о над ней и надо мной. Повозка тронулась; запрыгали уши мулов. Позади, в вышине над домом, неподвижные, реют кругами, потом уменьшаются и пропадают. АНС  Я сказал ему, чтобы уважал покойную мать и не брал коня: неправильно это, форсить на цирковом звере, шут бы его взял, -- она ведь хочет, чтобы все мы, кто из ее плоти и крови вышел, были с ней в повозке; и вот, не успели мы Таллову дорогу проехать, Дарл начинает смеяться. Сидит на скамейке с Кешем, покойная мать в гробу лежит у него в ногах, а он смеется. Не знаю, сколько раз я ему говорил, что из-за таких вот выходок люди о нем и судачат. Тебе, говорю, может, наплевать, и сыновья у меня, может, выросли, черт знает какие, но мне не все равно, что говорят про мою плоть и кровь, а когда ты такое выкидываешь и люди про тебя судачат, это твою мать роняет -- не меня, говорю: я мужчина, мне не страшно; это на женскую половину падает, на твою мать и сестру, ты об них подумай -- и нате вам, оглянулся назад, а он сидит и смеется. -- Я не жду, что ты ко мне поимеешь уважение, -- говорю ему. -- Но у тебя же мать в гробу не остыла. -- Вон, -- и головой показывает на поперечную дорогу. Лошадь еще далековато, идет к нам ходко, и кто на ней, мне говорить не надо. Я оглянулся на Дарла, а он сидит и смеется. -- Я старался, -- говорю. -- Старался сделать так, как она хотела. Господь отпустит мне и простит поведение тех, кого послал мне. Она лежит в ногах у Дарла, а он сидит на скамье и смеется. ДАРЛ  Он едет по дорожке быстро, но мы уже в трехстах ярдах от перекрестка, когда он сворачивает на главную дорогу. Из-под мелькающих копыт летит грязь; он сидит в седле легко и прямо, и теперь чуть придерживает коня; конь семенит по грязи. Талл у себя на участке. Смотрит на нас, поднимает руку. Едем, повозка скрипит, грязь шепчется с колесами. Вернон продолжает стоять. Он провожает глазами Джула; конь бежит словно играючи, высоко поднимая колени, в трехстах ярдах от нас. Мы едем; движемся как во сне, в дурмане, будто не перемещаясь, и кажется, что время, а не пространство сокращается между им и нами. Она поворачивает под прямыми углами, колеи с прошлого воскресения уже затянулись: гладкий красный язык лавы, извиваясь, уходит в сосны; белая доска с линялой надписью: "Церковь Новой Надежды, 3 мили". Она наезжает, как неподвижная ладонь над мертвым океаном; за ней дорога -- как спица колеса, у которого обод -- Адди Бандрен. Тянется навстречу, пустая, без следов, и белая доска отворачивает свое линялое и бесстрастное извещение. Кеш спокойно смотрит на дорогу и поворачивает голову вслед доске, как сова; лицо у него сосредоточенное. Горбатый папа смотрит прямо вперед. Дюи Дэлл тоже глядит на дорогу, потом оборачивается ко мне, в настороженных глазах тлеет отказ, а не вопрос, как у Кеша. Доска позади; дорога без следов тянется. Потом Дюи Дэлл отворачивает лицо. Скрипит повозка. Кеш плюет через колесо. -- Дня через два запахнет, -- говорит он. -- Это ты Джулу скажи, -- говорю я. Теперь он остановился, выпрямившись сидит на коне у перекрестка, наблюдает за нами, неподвижный, как указатель, поднявший навстречу ему свою надпись. -- Для долгой дороги он плохо уравновешен, -- говорит Кеш. -- И это ему скажи, -- говорю я. Повозка скрипит дальше. Через милю он обгоняет нас; поводья подобрал, и конь, выгнув шею, идет быстрой иноходью. Джул сидит в седле легко, надежно, прямо, лицо деревянное, порванная шляпа лихо заломлена. Он проезжает быстро, не взглянув на нас, конь бодр, грязь шипит под копытами. Лепешка грязи, отброшенная копытом, шлепается на гроб. Кеш наклоняется вперед, достает что-то из ящика с инструментами и аккуратно ее соскребает. Когда дорога пересекает Уайтклиф и щеглы над нами, он отламывает ветку и оттирает пятно мокрыми листьями. АНС  Тяжело человеку в этом краю; тяжело. Восемь миль трудового пота смыто с Господней земли, а ведь Господь Сам велел его тут пролить. Нигде в нашем грешном мире не разжиться честному работящему человеку. Это -- для тех, которые в городских магазинах сидят, пота не проливают, а кормятся с тех, которые проливают трудовой пот. Это -- не для трудового человека, не для фермера. Иногда думаю, почему не бросим? Потому что в небесах нам будет награда, а они туда свои автомобили и другое добро не возьмут. Там все люди будут равны, и кто имеет, у того отнимется, и дано будет Господом тому, кто не имеет. Но похоже, что этого долго ждать. Чтобы заработать свою награду за праведность, человек себя мытарить должен и своих мертвецов, -- хорошо ли это? Ехали весь день, в сумерки добрались до Самсона, а моста и там уж нет. Они никогда не видели, чтобы река так поднялась, -- а дождь-то еще не перестал. Старики не видали и не слыхали, чтобы такое было на памяти людской. Меня избрал Господь, потому что кого Он любит, того наказывает. Но чудными же способами извещает он об этом человека, ей-ей. Но теперь я вставлю зубы. Это будет утешением. Будет. САМСОН  Это было как раз перед закатом. Мы сидим на веранде, а по дороге подъезжает повозка, их в повозке пятеро, а один сзади верхом. Кто-то из них поднял руку, но проехали мимо магазина и не остановились. -- Кто это? -- спрашивает Маккалем. -- Забыл его имя... ну, Рафа близнец -- это он был. -- Бандрены, из-за Новой Надежды, -- Квик отвечает. -- А под Джулом конь из тех снопсовских лошадок. -- Не знал, что они тут еще водятся, -- говорит Маккалем. -- Я думал, вы все-таки исхитрились их раздать. -- Поди возьми его, -- говорит Квик. А повозка проехала. Я говорю: -- Могу спорить, эту ему папаша Лон не за так отдал. -- Да, -- говорит Квик. -- Папа ему продал. -- А повозка едет дальше. -- Они, поди не слышали про мост, -- говорит Квик. -- А что они тут делают? -- спрашивает Маккалем. -- Да, видно, жену похоронил и отпуск себе взял, -- Квик говорит. -- В город, видно, едет, а Таллов мост у них залило. И про этот, значит, не слышали? -- Тогда им лететь придется, -- я говорю. -- Думаю, что отсюда до устья Ишатовы ни одного моста не осталось. Что-то у них было в повозке. Но Квик ездил на заупокойную службу три дня назад, и нам, конечно, в голову не могло прийти ничего такого, -- ну разве поздновато из дому отправились да про мост не слышали. -- Ты бы им крикнул, -- говорит Маккалем. Черт, на языке вертится имя. Квик крикнул, они остановились, он пошел к повозке и объяснил. Возвращается вместе с ними. Говорит: "Они едут в Джефферсон. Возле Талла моста тоже нет". Будто мы сами не знаем, и нос как-то морщит, а они сидят себе -- Бандрен с дочкой и малец спереди, а Кеш и другой, про которого судачат, на доске у задка, и еще один на пятнистом коньке. Наверно, они уже принюхались: когда я сказал Кешу, что им опять придется ехать мимо Новой Надежды, и как им выгодней поступить, он только одно ответил: -- Ничего, доберемся. В чужие дела лезть не люблю. Каждый пусть сам решает, как ему быть, -- такое мое мнение. Но когда мы с Речел поговорили о том, что специалист покойницей их не занялся, а у нас, мол, июль, и все такое, я пошел к амбару и хотел про это с Бандреном поговорить. -- Я ей дал обещание, -- он мне в ответ. -- Она так решила. Я заметил, что ленивый человек, которого с места не стронешь, если уж двинулся, то пойдет и пойдет, как раньше сидел и сидел, -- словно бы ему не так противно двигаться, как тронуться и остановиться. И если появляется трудность, мешает ему двигаться или сидеть, он этой трудностью даже гордится. Анс сидит на повозке, сгорбившись, моргает, мы рассказываем ему про то, как быстро моста не стало и как высоко вода поднялась, а он слушает, и, ей-богу, вид у него такой, как будто гордится этим, как будто он сам сделал наводнение. -- Значит, такой высокой воды вы никогда не видели? -- говорит. -- На все воля Божья, -- говорит. -- К утру она вряд ли сильно спадет. -- Ночуйте здесь, -- я говорю, -- а завтра с утра пораньше отвезете к Новой Надежде. Мне этих мулов отощавших стало жалко. А Речел я сказал: "Ты что же, хотела, чтобы я прогнал их на ночь глядя, за восемь миль от дома? Что мне было делать-то? -- спрашиваю. -- Всего на одну ночь -- поставят ее в сарае, а на рассвете уедут". Ну, и говорю ему: -- Оставайтесь здесь на ночь, а завтра пораньше везите обратно к Новой Надежде. Лопат у меня хватит, а ребята поужинают и могут заранее вырыть, если захотят, -- и вижу, его дочка на меня смотрит. Если бы у ней не глаза были, а пистолеты, я бы сейчас не разговаривал, -- прямо прожигают меня, честное слово. А потом пришел к сараю, -- они там расположились, -- слышу, дочка говорит, не заметила, как я подошел. Говорит: -- Ты ей обещал. Она не хотела умирать, пока ты не пообещал. На твое слово понадеялась. Если обманешь ее, Бог тебя накажет. -- Никто не может сказать, что я не держу слово, -- Бандрен отвечает. -- У меня душа всем открытая. -- Какая у тебя душа, не знаю, -- она говорит. Говорит быстро, шепотом. -- Ты ей обещал. Должен сделать. Ты... -- Потом увидела меня и замолчала; стоит. Если бы они были пистолетами, я бы сейчас не разговаривал. Ну, и опять завел про это речь, а он говорит: -- Я ей дал обещание. Она так хочет. -- Но мне сдается, для нее же лучше, если мать похоронят близко, и она сможет... -- Я Адди дал обещание, -- он говорит. -- Она так хочет. Тогда я сказал, чтобы закатили ее в сарай, потому что дождь опять собирается, -- а ужин скоро будет готов. Но они входить не захотели. -- Благодарствую, -- говорит Бандрен. -- Мы стеснять вас не хотим. В корзинке у нас кое-что есть. Мы обойдемся. -- Ну, раз ты так печешься о своих женщинах, -- говорю, -- я тоже пекусь. Когда мы есть садимся, а наши гости за стол не идут, моя жена считает это за оскорбление. Тогда его дочка пошла на кухню помогать Речел. А потом Джул ко мне подходит. -- Конечно, -- я говорю. -- Натаскай ему с сеновала. Мулов накормить и ему дай. -- Я хочу тебе заплатить, -- говорит. -- За что? -- спрашиваю. -- Что же я, человеку корма для коня пожалею? -- Я хочу тебе заплатить, -- он говорит; мне послышалось: "лишнего". -- Чего лишнего? -- спрашиваю. -- Он что, зерна и сена не ест? -- За лишний корм. Я даю ему больше и не хочу, чтобы он у чужих одалживался. -- У меня, парень, ты корм покупать не будешь, -- я говорю. -- А если он может всю клеть сожрать, завтра утром я помогу тебе погрузить мой сарай в повозку. -- Он никогда ни у кого не одалживался. Я хочу за него заплатить. А меня подрывало сказать: если бы мои хотения исполнялись, тебя бы тут вообще не было. Но я только одно сказал: -- Тогда самое время ему начать. У меня ты корму не купишь. Речел накрыла ужин, а потом с его дочкой стала стелить постели. Но в дом никто из них не пошел. Говорю ему: -- Она уже столько дней мертвая, что ей эти глупости ни к чему. -- Я не меньше любого уважаю покойников, но уважать-то надо самих покойников, и если женщина четыре дня лежит в гробу, самое лучшее к ней уважение -- похоронить ее поскорей. А они не желают. -- Это будет неправильно, -- Бандрен говорит. -- Конечно, если ребята хотят лечь, я с ней один посижу. Не могу я ей в этом отказать. Когда я вернулся туда, они сидели на корточках вокруг повозки. -- Пускай хоть мальчонка пойдет в дом, поспит, -- говорю. -- Да и ты бы пошла, -- говорю его дочке. Не хотел я вмешиваться в их дела. И ей тоже вроде ничего плохого не сделал. -- Он уже спит, -- говорит Бандрен. Они его уложили в корыто в пустом стойле. Ну так ты иди, -- говорю ей. А она молчит. Все сидят на корточках. И едва их разглядишь. -- А вы, ребята? -- спрашиваю. -- Завтра у вас трудный день. И немного погодя Кеш отвечает: -- Благодарствую. Мы обойдемся. -- Не хотим быть в тягость, -- Бандрен говорит. -- Благодарим покорно. Так и остались сидеть на корточках. Принюхались, наверно, за четыре-то дня. А Речел -- нет. -- Это безобразие, -- говорит. -- Безобразие. -- А что ему делать? -- спрашиваю. -- Он ей слово дал. -- Да про него разве речь? Кому он нужен? А сама плачет. -- Чтобы ему, и тебе, и всем вам... Мучаете нас при жизни и над мертвыми издеваетесь, таскаете туда и сюда... -- Ну, полно, полно, -- говорю. -- Ты расстроилась. -- Не прикасайся ко мне! Не прикасайся ко мне! Ну разве может человек их понять? Вот я прожил с одной пятнадцать лет, и будь я проклят, если понял. Я представлял себе, что между нами могут встать самые разные вещи, но будь я проклят, если думал, что это будет тело, четыре дня как мертвое, притом женское. А они сами себе портят жизнь, не принимая то, что она нам преподносит, -- в отличие от мужчин. И вот я лежал, слышал, как начинается дождь, думал о том, что они сидят там на корточках вокруг повозки, а дождь стучит по крыше, думал о том, как плакала Речел, -- покуда не стало казаться, что слышу ее плач до сих пор, хотя она уже спала, что чую этот запах, хотя знал, что чуять его не мог. И уже понимать перестал, пахнет или нет, и не чудится ли мне запах только потому, что о нем знаю. А наутро я туда не пошел. Я слышал, что они запрягали, и, когда понял, что они вот-вот выедут, вышел из дому и пошел по дороге к мосту; оттуда услышал, как повозка выехала со двора и повернула назад, к Новой Надежде. Воротился домой, а Речел набросилась на меня за то, что ушел и не позвал их завтракать. Ну, кто их разберет? Только решишь, что они хотят одного, тут же понимай все наоборот, да еще, черт возьми, взбучку получишь за то, что не так ее понял. А запах я все равно как бы слышал. Тогда я решил, что его уже нет, а просто знаю о нем -- бывает иногда, что так обманываешься. Но когда подошел к амбару, понял, что ошибаюсь. Вошел и вижу, там кто-то сидит. Вроде на корточках, и сперва я подумал, что кто-то из них остался, а потом разглядел, кто это. Гриф. Он оглянулся, увидел меня и заковылял по проходу -- ноги врастопырку, крылья развесил и оглядывается на меня то через одно плечо, то через другое, как лысый старик. Вышел вон и полетел. Ему долго пришлось Если уж им так надо в Джефферсон, могли бы поехать кругом, через Маунт-Вернон, как Маккалем. Верхом он будет дома послезавтра. Оттуда им до города восемнадцать миль. Но, может быть, увидев, что и этого моста нет, и образумится, придет в рассудок. Маккалем этот. Двенадцать лет уже мы с ним подторговываем. Мальчишкой его знал; имя его знаю, как свое. Но убей меня Бог, не могу вспомнить. ДЮИ ДЭЛЛ  Завиднелась доска с надписью. Сейчас она смотрит по дороге в ту сторону, потому что может ждать. Она скажет: Новая Надежда 3 мили. Новая Надежда 3 мили. Новая Надежда 3 мили. И тогда начнется дорога, завьется, в рощу уйдет, будет ждать, пустая, и скажет: Новая Надежда, три мили. Я слышала, что мама умерла. Жалко, что некогда было дать ей умереть. Жалко, что некогда было пожалеть, что некогда. Это потому, что в буйной возмущенной земле слишком скоро слишком скоро слишком скоро. Не потому, что я не хотела и не хочу, а потому, что слишком скоро слишком скоро слишком скоро. Теперь сказала: Новая Надежда три мили. Новая Надежда три мили. {Вот что значит -- чрево времени: отчаяние и мука раздвигающихся костей, жестокий пояс, в котором заключена возмущенная внутренность событий}. Когда мы приближаемся, голова Кеша поворачивается, его бледное, печальное, сосредоточенно застывшее лицо вопросительно поворачивается за пустым и рыжим изгибом дороги; у задка едет верхом Джул, глядя прямо вперед. Земля убегает из глаз Дарла; они сливаются в булавочные головки. Они начинают с моих ног, поднимаются по телу к лицу, и вот на мне уже нет платья: сижу голая над медлительными мулами, над их потугами. {А если попрошу его повернуть? Он сделает, как я скажу. Ты же знаешь, сделает, как я скажу}. Однажды я проснулась, и подо мной неслась черная пустота. Я ничего не видела. Я увидела, как поднялся Вардаман, подошел к окну и вонзил в рыбу нож; кровь хлынула, зашипела, как пар, но я ничего не видела. {Он сделает, как я скажу. Всегда делал. Я могу убедить его в чем угодно. Могу, ты же знаешь. Если скажу: Поворачивай. Это было, когда я умерла в тот раз. Что, если скажу? Мы поедем к Новой Надежде. Нам не придется ехать в город}. Я поднялась, выдернула нож из рыбы, из шипящей крови и убила Дарла. {В ту пору когда я спала с Вардаманом у меня однажды был кошмар и думала что не сплю но ничего не видела и ничего не чувствовала не чувствовала под собой кровати не могла подумать кто я такая не могла подумать что я девушка и даже не могла подумать "Я" подумать что хочу проснуться и даже вспомнить от чего пробуждаются ведь без этого не проснешься и что-то проходило но я не знала что не могла подумать о времени а потом вдруг поняла что был ветер он дул на меня он как будто налетел и сдул меня оттуда где было так что меня нет сдул комнату и спящего Вардамана и всех их опять под меня и все дул словно ленту прохладного шелка тянули поперек моих голых ног}. Прохладный, он дует из сосен с печальным ровным шумом. Новая Надежда. Было 3 мили. Было 3 мили. Я верю в Бога. Я верю в Бога. -- Папа, почему мы не поехали к Новой Надежде? -- спрашивает Вардаман. -- Мистер Самсон сказал, мы едем туда, а мы проехали поворот. Дарл говорит: -- Смотри, Джул. -- Но смотрит не на меня. Смотрит на небо. Гриф застыл там, словно прибит гвоздем. Мы сворачиваем на Таллову дорогу. Проезжаем сарай и едем дальше, колеса шепчутся с грязью, проезжаем зеленью ряды хлопка на буйной земле, а Вернон в поле, с плугом. Когда мы проезжаем, он поднимает руку и долго еще стоит, глядя нам вслед. -- Смотри, Джул, -- говорит Дарл. Джул сидит на коне, оба они будто вырезаны из дерева, смотрят вперед. Я верю в Бога. Боже. Боже, я верю в Бога. ТАЛЛ  Когда они проехали, я отпряг мула, повесил цепи на плуг и пошел за ними. Они сидели на повозке у края дамбы. Анс сидел и смотрел на мост -- а видны были только его концы, потому что середина провисла в воду. Смотрел так, как будто все время думал, что люди врут и мост не залило, но и надеялся все время, что это правда. Как бы с приятным удивлением смотрел и жевал губами, сидя на повозке в воскресных штанах. Выглядел вроде лошади, которую нарядили, а не почистили: не знаю. Мальчик смотрел на середину моста, где над ним проплывали бревна и всякая всячина; мост дрожал и шатался, словно вот-вот развалится, а он смотрел большими глазами, как будто сидел в цирке. И сестра его. Когда я подошел, она на меня оглянулась -- глаза загорелись сердито, словно я собрался ее потрогать. Потом поглядела на Анса, а потом опять на воду. Она почти залила дамбу с обеих сторон, земля скрылась, кроме языка перед мостом, и если не знать, как раньше выглядела дорога и мост, ни за что не скажешь, где была река, а где земля. Только желтая муть, и дамба шириной с обушок ножа, и мы сидели перед ней -- кто на повозке, кто на коне, кто на муле. Дарл смотрел на меня, а потом Кеш обернулся и посмотрел с таким выражением, как в тот вечер, -- будто примерял в уме к ней доски, прикидывал длину, а тебя не спрашивал, что ты думаешь, и как бы даже не собирался слушать, если вдруг сам захочешь сказать, но на самом-то деле слушал. Джул не пошевелился. Он сидел на коне, чуть подавшись вперед, а лицо у него было такое же, как вчера, когда они с Дарлом проезжали мимо моего дома, возвращались за ней. -- Если бы его не залило, мы бы могли переехать, -- говорит Анс. -- Переехали бы на ту сторону. Иногда через затор протискивалось бревно и, поворачиваясь, плыло дальше, а мы наблюдали, как оно подплывает к тому месту, где был брод. Оно задерживалось, вставало поперек течения, на секунду высовывалось из воды, и по этому ты догадывался, что брод был здесь. -- Ничего не значит, -- я говорю. -- Может быть, там намыло зыбучего песку. -- Мы наблюдаем за бревном. Девушка опять смотрит на меня. -- А Уитфилд там переправился, -- говорит она. -- Верхом, -- отвечаю. -- И три дня назад. С тех пор на полтора метра поднялась. -- Если бы мост не закрыло, -- говорит Анс. Бревно высовывается и плывет дальше. Много сора и пены, и слышно воду. -- А его закрыло, -- говорил Анс. Кеш говорит: -- Если осторожно, то можно перебраться по доскам и бревнам. -- Но перенести уж ничего не сможешь, -- говорю я. -- И кто его знает, может, только ступишь, вся эта свалка тоже тронется. Как думаешь, Дарл? Он смотрит на меня. Ничего не говорит; только смотрит чудными глазами -- из-за этого взгляда люди о нем и судачат. Я всегда говорю: не в том дело, что он выкинул, или сказал, или еще чего-нибудь, а в том, как он на тебя смотрит. Вроде внутрь к тебе залез. Вроде смотришь на себя и на свои дела его глазами. Снова чувствую, что девушка взглянула на меня так, словно я собираюсь ее потрогать. Она говорит что-то Ансу. "...Уитфилд..." -- говорит она. -- Я дал ей обещание перед Господом, -- Анс говорит. -- Я думаю, беспокоиться не надо. Но не трогается с места. Мы сидим над водой. Еще одно бревно выбирается из затора и плывет вниз; мы наблюдаем, как оно застревает и медленно поворачивается там, где был брод. Потом плывет дальше. -- Может, завтра к вечеру спадать начнет, -- говорю я. -- Потерпели бы еще день. Тут Джул поворачивается на коне. До сих пор он не шевелился, а сейчас поворачивается и смотрит на меня. Лицо у него как бы с зеленцой, потом делается красным, потом опять зеленеет. -- Иди отсюда к чертовой матери, -- говорит он, -- паши там. Какого черта ты за нами таскаешься? -- Я ничего плохого не хотел сказать. -- Замолчи, Джул, -- говорит Кеш. Джул опять смотрит на воду, желваки вздулись, лицо -- то красное, то зеленое, то красное. -- Ну, -- немного погодя говорит Кеш, -- что делать собираешься? Анс не отвечает. Сидит сгорбившись, жует губами. -- Если бы не залило, могли бы переехать, -- говорит он. -- Поехали, -- говорит Джул и трогается с места. -- Погоди, -- говорит Кеш. Он смотрит на мост. Мы смотрим на Кеша -- все, кроме Анса и дочки. Они глядят на воду. -- Дюи Дэлл, Вардаман и папа, вы идите пешком по мосту, -- говорит Кеш. -- Вернон может их проводить, -- говорит Джул. -- А мы пристегнем его мула перед нашими. -- Моего мула ты в воду не поведешь, -- говорю я. Джул смотрит на меня. Глаза -- как осколки тарелки. -- Я плачу тебе за мула. Прямо сейчас покупаю. -- Мой мул в воду не пойдет, -- говорю я. -- Джул с конем своим идет, -- говорит Дарл. -- Почему ты за мула боишься, Вернон? -- Замолчи, Дарл, -- говорит Кеш. -- И ты, Джул, оба замолчите. -- Мой мул в воду не пойдет, -- говорю я. ДАРЛ  Он сидит на коне, свирепо глядя на Вернона, лицо у него покраснело от подбородка до корней волос, глаза светлые, жесткие. В то лето, когда ему было пятнадцать лет, у него сделалась спячка. Однажды утром я пошел кормить мулов и увидел, что коровы еще не выгнаны; потом услышал, что папа вернулся к дому и зовет его. Когда мы возвращались завтракать, он прошел мимо нас с молочными ведрами, спотыкаясь, как пьяный, а когда мы запрягли мулов и выехали в поле, он только доил. Мы поехали без него, а он и через час не появился. Днем Дюи Дэлл принесла нам есть, и папа отправил ее искать Джула. Его нашли в хлеву: он спал, сидя на табуретке. После этого папа стал приходить по утрам и будить его. Джул засыпал над ужином, а после сразу шел спать, и, когда я ложился в постель, он лежал там как мертвый. И все равно папе приходилось будить его по утрам. Джул поднимался, но ничего не соображал: молча выслушивал папины упреки и жалобы, брал молочные ведра и шел в хлев; однажды я его там застал: он спал, привалившись головой к боку коровы, под выменем стояло наполовину полное ведро, а руки у него висели, в молоке до запястий. После этого доить стала Дюи Делл. Он по-прежнему поднимался, когда папа его будил, делал, что мы ему велели, -- как опоенный, и старался словно бы, и сам недоумевал. -- Ты захворал? -- спрашивала мама. -- Тебе нездоровится? -- Нет, -- отвечал Джул. -- Я здоров. -- Обленился просто, отца из себя выводит, -- говорил папа, а Джул стоял и будто спал на ногах. -- Так, что ли? -- будил Джула, требовал ответа. -- Нет, -- отвечал Джул. -- Отдохни сегодня, посиди дома, -- говорила мама. -- Когда вся низина еще не вспахана? -- говорил папа. -- Коли не хвораешь, так что с тобой? -- Ничего. Здоров я. -- Ничего? -- говорил папа. -- Да ты сейчас стоя спишь. -- Нет. Здоров я. -- Я хочу, чтобы он сегодня посидел дома, -- говорила мать. А папа: -- Он мне нужен. Спасибо, если все-то управимся. -- Придется вам с Кешем и Дарлом налечь, -- говорила мама. -- Я хочу, чтобы он посидел дома. А он отказывался: "Я здоров", -- и шел с нами. Но он не был здоров. Это все видели. Он худел, и я замечал, что он засыпает с мотыгой; видел, как мотыга движется все тише и тише, поднимается все ниже и ниже, а потом совсем замрет, и он, опершись на нее, тоже застынет в жарком мареве. Мама хотела позвать доктора, но папа не хотел понапрасну тратить деньги, а Джул в самом деле был на вид здоров - если не считать худобы и того, что засыпал на каждом шагу. Ел он хорошо -- только мог заснуть над тарелкой, не донеся хлеб до рта, и дожевывал во сне. Божился, что здоров. Доить за него мама пристроила Дюи Дэлл, -- как-то платила ей, -- и домашнюю работу, которую он делал до ужина, тоже переложила на Дюи Дэлл и Вардамана. А когда не было папы, делала сама. Она готовила ему особую еду и прятала для него. Так я узнал, что Адди Бандрен может таиться, а ведь она нас всегда учила: обман это такая штука, что там, где он завелся, ничто уже не покажется чересчур плохим или чересчур важным -- даже бедность. Случалось, когда я приходил спать, она сидела в темноте возле спавшего Джула. Я знал, что она проклинает себя за обман и проклинает Джула за такую любовь к нему, из-за которой должна заниматься обманом. Однажды ночью она заболела, и, когда я пошел в сарай, чтобы запрячь мулов и ехать к Таллу, я не мог найти фонарь. Я вспомнил, что прошлым вечером видел его на гвозде, а теперь он куда-то делся. Я запряг в темноте, -- была полночь, -- поехал и на рассвете вернулся с миссис Талл. Фонарь -- на месте, висит на гвозде, где я давеча искал его. А потом, как-то утром, перед восходом солнца Дюи Дэлл доила коров, и в хлев вошел Джул, -- вошел через дыру в задней стенке, с фонарем в руке. Я сказал Кешу, и мы с Кешем посмотрели друг на друга. -- Гон у него, -- сказал Кеш. -- Ладно. А зачем фонарь-то? Да еще каждую ночь. Как тут не отощать? Ты ему что-нибудь скажешь? -- Без толку, -- ответил Кеш. -- А от шлянья его тоже не будет толку. -- Знаю. Но он должен сам это понять. Дай срок, сам сообразит, что никуда оно не денется, что завтра будет не меньше, чем сегодня, -- и он опамятуется. Я бы никому не говорил. -- Ага. И я Дюи Дэлл сказал, чтобы не говорила. Маме хотя бы. -- Да. Не надо маме. Тогда все это мне стало казаться потешным: и что он такой смущенный и старательный, что ходит как лунатик и отощал до невозможности, и что считает себя таким хитрецом. Мне любопытно было, кто девушка. Я перебирал всех, кого знал, но так и не смог догадаться. -- Никакая не девушка, -- сказал Кеш. -- Там замужняя женщина. Больно лиха да вынослива для девушки. Это мне и не нравится. -- Почему? -- спросил я. -- Для него безопасней, чем девушка. Рассудительней. Он поглядел на меня; глаза его нащупывали, и слова нащупывали то, что он хотел выразить: -- Не всегда безопасная вещь в нашей жизни -- это... -- Хочешь сказать, безопасное -- не всегда самое лучшее? -- Вот, лучшее, -- сказал он и опять стал подбирать слова. -- Это не самое лучшее, не самое хорошее для него... Молодой парень. Противно видеть... когда вязнут в чьей-то чужой трясине... -- Он вот что пытался сказать. Если есть что-то новое, крепкое, ясное, там должно быть что-то получше, чем просто безопасность: безопасные дела -- это такие дела, которыми люди занимались так давно, что они поистерлись и растеряли то, что позволяет человеку сказать: до меня такого ни когда не делали и никогда не сделают. Мы никому не рассказывали, даже после того, как он стал появляться на поле рядом с нами, не зайдя домой, и брался за работу с таким видом, будто всю ночь пролежал у себя в постели. За завтраком он говорил маме, что не хочет есть или что уже поел хлеба, пока запрягал. Но мы-то с Кешем знали, что в такие ночи он вообще не бывал дома и на поле к нам выходил прямо из лесу. И все-таки мы не рассказывали. Лето шло к концу; ночи станут холодными, и, если не он, так она скажет: шабаш. Настала осень, долгие ночи, но все продолжалось, с той только разницей, что по утрам он лежал в постели, и поднимал его папа -- такого же обалделого, -- Ну и выносливая, -- сказал я Кешу. -- Я ей удивлялся, а теперь прямо уважаю. -- Это не женщина. -- Все-то ты знаешь, -- сказал я. А он наблюдал за моим лицом. -- Кто же тогда? -- А вот это я и собираюсь узнать. -- Можешь таскаться за ним всю ночь по лесу, если хочешь. Я не хочу. -- Я за ним не таскаюсь, -- он сказал. -- А как это называется? -- Я за ним не таскаюсь. Я по-другому хочу. И вот через несколько дней я услышал, как Джул встал с постели и вылез в окно, а потом услышал, как Кеш встал и вылез за ним. Утром я пошел в сарай, а Кеш уже там, мулы накормлены, и он помогает Дюи Дэлл доить. И когда я увидел его, я понял, что он все узнал. Я заметил, что он иногда странно поглядывает на Джула, как будто, узнавши, куда ходит Джул и чем занимается, он только тут и задумался всерьез. А посматривал он без тревоги; такой взгляд я замечал у него, когда он делал за Джула какую-то работу по дому, про которую папа думал, что ее делает Джул, а мама думала, что делает Дюи Дэлл. И я ни о чем не спросил его -- надеялся, что, переваривши это, он сам мне скажет. А он так и не сказал. Однажды утром -- в ноябре, через пять месяцев после того, как это началось, -- Джула в постели не оказалось, и в поле он к нам не пришел. Вот тут только мама и начала понимать, что происходит. Она послала Вардамана искать Джула, а немного погодя пришла к нам сама. Как будто, пока обман шел тихо-мирно, мы все позволяли себя обманывать, соучаствовали по неведению, а может, по трусости, потому что все люди трусы и всякое коварство им больше по сердцу -- ведь видимость у него нежная. А теперь мы все -- будто телепатически согласившись признаться в своем страхе -- сбросили с себя лукавство, словно одеяло на кровати, и сели голенькие, глядя друг на друга и говоря: "Вот она, правда. Он не пришел домой. С ним что-то случилось. И мы это допустили". А потом увидели его. Он появился у канавы и повернул к нам, напрямик, через поле, -- верхом. Грива и хвост у коня развевались, словно в движении они разметывали пятнистый узор шкуры; казалось, он едет на большой вертушке, с какими бегают дети, -- без седла, с веревочной уздечкой и непокрытой головой. Конь происходил от тех техасских лошадок, которых завез сюда двадцать пять лет назад Флем Снопс и распродал по два доллара за голову -- поймать свою сумел только Лон Квик, но подарить потом никому уже не сумел, так что кровь ее сохранилась. Джул подскакал к нам и остановился, сжав пятками ребра коня, а конь плясал и вертелся так, как будто форма гривы, хвоста и пятен на шкуре не имела никакого отношения к мясному и костяному содержимому; Джул сидел и смотрел на нас. -- Где ты взял лошадь? -- спросил папа. -- Купил. У мистера Квика. -- Купил? На что? Под мое слово купил? -- На свои деньги, -- сказал Джул. -- Я их заработал. Можешь не волноваться. -- Джул, -- сказала мама. -- Джул. -- Все правильно, -- сказал Кеш. -- Деньги он заработал. Расчистил шестнадцать гектаров новой земли у Квика -- те, что он разметил прошлой весной. Один работал, по ночам, с фонарем. Я его видел. Так что конь никому, кроме Джула, ничего не стоил. По-моему, нам не из-за чего волноваться. -- Джул, -- сказала мама. -- Джул... -- Потом она сказала: -- Сейчас же иди домой и ложись спать. -- Нет, -- сказал Джул. -- Некогда. Мне еще нужно седло и уздечку. Мистер Квик сказал... -- Джул, -- сказала мама, глядя на него. -- Я дам... я дам... дам... -- И заплакала. Заплакала горько, не пряча лица -- стояла в линялом халате и глядела на него, а он глядел на нее с коня, и лицо у него постепенно сделалось холодным и больным, он отвел взгляд, а к маме подошел Кеш и тронул ее за руку. -- Иди домой, -- сказал Кеш. -- Тебе нельзя тут, земля сырая. Ну, иди. Тогда она закрыла лицо руками, постояла немного и пошла, спотыкаясь о борозды. Она не оглядывалась. У канавы остановилась и позвала Вардамана. Он стоял возле коня, смотрел на него и приплясывал. -- Джул, дай прокатиться, -- сказал он. -- Джул, дай прокатиться. Джул туго натягивал повод; он посмотрел на Вардамана и опять отвел взгляд. Папа наблюдал за ним, жамкая жвачку. -- Значит, ты купил лошадь, -- сказал он. -- Тайком от меня купил лошадь. Со мной не посоветовался; ты знаешь, как нам туго приходится, и купил лошадь мне на шею. Свалил работу на родных и за их счет купил лошадь. Джул посмотрел на папу, и глаза у него были еще светлее, чем всегда. -- Твоего он горсти не съест. Горсти. Я его убью вперед. И не думай даже. Не думай. -- Джул, дай прокатиться, -- сказал Вардаман. -- Джул, дай прокатиться. -- Голос, словно кузнечик в траве, маленький. -- Джул, дай прокатиться. В ту ночь я застал маму у его кровати. Она плакала в темноте, плакала горько, может быть, потому, что приходилось плакать тихо; может быть, потому, что плакала, как обманывала -- проклиная себя за это, проклиная его за то, что приходится плакать. И тогда я понял то, что понял. Понял это так же ясно, как потом другое -- про Дюи Дэлл. ТАЛЛ  В конце концов они заставили Анса сказать, чего он хочет, и он с дочкой и мальчиком вылез из повозки. Уж мы к мосту подошли, а он все оглядывался, словно думал, что стоит ему вылезти из повозки, и все это рассеется, и он опять очутится у себя на поле, а она будет лежать и ждать смерти у себя на кровати, и все придется начинать сызнова. -- Отдал бы ты им мула, -- говорит он, а мост дрожит и шатается под нами, он уходит в быструю воду так, словно выйти должен на другой стороне земли, а другой конец -- будто и не от этого моста, и те, кто выберется из воды на другом берегу, вылезут из глуби земной. Но мост был цел -- чувствовалось по тому, что наш конец шатался, а другой -- будто бы нет: будто тот берег и деревья на нем медленно качались, как маятник больших часов. А бревна били и скребли по затопленной части, вставали торчком, совсем выскакивали из воды, ныряли в гладкую, пенную, стерегущую круговерть и уносилась к броду. -- А какой от него толк? -- я спросил. Если твои мулы брода не найдут и не перетащат повозку, что толку в третьем муле или в десяти мулах? -- Я у тебя не прошу, -- он говорит, -- я всегда сам обойдусь. Я не прошу тебя рисковать мулом. Покойница ведь не твоя; я тебя не упрекаю. -- Им вернуться надо и до завтра потерпеть, -- я говорю. Вода была холодная. Она была густая, как снежная слякоть. Только как будто живая. Ты и понимал вроде, что это просто вода, та же самая, что многие годы текла под мостом, но когда она выплевывала бревна, ты не удивлялся -- они как будто были частью воды, ее стерегущей угрозы. Удивился я только тогда, когда мы переправились, вышли из воды и встали на твердую землю. Мы словно и не ожидали, что мост достанет до того берега, до чего-то укрощенного, до твердой земли, которую мы исходили ногами и хорошо знали. Неужели я мог попасть сюда? Неужели хватило глупости полезть в эту прорву? А когда поглядел назад, увидел моего мула на другом берегу, где я сам стоял недавно, и подумал, что мне еще надо вернуться туда, я понял, что этого быть не могло -- ни за какие коврижки я и раз не прошел бы по мосту. И однако -- вот я где, и если кто может пройти по мосту второй раз, то кто-то другой, а не я -- даже если Кора прикажет. И все из-за мальчонки. Я сказал: "А ну дай мне руку" -- и он дождался меня и дал. Да нет, черт возьми: получилось, что будто бы вернулся за мной; будто сказал: невредимым пройдешь. Будто рассказывал про чудесное место -- там что ни день, то праздник, и зимой, и летом, и весной, и если за него буду держаться, тоже не пропаду. Я посмотрел на мула, словно в подзорную трубу посмотрел: я увидел через мула весь простор земли и посредине мой дом, взошедший на поте -- словно чем больше пота, тем просторней земля; чем больше пота, тем крепче дом, потому что крепкий нужен дом для Коры, иначе не удержит Кору -- как кувшин молока в студеном роднике: крепкий имей кувшин или же нужен сильный родник, ну а коли родник большой, так есть для чего заводить крепкие, надежные кувшины -- потому что молоко-то -- твое, хоть кислое, хоть какое, потому что молоко, которое может скиснуть, интересней того, которое не киснет, потому что ты -- мужчина. Он держал меня за руку, а рука у него горячая и уверенная, так что хотелось сказать: Смотри-ка. Видишь вон там мула? Ему здесь делать было нечего, вот он и не пошел, ведь он мул всего-навсего. Человек иногда понимает, что у детей больше разума, чем у него. Но он им в этом не признается, пока у них не отрастет борода. Когда борода отросла, они чересчур озабоченные, потому что не знают, смогут ли вернуться туда, где у них разум был, а бороды не было; тут-то тебе нетрудно признаться людям, так же беспокоящимся о том, о чем беспокоиться не стоит, что ты -- это ты. И вот перешли мы, стоим и смотрим, как Кеш разворачивает повозку. Видим, как он едет по дороге назад, к тому месту, где от дороги к броду отходит колея. Скоро повозка скрылась из виду. -- Надо пойти к броду, помочь если что, -- я сказал. -- Я дал ей слово, -- говорит Анс. Для меня оно свято. Я знаю, ты недоволен, но она благословит тебя на небесах. -- Ладно, -- говорю, -- им сперва надо сушу обогнуть, чтобы в воду броситься. Пошли. -- Возвращаются, -- говорит он. -- Плохая примета -- возвращаться. Сгорбленный и печальный, он стоял и смотрел на пустую дорогу, а перед ним дрожал и шатался мост. И девушка стояла -- через одну руку корзинка с едой, под другой -- прижатый к боку сверток. В город собрались. Решили бесповоротно. Сквозь огонь и воду пройдут, чтобы съесть пакет бананов. -- Надо было день потерпеть, -- я сказал. -- К утру бы немного спала. Может, ночью дождя не будет. А выше ей подниматься некуда. -- Я обещание дал, -- говорит он. -- Она надеется. ДАРЛ  Темный, густой поток бежит перед нами. Неумолчным тысячеголосым шепотом разговаривает с нами; Желтая гладь -- в жутких рябинах недолговечных водоворотов; немо и многозначительно они сплывают по течению и пропадают, словно под самой поверхностью что-то громадное и живое лениво пробудилось на миг и снова погрузилось в чуткий сон. Он хлюпает и бормочет среди спиц и в коленях у мулов. Покрытый жирными косами пены как потный, взмыленный конь. Сквозь кустарник проходит с жалобным звуком, задумчивым звуком; тростник и молодая поросль гнутся в нем, как от маленькой бури, они лишены отражений и колышутся, словно подвешенные на невидимой проволоке и сучьями наверху. И стоят над неугомонной водой деревья, тростник, лозы без корней, отрезанные от почвы, -- призраками среди громадной, но не бескрайней пустыни, оглашаемой ропотом напрасной, печальной воды. Мы с Кешем сидим в повозке; Джул -- на коне у правого заднего колеса. С длинной розовой морды коня дико смотрит младенчески-голубой глаз, а конь дрожит и дышит хрипло, будто стонет. Джул подобрался в седле, молчит, твердо и быстро поглядывает по сторонам, и лицо у него спокойное, бледноватое, настороженное. У Кеша тоже серьезный, сосредоточенный вид; мы с ним обмениваемся долгими испытующими взглядами, и они беспрепятственно проникают сквозь глаза в ту сокровенную глубь, где сейчас Кеш и Дарл бесстыдно и настороженно пригнулись в первобытном ужасе и первобытном предчувствии беды. Но вот мы заговорили, и голоса наши спокойны и бесстрастны. -- Похоже, что мы еще на дороге. -- Талл додумался спилить здесь два дуба. Я слышал, раньше в паводок по этим деревьям брод находили. -- Два года назад он здесь лес валил, тогда, наверно, и спилил дубы. Не думал, верно, что брод еще кому-нибудь понадобится. -- Наверно. Тогда, должно быть, и спилил. Он тут порядком заготовил леса. По закладной им расплатился, я слышал. -- Да, наверно, так. Наверно, он спилил. -- Точно он. Кто лесом у нас пробавляется, им, чтобы лесопилку кормить, крепкая ферма нужна в подспорье. Или же лавка. Но с Вернона станется. -- Могло статься. Чудной. -- Да. Это есть. Ага, здесь она наверно. Если бы старую дорогу не расчистил, нипочем бы лес не вывез. Кажись, мы на ней. -- Он молча оглядывает расположение деревьев, наклонившихся в разные стороны, смотрит назад, на дорогу без полотна, смутно намеченную в воздухе сваленными голыми стволами, -- словно и дорога отмокла от земли, всплыла, запечатлев в своем призрачном очерке память о разорении еще более основательном, чем то, которое мы наблюдаем сейчас с повозки, тихо разговаривая о былой исправности, о былых мелочах. Джул смотрит на него, потом на меня, потом обводит спокойным пытливым взглядом окрестность, а конь тихо дрожит у него между коленями. -- Он может потихоньку проехать вперед и разведать дорогу, -- говорю я. -- Да, -- отвечает Кеш, не глядя на меня. Лицо его повернуто: Джул уже впереди, и Кеш смотрит ему в спину. -- Мимо реки не проедет, -- говорю я. -- За пятьдесят шагов ее увидит. Кеш не смотрит на меня, его лицо повернуто в профиль. -- Если б знать, я бы на прошлой неделе приехал, все обглядел. -- Тогда мост был, -- говорю я. Он на меня не смотрит. -- Уитфилд проехал по нему верхом. Джул снова смотрит на нас, и выражение лица у него серьезное, внимательное, послушное. Голос тих: -- Что мне надо делать? -- Приехал бы на прошлой неделе и все обглядел, -- говорит Кеш. -- Откуда же мы знали, -- говорю я. -- Не могли мы этого знать. -- Я поеду вперед, -- говорит Джул. -- Вы двигайтесь за мной. Он подбадривает коня. Конь съежился, повесил голову; Джул наклоняется к нему, что-то говорит и, кажется, силком посылает вперед; конь дрожит, шумно дышит и шатко переставляет ноги, расплескивая воду. Джул разговаривает с ним, шепчется: -- Иди. Я тебе плохого не сделаю. Ну, иди. -- Джул, -- говорит Кеш. Джул не оглядывается. Он подбадривает коня. -- Он умеет плавать, -- говорю я. -- Если не будет коня торопить... Он родился слабенький. Мама, бывало, сидит при лампе и держит его на подушке, на коленях. Проснемся, она сидит. И оба -- ни звука. -- Подушка длиннее его была, -- говорит Кеш. Он чуть наклонился вперед. -- Что бы мне съездить на прошлой неделе и поглядеть. Надо было. -- Правда, -- говорю я. -- Ни ногами, ни головой не доставал до краев. Да разве ж ты знал? -- Надо было съездить. -- Он подбирает вожжи. Мулы тронулись, натянули постромки; ожили колеса, залопотали в воде. Он оборачивается и смотрит сверху на Адди. -- Равновесия нет. Наконец деревья расступаются; распахнулась река, перед ней, полуобернувшись на коне, сидит Джул, а конь по брюхо в воде. За рекой мы видим Вернона, папу с Вардаманом и Дюи Дэлл. Вернон машет нам, показывает вниз по течению. -- Выше брода заехали, -- говорит Кеш. Вернон еще и кричит, но мы не можем расслышать слова из-за шума воды. Тут глубоко, течение ровное, спокойное, и его не ощущаешь даже, пока не появится, медленно вращаясь, бревно. -- Следи за ним, -- говорит Кеш. Мы следим: оно будто споткнулось, замерло на секунду, вода вспухает позади него густой волной, накрывает его, потом оно вдруг выскакивает и несется дальше. -- Там, -- говорю я. -- Да. Там. Мы опять смотрим на Вернона. Теперь он машет руками по-птичьи. Медленно и осторожно мы спускаемся вдоль реки и наблюдаем за Верноном. Он уронил руки. -- Здесь брод, -- говорит Кеш. -- Ну так поехали, черт возьми, -- говорит Джул и трогается. -- Постой, -- говорит Кеш. Джул остановился. -- Какого еще черта... Кеш смотрит на воду, потом опять на Адди. -- Равновесия нет. -- Тогда идите к чертям на мост и пешком перебирайтесь, -- говорит Джул. -- Оба, с Дарлом. Вместо вас сяду. Кеш не обращает на него никакого внимания. -- Равновесия нет, -- говорит он. -- Вот что. Надо за ним следить. -- Чего там следить, -- говорит Джул. -- Слезайте, я сяду. Боишься ехать, так... -- Глаза у него белые, как две стружки. Кеш смотрит на него. -- Переедем, -- говорит он. -- Слушай, что надо делать. Ехай обратно, перейди по мосту, спустись тем берегом и встречай нас с веревкой. Вернон заберет твоего коня домой и подержит, пока не вернемся. -- Иди ты к лешему, -- говорит Джул. -- Возьми веревку, спустись тем берегом и жди. Тут от троих не больше толку, чем от двоих -- один правит, другой это вот придерживает. -- Да ну тебя к черту. -- Пускай Джул возьмет конец веревки, идет выше нас и натягивает, -- говорю я. -- Сделаешь, Джул? Джул пристально смотрит на меня. Взглянул на Кеша и снова на меня -- глаза внимательные и строгие. -- Мне -- один черт. Лишь бы делать. Расселись здесь, только воду в ступе толчем... -- Кеш, давай, а? -- говорю я. -- Придется, пожалуй, -- говорит Кеш. Сама река в ширину -- шагов сто, и, кроме папы, Вардамана и Дюи Дэлл, ничто не нарушает однообразия пустыни, почти незаметно, но жутко накренившейся справа налево -- словно мы достигли места, где опустошенный мир ускоряет свой бег к последней бездне. А фигурки их -- крохотные. Словно разделяет нас с ними уже не пространство, а время -- ив этом есть безвозвратность. Словно время не уходит от нас сужающейся чертой, а пролегло между ними и нами, сложившись вдвое, петлей, как веревка, и разделяет нас не промежуток между двумя ветвями, а вся их удвоенная длина. Мулы уже стоят, наклонясь: плечи ниже крупов. Они тоже не дышат, а будто стонут; оглянулись, скользнули по нас взглядом, диким, печальным, глубоким и полным отчаяния, будто в густой воде они прозревают несчастье, но не могут сказать -- а мы его не видим. Кеш перегнулся назад. Положил ладонь на Адди и пробует качнуть. Опущенное лицо его спокойно и озабочено, он что-то прикидывает, потом берет ящик с инструментами и сдвигает вперед, загоняет под сиденье; вдвоем мы сдвигаем вперед и Адди, заклиниваем ее между инструментами и дном повозки. Потом он поворачивается ко мне. -- Нет, -- говорю я. -- Лучше останусь. Один можешь не управиться. Из ящика с инструментами он достает свернутую веревку, дважды обводит ее вокруг стойки сиденья и, не завязав, дает конец мне. Длинный конец стравливает Джулу, и Джул захлестывает его за луку седла. Он должен загнать коня в реку. Конь идет, высоко поднимая колени, выгнув шею, нервничает. Джул чуть подался вперед и приподнял колени; снова его быстрый, внимательный, спокойный взгляд скользнул по нам и по окрестности. Он направил коня в поток и успокаивает его тихим голосом. Конь поскользнулся, ушел в воду до седла, но поднялся на ноги; вода достигает Джулу до бедер. -- Аккуратней, -- говорит Кеш. -- Я на перекате, -- говорит Джул. -- Трогай. Кеш подобрал вожжи и умело, осторожно направляет мулов в реку. {Я ощутил хватку течения и понял, что мы на броде; только по этой скользящей тяге и можно было определить, что мы вообще движемся. То, что казалось плоской поверхностью, стало чередой гребней и впадин, колыхалось вокруг нас, толкало нас, дразнило, легко и лениво трогая в мгновения обманчивой прочности под ногами. Кеш оглянулся на меня, и тогда я понял, что мы пропали. Но сам не знал, зачем нужна веревка, пока не увидел бревно. Оно вынырнуло и на миг стало стоймя над вздыбленными водами, как Христос. Вылазь, тебя отнесет к излучине, сказал Кеш. Выберешься. Нет, сказал я, что там, что здесь, одинаково промокну}. Бревно вдруг выскакивает между двух волн, словно выстрелило со дна реки. На конце его, как стариковская или козлиная борода, -- длинный клок пены. Когда Кеш заговорил со мной, я понял, что он следил за бревном все время, -- следил за бревном и следил за Джулом, который впереди нас шага на три. -- Пусти веревку, -- говорит Кеш. Он отпускает свободную руку и в два оборота отматывает веревку от стойки. -- Вперед, Джул, попробуй протащить нас раньше бревна. Джул кричит на коня; снова он будто посылает его коленями. Конь сейчас на самом гребне переката, какая-то опора у него есть: влажно лоснясь над водой, он бросается вперед и с плеском делает несколько прыжков. Он движется с неправдоподобной быстротой: по этому Джул наконец догадывается, что веревка отпущена; вижу, как он натянул поводья, повернув к нам лицо, а бревно тяжелым броском вдвигается между нами, наплывает на мулов. Они тоже его видят: лоснящиеся их бока тоже на миг появились над водой. Потом нижний исчезает и утаскивает за собой второго; повозку разворачивает наискось, но она еще держится на перекате; бревно ударяет в повозку и накреняет ее, задирает ей передок. Кеш сидит полуобернувшись, одной рукой туго натягивает вожжи, а другой прижимает Адди к высокому борту повозки. -- Прыгай, -- спокойно говорит он. -- Мулов сторонись, иди по течению. Тебя вынесет на излучине. -- И ты прыгай, -- говорю я. Вернон с Вардаманом бегут вдоль берега, папа и Дюи Дэлл стоят и смотрят на нас, у Дюи Дэлл в руках корзина и сверток. Джул старается повернуть коня. Появляется голова одного мула с широко раскрытыми глазами; он глядит на нас и издает почти человеческий звук. Голова его опять исчезает. -- Назад, Джул, -- кричит Кеш. -- Назад Еще мгновение я вижу, как он нагнулся в накренившейся повозке, обхватив рукой Адди и свои инструменты; вижу, как бородатая голова бревна снова ударяет в повозку; а Джул вздергивает коня, голова у коня завернута назад, и он бьет по голове кулаком. Я спрыгиваю по течению. Между двумя волнами еще раз вижу мулов. Они по очереди показываются из воды, перекатываются кверху брюхом, и ноги у обоих жестко вытянуты, как в ту минуту, когда из-под них ушла земля. ВАРДАМАН  Кеш старался но она выпала и Дарл прыгнул в воду ушел под воду Кеш кричал Лови и я кричал бежал и кричал и Дюи Дэлл кричала мне Вардаман вардаман вардаман а Вернон обогнал меня он видел что она всплыла а она опять нырнула в воду и Дарл никак не мог ее поймать. Он вынырнул чтобы оглядеться я кричу лови ее Дарл лови и он не показывался потому что она тяжелая а надо было ловить ее я кричал лови ее дарл лови ее дарл потому что в воде она плывет быстрее человека и Дарлу надо было ловить ее я знал что он может поймать потому что он самый лучший ловильщик хотя мулы были него на пути они вынырнули выкатились прямыми ногами вверх покатились дальше спинами вверх и Дарлу пришлось снова потому что в воде она плывет быстрее людей и я обогнал Вернона а он не полез в воде помогать Дарлу он знал что с Дарлом поймал бы ее но не захотел помогать. Мулы опять вынырнули прямыми ногами вверх и ноги медленно легли на воду потом опять Дарл и я кричал лови ее дарл лови ее тяни к берегу дарл а Вернон не хотел помогать а потом Дарл увернулся от мулов и поймал ее под водой и пошел к берегу шел медленно потому что она боролась в воде хотела остаться под водой но Дарл сильный он шел медленно я знал что он держит ее потому что он шел медленно и я забежал в воду помочь а сам кричу потому что Дарл был сильный и крепко держал ее под водой хотя она боролась он ее не отпускал он {Потом он выходит из воды. Идет долго и медленно рук еще не видно но она должна быть у него должна быть иначе я не вынесу. Потом показываются его руки и весь он над водой. Я не могу перестать. Мне некогда заставить себя. Я заставлю когда смогу но он выходит из воды с пустыми руками вода с них льется вода}. -- Где мама, Дарл? Ты не поймал ее. Ты знал, что она рыба, и дал ей уплыть. Ты не поймал ее, Дарл. Дарл. Дарл. -- Я снова побежал по берегу и увидел, что мулы медленно всплыли и опять ушли под воду. ТАЛЛ  Рассказал я Коре, как Дарл спрыгнул с повозки, а Кеш остался и старался ее спасти, и повозка стала опрокидываться, как Джул почти уже у берега стал заворачивать коня назад, но конь не хотел, на это у него ума хватало, -- а она говорит: -- И ты еще твердил заодно с другими, что Дарл у них чудной, что Дарл простоватый, а у него-то как раз хватило ума соскочить с повозки. Анс, между прочим, еще смекалистее -- вовсе на нее не сел. -- Ну, сел бы он -- что пользы-то? -- я говорю. -- У них все ладно шло, и переправились бы, если б не бревно. -- Бревно. Чепуха. Это рука Божья. -- Тогда почему глупостью это называешь? -- я спрашиваю. -- От руки Божьей никто не охранится. Да и охраняться -- святотатство. -- А против нее зачем переть? -- спрашивает Кора. -- Ты мне вот что объясни. -- Анс и не пер. И ты же его за это упрекаешь. -- Ему там полагалось быть, -- Кора отвечает. -- Был бы мужчиной, там бы сидел, не взвалил бы на сыновей, чего сам боялся. -- Не пойму, чего тебе все-таки надо. То говоришь, против воли Божьей поперли, то Анса ругаешь, что с ними не сел. Тогда она опять запела, нагнувшись над корытом, и лицо у нее сделалось такое певческое, словно она поставила крест на людях и глупости людской и пошла себе дальше, -- с песнями шагает в небо. Повозка там долго еще держалась, река набухала за ней, ссовывала ее с брода, а Кеш клонился все ниже и ниже, старался удержать гроб, чтобы он не сковырнулся набок и не завалил повозку. Когда повозка наклонилась как следует и река уже могла прикончить ее, бревно поплыло дальше. Оно обогнуло повозку и пошло вниз, да ходко так, что твой пловец. Как будто было послано сюда для дела и, сделавши дело, поплыло дальше. Когда мулы оторвались, я подумал, что Кеш сумеет удержать повозку. Казалось, он и повозка совсем не двигаются, а только Джул воюет с конем, чтобы вернуть его к повозке. Потом мимо меня пробежал мальчонка, он кричал Дарлу, и за ним гналась сестра, а потом я увидел, как мулы медленно прокаились по воде, растопыря прямые ноги, словно еще упирались вверх ногами, и снова скатились под воду. Потом повозка опрокинулась, а потом она, и Джул, и конь -- все смешалось вместе. Кеш, вцепившись в гроб, скрылся в воде, а конь так бился и плескался, что я уже ничего не мог разглядеть. Я подумал, что Кеш бросил гроб, сам спасается, и стал кричать Джулу, чтобы он вернулся, но вдруг он вместе с конем тоже ушел под воду, и я подумал, что всех теперь утянет. Я понял, что коня тоже снесло с брода и хорошего ждать нечего: конь тонет, бьется, повозка перевернута, гроб невесть где, -- и не успел я опомниться, как сам стою по колено в воде и кричу назад Ансу: "Видишь, что ты наделал? Видишь, что ты наделал?" Конь показался. Он плыл к берегу, закинув голову, а потом я увидел, что кто-то из них цепляется за седло с той стороны, -- ниже по течению, и побежал по берегу, смотреть, где Кеш -- Кеш-то плавать не умеет. "Где Кеш?" -- Джулу кричу как полоумный, ничем не лучше их мальца: тот стоит пониже и кричит Дарлу. И вот зашел я в воду так, чтобы ил меня еще держал, и вижу Джула. Он по пояс в воде, -- значит, на броде, -- и сильно наклонился против течения, а потом вижу у него веревку, вижу: вода бугром над повозкой: он держит ее под самым перекатом. Так что это Кеш висел на коне, а конь, плескаясь, выкарабкивался на берег, и кряхтел, и стонал, все равно как человек. Когда я подошел, он только что кончил лягаться: оторвал от себя Кеша. Кеш соскользнул обратно в воду и на секунду перевернулся вверх лицом. Оно было серое, с длинным нахлыстом грязи, а глаза закрыты. Потом он ослаб, и его перевернуло. Он болтался у берега, как связка старых одежек. Лежал в воде ничком, покачивался и как будто разглядывал что-то на дне. Мы видели, как веревка режет воду, чувствовали, как за ней возится и елозит всей своей тяжестью повозка -- лениво, нехотя, -- а веревка режет воду, твердая, словно железный прут. С шипом режет, словно раскаленная докрасна. Как будто железный прут вкопали в дно, а мы держимся за конец, и повозка подпрыгивает лениво и вроде как подталкивает, подпихивает нас, словно оказалась у нас за спиной, -- и ни туда ни сюда, ворочается только, никак не решит, куда ей податься. Проплыл подсвинок, раздутый как пузырь: из пятнистых свиней Лона Квика. Налетел на веревку, словно на железный прут, его отбросило, потом понесло дальше, а мы следили за веревкой, косо уходившей в воду. Следили за ней. ДАРЛ  Кеш лежит на земле лицом вверх, под головой у него свернутая одежда. Глаза закрыты, лицо серое, волосы гладким лоскутом прилипли ко лбу, точно нарисованы кистью. Кожа на лице провисла под костяными выступами орбит, носа, десен, будто потеряла от воды упругость, придававшую лицу полноту; зубы в бледных деснах не сжаты, как будто он тихо смеется. Худой как щепка, он лежит в мокрой одежде; рядом с головой лужица рвоты, изо рта к ней тянется нитка -- он даже не успел повернуть голову; Дюи Дэлл наклоняется и вытирает ему лицо подолом платья. Подходит Джул. У него рубанок. -- Вернон нашел угольник. -- Джул смотрит сверху на Кеша, и с него тоже течет. -- Не заговорил еще? -- При нем была пила, молоток, шнур и угольник, -- отвечаю я. -- Это точно. Джул кладет угольник. Папа наблюдает за ним. -- Они где-то недалеко, -- говорит папа. -- Все вместе утонули. Надо же быть таким невезучим человеком. Джул на папу не смотрит. -- Лучше позови оттуда Вардамана, -- говорит он. Смотрит на Кеша. Потом поворачивается и отходит. -- Сделайте, чтобы он поскорее заговорил, -- пусть скажет, что еще при нем было. Мы возвращаемся к реке. Повозка вытащена на берег, стоит прямо у воды, и под колеса положены колодки (аккуратно: мы все помогали; казалось, что в знакомых, неподвижных очертаниях бедной повозки затаилось, но вовсе не умерло буйство стихии, убившей мулов, которые тащили эту повозку лишь час назад). А он лежит в повозке веско, длинные светлые доски чуть потускнели от воды, но желты по-прежнему, как золото под слоем воды, только перечеркнуты двумя грязными полосами. Мы проходим мимо и останавливаемся на берегу. Веревка привязана к дереву. Перед стремниной по колени в воде, чуть наклонившись вперед, стоит Вар-даман и увлеченно наблюдает за Верноном. Он мокрый до подмышек и уже не кричит. Вернон -- у другого конца веревки, по плечи в воде; оглядывается на Вардамана. -- Где-то дальше, -- говорит он. -- Иди к дереву и подержи мне веревку, чтобы не оторвалась. Вардаман вслепую пятится по веревке к дереву, следит за Верноном. Мы подошли, он глянул на нас круглыми, немного ошалелыми глазами и опять смотрит на Вернона, увлеченно подавшись вперед. -- Молоток я тоже подобрал, -- говорит Вернон. -- И шнур пора бы уж найти. Уплыл, наверно. -- Давно уплыл, -- говорит Джул. -- Не найдем. А пила здесь где-то. -- Пожалуй, -- говорит Вернон. Он смотрит в воду. -- Так, шнур. Что еще с ним было? -- Он пока не говорит, -- отвечает Джул и входит в воду. Оглядывается на меня. -- Поди приведи его в чувство, пусть скажет. -- Там папа, -- говорю я. Вслед за Джулом я вхожу по веревке в воду. Под рукой у меня она как живая -- выгнулась длинной, пологой, звучащей дугой. Вернон за мной наблюдает. -- Шел бы ты туда, -- говорит он. -- При нем побудь. -- Может, еще что вынем, пока не унесло, -- отвечаю я. Мы держимся за веревку, вокруг наших плеч -- рябь и вороночки. Но под этой обманчивой кротостью на нас наваливается вся ленивая сила потока. Я не думал, что в июле вода может быть такой холодной. Кажется, она руками мнет и тискает самые наши кости. Вернон еще оглядывается на берег. -- Думаете, она всех нас выдержит? -- спрашивает он. Мы тоже озираемся, пробегаем взглядом по веревке -- твердому пруту, идущему из воды к дереву, под которым, пригнувшись, стоит Вардаман и наблюдает за нами. -- Не удрал бы мой мул домой, -- говорит Вернон. -- Давайте, -- говорит Джул. -- Что встали? Мы по очереди погружаемся, цепляясь за веревку и придерживая друг друга; холодная стена воды отсасывает обратным током илистый склон у нас из-под ног, и на весу мы шарим по холодному дну. Здесь даже ил не лежит спокойно. Он холодит и моется, словно земля под нами тоже пришла в движение. Осторожно продвигаясь по веревке, мы трогаем и нашариваем руки друг друга; а выпрямившись, видим, как вода вертится и бурлит над нырнувшим. Папа подошел к берегу и наблюдает за нами. Вынырнул Вернон, с него льет, лицо рыльцем сошлось к вытянутым губам. Он пыхтит, и губы синеватые, как кружок обветренной резины. В руке -- линейка. -- Он обрадуется, -- говорю я. -- Совсем новая. В прошлом месяце купил по каталогу. -- Знать бы, что там еще, -- говорит Вернон, оглянувшись через плечо, а потом переводит взгляд туда, где скрылся Джул. -- Он ведь раньше меня нырнул? -- спрашивает Вернон. -- Не знаю, -- отвечаю я. -- Вроде да. Да. Да, раньше. Мы смотрим на густую воду, уносящую от нас медленные завитки. -- Дерни ему за веревку, -- говорит Вернон. -- Он с твоей стороны. -- С моей стороны никого. -- Потяни, -- говорю я. Но он уже вытянул ее, держит конец над водой; и тут мы видим Джула. Он в десяти метрах: вынырнул, отдувается и смотрит на нас; встряхнул головой, откинул со лба длинные волосы и посмотрел на берег; мы видим, как он набирает в грудь воздух. -- Джул, -- негромко говорит Вернон, но голос его звучно разносится над водой, повелительный и вместе с тем вежливый. -- Она должна быть ближе. Вернись сюда. Джул снова ныряет. Мы стоим, упираясь в потоке, смотрим на то место, где он исчез, и держим повисшую веревку, как двое пожарных держат шланг, дожидаясь воды. Вдруг позади нас в реке возникает Дюи Дэлл. -- Велите ему вернуться, -- говорит она. -- Джул! Он опять вынырнул, откинул волосы с глаз. Плывет к берегу, и с такой же быстротой его сносит вниз течением. -- Джул! -- говорит Дюи Дэлл. Мы стоим с веревкой и смотрим, как он подплывает к берегу и вылезает. Поднявшись из воды, он наклоняется и поднимает что-то. Идет вдоль берега. Он нашел шнур. Останавливается напротив нас и озирается, будто продолжая поиски. Папа идет берегом вниз. Хочет еще раз посмотреть на мулов: их круглые тела плавают и тихо трутся друг об друга в заводи за излучиной. -- Вернон, куда ты девал молоток? -- спрашивает Джул. -- Ему отдал. -- Вернон показывает головой на Вардамана. Вардаман смотрит вслед папе. Потом оглядывается на Джула. -- С угольником. Вернон смотрит на Джула. Джул направляется к берегу, мимо меня и Дюи Дэлл. -- Уходи отсюда, -- говорю я. Она не отвечает, смотрит на Джула и Вернона. -- Пила легче молотка, -- говорит Вернон. Джул привязывает к рукоятке молотка шнур. -- В молотке дерева больше всего, -- говорит Джул. Они с Верноном стоят лицом друг к другу. Оба смотрят на руки Джула. -- И плоская, -- говорит Вернон. -- Ее отнесет раза в три дальше. Попробуй с рубанком. Джул смотрит на Вернона. Вернон тоже высокий; длинные, тощие, в облипшей мокрой одежде, они стоят нос к носу. Лону Квику стоило только на небо взглянуть -- хоть пасмурное -- и угадывал время до десяти минут. Не Маленький Лон, а Большой Лон. -- Вылезай ты из воды, -- говорю я. -- Он не поплывет, как пила, -- говорит Джул. -- Да уж ближе к пиле ляжет, чем молоток, -- говорит Вернон. -- Давай спорить, -- говорит Джул. -- Не буду, -- отвечает Вернон. Они стоят и оба смотрят на неподвижные руки Джула. -- Черт с тобой, -- говорит Джул. -- Давай рубанок. Они берут рубанок, привязывают к нему шнур и снова входят в воду. Папа возвращается по берегу. Останавливается и смотрит на нас, сутулый, печальный, как отставной бык или старая высокая птица. Вернон и Джул возвращаются на прежнее место, борясь с течением. Джул говорит Дюи Дэлл: -- Уйди с дороги. Вылезь из воды. Она немного теснит меня, чтобы уступить им дорогу; Джул несет рубанок высоко, словно боится, что он растает, и голубой шнур тянется за его плечом. Прошли мимо нас и остановились; начинают тихо спорить, на каком месте перевернуло повозку. -- Дарл должен знать, -- говорит Вернон. Они смотрят на меня. -- Я не знаю, я там недолго был. -- Черт, -- говорит Джул. Они неуверенно продвигаются, наклонясь против течения, нащупывают ногами брод. -- За веревку держишься? -- спрашивает Вернон. Джул не отвечает. Смотрит по сторонам: сперва на берег, прикидывая расстояние, потом на реку. Бросает рубанок; шнур бежит между пальцами, оставляя на них голубой след. Но вот шнур остановился, и Джул передает конец его назад, Вернону. -- Давай теперь я, -- говорит Вернон. И опять не отвечает Джул; мы видим, что он нырнул. -- Джул, -- пищит Дюи Дэлл. -- Тут не очень глубоко, -- говорит Вернон. Он не оглядывается назад. Смотрит на воду, где исчез Джул. Джул выныривает с пилой. Когда мы проходим мимо повозки, возле нее стоит папа и стирает листьями две грязные полосы. На фоне леса конь Джула выглядит как лоскутное одеяло, висящее на веревке. Кеш лежит по-прежнему. Мы стоим над ним, держим рубанок, пилу, молоток, угольник, линейку, шнур, а Дюи Дэлл садится на корточки и поднимает Кешу голову. -- Кеш, -- говорит она. -- Кеш. -- Не было на свете такого невезучего человека, -- говорит папа. -- Смотри, Кеш, -- говорим мы и показываем ему инструменты. -- Что еще у тебя было? Он пытается заговорить, поворачивает голову, закрывает глаза. -- Кеш, -- зовем мы, -- Кеш. Голову он повернул, чтобы блевать. Дюи Дэлл отирает ему рот мокрым подолом платья. Теперь он может говорить. -- Разводка для пилы, -- объясняет Джул. -- Новая, купил вместе с линейкой. Он поворачивается, уходит, Вернон смотрит ему вслед, не вставая с корточек. Потом поднимается, идет за Джулом к воде. -- Не было на свете такого невезучего человека, -- говорит папа. Мы -- на корточках, и он возвышается над нами; похож на фигуру, неловко вырезанную из твердого дерева пьяным карикатуристом. -- Это испытание, -- говорит он. -- Но я на нее не сетую. Никто не посмеет сказать, что я на нее посетовал. Дюи Дэлл опустила голову Кеша на сложенный пиджак и отвернула от рвоты. Рядом с ним лежат его инструменты. -- Можно сказать, ему повезло, что эту же ногу сломал, когда с церкви падал, -- говорит папа. -- Но я не сетую на нее. Джул и Вернон снова в воде. Отсюда кажется, что они совсем не нарушили ее поверхности: будто она рассекла их одним ударом и два торса бесконечно медленно, до нелепости осторожно движутся по этой глади. Она кажется безобидной, как большие механизмы, когда привыкнешь к их виду и шуму. Будто сгусток, который есть ты, растворился в первоначальной движущейся жиже и зрение со слухом сами по себе слепы и глухи; ярость сама по себе коснеет в покое. Дюи Дэлл сидит на корточках, и мокрое платье вылепило перед незрячими глазами трех слепых мужчин млекопитающие нелепицы -- эти долины и горизонты земли. КЕШ  Равновесия не было. Я им говорил: если не хотите, чтобы перевешивался в езде и на ходу, надо... КОРА  Однажды мы говорили. По-настоящему религиозной она не была никогда -- даже после тех летних молитвенных собраний на воздухе, когда брат Уитфилд в борьбе за ее душу, выделил ее и изгонял суету из ее смертного сердца, -- и я ей сколько раз говорила: "Бог дал тебе детей, чтобы облегчить твою тяжелую человеческую участь, и как знак Своего страдания и любви, потому что в любви ты зачала их и родила". Я ей говорила так потому, что она принимает любовь Господню и свой долг перед Ним как что-то само собой разумеющееся, а Ему такое поведение не очень нравится. Я сказала: "Он даровал нам способность возносить Ему несмолкающую хвалу", -- потому что, -- говорю, -- одному грешнику на небе больше радуются, чем ста безгрешным. А она ответила: "Вся моя повседневная жизнь -- это признание и искупление моего греха", -- а я говорю: "Кто ты такая, чтобы говорить, где грех, а где нет греха? О том судить Господу; нам же -- славить милосердие Его и святое имя Его в слух смертных, потому что Он один видит сердце, и пускай жизнь женщины праведна в глазах мужчины, все равно она не может знать, что нет греха у ней в сердце, покуда не открыла сердце Господу и не получила прощение от Него". Говорю: "Если ты была Вернон женой, это еще не значит, что не согрешила в сердце, и если жизнь твоя тяжка, это еще не значит, что Господь простил тебя по Своей милости". А она сказала: "Я знаю мой грех. Я знаю, что достойна наказания. И не сетую". А я сказала: "Из тщеславия судишь о грехе и спасении вместо Господа. Наш смертный удел -- страдать и возвышать голоса наши во славу Господа, который судит грех и посылает нам спасение через наши тяготы и несчастья спокон веков, аминь. А ведь брат Уитфилд, благочестивый человек -- не знаю, есть ли еще такой на Божьем свете -- молился за тебя и усердствовал, как никто бы не мог", -- я сказала. Не нам судить о наших грехах, не нам знать, что есть грех перед очами Господа. У ней была трудная жизнь, но жизнь у всех женщин трудная. А послушаешь ее, можно подумать, что о грехе и спасении она знает больше Самого Господа Бога, больше тех, которые боролись и сражались с грехом в этом человеческом мире. А всего-то грехов у нее -- что больше любила Джула, и это же ей было наказанием, потому что Джул ее никогда не любил; любил Дарл, которого Сам Господь отметил, а мы, смертные, считали чудным -- и его она обделила любовью. Я сказала: "Вот твой грех. И наказание тоже. Джул -- твое наказание. А где спасение твое? Жизнь-то коротка, -- говорю, -- чтобы заслужить вечную милость. Господь есть Бог ревнитель. Ему судить и определять; не тебе". "Знаю, -- сказала она. -- Я..." Тут она замолчала, а я говорю: "Что ты знаешь?" "Ничего, -- она говорит. -- Он мой крест и будет моим спасением. Он спасет меня от воды и от огня. И хоть сгубила я жизнь свою, он меня спасет". "Откуда ты можешь знать, пока не отворила сердца для Него и не вознесла Ему хвалу?" -- сказала я. Потом поняла, что она говорит не о Боге. Поняла, что она кощунствует от тщеславия сердца своего. И я тут же стала на колени. Я просила ее стать на колени и отворить свое сердце, выбросить из него дьявола тщеславия и отдаться на милость Господню. Но она не захотела. Так и сидела, заблудшая в тщеславии и гордыне, затворивши сердце от Господа, а на место Его поставивши смертного себялюбивого мальчишку. Я стояла на коленях и молилась за нее. Молилась за эту несчастную слепую женщину, как никогда не молилась за себя и моих родных. АДДИ  Днем, когда кончались уроки и последний сопливый, уходил, шмыгая носом, я отправлялась не домой, а вниз к роднику, где я могла сидеть в тишине и ненавидеть их. Там было тихо, только булькала вода, да солнце тихо опускалось за деревья, и тихо пахло сырыми прелыми листьями и свежей землей; особенно по весне -- когда было хуже всего. Я вспоминала слова моего отца: "Смысл жизни -- приготовиться к тому, чтобы долго быть мертвым". И когда я смотрела на них изо дня в день: каждый и каждая со своей тайной эгоистичной мыслью, чужие друг другу по крови и мне по крови чужие, -- когда думала: неужели только так я могу приготовиться к тому, что бы быть мертвой? -- тогда я ненавидела отца за то, что он меня зачал. Я с нетерпением ждала, когда они провинятся и надо будет их пороть. Каждый удар розги я ощущала своей кожей; когда под розгой вспухало и кровоточило -- то моя кровь текла, и при каждом ударе я думала: Теперь ты знаешь обо мне! Теперь и я частица твоей тайной эгоистичной жизни, потому что пометила твою кровь моею на веки вечные. И я взяла Анса. Раза три или четыре я видела, как он проезжал мимо школы, и только потом узнала, что для этого ему надо сделать в четыре мили крюк. Я заметила, что он уже горбится, -- высокий мужчина и молодой, на козлах он напоминал голенастую озябшую птицу. Повозка медленно проезжала, поскрипывая, а он по ходу медленно поворачивал голову, глядя на дверь школы, и скрывался за поворотом. Однажды, когда он проезжал, я вышла и стала в дверях. Он увидел меня, сразу стал смотреть в другую сторону и больше не оглядывался. По весне бывало хуже всего. Ночами, когда дикие гуси летели на север и дикие, далекие их крики неслись с вышины сквозь дикую темень, я лежала в постели и думала, что не вынесу этого, а днем не могла дождаться, когда уйдет последний и я смогу спуститься к роднику. И вот в тот день я подняла голову и увидела Анса: он стоял в воскресном костюме и вертел, вертел шляпу в руках. Я сказала ему: -- Если у вас есть женщины в семье, почему они не заставят вас постричься? -- Нету их у меня, -- сказал он. И вдруг пустил на меня глаза, как двух собак на чужом дворе. -- Затем я и приехал к вам. -- И не скажут, чтоб вы спину не горбили, -- сказала я. -- Так нет женщин? Но дом-то есть. Говорят, у вас дом и хорошая ферма. А вы один живете, сами управляетесь? -- Он только смотрел на меня и вертел шляпу. -- Новый дом, -- я сказала. -- Собираетесь жениться? А он, глядя мне в глаза, повторил: -- Затем я и приехал к вам. Потом он мне сказал: -- Родни у меня нет. Так что допекать вас будет некому. У вас-то есть небось. -- Да. Есть родные. В Джефферсоне. Он немного приуныл. -- Какое-никакое, а хозяйство имеется. Я человек бережливый; у меня -- Послушать они могут, -- сказала я. -- Но разговаривать с ними будет трудно. -- Он вглядывался в меня. -- Они на кладбище. -- А живые родственники? -- сказал он. -- С ними другой разговор. -- Да? -- сказала я. -- Не знаю. Других у меня никогда не было. И я взяла Анса. А когда поняла, что у меня есть Кеш, я поняла, что жизнь ужасна и что это -- весь ответ. Тогда мне стало понятно, что слова бесполезны; что слова не годятся даже для того, для чего они придуманы. Когда он родился, я поняла, что материнство изобретено кем-то, кому нужно было это слово, потому что тем, у кого есть дети, все равно, есть для этого название или нет. Я поняла, что страх изобретен тем, кто никогда не знал страха, гордость -- тем, у кого никогда не было гордости. Я поняла, в чем дело: не в том, что у них сопливые носы, а в том, что мы должны были относиться друг к другу через слова, как пауки висят на балках, держа во рту паутину, и качаются, крутятся, но никогда не прикасаются друг к другу, -- и что только от удара розгой их кровь и моя кровь сливались в одном потоке. Я поняла, в чем было дело: не в том, что изо дня в день надо было нарушать мое одиночество, а в том, что его так и не удалось нарушить, пока не родился Кеш. Даже Ансу по ночам. А у него тоже было слово. Любовь -- так он это называл. Но я к словам давно привыкла. Я знала, что это слово такое же, как другие, -- только оболочка, чтобы заполнить пробел; а когда придет пора, для этого не понадобится слово, так же как для гордости и страха. Кешу незачем было говорить это слово мне, и мне -- незачем; пусть Анс говорит, если хочет, -- твердила я. Так что получалось: Анс или любовь, любовь или Анс, -- не имеет значения. Я думала об этом даже ночами, когда лежала возле него в темноте, а Кеш спал в колыбели на расстоянии вытянутой руки. Я думала, что если бы Анс проснулся и заплакал, я и ему дала бы грудь. Анс или любовь -- не имело значения. Мое одиночество было нарушено, а потом восстановлено этим нарушением: время, Анс, любовь или что там еще -- за пределами этого круга. Потом оказалось, что у меня есть Дарл. Сперва я не хотела в это верить. Я думала, что убью Анса. Он как бы обманул меня: спрятался за слово, как за бумажную ширму, и сквозь ширму поразил меня сзади. А потом я поняла, что меня обманули слова древнее, чем Анс или любовь, и что Анс сам обманут этим словом, а отомщу я ему тем, что он не узнает о моей мести. И когда родился Дарл, я взяла с Анса обещание, что после моей смерти он отвезет меня обратно в Джефферсон: теперь я знала, что отец был прав, когда еще не мог знать, что прав, так же, как я не могла знать, что неправа. -- Ерунда, -- сказал Анс, -- нам с тобой еще родить и родить, у нас ведь двое только. Он еще не знал, что он мертвый. Иногда я лежала возле него в темноте, слышала землю, которая теперь вошла в мою плоть и кровь, и думала: Анс. Почему Анс? Почему ты Анс? Я думала об его имени, покуда не начинала видеть это слово как оболочку, сосуд, и наблюдала, как Анс разжижается и стекает туда, словно холодная патока из темноты в кувшин; кувшин наполнялся и стоял неподвижно: оболочка и знак, полностью лишенные жизни, как пустая дверная коробка; а потом оказывалось, что я забыла и название кувшина. Я думала: форма моего тела там, где я была девушкой, -- это форма, и я не могла подумать АНС, не могла вспомнить АНС. Нет, я не перестала думать о себе как о не девушке, ведь я была втроем. А когда думала таким же манером КЕШ и ДАРЛ, их имена умирали, затвердевали в оболочку, а потом исчезали вовсе, и я говорила: "Ладно. Не имеет значения. Не имеет значения, как их зовут". И когда Кора Талл говорила мне, что я не настоящая мать, я думала о том, как безвредно и быстро убегают вверх слова тонкой длинной линией и как ужасно тянутся, прижимаясь к земле, дела, и две эти линии расходятся все дальше, так что человеку невозможно держаться обеих сразу; а грех, любовь, страх -- просто звуки, которыми люди, никогда не грешившие, не любившие, не страшившиеся, обозначают то, чего они никогда не знали и не смогут узнать, пока не забудут слова. Вроде Коры, которая даже стряпать не умеет. Она говорила мне, чем я обязана моим детям, Ансу и Богу. Я родила Ансу детей. Я о них не просила. Не просила у него даже то, что он мог бы мне дать: не-Анса. Мой долг перед ним был не просить об этом, и я долг исполнила. Я буду я; а он пусть будет оболочкой и эхом своего слова. Это было больше, чем он просил: не мог он об этом просить, оставаясь Ансом, -- уж больно тратил он себя в слове. А потом он умер. Он не знал, что он мертвый. Я лежала возле него в темноте, слышала, как темная земля говорит о Божьей любви, и красоте Божьей, и грехе; слышала темное безмолвие, в котором слова -- это дела, а другие слова, те, что не дела, -- лишь зияния человеческих нехваток, и слетают из дикой тьмы, как крики гусей в те страшные ночи, и бестолково ищут дел, словно сироты, -- чтобы им показали в толпе два лица и объявили: вот твой отец, твоя мать. Мне казалось, что я нашла. Мне казалось, что смысл -- твой долг перед живым, перед ужасной кровью, красной горькой кровью, кипящей на земле. Я думала о грехе, как думала о той одежде, что мы с ним носим перед лицом мира, об осмотрительности, необходимой, потому что он был он, а я была я, -- о грехе, тем более тяжком и ужасном, что он был орудием, которому Бог, создавший грех, предназначил быть очистителем от греха. Пока я ждала его в лесу и он меня еще не видел, он представлялся мне облаченным в грех. Я думала, что тоже представляюсь ему облаченной в грех, только он -- прекраснее, потому что облачение, которое он променял на грех, было освященным. Я думала о грехе, как об одеждах, которые мы сбросим, чтобы ужасную кровь подчинить сиротливому отзвуку мертвого слова, звучащего в высях. А потом я снова ложилась с Ансом -- я ему не лгала: я просто отняла его от себя, как отняла от груди Кеша и Дарла, когда пришел срок, -- под безмолвные речи темной земли. Я ничего не скрывала. Никого не пыталась обмануть. Мне было все равно. Я просто принимала предосторожности, ему нужные, а не мне -- примерно так, как ходила одетой перед людьми. И, слушая Кору, думала о том, что со временем высокие мертвые слова становятся еще бессмысленнее, чем их мертвый звук. Потом это кончилось. Кончилось в том смысле, что его не стало, и я знала, что, хоть и встретимся мы снова, я больше никогда не увижу, как он стремительно и тайно идет ко мне по лесу в прекрасном облачении греха, распахнувшемся от быстроты его тайного приближения. Но не кончилось для меня. Не кончилось в том смысле, что у него бывает начало и конец: для меня тогда ни у чего не было ни конца, ни начала. Я и Анса все еще не допускала до себя -- не длила перерыв, а словно так велось у нас с самого начала. Мои дети были только мои -- от буйной крови, кипевшей на земле, -- мои и всех живых; ни от кого и от всех. Потом оказалось, что у меня есть Джул. Когда я очнулась, чтобы вспомнить и понять это, его не было уже два месяца. Смысл жизни, говорил мой отец, -- готовиться к тому, чтобы быть мертвым. Я поняла наконец, о чем он говорил, и поняла, что сам он не знал, о чем говорит, -- много ли знает мужчина об уборке дома? Я убрала за собой в доме. С Джулом -- я лежала подле лампы, сама поднимала голову, смотрела, как накрывает и зашивает, пока он еще не дышал -- буйная кровь откипела, и шум ее затих. Потом было только молоко, теплое и мирное, и я мирно лежала в тягучей тишине, готовясь к уборке моего дома. Я принесла Ансу Дюи Дэлл, чтобы сквитать Джула. Потом принесла Вардамана -- взамен ребенка, которого недодала ему. Теперь у него было трое детей -- его, но не моих. И теперь я могла готовиться к смерти. Однажды я разговаривала с Корой. Она молилась за меня, потому что мне грех не виден, хотела, чтобы я тоже стала на колени и молилась: кто знает грех только по словам, тот и о спасении ничего не знает, кроме слов. УИТФИЛД  Когда мне сказали, что она умирает, я всю ночь боролся с Сатаной -- и одержал победу. Мне открылся ужас моего греха; свет истины открылся мне, и я пал на колени, исповедался перед Богом и просил руководить меня, и Он внял моей просьбе. "Встань, -- Он сказал, -- ступай в тот дом, где ты поселил живую ложь, к людям, среди которых нарушил Завет Мой; перед ними исповедайся. Им и обманутому мужу прощать тебя; не мне". И я пошел. Я услышал, что Таллов мост залило; я сказал: "Благодарю Тебя, Боже Вседержитель", -- ибо по этим опасностям и преградам, которые воздвигнуты передо мной, я понял, что Он не оставил меня; тем слаще будет мне возвращение к Его святому миру и любви. "Не дай мне погибнуть прежде, чем попрошу прощения у человека, которого я предал; не дай мне опоздать, -- молился я, -- чтобы из моих, а не ее уст услышали они о нашем с ней преступлении. Она клялась, что никогда об этом не расскажет, но страшно стоять перед лицом вечности: разве сам я не боролся бедро к бедру с Сатаной? Так не дай мне взять на душу грех ее нарушенной клятвы. Не дай могучим водам гнева Твоего потопить меня, пока я не очистил душу перед теми, кому причинил зло". Его рука благополучно пронесла меня над потопом и отвела от меня опасности воды. Лошадь моя была испугана, и сердце мое ослабело, когда на меня, ничтожного, неслись бревна и вырванные с корнем деревья. Но не душа моя: снова и снова я видел, как отвращаются они от меня в последний гибельный миг, и я возвысил голос над шумом потопа: "Слава Тебе, Господи всемогущий, царь мой. По сему знаку очищу душу мою и вернусь под покров неоскудевающей Твоей любви". Тогда я понял, что буду прощен. Потоп и опасность остались позади, и снова, едучи по тверди, все ближе и ближе к моей Гефсимании, я обдумывал слова, которые скажу им. Я войду в дом; не дам ей заговорить; я скажу ее мужу: "Анс, я согрешил. Поступи со мной как хочешь". И было такое чувство, как будто я уже все сказал. Сколько лет в душе у меня не было такой свободы и покоя; я еще ехал, а покой уже низошел на меня. По правую и левую сторону я видел Его руку; сердцем слышал Его голос: "Мужайся. Я с тобою". Я проезжал мимо Талла. Вышла его младшая дочь и окликнула меня. Сказала мне, что она умерла. Я согрешил, Господи. Тебе ведома глубина моего раскаяния и желание души моей. Но Он милостив; Он примет желание действовать, ибо знает, что когда я обдумывал мою исповедь, я обращался к Ансу, хотя его там не было. В бесконечной мудрости Своей Он замкнул перед смертью ее уста среди тех, кто любил ее и верил ей; я же испытан водой и храним был силой руки Его. Слава Тебе и Твоей щедрой и могучей любви; слава. Я вошел в дом скорби, в смиренное жилище, где лежала такая же заблудшая, и ее душа ждала неотвратимого и страшного суда, мир ее праху. -- Господь да будет милостив к этому дому, -- сказал я. ДАРЛ  {Верхом уехал он} к Армстиду и вернулся верхом, ведя Армстидовых мулов. Мы запрягли и уложили Кеша поверх Адди. Когда уложили, его опять вырвало, но он успел свесить голову с повозки. -- Его и в живот ударило, -- сказал Вернон. -- Конь мог лягнуть в живот, -- сказал я. -- Кеш, он лягнул тебя в живот? Кеш пытался что-то сказать. Дюи Дэлл снова вытерла ему рот. -- Что он говорит? -- спросил Вернон. -- Что, Кеш? -- спросила Дюи Дэлл и наклонилась к нему. -- Инструменты, -- объяснила она. Вернон собрал их и положил в повозку. Дюи Дэлл приподняла Кешу голову, чтобы он посмотрел. Тронулись. Мы с Дюи Дэлл сидели возле Кеша и придерживали его, {а он ехал впереди на коне}. Вернон стоял, смотрел нам вслед. Потом повернулся и пошел к мосту. Шел осторожно и по дороге начал встряхивать мокрыми рукавами рубашки, как будто только что намок. {Он сидел на коне перед воротами}. Армстид ждал у ворот. Мы остановились, а он спешился. Сняли Кеша и внесли в дом -- жена Армстида уже приготовила ему постель. Она и Дюи Дэлл стали раздевать его, а мы вышли. За папой пошли к повозке. Он влез и поехал на двор, а мы за ним пешком. Вода, наверно, отбила запах, потому что Армстид сказал: "Пожалуйте в дом. Можете там поставить". {Он привел коня за нами и стал возле повозки, держа поводья}. -- Благодарствую, -- сказал папа. -- Но лучше в сарае. Я знаю, мы вам мешаем. -- Пожалуйте в дом, -- сказал Армстид. {А у него опять лицо деревянное: дерзкое, угрюмое лицо и румяное, словно глаза и лицо из двух пород дерева -- светлого не там, где надо, и темного не там, где надо}. Рубашка уже подсыхала, но еще липла к телу при каждом движении. -- Она была бы вам благодарна, -- сказал папа. Мы выпрягли мулов и закатили повозку в сарай. Одна стена у него была раскрыта. -- Тут не намочит, -- сказал Армстид. -- Но если вам больше хочется... За сараем валялись ржавые кровельные листы. Мы взяли два и приставили к раскрытой стене. -- Пожалуйте в дом, -- сказал Армстид. -- Благодарствую, -- сказал папа. -- Ты меня очень одолжишь, если дашь им перекусить. -- Конечно, -- сказал Армстид. -- Сейчас Лула устроит Кеша и ужин приготовит. {А он вернулся к коню, снимал седло, и мокрая рубашка налипала на спину при каждом движении}. Папа в дом не пошел. -- Заходи и поешь, -- сказал Армстид. -- Почти готово. -- Я поесть не мечтаю, сказал папа. -- Благодарствуем. -- Заходите, обсохните, поешьте, -- сказал Армстид. -- Ничего с ним не сделается. -- Только ради нее, -- сказал папа. Ради нее принимаю пищу. Ни упряжки у меня, ничего, но она будет вам всем благодарна. -- Ну да, -- сказал Армстид. -- Заходите, обсохните. Однако, когда Армстид папе налил, папе стало легче; а когда мы зашли поглядеть на Кеша, {он с нами не пошел. Я оглянулся: он уводил коня в сарай}, папа уже говорил о том, где бы раздобыть новую упряжку, и к ужину почти сторговал ее. {Он в сарае, гибко проскользнул мимо пестрого мечущегося вихря -- в стойло, вместе с ним. Вскочил на ясли, стаскивает сверху сено, выбирается из стойла, ищет и находит скребницу. Потом возвращается и, увильнув от одного звучного удара, прижимается к коню, там, где копыту его не достать. Начинает чистить скребницей, избегая ударов с ловкостью акробата, и любовным шепотом материт коня. Рывком обернулась с оскаленными зубами морда; глаза катаются в потемках, как мраморные шарики на пестрой бархатной скатерти, и он бьет по этой морде обратной стороной скребницы}. АРМСТИД  Я налил ему еще виски, ужин был почти готов, а он к тому времени уже купил у кого-то упряжку -- в кредит. Выбирал, привередничал: эта упряжка ему не нравится, а у этого и курятник купить побоится. -- Может, тебе у Снопса попробовать, -- сказал я. -- У него три-четыре упряжки. Может, какая приглянется. Он зашлепал ртом и смотрит на меня так, словно во всем округе у меня одного есть упряжка мулов и я не желаю их продать, -- а я и так уже знал, что со двора моего они съедут не иначе как на моих мулах. Не знал только, что они будут делать с мулами, если купят. Литлджон сказал мне, что в низине у Хейли дамба на две мили смыта и в Джефферсон можно попасть только кружным путем через Моттсон. Но это уже было дело Анса. -- С ним тяжело торговаться, -- говорит он и шлепает ртом. Но после ужина, когда я налил ему еще, он маленько повеселел. Собрался идти в сарай, при ней посидеть. Может быть, думал, что, если будет сидеть там, готовый к дороге, придет Дед Мороз и приведет ему пару мулов. -- Но я, пожалуй, смогу его уломать, -- говорит он. -- Человек человеку всегда поможет в беде, если в нем хоть капля есть христианской крови. -- Конечно, моих можешь пока взять. -- Я-то знал, сильно ли сам он верит в эту причину. -- Благодарствую, -- сказал он. -- Она захочет ехать на своих. -- Да и он знал, сильно ли я в эту причину верю. После ужина Джул верхом поехал в Балку за Пибоди. Я слышал, что он должен быть сегодня там у Варнера. Вернулся Джул ночью. Оказалось, Пибоди уехал куда-то за Инвернесс, но с Джулом прибыл Дядя Билли и привез свою сумку лошадиных лекарств. Если не мудрить, он говорит, человек не сильно отличается от лошади и мула, разве что разума у лошади чуть больше. -- Где теперь тебя угораздило, парень? -- спрашивает Дядя Билли и глядит на Кеша. -- Давайте мне матрас, стул и стакан виски. Заставил Кеша выпить виски и выгнал из комнаты Анса. -- Спасибо еще, что эту же ногу сломал, когда с церкви падал, -- грустно говорит Анс, шлепает ртом и моргает. -- И то слава богу. Сложенный матрас положили Кешу на ноги, на матрас поставили стул, на стул сели мы с Джулом, дочка Анса поднесла лампу, а Дядя Билли откусил табаку и принялся за дело. Кеш поначалу сильно брыкался, а потом потерял сознание. Он лежал тихо, а на лице у него выступили крупные капли пота, как будто собрались было течь, но решили повременить, пока не очнется. Очнулся он, когда Дядя Билли уже собрался и уехал. Он все силился что-то сказать; сестра наклонилась и вытерла ему рот. -- Инструменты, -- сказала она. -- Я их занес, -- сказал Дарл. -- Они у меня. Он опять попробовал заговорить; она наклонилась к нему. -- Хочет на них посмотреть, -- сказала она. Дарл принес и показал. Их засунули под кровать, не глубоко, чтобы он мог достать рукой и потрогать, когда ему полегчает. Наутро Анс сел на ихнего коня и поехал в Балку к Снопсу. Они с Джулом постояли на дворе, о чем-то поговорили, потом Анс влез на коня и уехал. Думаю, Джул первый раз разрешил кому-то сесть на своего коня и, покуда Анс не вернулся, все бродил по двору -- а походка у него такая, словно там распухло, -- и на дорогу глядел, будто совсем уже думал догнать Анса и отобрать коня. Часам к девяти стало припекать. Тогда я и увидел первого грифа. Намокшая была, наверно, поэтому. Так или нет, но увидел я их не с самого утра, а попозже. Слава богу, ветер дул от дома, так что утром было ничего. Но как увидел я их с поля, так будто за милю почуял запах от одного только Мальчишкин крик я услышал за полмили. В колодец, думаю, свалился или еще что -- наддал и рысью домой. Их, наверно, с десяток сидело на коньке сарая, а еще одного мальчишка спугнул с гроба и теперь гонял по двору, как индюка: он только подлетывал и уворачивался, потом захлопал крыльями и сел на крышу сарая. Стало уже совсем жарко, и ветер то ли утих, то ли переменился, так что решил я с Джулом потолковать, -- а тут как раз Лула выходит из дома. -- Ты должен что-то сделать, -- говорит. -- Это безобразие. -- Я как раз и собрался. -- Это безобразие. Судить его надо за такое обращение. -- Старается похоронить ее, как умеет. Нашел я Джула и спрашиваю, не хочет ли он взять одного мула и съездить в Балку, посмотреть, что там с Ансом. Он ничего не сказал. Только поглядел на меня -- глаза белые, желваки на скулах белые, -- потом отошел и стал звать Дарла. -- Что ты собрался делать? -- спрашиваю. Он не отвечает. Вышел Дарл. Джул ему: -- Пойдем. -- Чего ты придумал? -- Дарл спрашивает. -- Повозку выкатим, -- Джул ему через плечо. -- Не будь дураком, -- я говорю. -- Разве я тебе что сказал? Ты же не виноват. И Дарл за ним не торопится; а Джулу хоть кол на голове теши. -- Заткнись, черт бы тебя взял, -- он говорит. -- Ей ведь надо где-то лежать, -- говорит Дарл. -- Папа воротится, тогда и заберем. -- Не будешь помогать? -- Джул говорит, и глаза белые, прямо светятся, а лицо дрожит, словно у него малярия. -- Нет, -- Дарл говорит. -- Не буду. Подождем, когда папа воротится. Я стоял в дверях и смотрел, как он толкает и тянет повозку. Она стояла на скате, и раз мне показалось, что он вышибет заднюю стену сарая. Потом к обеду позвонили. Я его позвал, но он не оглянулся. -- Пошли обедать, -- я сказал. -- Мальчика позови. Но он не ответил, и я пошел обедать. Дочка Анса отправилась за мальчишкой, но вернулась без него. За обедом мы услышали его крик: он опять выгонял грифа. -- Это безобразие, -- сказала Лула, -- безобразие. -- А что он может сделать? -- говорю. -- Со Снопсом за полчаса дело не сладишь. До вечера будут сидеть в теньке, торговаться. -- Сделать? -- она говорит. -- Сделать? Он и так уже много чего наделал. -- Наделал, верно. В том беда, что, когда он кончит, наши дела начнутся. Никакой упряжки он ни у кого не купит, тем паче у Снопса, -- надо оставить заклад, а что у него годится для заклада, он еще сам не знает. -- Так что вернулся я на поле, поглядел на своих мулов и вроде как распрощался с ними на время. А вечером, когда пришел, -- солнце-то весь день сарай грело, -- не сказать, что пожалел об этом. Все они сидели на веранде, и, только я туда взошел, он едет. Вид какой-то чудной: и побитый -- хуже, чем всегда, -- и вроде гордый. Словно сделал что-то из ряда вон и не знает, как остальные отнесутся. -- Есть у меня мулы, -- говорит. -- У Снопса купил мулов? -- спрашиваю. -- Что ж тут, кроме Снопса, и купить не у кого? -- Ну почему? - говорю. Он смотрит на Джула таким же чудным взглядом, а Джул спустился с веранды и пошел к коню. Посмотреть, что Анс с ним сделал, я думаю. -- Джул, -- говорит Анс. Джул оглянулся. -- Поди сюда. -- Джул вернулся на несколько шагов и встал. -- Чего тебе? -- Так ты у Снопса мулов взял, -- я говорю. -- Верно, к вечеру их пришлет? Раз вам ехать через Моттсон, завтра пораньше захотите отправиться? Тут он перестал так смотреть. Вид опять сделался затурканный, как всегда, и ртом опять зашлепал. -- Делаю, что могу, -- он говорит. Никому на всем белом свете не досталось столько издевательств и трудностей, сколько мне. -- Снопса объехавши, человек должен веселей глядеть, -- я говорю. -- Что ты дал ему, Анс? Он в сторону смотрит. -- Я ему дал в залог культиватор и сеялку. -- Да за них и сорок долларов не выложат. Далеко ли ты уедешь на сорокадолларовых? Теперь все смотрели на него, тихо и внимательно. Джул никак не мог дойти до коня: остановился и ждал на полдороге. -- Еще кое-что дал, -- сказал Анс. Он снова начал шлепать ртом и стоял так, словно ждал, что кто-то его сейчас ударит, а сам заранее решил не отвечать. -- Что еще? -- Дарл спросил. -- Черт с ним, -- я говорю. -- Возьми моих мулов. Потом приведешь. Я как-нибудь обойдусь. -- Так вот чего ты рылся ночью у Кеша в одежке, -- говорит Дарл. Говорит так, словно из газеты читает. Словно ему плевать, в чем там дело. Теперь и Джул подошел: стоит и смотрит на Анса своими мраморными глазами. -- На эти деньги Кеш хотел купить у Сюратта говорящую машину, -- объясняет Дарл. Анс стоит и шлепает ртом. Джул на него сморит. Не моргнул ни разу. -- Ну, пускай еще восемь долларов, -- говорит Дарл таким голосом, как будто только слушает, а самому ему наплевать. -- На мулов все равно не хватит. Анс глянул на Джула -- не глянул, а глазом повел, а потом опять отвернулся. -- Видит Бог, нет на свете человека... -- говорит. А они все молчат. Только смотрят на него, ждут, а он им в ноги смотрит и выше колен свой взгляд не поднимает. -- И лошадь. -- Какую лошадь? -- спрашивает Джул. Анс стоит, и ничего. Черт возьми, если не можешь управиться с сыновьями, тогда гони их из дому, хоть взрослые, хоть какие. А выгнать не можешь -- сам уходи. Я бы ушел, ей-богу. -- Ты что, коня моего хотел выменять? -- говорит Джул. Анс стоит, руки свесил. -- Пятнадцать лет у меня ни одного зуба во рту, -- говорит. -- Бог свидетель. Он знает: пятнадцать лет я не ел по-людски; Он сотворил хлеб, чтобы человек ел и поддерживал силу, а я, о семье заботясь, по крохе, по десять центов откладывал на зубы, что бы есть пищу, Богом человеку предназначенную. Я отдал эти деньги. Я думал, если я могу обойтись без еды, мои сыновья могут обойтись без катания. Видит Бог, думал. Джул стоит, подбоченясь, и смотрит на Анса. Потом отвернулся. Он смотрит на поле, и лицо у него каменное, как будто кто-то другой говорит о чьем-то коне, а он даже не слушает. Потом он сплюнул, сказал: "Черт", повернулся, пошел к воротам, отвязал коня и повел дальше. Вскочил на ходу, так что, когда опустился в седло, они уже мчались во весь опор, словно за ними гналась полиция. Так и скрылись из виду: пятнистым тайфуном. -- Ладно, -- я говорю. -- Возьми моих мулов. -- Но он не захотел. И остаться они не захотели, а мальчишка весь день гонял грифов на солнцепеке и почти уже рехнулся, как остальные. -- Кеша хотя бы оставь, -- я сказал. Но и этого не захотели. Постелили на гроб одеяло, положили Кеша, поставили рядом его инструменты, а потом мы впрягли моих мулов и оттащили повозку на милю по дороге. -- Если отсюда будем мешать, -- говорит Анс, -- ты скажи нам. -- Конечно, -- говорю. -- Постоит здесь. Ничего с ним не будет. А теперь пошли домой ужинать. -- Благодарствую, -- говорит Анс. -- У нас кое-что есть в корзинке. Мы обойдемся. -- А откуда вы взяли? -- Из дому привезли. -- Там уж все задохлось, -- я говорю. -- Пошли хоть горячего поедим. Но они не пошли. -- Обойдемся как-нибудь, -- сказал Анс. Тогда я пошел домой, поел, потом отнес им корзинку и снова стал уговаривать, чтобы вернулись в дом. -- Благодарствую, -- он сказал. -- Обойдемся как-нибудь. -- И я ушел, а они сидели на корточках вокруг костерка и ждали -- бог зна