял, не озираясь, молча; другие янки лежат, не шелохнутся. Положил ветку на землю, вернулся к своему одеялу. -- Ждем дальше, -- прошептал отец. Спустя время костер погас. -- Теперь слушайте, -- шепчет отец. И мы сидим в потемках, слушаем, как раздетые янки крадутся в кусты. Один раз всплеск раздался, и выругался кто-то, а затем такой звук, точно ему ладонью рот зашлепнули. Вслух отец не рассмеялся, только затрясся тихо. -- Змей берегись, босячье, -- шепнул один из наших. Часа два у них заняло это прокрадыванье, пока все не ушли. Потом отец сказал: -- Бери по одеялу каждый и ложимся спать. Солнце стояло уже высоко, когда он разбудил нас. -- К обеду будем дома, -- сказал он. И вскоре мы с отцом и Ринго выехали к нашей речке; миновали котловинку, где я и Ринго учились плавать, и, обогнув поля, проехали то место, где мы залегли прошлым летом, где первого в жизни увидали янки, а отсюда и дом видно, и Ринго сказал: -- Усадьба, вот мы в тебя и воротились, а кому Мемфис нравится, тот бери его хоть насовсем. Глядим на дом наш -- и точно снова тот день вернулся, когда бежали к нему выгоном и никак не могли добежать. А повозку и не замечаем; отец первый завидел ее, едущую к нам по джефферсонской дороге, и на сиденье -- бабушка, худенькая, пряменькая, и держит взятые у миссис Компсон черенки роз, обернутые заново в бумагу; а Джоби криком и хлыстом понукает лошадей -- чужих чьих-то; и отец остановил нас у ворот и, приподняв шляпу, пропустил сперва повозку. Бабушка ни слова не промолвила. Лишь, проезжая, поглядела на меня и Ринго, и мы поехали следом. Не остановясь у дома, повозка проехала в сад, к яме, которая осталась от вырытого сундука, а бабушка все молчит; и спешился отец, вскочил на повозку, взялся за край сундука, сказал нам через плечо: -- А ну-ка сюда, мальчики. Мы зарыли сундук снова и пошли вслед за повозкой к дому. Вошли в кабинет, отец опять поместил ружье на крюки над камином, а бабушка положила черенки, сняла шляпку, взглянула на меня и Ринго. -- Мыло возьмите, -- сказала она. -- Мы не ругались, -- сказал я. -- Спроси папу. -- Они хорошо вели себя, мисс Роза, -- сказал отец. Бабушка поглядела на нас. Подошла, положила руку па плечо сперва мне, затем Ринго. -- Идите наверх... -- сказала она. -- Но как вы с Джоби этих лошадей достали? -- спросил отец. -- Мне одолжили их, -- сказала бабушка, по-прежнему глядя на нас. -- Идите наверх и снимите... -- Кто одолжил? -- спросил отец. Бабушка взглянула бегло на него, опять на нас глядит. -- Не знаю. Там никого не было... и снимите свою воскресную одежду. Назавтра день был жаркий, и мы трудились только до обеда, подновляли изгородь внизу в загоне. Из-за жары еще и не катались на трофейных наших лошадях. Даже в шесть часов солнце жгло еще, топя смолу из досок парадного крыльца. Отец, подняв ноги на перила, сидел без мундира и сапог, а я и Ринго -- на ступеньках, в ожидании, когда станет прохладнее и сможем прокатиться, и тут вдруг увидели, что в ворота въезжают человек пятьдесят, быстрой рысью, и, помню, подумалось: "Жарко им как в этих синих мундирах". -- Папа, -- произнес я. -- Папа! -- Только не бежать, -- сказал отец. -- Ринго -- в конюшню, выводи Юпитера. Баярд -- в дом, скажи Лувинии, пусть несет мне сапоги и пистолеты на черный ход; а сам затем в конюшню, к Ринго на подмогу. Но не бегом отсюда. Шагом. Лувиния лущила горох в кухне. Она вскочила -- миска на пол и разбилась. -- О господи, -- сказала Лувиния. -- О господи. Опять? Я пустился из кухни бегом. Ринго как раз обогнул угол дома -- и побежал тоже. Юпитер стоял, жуя, в стойле. Он взбрыкнул, не подпуская нас, -- как из двух пистолетов грянул в стенку копытами в дюйме от моей головы. Ринго с кормушки прыгнул к нему взнуздывать, и узду мы надели, но заседлать не смогли. -- Подведи своего коня слепым боком! -- крикнул я Ринго; но уже вбежал отец с сапогами в руке, и глядим -- из-за дома, сверху, едет сюда янки и в руке короткий карабин держит, как фонарь. -- В сторонку, мальчики, -- сказал отец. Птицей взлетел Юпитеру на незаседланную спину и, прежде чем тронуть коня, взглянул на нас. И произнес негромко, неторопливо даже: -- Берегите бабушку. И приказал Юпитеру: -- Давай, Юп. Пошел. Юпитер был уже повернут к задним закрытым решетчатым дверцам, что в конце прохода между стойлами; опять, как вчера, он рванулся от нас, и отец его поднял уже, а у меня мелькнуло: "Он же не пройдет в просвет наддверный!" Но Юпитер грудью прошиб дверцы -- они, казалось, разлетелись прежде, чем он их коснулся, и опять Юпитер с отцом взреяли -- и унеслись из ералаша сломанных и падающих планок. И тут в конюшню въехал янки и, намахнув, направив карабин одной рукой, как пистолет, пальнул по нас чуть не в упор и крикнул: -- Куда он выскочил, сукин этот мятежник? Потом мы убегали и, оглядываясь, видели, как из нижних окон дома начинает выползать дым, а Лувиния все принималась на бегу рассказывать: -- Сидит хозяин Джон на крыльце, а янки подъехали по клумбам и: "Скажи нам, браток, где тут мятежник Джон Сарторис живет". А хозяин Джон: "Чего?" -- и руку к уху приставил, и лицо такое сделал, как у дурачка, у дядюшки Фью Митчелла, а янки: "Сарторис, Джон Сарторис", а хозяин Джон: "Который? Чего который?" -- а когда уже видит, что у янки кончается терпеж, тогда: "А-а, Джон Сарторис. Так бы сразу и сказали". А янки ему: "Ах ты, олух тупорожденный!" -- а хозяин Джон: "Ты чего? Ты чего?" -- а янки: "Ничего! Показывай, где Джон Сарторис, пока самому тебе петлю на шею не накинул!" А хозяин Джон: "Сейчас, дай лишь обуюсь", -- и уходит в дом вприхромку, и бегом ко мне по холлу: "Лувиния -- сапоги и пистолеты. Береги мисс Розу и детей", и потом я на крыльцо иду, но я ж только негритянка. И янки: "Врет эта женщина. По-моему, то Сарторис и был. Езжай-ка глянь по-быстрому в конюшню -- не стоит ли там соловый жеребец"... Но тут бабушка остановилась, повернулась, затрясла Лувинию за плечи: -- Да замолчи! Замолчи! Ведь ясно же, что Люш им показал, где серебро зарыто. Зови Джоби. Быстрей! Повернула Лувинию лицом к хибарам и шлепнула по спине -- в точности как отец повернул и шлепнул мою лошадь, когда, выскакав на холм, мы наткнулись на янки; а сама бабушка хотела кинуться обратно к дому, но тут уж Лувиния вцепилась и держит ее, а бабушка рвется бежать. -- Нельзя ж туда, мисс Роза! -- Лувиния ей. -- Баярд, держи ее; помоги, Баярд! Они ж ее убьют! -- Пустите меня! -- говорит бабушка. -- Зови Джоби! Люш показал им, где зарыто серебро! Но мы держит ее; она сухонькая, легкая и крепкая, как кошка, но мы держим. Дым пошел теперь клубами, и шумит что-то или кто-то, а может, это общий звук от янки и пожара. И тут я увидел Люша. Идет из своей хибары -- за плечом пожитки, увязанные в пестрый платок, -- а за Люшем Филадельфия, и на лице у Люша то же выражение, что прошлым летом, когда он вернулся ночью от янки и мы с Ринго смотрели на него в окно хибары. Бабушка перестала вырываться. -- Люш, -- проговорила бабушка. Он остановился, как во сне; глянул глазами, нас не видящими -- или видящими что-то недоступное для нас. Но Филадельфия-то нас увидела и спряталась за спину Люша. -- Я его удерживала, мисс Роза, -- сказала она, взглядывая на бабушку. -- Бог мне свидетель, удерживала. -- Люш, -- сказала бабушка. -- И ты с ними уходишь? -- Да, -- сказал Люш, -- ухожу. Меня освободили; сам Господень ангел провозгласил меня свободным и генерала дал, что поведет через реку Иордан{22}. Я больше не принадлежу Джону Сарторису; я принадлежу себе и Богу. -- Но серебро ведь принадлежит Джону Сарторису, -- сказала бабушка. -- По какому же праву ты отдал его? -- Вы право спрашиваете? -- ответил Люш. -- Где Джон Сарторис? Он пускай приходит спрашивает. А Бог его спросит, кто