Уильям Фолкнер. Святилище ---------------------------------------------------------------------------- Sanctuary ISBN 5-86095-079-9 Перевод Д. Вознякевич Издательство "Остожье", 1997 OCR Бычков М.Н. mailto:bmn@lib.ru ---------------------------------------------------------------------------- Укрытие от беды Беседуя со Старой леди о современном искусстве в "Смерти после полудня", автор среди других упоминает и Фолкнера. Отзыв о нем, пристрастный, как всегда у Хемингуэя, менее всего способного к объективности, когда дело касается коллег по ремеслу, полон сарказма. Произведения Фолкнера названы замечательными в том отношении, что благодаря им явилась возможность не стесняться, описывая малопривлекательные стороны жизни, ну вот хотя бы нравы домов терпимости. Издателей больше не пугают такие страницы. Живой пример убедительнее любых выкладок, а о таких домах "мистер Фолкнер пишет великолепно. За много лет ни один писатель из тех, кого мне приходилось читать, не написал лучше его". Ясно, какое произведение Фолкнера тут подразумевается, - конечно, "Святилище". Этот роман появился всего за год до африканского дневника Хемингуэя, где описания сафари перемежаются рассуждениями на литературные темы, - в 1931-м. И поводы для иронии он в самом деле предоставлял, ведь и Фолкнер впоследствии высказывался об этом своем детище критически. Но отчего-то раз за разом возвращался к мотивам, которые затронуты в книге, им самим названной неудачной, И даже решил, что требуется продолжение. Так двадцать лет спустя появился "Реквием по монахине". В этой странной книге, где повествование является лишь прологом к драматургическим сценам, как бы мимоходом возникают один за другим эпизоды далекой и не очень давней истории Йокнапатофы, того самого "клочка земли величиной с почтовую марку", который Фолкнер описывал всю свою творческую жизнь, превратив его в художественную вселенную. Непосредственно для событий, о которых узнает читатель "Реквиема по монахине", подобные экскурсы в прошлое едва ли и нужны. Однако они обладают первостепенным значением, если задуматься о проблематике, возникающей за перипетиями действия. Фолкнера десятилетиями не оставляла идея Большой книги, некоего всеобъемлющего современного эпоса, в котором точность изображения окружающей жизни соединилась бы с глубиной коллизий, не подверженных давлению времени, потому что они актуальны всегда и для всех. "Сага о Йокнапатофе", как принято называть его основной цикл романов, повестей и рассказов, куда входят и "Святилище", и "Реквием по монахине", осталась памятником этого титанического усилия, аналогов которому, кажется, не отыскать в литературе кончающегося века. Но и то, что не относится к "Саге" по сюжету или по времени действия, сохраняет внутреннюю родственность с нею. Ведь у Фолкнера не бывает случайных мотивов. Затронув тему из тех, которые для него наполнялись действительно серьезным значением, он уже ее не оставлял, пока не было достигнуто удовлетворявшее его решение, а такое случалось очень редко. Вот отчего книги Фолкнера практически всегда заполнены отзвуками, перекличками, версиями, дополнениями, переосмыслениями уже знакомых ситуаций. Это и правда рассказ, способный возобновляться бесконечно. В нем непременно сохраняется единство лейтмотивов, таких как жертвенность и обреченность, сострадание, самоотверженность, милосердие. К этим категориям, с годами все более непосредственно приобретавшим в его трактовке евангельский смысл, Фолкнер возвращается на протяжении всей Большой книги. И за ее пределами. Тех читателей, которые постигли этические доминанты творчества американского мастера, не могла удивить "Притча", где впрямую интерпретируются конфликты, связанные с христианским пониманием высших смыслов человеческого существования. Можно по-разному оценивать этот роман, появившийся в 1954 году. Но нельзя отрицать, что к такому произведению объективно вела вся творческая эволюция писателя. Ведь не зря Фолкнер - и не раз - называл "Притчу" главным делом своей жизни. А ближе всего - и по характеру проблем, и по важности иносказательных эпизодов, подчас воспринимаемых как евангельские парафразы, - стоит к "Притче" именно "Реквием по монахине". И проступают контуры трилогии, начало которой было положено "Святилищем". Теперь эта трилогия впервые появляется у нас под одним переплетом. Хотелось бы верить, что читатель оценит ее по истинному достоинству, без того снобизма, который очень чувствовался в отзывах критики. И американской, которая вообще просмотрела Фолкнера, пока он не получил мирового признания, и советской, требовавшей от него обличений, социальности, четкости исторических представлений - вопреки природе его огромного таланта. Правда, пренебрежительные отклики, которыми были встречены и "Святилище", и "Реквием по монахине", отчасти совпадали с суждениями самого Фолкнера. Он себя явно недооценивал. Или был сверх всякой меры требователен к тому, что выходило из-под его пера. О "Притче" он, впрочем, говорил с чувством уверенности за ее литературный престиж: работа была выполнена на совесть. Исключительно трудная работа, особенно для Фолкнера. Он нечасто покидал обжитую им территорию - американский Юг - на хронологическом пространстве от середины прошлого века до 30-х годов нынешнего, провинциальный городок, где несколько семейств, у которых запутанные и драматические отношения друг с другом, а подчас и со всем окружающим миром. Ничего этого нет в "Притче". Есть другое - условное повествовательное пространство аллегории. Фолкнер находился в армии, но не прошел через окопы в годы первой мировой войны. Картины этого ада, такие запоминающиеся у Хемингуэя, у Ремарка, у Дос Пассоса - тех, кто воевал и на себе ощутил масштаб катастрофы, - Фолкнеру давались трудно. Может быть, и не получились. Однако они и не являлись для него целью. "Притча" - не антивоенный роман, это размышление о человеке и о его способности выстоять в жестоких испытаниях нашего столетия. Капрал французской армии и его двенадцать единомышленников, не числящиеся в списках подразделений, вызывают слишком очевидные ассоциации, как и вся история, рассказанная в романе. Для нее потребовался свой Понтий Пилат и своя Магдалина, она не могла обойтись без эпизодов отступничества и предательства, как и без эпизодов суда. В ней должна была присутствовать пустая могила казненного, и уж разумеется, опустела она не из-за того, что тело выбросило из земли прямым попаданием артиллерийского снаряда. Литература XX века знает не одно возвращение к вечному сюжету, но почти всегда это не притчи, а версии случившегося в Иерусалиме две тысячи лет назад, - в большей или меньшей степени канонические, более или менее очевидно перекликающиеся с трагической хроникой нашего времени. Так было у Булгакова. Так было у Пера Лагерквиста, выдающегося шведского писателя, автора "Вараввы", повести, появившейся почти одновременно с фолкнеровским романом, в 1950-м. И еще у многих. Фолкнер, дав своим героям вымышленные имена и перенеся действие на девятнадцать столетий вперед во времени, избрал, вероятно, самый трудный художественный ход. Сакральный текст крайне сложно соединить с изображением той будничной, чуть ли не рутинной бесчеловечности, которая неизменно притягивала внимание писателя, считавшего эту обыденность жестокости одной из самых уродливых, но и самых характерных примет своего века. Рядовой эпизод фронтовой хроники, который положен в основу романа, - происходившее под конец войны братание французских и немецких солдат, - даже Фолкнеру было непросто поднять на ту высоту, какой должен достичь художник, отваживающийся изображать Голгофу. Сказать, что Фолкнеру в полной мере удалось справиться с этими трудностями, было бы неверно. В романе чувствуется то иллюстративность, то дидактизм. Это не укрылось и от самых доброжелательных критиков, причем тех, чей авторитет признавал сам Фолкнер. Томас Манн, прочитав "Притчу", говорил, что она вся пропитана высокой верой в духовные силы человека и поэтому прекрасна, но не как факт искусства. Если говорить об искусстве, ей недостает непосредственности, "Очень уж тут все систематично, четко, ясно..." Это, впрочем, далеко не для всех свидетельство творческой слабости. Альбер Камю, чей интеллектуальный и писательский престиж ничуть не менее весом, в отличие от Томаса Манна, как раз больше всего ценил у Фолкнера подобную четкость. Иначе бы он, наверное, не взялся за обработку "Реквиема по монахине", под его пером превратившегося в философскую драму: идея вины, не искупаемой никакими жестами покаяния, становится в этой версии доминирующей. Фолкнер, конечно, писал о другом, о проклятии, которое становится уделом героини, чья жизнь непоправимо изуродована чудовищными отношениями в мире, где она осознает себя пленницей, о трагедии, порождающей новые трагедии и даже порыв к состраданию превратившей в акт насилия. Для Фолкнера травмирующие сюжеты, наподобие того, который им избран в этом произведении, достаточно обыденны, как бы ни язвили недоброжелатели, вечно его упрекавшие в пристрастии к мелодраматизму, обильно приправленному кровью. Ему было несложно парировать их иронию. Прожив всю жизнь на Юге, где атмосфера буквально пропиталась насилием, и не обязательно на расовой почве, он знал, что случаются вещи даже пострашнее, чем история Темпл {Имя в переводе с английского означает "Храм".} Дрейк. Той, что когда-то семнадцатилетней студенткой вступила в мир "Святилища", чтобы во втором романе, где ей принадлежит роль главной героини, подвергнуться испытанию, тяжелее которого трудно придумать. Сама она, впрочем, долго не осознает происходящее как собственное моральное падение. А когда, испытав эмоциональную встряску, приходит в тюрьму к осужденной - не прощать, самой молить о прощении, эта переродившаяся Темпл не слишком убеждает. Камю в своей обработке фактически снял мотив раскаяния и перерождения, в художественном смысле добившись более цельного эффекта, но пожертвовав той христианской этической проблематикой, которая для Фолкнера все-таки остается главенствующей. Для Камю история Темпл и Нэнси прежде всего показывает универсальность ситуации жизненного абсурда, расшатывающего моральные принципы и нормы: они что-то означают только в том случае, когда признаны личностью не по принуждению, а свободно. У Фолкнера, наоборот, важна идея непреложности самой нормы, естественности и обязательности нравственного чувства, в каких бы - порою парадоксальных, порою трагических - проявлениях оно себя ни обнаруживало. Нэнси принадлежит миру, для которого подобная непреложность была сама собой разумеющейся. Но Нэнси - едва ли не последняя из этого мира. Он существует в повествовании Фолкнера на правах не то уже исчезнувшей, не то маргинальной реальности, и вот отчего такую важность приобрели предания, стародавние истории, семейные хроники, которых так много в каждом прологе перед драматургической частью. Формально, весь этот материал может быть опущен, как сделал Камю. По сути, это означает вмешательство в сам замысел Фолкнера. Потому что события, приведшие Нэнси в камеру, а Темпл - к катастрофе, только завершают длительный и очень болезненный процесс, который мог бы увенчаться и совсем иными итогами. Который потенциально мог знаменовать торжество личной свободы, соединенной с прочностью этических основ, и невозможность аморализма, если бы земное святилище, каким обещала стать Америка, вправду сделалось реальностью, и гармонию социума, строящегося на тех же основаниях, что естественный мир. Но восторжествовала цивилизация, покончившая с мечтой о новом эдеме для человека-одиночки, - та, которая лежит в основании американского мифа, столько раз критически осмысленного Фолкнером. Естественность, а значит, человечность отношений оказалась невозможной, от бездушия и цинизма, принесенных механическим веком, не защититься ни рассуждениями о порочном времени, которым так любит предаваться фолкнеровский правдоискатель Гэвин Стивенс, ни даже теми отчаянными жестами, которые напоминают о нерасторжимости самопожертвования и вины - обычном уделе любимых персонажей писателя. Кому-то эти жесты покажутся заимствованными из беллетристики не самого высокого разбора. Что касается "Реквиема по монахине", где постоянно ощутимо сходство с аллегорией, такое впечатление было бы ложным, но в "Святилище" на самом деле есть намеренное сходство с рассчитанными на сенсацию романами из жизни люмпенской или уголовной среды. Выпад Хемингуэя был не таким уж беспочвенным. Фолкнер, к тому времени уже опубликовавший два своих шедевра - "Шум и ярость", "На смертном одре" - и не встретивший ни понимания критики, ни сочувствия публики, попробовал написать что-то занимательное, неглубокое, броское - во всяком случае, так впоследствии говорил он сам. Он придумал историю, изобилующую жестокостями, которые леденят кровь. Подобрал соответствующих персонажей. Позаботился об изощренной детективной интриге, которая иной раз вызывает ассоциации чуть ли не с комиксом. И ничего из всей этой затеи не вышло. Книга почти не раскупалась. Рецензенты с удовольствием писали о явном провале: Фолкнер им никогда не нравился. Иного, видимо, не могло быть, потому что настоящий писатель не способен совершать насилие над собственным дарованием, даже если он искренне этого хочет. Фолкнер и в "Святилище" остался самим собой, художником, для которого творческим стимулом могут стать лишь действительно сложные, непредугадываемые ситуации. Те, в которых природа человека становится видна отчетливо, со всеми ее полярностями и изломами. Со временем, особенно после появления пьесы Камю, отношение к "Святилищу", без которого непонятен и "Реквием по монахине", стало меняться, и теперь это признанный роман: ему посвящены специальные исследования и даже симпозиумы. Но очень долго он лишь подпитывал устойчивую легенду, согласно которой Фолкнер зачарован жестокостью и упивается банальными сценами с оттенком дешевой сенсационности. Что-нибудь в таком роде повторялось так часто, что он в конце концов счел необходимым объясниться со своими хулителями. И, беседуя со студентами Виргинского университета о собственном творчестве, коснулся в 1957 году и этой темы. "Сенсационность, - сказал он, - оправдана лишь в том случае, когда она помогает создать историю, в которой есть характеры и действуют живые люди. Если писатель просто добивается сенсационности, он изменяет своему ремеслу и непременно понесет убыток. Возьмите сенсационное событие, раз оно нужно для дела, - оно послужит инструментом вроде плотницкого молотка, чтобы загнать в доску гвоздь. Но плотник строит не для того, чтобы загонять гвозди. Он загоняет гвозди, чтобы выстроить дом". Почти наверняка он при этом думал о "Святилище". И, похоже, пытался за него оправдаться. Хотя в этом не было большой нужды. Характеры отчетливо просматриваются и в этом романе о нравах спекулянтов спиртным - в Америке тогда был сухой закон - и клиентов мемфисских борделей, о немотивированных убийствах и расправах, о повседневности "дна". Просто это характеры, для которых потребовалась не многомерность и психологическая сложность, а гротескное заострение, доминанта какой-то одной резко выделенной черты. Патологическая озлобленность Лупоглазого, безволие и трусость Стивенса, обреченность Темпл, которую безнаказанное зло зачаровывает слишком сильно, чтобы нашлись духовные ресурсы для противостояния собственной ужасающей метаморфозе, - все это и правда напоминает эстетику шаржа или пристрастие к муляжам, не раз инкриминированное Фолкнеру его критиками. Но критики видели только промахи из-за неумения. А на самом деле был намеренный выбор поэтики, которая подсказала и стилистическое решение - по-своему очень последовательное. "Одномерные" персонажи были необходимы вовсе не в качестве ходячих олицетворений. Желая спасти книги Фолкнера от упреков в равнодушии к тревогам времени, впоследствии стали им приписывать социальный контекст, который на самом деле ослаблен либо не выражен вовсе. Точнее, выражен слишком нетрадиционными средствами, и прежде всего - при помощи метафор машинизации, подчиняющей себе все то, что некогда считалось неотъемлемым достоянием человека. Начиная со "Святилища", через все творчество Фолкнера протянется вереница героев, полностью лишенных и личности, и духовной сущности, стертых, безликих, действующих словно по инерции, даже когда они совершают поступки, чудовищные по своим последствиям и для окружающих, и для них самих. Лупоглазый - типичный представитель этой страшной породы, сама бесчувственность, и не только по отношению к Темпл, но и в восприятии всего неомертвевшего, естественного, не укладывающегося в плоский стандарт. Он подобен исправно функционирующему аппарату и в мелких своих привычках, и в преступлениях, от которых содрогается душа. Даже в том, как он принимает неотвратимый исход. Первым читатялем романа могло показаться неубедительным описание аккуратно сложенных в ряд окурков, это сожаление, что помялась прическа, когда уже ждет электрический стул. Фолкнера корили за изъяны вкуса. Считалось, что ничего подобного просто не может происходить. Через тридцать лет другой американский писатель, Трумен Капоте, опубликовал книгу, фазу получившую всемирный резонанс, - "Не дрогнув" (у нас появился сокращенный перевод под заглавием "Обыкновенное убийство"). Капоте заинтересовал случай в Канзасе, где два еще молодых человека расстреляли семью ни в чем перед ними не провинившихся обывателей. И сделали это вот так же механически, словно выполняя заданную им несложную операцию и испытывая не больше эмоций, чем машина, в которую заложена некая программа. Они и перед казнью пребывали все в том же эмоциональном ступоре, как будто им впрямь абсолютно неведомы раскаяние, душевный трепет, даже элементарный страх. Говорили, что Капоте совершил литературное открытие. Это справедливо, подразумевая жанр: его книга впервые продемонстрировала истинную меру возможностей документальной прозы. Но и проблематика, и сам этот человеческий тип вошли в литературу намного раньше. С Фолкнером, со "Святилищем". Уже одного этого было бы достаточно, чтобы за налетом нарочитости, за неубедительностью отдельных фабульных линий распознать в "Святилище" значительность коллизии и новизну темы. Здесь порою слишком видны старания автора усилить атмосферу безысходности, и горизонт повествования обволакивается густым мраком. Но логика развития коллизии ломает схему. И появляются мотивы, которые сохранят для Фолкнера свою притягательность надолго. Если не навсегда. Навязываемая цивилизацией механичность и душевная стерильность была одним из таких мотивов, а другим, и не менее важным, - жертвенность как нравственная позиция. Темпл, какой она появляется в романе, - классический вариант жертвы самого циничного насилия, а ее клятвы во что бы то ни стало не переступать последней черты даже в обстоятельствах, которые для нее создал Лупоглазый, наводят на мысль о стоицизме. Но это стоицизм обреченности, а для Фолкнера даже самые безвыходные условия не могли извинить капитуляции духа. Нравственная отвага была, в его глазах, не даром избранных, а долгом каждого. Темпл сломлена, и все, что ей предстоит пережить в "Реквиеме по монахине", уже предуказано развитием событий в "Святилище". Жертвенность порождает страх - в "Святилище" написано и об этом. Этот страх заставил Темпл принять заведение мисс Ребы как свое святилище, "надежное, безопасное место, которое необходимо каждому, чтобы укрыться от беды", как пояснял смысл заглавия Фолкнер, отвечая своим японским читателям. Но это иллюзорное укрытие. Не оттого лишь, что святилищем становится бордель, скорее причина та, что надлом порождает этическую податливость, которая может оказаться преступной. У нас об этом много писал А. Солженицын, изображая реалии, к счастью, незнакомые фолкнеровским персонажам, даже если они достигли крайней степени падения. Хотя им тоже приходится сталкиваться с ситуациями, когда от их стойкости зависит - в самом прямом смысле - чужая жизнь. И Темпл с такой ситуацией не справляется. Потому что жертвенность и трусость - Фолкнер был в этом убежден непоколебимо - вещи одного ряда. Укрытием от беды для него мог стать только нравственный императив, заставляющий человека совершать поступки единственно в силу того, что он убежден в их истинности. - Об этом размышляет в романе адвокат Хорэс Бенбоу, и ему, несомненно, доверены мысли самого Фолкнера. Неудачи, преследующие его, когда от размышлений адвокат пробует перейти к делу, ничего не меняют по существу. В мире, который изображает "Святилище", другого исхода просто не может быть. Устремления Бенбоу практически бесплодны, развязкой оказывается огненный крест. Но позиция, заявленная этим героем, останется для Фолкнера непреходящей ценностью. Все его любимые персонажи удостоверятся, что духовная отвага, которую не нужно в себе пробуждать, ибо она рождается самопроизвольно, если не омертвело этическое чувство, - вот что составляет звездный час в человеческой судьбе. Алексей Зверев СВЯТИЛИЩЕ  SANCTUARY  I  Притаясь за кустами у родника, Лупоглазый наблюдал, как человек пьет. От шоссе к роднику вела еле заметная тропинка. Лупоглазый видел, как он - высокий, худощавый мужчина без шляпы, в поношенных брюках из серой фланели, с переброшенным через руку твидовым пиджаком, - сошел по ней, опустился у родника на колени и стал пить. Родник бил из-под корней бука и растекался по извилистому песчаному ложу. Его окружали густые заросли тростника и шиповника, кипарисов и эвкалиптов, сквозь них пробивались лучи невидимого солнца. Притаившаяся где-то рядом птичка прощебетала три раза и смолкла. Пришедший пил, касаясь лицом своих бесчисленных дробящихся отражений. А когда оторвался, заметил среди них колеблющееся отражение шляпы Лупоглазого, хотя перед этим не слышал ни звука. Подняв голову, он увидел невысокого человека, держащего руки в карманах пиджака, с губы его косо свисала сигарета. На нем был черный'костюм с тесным, приталенным пиджаком. Штиблеты и подвернутые брюки были заляпаны грязью. Лицо у него было странного бескровного оттенка, словно освещенное электрической лампой; в солнечной тишине эта фигура с заломленной набок шляпой и чуть оттопыренными локтями казалась плоской, словно бы отштампованной из жести. Позади него птичка запела опять, снова прощебетала три раза: незамысловатый, проникновенный звук раздался в мирной, безмятежной тишине, тут же воцарившейся вновь, словно бы оградив это место от всего мира, но вдруг ее нарушил рокот автомобиля, который пронесся по шоссе и затих вдали. Пришедший стоял у родника на коленях. - В кармане у вас, очевидно, пистолет, - сказал он. Лупоглазый разглядывал его словно бы двумя черными кнопками из мягкой резины. - Спрашиваю я, - сказал Лупоглазый. - Что там у тебя в кармане? Из карманов переброшенного через руку пиджака выглядывали смятая фетровая шляпа и книга. Пришедший потянулся к нему. - В котором? - Не показывай, - сказал Лупоглазый. - Скажи так. Рука пришедшего замерла. - Там книга. - Что за книга? - Обыкновенная. Из тех, что читают люди. Некоторые. - Ты читаешь книги? - удивился Лупоглазый. Пришедший так и держал руку над пиджаком. Лупоглазый и он глядели друг на друга через родник. Перед лицом Лупоглазого вился дымок сигареты, от дыма одна сторона его лица скривилась, и оно казалось маской, вырезанной с двумя выражениями сразу. Достав из кармана брюк грязный носовой платок, Лупоглазый прикрыл им задники штиблет и присел на корточки, не спуская глаз с пришедшего. Было около четырех часов майского дня. Так, глядя друг на друга, они просидели два часа. Птичка на болоте то и дело принималась щебетать, словно по расписанию; еще два невидимых оттуда автомобиля пронеслись по шоссе и затихли вдали. Птичка защебетала снова. - И конечно же, вам невдомек, как она называется, - сказал пришедший. - Очевидно, вы совсем не знаете птиц, кроме тех, что поют в клетках по вестибюлям гостиниц или подаются на блюдах по цене четыре доллара. Лупоглазый не ответил. Он сидел на корточках в тесном черном костюме, разминая маленькими ручками сигареты и сплевывая в родник, правый карман его пиджака тяжело отвисал. Кожа отливала мертвенной бледностью. Нос был с легкой горбинкой, а подбородок отсутствовал вовсе. Лицо казалось деформированным, будто у восковой куклы, брошенной возле жаркого огня. По жилету паутинкой тянулась платиновая цепочка. - Послушайте, - сказал пришедший. - Меня зовут Хорес Бенбоу. Я адвокат из Кинстона. Раньше я жил в Джефферсоне и сейчас направляюсь туда. В этих местах любой скажет вам, что человек я безобидный. Если дело тут в самогонном виски, то мне плевать, сколько вы его производите или продаете или покупаете. Я просто остановился попить воды. Все, что мне нужно, - это добраться до города, до Джефферсона. Глаза Лупоглазого походили на резиновые кнопки, казалось, стоит нажать на них - и они скроются, а потом появятся снова с узорчатым отпечатком большого пальца. - Мне надо попасть в Джефферсон дотемна, - сказал Бенбоу. - Нельзя же меня так задерживать. Не вынимая изо рта сигареты, Лупоглазый сплюнул в родник. - Нельзя же меня так задерживать, - повторил Бенбоу. - А если я вскочу и побегу? Лупоглазый уставился на него своими кнопками. - Хочешь убежать? - Нет, - сказал Бенбоу. Лупоглазый отвернулся. - Ну так и не надо. Бенбоу снова услышал щебетанье птички и попытался вспомнить ее местное название. По невидимому шоссе проехал еще один автомобиль и затих вдали. Лупоглазый вынул из кармана брюк дешевые часики, поглядел на них и небрежно, словно монету, сунул опять в карман. Тропинка, идущая от родника, упиралась в песчаный проселок, поперек дороги, преграждая ее, лежало недавно срубленное дерево. Лупоглазый и Бенбоу перешагнули через него и пошли дальше, все удаляясь от шоссе. По песку тянулись две неглубокие параллельные колеи, но следов копыт не было. Там, где стекающая от родника вода впитывалась в песок, Бенбоу заметил отпечатки автомобильных шин. Лупоглазый шел впереди, его тесный костюм и жесткая шляпа состояли из одних углов, словно модернистский торшер. Песок кончился. Дорога вышла из зарослей и, круто поворачивая, пошла верх. Лупоглазый резко обернулся. - Прибавь шагу, Джек. - Чего же мы не пошли напрямик через холм? - спросил Бенбоу. - По этому лесу? - сказал Лупоглазый. Шляпа тускло, зловеще блеснула в сумерках, когда он бросил торопливый взгляд вниз, где заросли уже походили на чернильное озеро. - Ну его к черту. Уже почти стемнело. Лупоглазый замедлил шаг. Теперь он шел рядом с Бенбоу, и Бенбоу видел, как дергается из стороны в сторону его шляпа, потому, что Лупоглазый непрерывно озирался с каким-то злобным страхом. Шляпа едва доставала Бенбоу до подбородка. Вдруг из темноты бесшумно возникла какая-то тень, устремилась к ним на упругих, оперенных крыльях и пролетела мимо, обдав их лица воздушной волной; Бенбоу ощутил, как Лупоглазый всем телом прижался к нему и вцепился руками в пиджак. - Это сова, - сказал Бенбоу. - Просто-напросто сова. - Потом добавил: - А того королевского вьюрка называют рыболовом. Да-да. Там я не мог этого припомнить. - Тем временей прижавшийся к нему Лупоглазый хватался за карман и шипел, словно кот. Он пахнет чернотой, подумал Бенбоу, той черной жидкостью, что хлынула изо рта мадам Бовари на подвенечное платье, когда ей приподняли голову. Минуту спустя над черной зубчатой массой деревьев показался на фоне меркнущего неба мощный, приземистый корпус дома. Дом представлял собой пустой остов, мрачно и твердо вздымающийся посреди кедровой рощи. Это был своего рода памятник, известный под названием усадьбы Старого Француза, - плантаторский дом, выстроенный еще до Гражданской войны посреди хлопковых полей, садов и газонов, уже давно превратившихся в джунгли; окрестные жители в течение пятидесяти лет растаскивали его на дрова и рыли землю с возникавшей то и дело тайной надеждой в поисках золота, по слухам, закопанного хозяином где-то в усадьбе, когда в дни Виксбергской компании генерал Грант проходил через округ. На стульях в углу веранды сидели три человека. Из глубины открытого коридора виднелся яркий свет. Коридор тянулся через весь дом. Лупоглазый поднялся по ступенькам, сидящие уставились на него и на спутника. - Это профессор, - бросил им на ходу Лупоглазый и свернул в коридор. Не останавливаясь, он прошагал по задней веранде и вошел в комнату, где горел свет. То была кухня. У плиты стояла женщина в линялом ситцевом платье и грубых мужских башмаках на босу ногу, незашнурованных и шлепающих при ходьбе. Она взглянула на Лупоглазого, потом снова повернулась к плите, где шипела сковородка с мясом. Лупоглазый встал у двери. Косо надвинутая шляпа прикрывала его лицо. Не вынимая пачки, он достал из кармана сигареты, сунул в рот и чиркнул спичкой о ноготь большого пальца. - Там гость, - сказал он. Женщина не обернулась. Она переворачивала мясо. - А мне-то что? - ответила она. - Я не обслуживаю клиентов Ли. - Это профессор, - сказал Лупоглазый. Женщина обернулась, железная вилка замерла в ее руке. - Кто? - Профессор, - повторил Лупоглазый. - У него при себе книга. - Что ему здесь надо? - Не знаю. Не спрашивал. Может, будет читать свою книгу. - Он пришел сюда? - Я встретил его возле родника. - Он искал этот дом? - Не знаю, - ответил Лупоглазый. - Не спрашивал. Женщина все глядела на него. - Я отправлю его на грузовике в Джефферсон, - сказал Лупоглазый. - Он говорит, ему нужно туда. - Ну а я тут при чем? - спросила женщина. - Ты стряпаешь. Ему надо поесть. - Да, - сказала женщина и снова повернулась к плите. - Я стряпаю. Для мошенников, пьяниц и дураков. Да. Стряпаю. Лупоглазый, стоя в двери, глядел на женщину, у его лица вился дымок сигареты. Руки он держал в карманах. - Можешь бросить. Отвезу тебя в воскресенье обратно в Мемфис. Иди опять на панель. - Он оглядел ее спину. - А ты здесь толстеешь. Отдохнула на вольном воздухе. Я не стану рассказывать об этом на Мануэль-стрит. Женщина обернулась, сжимая вилку. - Сволочь. - Не бойся, - сказал Лупоглазый. - Я не расскажу, что Руби Ламар живет в этой дыре, донашивает башмаки Ли Гудвина и сама рубит дрова. Нет. Я скажу, что Ли Гудвин - крупный богач. - Сволочь, - повторила женщина. - Сволочь. - Не бойся, - сказал Лупоглазый. И оглянулся. На веранде послышалось какое-то шлепанье, потом вошел человек. Сутулый, в старом комбинезоне. Обуви на нем не было; они только что слышали шаги его босых ног. Голову его покрывала копна выгоревших волос, спутанных и грязных. У него были пронзительные светлые глаза и мягкая грязно-золотистого цвета бородка. - Будь я пес, если это не шпик, - сказал он. - Тебе что нужно? - спросила женщина. Человек в комбинезоне не ответил. Проходя мимо, бросил на Лупоглазого скрытный и вместе с тем восторженный взгляд, будто готовился рассмеяться шутке и выжидал подходящего мига. Пройдя через кухню неуклюжей, медвежьей походкой, по-прежнему с радостной, веселой скрытностью, хотя находился прямо на виду, приподнял незакрепленную половицу и достал из-под нее галлоновый кувшин. Лупоглазый глядел на него, заложив указательные пальцы в проймы жилета, вдоль его лица от сигареты (он выкурил ее, ни разу не прикоснувшись к ней) вился дымок. Взгляд был жестким, даже скорее злобным; он молча смотрел, как человек в комбинезоне с какой-то веселой робостью идет обратно; кувшин был неловко спрятан у него под одеждой; на Лупоглазого он глядел с той же восторженной готовностью рассмеяться, пока не вышел из кухни. На веранде снова послышались шаги его босых ног. - Не бойся, - сказал Лупоглазый. - Я не расскажу на Мануэль-стрит, что Руби Ламар стряпает еще для болвана и дурачка. - Сволочь, - сказала женщина. - Сволочь. II  Когда женщина вошла с блюдом мяса в столовую, Лупоглазый, тот человек, что принес кувшин, и незнакомец уже сидели за столом из трех неструганых, приколоченных к козлам досок. Стоящая на столе лампа осветила угрюмое, нестарое лицо женщины; глаза ее глядели холодно. Бенбоу, наблюдая за ней, не заметил единственного взгляда, который она бросила на него, ставя блюдо, потом чуть постояла с тем непроницаемым видом, какой появляется у женщин, когда они напоследок оглядывают стол, отошла, нагнулась над открытым ящиком в углу, достала оттуда еще тарелку, вилку, ножик и каким-то резким, однако неторопливым завершающим движением положила перед Бенбоу, ее рукав легко скользнул по его плечу. Тут вошел Гудвин, одетый в застиранный комбинезон. Нижняя часть его худощавого обветренного лица обросла черной щетиной, волосы на висках поседели. Он вел за руку старика с длинной белой бородой, покрытой возле рта пятнами. Бенбоу видел, как Гудвин усаживал его на стул, старик сел послушно, с тем робким и жалким рвением человека, у которого осталось в жизни лишь одно удовольствие и который связан с миром лишь одним чувством, потому что глух и слеп: на мясистом розовом лице этого коротышки с лысым черепом виднелись, словно два сгустка мокроты, пораженные катарактой глаза. Бенбоу видел, как он достал из кармана грязную тряпку, сплюнул в нее уже почти бесцветный комок табачной жвачки, свернул и сунул опять в карман. Женщина положила ему на тарелку еды. Остальные уже ели, молча, неторопливо, но старик сидел, склонясь над тарелкой, борода его чуть подрагивала. Неуверенной, дрожащей рукой он нащупал тарелку, отыскал небольшой кусочек мяса и сосал его, пока женщина, подойдя, не ударила его по руке. Тогда он положил мясо, и Бенбоу видел, как она резала ему еду: мясо, хлеб и все остальное, а затем полила соусом. Бенбоу отвернулся. Когда все было съедено, Гудвин снова увел старика. Бенбоу видел, как они вышли в дверь, и слышал их шаги в коридоре. Мужчины вернулись на веранду. Женщина убрала со стола и отнесла посуду на кухню. Поставив ее на кухонный стол, подошла к ящику за печью, постояла над ним. Потом вернулась к столу, положила себе на тарелку еды, поела, прикурила от лампы сигарету, вымыла посуду и убрала. Покончив с этим, вышла в коридор. На веранду она не показывалась. Прислушивалась, стоя в дверях, к тому, о чем они говорят, о чем говорит незнакомец, и к глухому, негромкому стуку переходящего из рук в руки кувшина. "Дурачок, - сказала женщина. - Чего он хочет...". Прислушалась к голосу незнакомца: какой-то странный, торопливый голос человека, которому позволялось много говорить и мало чего другого. - Пить, во всяком случае, - нет, - сказала женщина, неподвижно стоя в дверях. - Ему лучше бы находиться там, где домашние смогут о нем позаботиться. Она прислушалась к его словам. - Из своего окна я видел виноградную беседку, а зимой еще и гамак. Вот почему мы знаем, что природа - "она"; благодаря этому сговору между женской плотью и женским временем года. Каждой весной я вновь и вновь наблюдал брожение старых дрожжей, скрывающее гамак, заключенное в зелени предвестие беспокойства. Вот что такое цветущие лозы. Ничего особенного: неистово и мягко распускаются не столько цветы, сколько листья, все плотнее и плотнее укрывающие гамак до тех пор, пока в конце мая и сам голос ее - Маленькой Белл - не уподоблялся шороху диких лоз. Она никогда не говорила: "Хорес, это Луис, или Пол, или кто-то там еще", а "Это всего-навсего Хорес". Всего-навсего - понимаете; сумерки, белеет ее платьице, и сами они -воплощенная скромность, хотя обоим не терпится остаться вдвоем. А я не мог бы относиться к ней бережнее, даже будь она мне родной дочерью. И вот сегодня утром - нет, четыре дня назад; из колледжа она вернулась в четверг, а сегодня вторник - я сказал: "Голубка, если ты познакомилась с ним в поезде, он, видимо, служит в железнодорожной компании. Отнимать его у компании нельзя: это так же противозаконно, как снимать изоляторы с телефонных столбов". - Он ничем не хуже тебя. Он учится в Тьюлейне {Университет в Новом Орлеане.}. - Голубка, но в поезде... - сказал я. - Кое с кем я знакомилась и в худших местах. - Знаю, - ответил я. - И я тоже. Но знаешь, не приводи их домой. Перешагни и ступай дальше. Не марай туфель. Мы сидели в гостиной; перед самым обедом; только я и она. Белл ушла в город. - А тебе-то что до моих гостей. Ты же не отец мне. Ты всего-навсего... всего-навсего... - Кто? - спросил я. - Всего-навсего кто? - Ну, донеси матери! Донеси! Чего еще ждать от тебя? Донеси! - Голубка, но в поезде, - сказал я. - Приди он к тебе в гостиничный номер, я бы его убил. Но в поезде - мне это противно. Давай прогоним его и начнем все сначала. - Ты только и годен говорить о знакомствах в поезде! Только на это и годен! Ничтожество! Креветка! - Ненормальный, - сказала женщина, неподвижно стоя в дверях. Незнакомец продолжал заплетающимся языком быстро и многословно: - Потом она заговорила: "Нет! Нет!", и я обнял ее, а она прижалась ко мне. "Я не хотела! Хорес! Хорес!". И я ощутил запах сорванных цветов, тонкий запах мертвых цветов и слез, а потом увидел в зеркале ее лицо. Позади нее висело зеркало, другое - позади меня, и она разглядывала себя в том, что было позади меня, забыв о другом, где я видел ее лицо, видел, как она с чистейшим лицемерием созерцает мой затылок. Вот почему природа - "она", а Прогресс - "он"; природа создала виноградные беседки, а Прогресс изобрел зеркало. - Ненормальный, - произнесла женщина, стоя в дверях и слушая. - Но это еще не все. Я думал, меня расстроила весна или то, что мне сорок три года. Думал, может, все было б хорошо, будь у меня холмик, чтобы немного полежать на нем... Там же земля плоская, богатая, тучная, кажется даже, будто одни лишь ветра порождают из нее деньги. Кажется, никого б не удивило известие, что листья деревьев можно сдавать в банк за наличные. Дельта. Ни единого холмика на пять тысяч квадратных миль, если не считать тех земляных куч, что насыпали индейцы для убежища во время разливов реки. - И вот я думал, что мне нужен всего-навсего холмик; меня подвигнула уйти не Маленькая Белл. Знаете, что? - Ненормальный, - сказала женщина. - Ли зря позволил... Бенбоу не ждал ответа. - Тряпка со следами румян. Я знал, что найду ее, еще не войдя в комнату Белл. И обнаружил за рамой зеркала носовой платок, которым она стерла излишек краски, когда одевалась, потом сунула за раму. Я швырнул его в грязное белье, надел шляпу и ушел. И уже когда ехал в грузовике, обнаружил, что у меня нет при себе денег. Тут все одно к одному; я не мог получить деньги по чеку. И не мог сойти с грузовика, вернуться в город и взять денег. Никак. Поэтому все время шел пешком и ехал зайцем. Однажды я спал в куче опилок на какой-то лесопильне, однажды в негритянской лачуге, однажды в товарном вагоне на запасном пути. Мне был нужен холмик, понимаете, чтобы полежать на нем. Тогда все было бы хорошо. Когда женишься на своей жене, начинаешь с черты... возможно, с ее проведения. Когда на чужой - начинаешь, быть может, на десять лет позже, с чужой черты, проведенной кем-то другим. Мне был нужен холмик, чтобы немного полежать на нем. - Дурачок, - сказала женщина. - Бедный дурачок. Она стояла в дверях. Из коридора появился Лупоглазый. Не сказав ни слова, прошел мимо нее на веранду. - Идем, - распорядился он. - Надо грузиться. Женщина слышала, как все трое вышли. Она не двинулась с места. Потом услышала, как незнакомец встал со стула и прошел по веранде. Потом увидела на фоне неба его силуэт; худощавый мужчина в измятой одежде; голова с редкими, непричесанными волосами; и совершенно пьяный. - Не заставили его поесть, как надо, - сказала женщина. Она стояла совершенно неподвижно, Бенбоу глядел на нее. - Неужели вам нравится жить так? - спросил он. - Зачем? Вы еще молоды; вернитесь в город и снова похорошеете, когда не придется поднимать ничего, кроме собственных век. Женщина не шевельнулась, она стояла, едва касаясь стены. - Бедный, испуганный дурачок. - Видите ли, - сказал Бенбоу, - мне не хватает мужества. Оно покинуло меня. Механизм на месте, но не действует. Его рука неуверенно коснулась ее щеки. - Вы еще молоды. Женщина стояла неподвижно, ощущая на лице его руку, касающуюся плоти так, словно он пытался изучить расположение и форму костей и строение, тканей. - У вас впереди почти вся жизнь. Сколько вам лет? Вам же еще нет тридцати. - Говорил он негромко, почти шепотом. Женщина заговорила, не понижая голоса. Не пошевелилась, не убрала рук с груди. - Почему вы ушли от жены? - Потому что она ест креветки, - ответил Бенбоу. - Я не мог... Видите ли, была пятница, и я подумал, что в полдень надо идти на станцию, брать с поезда ящик креветок, возвращаться с ними домой, отсчитывать по сто шагов, менять руку и... - Ходили за ними каждый день? - спросила женщина. - Нет. Только по пятницам. Но в течение десяти лет, с тех пор, как мы поженились. И до сих пор не могу привыкнуть к запаху креветок. Но дело не в том, что мне столько раз приходилось носить их домой. Это я способен вынести. Дело в том, что с упаковки капает, и вот я как-то последовал за собой на станцию, отошел в сторону и стал смотреть, как Хорес Бенбоу берет с поезда ящик и несет домой, меняя руку через каждые сто шагов, я шел за ним и думал: "Здесь, в бесцветном ряду маленьких вонючих капель на миссисипском тротуаре, покоится Хорес Бенбоу". - А-а, - протянула женщина. Дышала она спокойно, руки ее были сложены. Она отошла от стены; Бенбоу посторонился и пошел за ней по коридору. Они вошли в кухню, там горела лампа. - Извините меня за мой вид, - сказала женщина. Подойдя к стоящему за печью ящику, она выдвинула его и встала над ним, руки ее были спрятаны под одеждой. Бенбоу стоял посреди комнаты. - Приходится держать его в ящике, чтобы не добрались крысы, - сказала женщина. - Что? - спросил Бенбоу. - Что там такое? Он подошел к ящику и заглянул в него. Там спал ребенок, ему еще не исполнилось и года. Хорес молча смотрел на худенькое личико. - О, - произнес он. - У вас есть сын. Они смотрели на осунувшееся личико ребенка. Снаружи донесся шум; на задней веранде послышались шаги. Женщина задвинула коленом ящик обратно в угол, и тут вошел Гудвин. - Все в порядке, - сказал он Хоресу. - Томми проводит вас к машине. Потом вышел и скрылся в доме. Бенбоу взглянул на женщину. Руки ее по-прежнему были скрыты под платьем. - Спасибо за ужин, - сказал он. - Возможно, со временем... Он смотрел на нее, она отвечала ему спокойным взглядом, лицо ее было не столько угрюмым, сколько холодным, спокойным. - Может, я смогу что-то сделать для вас в Джефферсоне. Прислать чего-нибудь... Женщина легким, округлым движением вынула руки из складок платья, потом резко спрятала снова. - С этим мытьем посуды и стиркой... Можете прислать апельсиновых леденцов. Томми и вслед за ним Бенбоу спускались по заброшенной дороге. Бенбоу оглянулся. Мрачные развалины дома вздымались на фоне неба над бесчисленными густыми кедрами, темные, запустелые и таинственные. Дорога представляла собой эрозийную впадину, слишком глубокую для дороги и слишком прямую для паводкового рва, ее густо устилали папоротник, гнилые листья и ветви. Бенбоу шел вслед за Томми, шагая по еле заметной тропинке, где ноги промяли гнилую растительность до самой глины. Кровля ветвей над их головами постепенно редела. Спуск становился извилистее и круче. - Где-то здесь мы видели сову, - сказал Бенбоу. Идущий впереди Томми захохотал. - И он перепугался ее, посадить меня на цепь. - Да, - ответил Бенбоу. Он шел за еле видным силуэтом Томми, стараясь с нудным упорством пьяного говорить и шагать твердо. - Будь я пес, если это не самый пугливый белый, какого я видел, - сказал Томми. - Шел вот он по тропинке к веранде, тут из-под дома собака, подбежала и стала нюхать ему ноги, как любая другая, и будь я пес, если он не отскочил, будто это ядовитая змея, а сам он босиком, вытащил свой маленький аретматический пистолет и пристрелил ее. Пусть меня сожгут, если было не так. - А чья была собака? - спросил Бенбоу. - Моя, - ответил Томми и сдавленно хохотнул. - Старая, блохи не тронула бы, если б могла. Дорога понизилась и стала ровной. Бенбоу шагал осторожно, шурша ногами по песку. На фоне белого песка он видел, как Томми идет шаркающей, неуклюжей походкой, словно мул, ступая без видимых усилий, пальцы босых ног с шуршаньем отбрасывали назад песчаные струйки. Дорогу пересекла громоздкая тень поваленного дерева. Томми перешагнул через него, Бенбоу последовал за ним, все так же старательно, осторожно перебрался через гущу листвы, еще не увядшей и до сих пор пахнущей зеленью. - Еще вот... - начал было Томми, потом обернулся. - Прошли? - Все в порядке, - ответил Хорес. Он снова обрел равновесие. Томми продолжал: - Еще вот затея Лупоглазого. Ни к чему так загораживать дорогу. Взял да повалил дерево, а нам приходится топать до грузовика целую милю. Я говорил ему, что люди ходят к нам покупать вот уже четыре года, и до сих пор никто не тревожил Ли. Да и обратный путь тоже не меньше. Только Лупоглазый и слушать не стал. Будь я пес, если он не боится собственной тени. - Я бы тоже боялся, - сказал Бенбоу. - Если б его тень была моей. Томми негромко хохотнул. Дорога превратилась в черный туннель, под ногами тускло поблескивал мелкий песок. "Отсюда к роднику отходит тропинка", - подумал Бенбоу, стараясь разглядеть, где она врезается в стену зарослей. Они продолжали путь. - А грузовик кто водит? - спросил Бенбоу. - Тоже мемфисцы? - Ну да, - ответил Томми. - Это машина Лупоглазого. - Чего бы им не сидеть в Мемфисе и предоставить вам спокойно гнать свое виски? - А там деньги, - сказал Томми. - Продашь кварту или полгаллона - какая тут выгода? Ну, перепадет Ли доллар-другой. А сделать одну ездку и сбыть все зараз, - вот это деньги. - Вот оно что, - сказал Бенбоу. - Но мне думается, я лучше бы голодал, чем жить рядом с таким человеком. Томми хохотнул. - Лупоглазый ничего. Только вот немного чудной. - Он продолжал шагать, смутно маяча в тусклом блеске Песчаной дороги. - Будь я пес, - если он не странный человек. Разве не так? - Да, - сказал Бенбоу. - Весь из странностей. Грузовик ждал их там, где дорога, снова глинистая, начинала подниматься к мощеному шоссе. На крыле грузовика сидели двое мужчин и курили; над вершинами деревьев виднелись полуночные звезды. - За смертью бы вас посылать, - сказал один из сидящих. - Я рассчитывал быть сейчас уже на полпути к городу. Меня женщина дожидается. - Ну конечно, - поддразнил другой. - Лежа на спине. Первый обругал его. - Быстрей не могли, - ответил Томми. - А вам только не хватало еще фонарь вывесить. Будь мы полицейскими, наверняка зацапали бы вас. - Пошел ты, гад, лохматая морда, - выругался первый. Оба они выбросили сигареты и влезли в кабину. Томми негромко хохотнул. Бенбоу протянул ему руку. - До свиданья. И большое спасибо вам, мистер... - Меня зовут Томми. Его вялая огрубелая кисть неуклюже сунулась в руку Бенбоу, торжественно встряхнула ее и неловко выскользнула. Он не двигался с места, темнея приземистой бесформенной тенью на фоне тускло блестящей дороги, а Бенбоу стал влезать на подножку. Нога у него сорвалась, но он устоял. - Осторожнее, док, - послышался голос из кабины. Бенбоу влез. Второй укладывал дробовик на спинку сиденья. Грузовик тронулся вверх по крутому склону, выехал на шоссе и свернул в сторону Джефферсона и Мемфиса. III  На другой день Бенбоу находился у сестры, в родовом гнезде ее покойного мужа в четырех милях от Джефферсона. Она жила в большом доме вместе с десятилетним сыном и двоюродной мужниной бабушкой, известной как мисс Дженни, девяностолетней старухой, передвигающейся в кресле-каталке. Мисс Дженни и Хорес смотрели в окно, как его сестра и молодой человек гуляют по саду. Сестра овдовела десять лет назад. - Почему же она снова не вышла замуж? - спросил Бенбоу. - Сама хотела бы знать, - ответила мисс Дженни. - Молодой женщине нужен мужчина. - Но только не этот, - сказал Бенбоу. Он не сводил взгляда с пары. Крепко сложенный, полноватый, самодовольного вида молодой человек в спортивном костюме и синем пиджаке чем-то походил на студента. - Видимо, она питает слабость к детям. Может быть, потому, что у нее есть свой ребенок. А это чей? Тот же, что прошлой осенью? - Это Гоуэн Стивенс, - ответила мисс Дженни. - Ты должен бы его помнить. - Да-да, - сказал Бенбоу. - Теперь узнал. Припоминаю прошлый октябрь. Тогда Хорес ехал домой через Джефферсон и остановился у сестры. Через то же самое окно они с мисс Дженни наблюдали за этой же парой, гулявшей в том же саду, где в то время цвели поздние яркие октябрьские цветы. Тот раз Стивенс был одет в коричневое и теперь показался Хоресу незнакомым. - Он ездит сюда с прошлой весны, с тех пор, как вернулся домой из Виргинии, - сказала мисс Дженни. - До него ездил сын Джонса, Хершелл. Да. Хершелл. - А, - сказал Бенбоу. - Он из первых виргинских семейств или просто несчастный временный житель? - Учился в университете. Решил получить образование там. Ты его не помнишь, потому что он был еще в пеленках, когда ты покинул Джефферсон. - Не говорите этого при Белл, - сказал Бенбоу. Он не сводил взгляда с пары. Те подошли к дому и скрылись из виду. Через минуту поднялись по ступеням и вошли в комнату. У Стивенса были прилизанные волосы и полное самодовольное лицо. Мисс Дженни протянула ему руку, он грузно склонился и поцеловал ее. - Все молодеете и хорошеете с каждым днем, - сказал он. - Я только что говорил Нарциссе, что, если б вы только поднялись с этого кресла, у нее не осталось бы ни малейшей надежды. - Завтра же поднимусь, - сказала мисс Дженни. - Нарцисса... Нарцисса, крупная женщина с темными волосами и широким, глупым, безмятежным лицом, была одета в свое обычное белое платье. - Хорес, это Гоуэн Стивенс, - представила она. - А это мой брат. - Здравствуйте, сэр, - сказал Гоуэн. Отрывисто, крепко и небрежно пожал руку Хореса. В эту минуту вошел мальчик, Бенбоу Сарторис, племянник Бенбоу. - Я слышал о вас, - сказал Стивенс. - Гоуэн учился в Виргинии, - сказал мальчик. - Да-да, - сказал Бенбоу, - Я слышал. - Благодарю, - сказал Стивенс. - Не все же могут учиться в Гарварде. - Благодарю вас, - сказал Бенбоу. - Я окончил Оксфорд. - Когда Хорес говорит, что окончил Оксфорд, все думают, что миссисипский университет, - сказала мисс Дженни, - а он имеет в виду совсем другой. - Гоуэн часто ездит в Оксфорд, - сказал мальчик. - У него там девушка. Он ходит с ней на танцы. Правда, Гоуэн? - Верно, приятель, - ответил Стивенс. - Рыжая. - Помолчи, Бори, - велела Нарцисса мальчику и взглянула на брата. - Как там Белл и Маленькая Белл? - Она хотела добавить еще что-то, но сдержалась. Однако продолжала глядеть на Хореса, взгляд ее был серьезным, пристальным. - Если ты все ждешь, что Хорес уйдет от Белл, он это сделает, - сказала мисс Дженни. - Когда-нибудь сделает. Только Нарцисса не будет удовлетворена даже тогда, - заметила она. - Некоторым женщинам не хочется, чтобы мужчина женился на той или другой женщине. Но если он вдруг бросит ее, все эти женщины вознегодуют. - Помолчите и вы, - сказала Нарцисса. - Да-да, - сказала мисс Дженни. - Хорес давно уже рвет уздечку. Но ты, Хорес, рвись не слишком сильно, возможно, другой ее конец не закреплен. Из столовой донесся звон колокольчика. Стивенс и Бенбоу одновременно шагнули к спинке кресла мисс Дженни. - Позвольте мне, сэр, - сказал Бенбоу. - Поскольку, кажется, гость здесь я. - Будет тебе, Хорес, - сказала мисс Дженни. - Нарцисса, не пошлешь ли на чердак за дуэльными пистолетами, они там, в сундуке. - И повернулась к мальчику. - А ты беги, скажи, чтобы завели музыку и поставили две розы. - Какую музыку завести? - спросил мальчик. - Розы на столе есть, - сказала Нарцисса. - Их прислал Гоуэн. Пойдемте ужинать. Бенбоу и мисс Дженни наблюдали в окно за гуляющей в саду парой. Нарцисса была по-прежнему в белом платье, Стивенс - в спортивном костюме и синем пиджаке. - Этот виргинский джентльмен поведал нам вчера за ужином, что его научили пить по-джентльменски. Опустите в алкоголь жука, и получится скарабей; опустите в алкоголь миссисипца, и получится джентльмен... - Гоуэн Стивенс, - досказала мисс Дженни. Они видели, как пара скрылась за домом. Прошло некоторое время, и в коридоре послышались шаги двух людей. Когда те вошли, оказалось, что с Нарциссой не Стивенс, а мальчик. - Не захотел остаться, - сказала Нарцисса. - Уезжает в Оксфорд. В пятницу вечером в университете танцы. У него там свидание с какой-то юной леди. - Ему нужно подыскать там подходящую арену для джентльменской попойки, - сказал Хорес. - Для чего бы то ни было джентльменского. Видимо, потому и едет заблаговременно. - Пойдет с девушкой на танцы, - сказал мальчик. - А в субботу поедет в Старквилл на бейсбольный матч. Говорит, что взял бы и меня, только вы не пустите. IV  Городские жители, выезжающие после ужина покататься по университетскому парку, какой-нибудь рассеянный, мечтательный студент или спешащий в библиотеку кандидат на степень магистра не раз замечали, как Темпл с переброшенным через руку пальто, белея на бегу длинными ногами, проносится быстрой тенью мимо светящихся окон женского общежития, именуемого "Курятник", и скрывается в темноте у здания библиотеки, а в тот вечер, может быть, видели, как, мелькнув напоследок панталонами или чем-то еще, она юркнула в автомобиль, ждущий с заведенным мотором. Студентам не разрешалось иметь машины, и молодые люди - без шляп, в спортивных брюках и ярких свитерах - взирали с чувством превосходства и яростью на городских парней, прикрывающих шляпами напомаженные волосы и носящих тесноватые пиджаки с чересчур широкими брюками. Катанью на машинах уделялись будничные вечера. А каждую вторую субботу, в дни танцев литературного клуба или трех официальных ежегодных балов, эти слонявшиеся с вызывающей небрежностью городские парни в шляпах и с поднятыми воротниками видели, как Темпл входит в спортивный зал, ее тут же подхватывает кто-то из одетых в черные костюмы студентов, и она смешивается с кружащейся под манящий вихрь музыки толпой, высоко подняв изящную голову с ярко накрашенными губами и нежным подбородком, глаза ее безучастно глядят по сторонам, холодные, настороженные, хищные. В зале гремела музыка, и парни наблюдали, как Темпл, стройная, с тонкой талией, легко движущаяся в такт музыке, меняет партнеров одного за другим. Парни пригибались, пили из фляжек, закуривали сигареты и выпрямлялись снова, неподвижные, с поднятыми воротниками, в шляпах, они выглядели на фоне освещенных окон рядом вырезанных из черной жести бюстов, одетых и приколоченных к подоконникам. Когда оркестр играл "Дом, милый мой дом", трое-четверо парней с холодными, воинственными, чуть осунувшимися от бессонницы лицами непременно слонялись у выхода, глядя, как из дверей появляются изнуренные шумом и движением пары. Трое таких смотрели, как Темпл и Гоуэн выходят на холодный предутренний воздух. Лицо Темпл было очень бледным, рыжие кудряшки волос растрепались. Глаза ее с расширенными зрачками мельком остановились на парнях. Затем она сделала рукой вялый жест, непонятно было, предназначается он им или нет. Парни не ответили, в их холодных глазах ничего не отразилось. Они видели, как Гоуэн взял ее под руку, как мелькнули ее бедро и бок, когда она усаживалась в машину - низкий родстер с тремя фарами. - Что это за гусь? - спросил один. - Мой отец судья, - произнес другой резким ритмичным фальцетом. - А, черт. Идем в город. Парни побрели. Окликнули проезжающую мимо машину, но безуспешно. На мосту через железнодорожное полотно остановились и стали пить из бутылки. Последний хотел разбить ее о перила. Второй схватил его за руку. - Дай сюда. Он разбил бутылку и старательно разбросал осколки по дороге. Остальные наблюдали за ним. - Ты недостоин ходить на танцы к студентам, - сказал первый. - Жалкий ублюдок. - Мой отец судья, - сказал второй, расставляя на дороге зубчатые осколки вверх острием. - Машина идет, - сказал третий. У нее было три фары. Прислонясь к перилам и натянув шляпы так, чтобы свет не бил в глаза, парни смотрели, как Темпл и Гоуэн едут мимо. Голова Темпл была опущена, глаза закрыты. Машина ехала медленно. - Жалкий ублюдок, - сказал первый. - Я? - Второй достал что-то из кармана и, взмахнув рукой, хлестнул легкой, слегка надушенной паутинкой по их лицам. - Я? - Никто не говорил, что ты. - Чулок этот Док привез из Мемфиса, - сказал третий. - От какой-то грязной шлюхи. - Лживый ублюдок, - отозвался Док. Парни видели, как расходящиеся веером лучи фар и постепенно уменьшавшиеся в размерах красные хвостовые огни остановились у "Курятника". Огни погасли. Вскоре хлопнула дверца. Огни зажглись снова; машина тронулась. Парни прислонились к перилам и надвинули шляпы, защищая глаза от яркого света. Подъехав, машина остановилась возле них. - Вам в город, джентльмены? - спросил Гоуэн, распахнув дверцу. Парни молча стояли, прислонясь к перилам, потом первый грубовато сказал: "Весьма признательны", и они сели в машину, первый рядом с Гоуэном, другие на заднее сиденье. - Сверните сюда, - сказал первый. - Тут кто-то разбил бутылку. - Благодарю, - ответил Гоуэн. Машина тронулась. - Джентльмены, вы едете завтра в Старквилл на матч? Сидящие на заднем сиденье промолчали. - Не знаю, - ответил первый. - Вряд ли. - Яне здешний, - сказал Гоуэн. - У меня кончилась выпивка, а завтра чуть свет назначено свиданье. Не скажете ли, где можно раздобыть кварту? - Поздно уже, - сказал первый. И обернулся к сидящим сзади: - Док, не знаешь, у кого можно раздобыть в это время? - У Люка, - ответил третий. - Где он живет? - спросил Гоуэн. - Поехали, - сказал первый. - Я покажу. Они миновали площадь и отъехали от города примерно на полмили. - Это дорога на Тейлор, так ведь? - спросил Гоуэн. - Да, - ответил первый. - Мне придется ехать здесь рано утром, - сказал Гоуэн. - Надо быть там раньше специального поезда. Джентльмены, говорите, вы на матч не собираетесь? - Пожалуй, нет, - ответил первый. - Остановите здесь. Перед ними высился крутой склон, поросший поверху чахлыми дубами. - Подождите тут, - сказал первый. Гоуэн выключил фары. Было слышно, как первый карабкается по склону. - У Люка хорошее пойло? - спросил Гоуэн. - Неплохое. По-моему, не хуже, чем у других, - ответил третий. - Не понравится - не пейте, - сказал Док. Гоуэн неуклюже обернулся и взглянул на него. - Не хуже того, что вы пили сегодня, - сказал третий. - И его тоже вас никто не заставлял пить, - прибавил Док. - Мне кажется, здесь не могут делать такого пойла, как в университете, - сказал Гоуэн. - А вы откуда? - спросил третий. - Из Вирг... то есть из Джефферсона. Я учился в Виргинии. Уж там-то научишься пить. Ему ничего не ответили. По склону прошуршали комочки земли, и появился первый со стеклянным кувшином. Приподняв кувшин, Гоуэн поглядел сквозь него на небо. Бесцветная жидкость выглядела безобидно. Сняв с кувшина крышку, Гоуэн протянул его парням. - Пейте. Первый взял кувшин и протянул сидящим сзади. - Пейте. Третий выпил, но Док отказался. Гоуэн приложился к кувшину. - Господи Боже, - сказал он, - как вы только пьете такую дрянь? - Мы в Виргинии пьем только первосортное виски, - произнес Док. Гоуэн повернулся и взглянул на него. - Перестань ты, Док, - сказал третий. - Не обращайте внимания. У него с вечера живот болит. - Сукин сын, - сказал Док. - Это ты обо мне? - спросил Гоуэн. - Нет, что вы, - сказал третий. - Док славный парень. Давай, Док, выпей. - А, черт с ним, - сказал Док. - Давай. Они вернулись в город. - Шалман еще открыт, - сказал первый. - На вокзале. Речь шла о кондитерской-закусочной. Там находился только человек в грязном переднике. Гоуэн и парни прошли в дальний конец и устроились в отгороженном углу, где стоял стол с четырьмя стульями. Человек в переднике поставил перед ними четыре стакана и кока-колу. - Шеф, можно немного сахара, воды и лимон? - спросил Гоуэн. Тот принес. Все трое смотрели, как Гоуэн делает лимонный коктейль. - Меня научили пить так, - заявил он. Парни смотрели, как он пьет. - Слабовато для меня, - сказал Гоуэн, доливая стакан из кувшина. И выпил все до дна. - Ну и пьете же вы в самом деле, - сказал третий. - Я прошел хорошую школу. Небо за высоким окном становилось все бледнее, свежее. - Еще по одной, джентльмены, - предложил Гоуэн, наполняя свой стакан. Остальные налили себе понемногу. - В университете считают, что лучше перепить, чем недопить, - сказал Гоуэн. Под взглядами парней он опрокинул и этот стакан. Внезапно его нос покрылся каплями пота. - Уже готов, - сказал Док. - Кто это говорит? - запротестовал Гоуэн. И налил себе еще немного. - Нам бы сюда приличную выпивку. У себя в округе я знаю человека по фамилии Гудвин, тот делает... - И вот это в университете называют попойкой, - поддел Док. Гоуэн поглядел на него. - Ты так думаешь? Смотри. Он стал наливать себе снова. Парни смотрели, как стакан наполняется. - Осторожней, приятель, - сказал третий. Гоуэн налил стакан до самых краев, поднял и неторопливо осушил. Он помнил, что бережно поставил стакан на стол, потом вдруг обнаружил, что находится на открытом воздухе, ощущает прохладную серую свежесть, видит на боковом пути паровоз, тянущий вереницу темных вагонов, и пытается кому-то объяснить, что научился пить по-джентльменски. Говорить он пытался и в тесном, темном, пахнущем аммиаком и креозотом месте, где его рвало, пытался сказать, что ему нужно быть в Тейлоре в половине седьмого, к прибытию специального поезда. Приступ рвоты прошел; Гоуэн ощутил жуткую апатию, слабость, желание лечь, но сдержался и при свете зажженной спички привалился к стене, взгляд его постепенно сосредоточился на имени, написанном там карандашом. Он прикрыл один глаз, оперся руками о стену и прочел его, пошатываясь и пуская слюну. Потом, ворочая непослушной головой, поглядел на парней. - Имя девушки... Моей знакомой. Хорошая девушка. Молодчина. Я должен встретиться с ней ехать в Старк... Старквилл. Вдвоем, понимаете! Привалясь к стене и что-то бормоча, Гоуэн заснул. И сразу же начал бороться со сном. Ему казалось так, хотя он еще раньше сознавал, что время идет и нужно скорей проснуться; что иначе пожалеет. В течение долгого времени он понимал, что глаза его открыты, и ждал, когда вернется зрение. Потом стал видеть, не сразу поняв, что проснулся. Гоуэн лежал, не шевелясь. Ему казалось, что, вырвавшись из объятий сна, он достиг цели, ради которой старался проснуться. Он валялся в скрюченной позе под каким-то низким навесом, видя перед собой незнакомое строение, над которым беззаботно проплывали тучки, розовеющие в лучах утреннего солнца. Потом мышцы живота завершили рвоту, во время которой он потерял сознание, Гоуэн с трудом приподнялся и, ударясь головой о дверцу, растянулся на полу машины. Удар окончательно привел его в себя, он повернул ручку дверцы, нетвердо ступил на землю, кое-как удержался на ногах и, спотыкаясь, побежал к станции. Упал. Стоя на четвереньках, поглядел с удивлением и отчаянием на пустой железнодорожный путь и залитое солнцем небо. Поднявшись, побежал дальше, в испачканном смокинге, с оторванным воротничком и спутанными волосами. Я упился до бесчувствия, подумал он с какой-то яростью, до бесчувствия. _До бесчувствия_. На платформе не было никого, кроме негра с метлой. - Господи Боже, белый, - произнес он. - Поезд, - сказал Гоуэн. - Специальный. Что стоял на этом пути. - Ушел. Только пять минут назад. Под взглядом неподвижно стоящего с занесенной метлой негра Гоуэн повернулся, побежал к машине и плюхнулся в нее. Кувшин валялся на полу. Гоуэн отшвырнул его ногой и завел мотор. Он знал, что надо что-нибудь проглотить, но времени на это не оставалось. Заглянул внутрь кувшина. Его замутило, но он поднес посудину ко рту и, давясь, стал жадно глотать крепкую жидкость, потом, чтобы удержать рвоту, торопливо закурил. Ему сразу же полегчало. Площадь Гоуэн пересек со скоростью сорок миль в час. Было четверть седьмого. Свернув на дорогу в Тейлор, он увеличил скорость. Не сбавляя хода, снова приложился к кувшину. Когда он достиг Тейлора, поезд только отходил от станции. Промчавшись между двумя повозками, Гоуэн остановился у переезда; мимо как раз проходил последний вагон. Задняя дверь тамбура открылась; Темпл спрыгнула и пробежала за вагоном несколько шагов, проводник высунулся и погрозил ей кулаком. Гоуэн вылез из машины. Темпл повернулась и быстрым шагом направилась к нему. Потом замедлила шаг, остановилась, снова пошла, пристально глядя на его помятое лицо и волосы, измятый воротничок и рубашку. - Ты пьян, - сказала она. - Свинья. Грязная свинья. - У меня была бурная ночь. Ты даже представить не можешь. Темпл стала оглядываться по сторонам, на светло-желтое здание станции, на мужчин в комбинезонах, медленно жующих, не сводя с нее глаз, на путь, вслед удаляющемуся поезду, на четыре выхлопа пара, почти рассеявшихся, когда донесся гудок. - Грязная свинья, - повторила она. - В таком виде нельзя никуда ехать. Даже не переоделся. Возле машины Темпл остановилась снова. - Что у тебя на заднем сиденье? - Мой погребец, - ответил Гоуэн. - Садись. Темпл посмотрела на него, губы ее были ярко накрашены, глаза под шляпкой без полей - холодны, недоверчивы, из-под шляпки выбивались рыжие кудряшки. Оглянулась на станционное здание, в свете раннего утра неприветливое, уродливое. - Поехали отсюда. Гоуэн завел мотор и развернулся. - Отвези меня обратно в Оксфорд, - сказала Темпл и снова оглянулась. Здание теперь находилось в тени высокой рваной тучи. - Обратно в Оксфорд. В два часа пополудни Гоуэн, не сбавляя скорости, свернул с шоссе, окаймленного высокими, глухо шумящими соснами, на узкую дорогу, ведущую по ложбине с размытыми склонами в низину, к эвкалиптам и кипарисам. Под смокингом теперь у него была дешевая синяя рубашка. Глаза его налились кровью и заплыли, щеки покрылись синеватой щетиной, и, глядя на него, напрягаясь и вжимаясь в сиденье, когда машину подбрасывало и раскачивало на ухабах, Темпл думала. Борода у него отросла после того, как мы выехали из Дамфриза. Он пил снадобье для волос. Купил в Дамфризе бутылку снадобья и выпил. Ощутив ее взгляд, Гоуэн повернулся к ней. - Перестань злиться. Заеду к Гудвину, возьму у него бутылку. Это займет не больше минуты. От силы десять. Я сказал, что привезу тебя в Старквилл до прихода поезда, и привезу. Не веришь? Темпл не ответила, думая о том, что убранный флажками поезд уже в Старквилле; о пестрых трибунах стадиона; ей представлялся оркестр, яркий блеск зияющих труб; зеленое поле, усеянное игроками, напрягшимися перед рывком, издающими короткие резкие крики, словно болотные птицы, потревоженные аллигатором и не понимающие, откуда грозит опасность, неподвижно парящие, ободряющие друг друга ничего не означающими криками, протяжными, тревожными, печальными. - Хочешь провести меня своим невинным видом? Думаешь, я зря провел эту ночь с твоими кавалерами из парикмахерской? Не воображай, что я поил их за свои деньги просто из щедрости. Ты очень порядочная, не так ли? Думаешь, всю неделю можно любезничать с каждым расфранченным болваном, у которого есть "форд", а в субботу обвести меня вокруг пальца, так ведь? Думаешь, я не видел твоего имени, написанного на стене уборной? Не веришь? Темпл молчала, напрягаясь, когда машину на большой скорости заносило то вправо, то влево. Гоуэн упорно глядел на нее, не прилагая ни малейших усилий, чтобы машина шла ровно. - Черт возьми, хотел бы я видеть женщину, которая сможет... Темпл заметила дерево, преграждающее дорогу, но снова лишь напряглась. Это казалось ей логическим и роковым завершением той цепи обстоятельств, в которые она оказалась вовлечена. Она сидела, строго и спокойно глядя на Гоуэна, очевидно, не видящего дороги и едущего прямо на дерево со скоростью двадцать миль в час. Машина ударилась, отскочила назад, потом вновь налетела на ствол и опрокинулась набок. Темпл почувствовала, что летит по воздуху, ощутила тупой удар в плечо и заметила двух мужчин, выглядывающих из зарослей тростника на обочине. Голова у нее кружилась, она с трудом поднялась и увидела, что оба выходят на дорогу, один в тесном черном костюме и соломенной шляпе, с дымящейся сигаретой, другой - без головного убора, в комбинезоне, с дробовиком в руке, его бородатое лицо застыло в тупом изумлении. Кости ее словно бы растаяли на бегу, и она упала ничком, все еще продолжая бежать. Не останавливаясь, Темпл перевернулась и села, рот ее был раскрыт в беззвучном крике, дыхание перехватило. Человек в комбинезоне продолжал смотреть на нее, его рот, окруженный мягкой короткой бородкой, был разинут в простодушном удивлении. Другой, встопорщив тесный пиджак на плечах, нагнулся к лежащей машине. И мотор заглох, однако поднятое переднее колесо продолжало бесцельно вращаться, все медленней и медленней. V  Человек в комбинезоне был не только без головного убора, но и без обуви. Он шел впереди, дробовик раскачивался в его руке, косолапые ступни без усилий отрывались от песка, в котором Темпл при каждом шаге увязала почти по щиколотку. Время от времени он поглядывал через плечо на окровавленное лицо и одежду Гоуэна, на Темпл, идущую с трудом, пошатываясь на высоких каблуках. - Тяжело идти, да? - спросил он. - Если скинуть эти туфли с каблуками, будет легче. - Правда? - сказала Темпл, остановилась, ухватилась за Гоуэна и разулась. Босоногий наблюдал за ней, поглядывая на туфли-лодочки. - Черт, да я не смогу всунуть даже два пальца в такую штуку. - сказал он. - Можно поглядеть? Темпл протянула ему одну из туфель. Босоногий неторопливо повертел ее. - Надо же, - сказал он и снова глянул на Темпл светлыми пустыми глазами. Его буйные волосы, совсем белые на темени, темнели на затылке и возле ушей беспорядочными завитками. - А деваха рослая. Ноги вот тощие. Сколько она весит? Темпл протянула руку. Босоногий неторопливо вернул ей туфлю, глядя на нее, на живот и бедра. - Он еще не сделал тебе брюха, а? - Пошли, - сказал Гоуэн, - нечего терять время... Нам нужно найти машину и вернуться к вечеру в Джефферсон. Когда песок кончился, Темпл села и обулась. Заметив, что босоногий глядит на ее обнажившуюся выше колена ногу, одернула юбку и торопливо поднялась. - Ну, - сказала она, - пошли дальше. Вы знаете дорогу? Показался дом, окруженный темными кедрами. Сквозь них виднелся залитый солнцем яблоневый сад. Дом стоял на запущенной лужайке в окружении заброшенного сада и развалившихся построек. Но нигде не было видно ни плуга, ни других орудий, ни обработанных, засеянных полей - лишь угрюмые обшарпанные развалины в темной роще, уныло шелестящей под ветром. Темпл остановилась. - Я не хочу идти туда, - заявила она. - Сходите, раздобудьте машину, - обратилась она к босоногому. - Мы подождем здесь. - Он велел, чтобы вы шли в дом, - ответил тот. - Кто? - сказала Темпл. - Этот черный человек вздумал указывать мне, что делать? - Пойдем, чего там, - сказал Гоуэн. - Повидаем Гудвина и найдем машину. Уже поздновато. Миссис Гудвин дома, так ведь? - Должно быть, - ответил босоногий. - Идем, - сказал Гоуэн. Они подошли к крыльцу. Босоногий поднялся по ступенькам и поставил дробовик прямо за дверь. - Здесь она где-нибудь, - сказал он. Снова взглянул на Темпл. - А жене вашей беспокоиться нечего. Ли, наверно, подбросит вас до города. Темпл посмотрела на него. Они глядели друг на друга спокойно, как дети или собаки. - Как ваша фамилия? - Меня зовут Томми, - ответил босоногий. - Беспокоиться нечего. Коридор, идущий через весь дом, был открыт. Темпл вошла туда. - Куда ты? - спросил Гоуэн. - Подожди здесь. Темпл, не отвечая, пошла по коридору. Позади слышались голоса Гоуэна и босоногого. В открытую дверь задней веранды светило солнце. Вдали виднелись заросший травой склон и огромный сарай с просевшей крышей, безмятежный в залитом солнцем запустении. Справа от двери ей был виден угол не то другого здания, не то крыла этого же дома. Но она не слышала ни звука, кроме голосов от входа. Шла Темпл медленно. Потом замерла. В прямоугольнике света, падающего в дверной проем, виднелась тень мужской головы, и она повернулась, намереваясь бежать. Но тень была без шляпы, и, успокоясь, Темпл на цыпочках подкралась к двери и выглянула. На стуле с прохудившимся сиденьем сидел, греясь в лучах солнца, какой-то человек, его лысый, обрамленный седыми волосами затылок был обращен к ней, руки лежали на верхушке грубо выстроганной трости. Темпл вышла на веранду. - Добрый день, - поздоровалась она. Сидящий не шевельнулся. Темпл медленно пошла дальше, потом торопливо оглянулась. Ей показалось, что краем глаза заметила струйку дыма из двери дальней комнаты, где веранда изгибалась буквой Г, но струйка пропала. С веревки между двумя стойками перед этой дверью свисали три прямоугольные скатерти, сырые, сморщенные, будто недавно стиранные, и женская комбинация из выцветшего розового шелка. Кружево ее от бесчисленных стирок стало походить на шероховатую волокнистую бахрому. Бросалась в глаза аккуратно пришитая заплата из светлого ситца. Темпл снова взглянула на старика. Сперва ей показалось, что глаза его закрыты, потом она решила, что у него совсем нет глаз, потому что между веками виднелось что-то похожее на комки грязно-желтой глины. "Гоуэн", - прошептала она, потом пронзительно крикнула: "Гоуэн!", повернулась, побежала, не сводя взгляда со старика, и тут из-за двери, откуда, казалось, она видела дымок, послышался голос: - Он глухой. Что вам нужно? Темпл снова повернулась на бегу, продолжая глядеть на старика, и шлепнулась с веранды, приподнялась на четвереньках в груде золы, жестянок, побелевших костей и увидела Лупоглазого, глядящего на нее от угла дома, руки он держал в карманах, изо рта свисала сигарета, у лица вился дымок. Попрежнему не останавливаясь, она вскарабкалась на веранду и бросилась в кухню, где за столом, глядя на дверь, сидела женщина с зажженной сигаретой в руке. VI  Лупоглазый подошел к крыльцу. Гоуэн, перегнувшись через перила, бережно ощупывал кровоточащий нос. Босоногий сидел на корточках, прислонясь к стене. - Черт возьми, - сказал Лупоглазый, - отведи его на задний двор и отмой. Он же весь в кровище, как недорезанный поросенок. Потом, щелчком отшвырнув в траву окурок, сел на верхнюю ступеньку и принялся отскабливать грязные штиблеты блестящим ножичком на цепочке. Босоногий поднялся. - Ты что-то говорил насчет... - начал было Гоуэн. - Псст! - оборвал тот. Подмигнул Гоуэну и, нахмурясь, кивнул на спину Лупоглазого. - И опять спустишься к дороге, - сказал Лупоглазый. - Слышишь? - Я думал, что сами хотели присматривать там, - сказал тот. - Не думай, - ответил Лупоглазый, соскабливая с манжетов грязь. - Ты сорок лет обходился без этого. Делай, что я говорю. Когда подошли к задней веранде, босоногий сказал Гоуэну: - Он не терпит, чтобы кто-то... Ну не странный ли человек, а? Будь я пес, тут из-за него прямо цирк... Не терпит, чтобы здесь кто-нибудь выпивал. Кроме Ли. Сам не пьет совсем, а мне позволяет только глоток, и будь я пес, если у него не кошачья походка. - Он говорит, тебе сорок лет, - сказал Гоуэн. - Нет, поменьше, - ответил тот. - Сколько же? Тридцать? - Не знаю. Только меньше, чем он говорит. Старик, сидя на стуле, грелся под солнцем. - Это папа, - сказал босоногий. Голубые тени кедров касались ног старика, покрывая их почти до колен. Рука его поднялась, задвигалась по коленям и, погрузясь до запястья в тень, замерла. Потом он поднялся, взял стул и, постукивая перед собой тростью, двинулся торопливой, шаркающей походкой прямо на них, так что им пришлось быстро отойти в сторону. Старик вынес стул на солнечное место и снова сел, сложив руки на верхушке трости. - Это папа, - сказал босоногий. - Он и слепой, и глухой. Будь я пес, не хотел бы не видеть и даже не чувствовать, что ем. На доске меж двумя столбами стояли оцинкованное ведро, жестяной тазик и треснутая посудина с куском желтого мыла. - К черту воду, - сказал Гоуэн. - Как насчет выпивки? - Вам, пожалуй, больше не стоит. Будь я пес, вы налетели машиной прямо на то дерево. - Ладно, хватит. У тебя нигде не припрятано? - В сарае должно быть чуток. Только тише, а то он услышит, найдет и выплеснет. Босоногий подошел к двери и заглянул в коридор. Потом они спустились и пошли к сараю через огород, уже заросший побегами кедра и дуба. Босоногий дважды оглядывался через плечо. На второй раз сказал: - Там ваша жена, ей что-то нужно. Темпл стояла в дверях кухни. - Гоуэн, - позвала она. - Махните ей рукой, что ли, - сказал босоногий. - Пусть замолчит, а то Лупоглазый нас услышит. Гоуэн помахал ей рукой. Они вошли в сарай. У входа стояла грубо сколоченная лестница. - Вам лучше подождать, пока я влезу, - сказал босоногий. - Она подгнила, обоих может не выдержать. - Что же не починишь? Ведь каждый день лазишь по ней. - Пока что она служит неплохо, - ответил босоногий. Он поднялся. Гоуэн последовал за ним через лаз во тьму, испещренную желтыми полосками проходящих сквозь щели в стенах и крыле лучей заходящего солнца. - Идите за мной, - сказал босоногий. - А то ступите на неприбитую доску и опомниться не успеете, как очутитесь внизу. Глядя под ноги, он прошел по чердаку и вынул из кучи прелого сена в углу глиняный кувшин. - Только сюда Лупоглазый и не заглядывает. Боится поколоть свои нежные ручки. Они выпили. - Я вас уже видел здесь, - сказал босоногий. - Только вот как зовут, не знаю. - Моя фамилия Стивенс. Я покупаю выпивку у Ли вот уже три года. А он когда вернется? Нам нужно добраться до города. - Ли скоро будет. Я вас здесь уже видел. Три-четыре дня назад тут был еще один человек из Джефферсона. Как его зовут - тоже не знаю. Говорун - это да. Все рассказывал, как взял и бросил свою жену. Давайте выпьем еще, - предложил он; потом умолк, осторожно присел, держа кувшин в руках, склонил голову и прислушался. Через минуту снизу донесся голос: - Джек. Босоногий взглянул на Гоуэна, отвесив в идиотском ликовании челюсть. Над мягкой рыжеватой бородкой виднелись неровные зубы. - Эй, Джек. Наверху, - произнес голос. - Слышите? - прошептал босоногий, дрожа от затаенного восторга. - Зовет меня Джеком, а мое имя Томми. - Спускайся, - произнес голос. - Я знаю, что ты там. - Пойдем лучше, - сказал Томми. - А то еще стрельнет через доски. - Черт возьми, - ругнулся Гоуэн. - Чего же ты не... Эй, - крикнул он, - мы спускаемся! Лупоглазый стоял в дверях, заложив указательные пальцы в проймы жилета. Солнце зашло. Когда они спустились и вышли, с задней веранды сошла Темпл. Остановилась, поглядела на них, потом пошла вниз по склону. Побежала бегом. - Велел я тебе спуститься к дороге? - сказал Лупоглазый. - Да, - ответил Томми. - Велели. Лупоглазый повернулся и зашагал, даже не взглянув на Гоуэна. Томми пошел за ним. Спина его по-прежнему вздрагивала от тайного восторга. На полпути к дому Лупоглазый едва не столкнулся с Темпл. Она, казалось, замерла, не прекращая бега. Даже развевающееся пальто не облегло ее, однако она долгое мгновенье глядела на Лупоглазого с нарочитым, вызывающим кокетством. Он не остановился; его узкая спина не изменила вычурно-самодовольной осанки. Темпл побежала снова. Миновав Томми, схватила Гоуэна за руку. - Гоуэн, мне страшно. Она сказала, чтобы я не... Опять ты пил; даже не смыл кровь... Она говорит, чтобы мы уходили отсюда... Глаза ее были совершенно черными, лицо в сумерках казалось маленьким, осунувшимся. Она взглянула в сторону дома. Лупоглазый как раз сворачивал за угол. - Ей приходится ходить за водой аж к роднику; она... У них в ящике за печью очень симпатичный младенец. Гоуэн, она сказала, чтобы я не оставалась тут дотемна. Говорит, чтобы мы попросили его. У него есть машина. Она сказала, что вряд ли... - Кого попросить? - перебил Гоуэн. Томми оглянулся на них, потом зашагал дальше. - Этого черного человека. Она сказала, что вряд ли, но, может быть, он и согласится. Давай попросим. Они шли к дому. Тропка вела к передней веранде. Машина стояла в бурьяне между тропкой и домом. Темпл, коснувшись рукой дверцы, опять взглянула на Гоуэна. - У него это почти не займет времени. Я знаю одного парня с такой же машиной. На ней можно выжать все восемьдесят. Ему только подвезти нас до любого города, потому что она спросила, женаты ли мы, и мне пришлось сказать, что да. Только до станции. Может, есть какая-то ближе, чем Джефферсон, - шептала Темпл, глядя на Гоуэна и водя рукой по дверце. - О, - сказал Гоуэн. - Просить должен я. Так? Ты совсем спятила. Думаешь, эта обезьяна согласится? Да я лучше останусь тут на неделю, чем куда-то поеду с ним. - Она говорит, чтобы я не оставалась здесь. - Не дури. Пойдем. - Так ты не попросишь его? Нет? - Нет. Говорю тебе, подождем, пока не явится Ли. Он раздобудет машину. Они пошли по тропке. Лупоглазый стоял, прислонясь к столбу веранды, и закуривал сигарету. Темпл взбежала по сломанным ступенькам. - Послушайте, - сказала она, - вы не согласитесь отвезти нас в город? Лупоглазый взглянул на нее, держа сигарету во рту и прикрывая ладонями огонек спички. Губы Темпл застыли в подобострастной гримасе. Лупоглазый нагнулся и поднес огонек к сигарете. - Нет, - ответил он. - Ну поедемте, - взмолилась Темпл. - Будьте же человеком. В таком "паккарде" у вас это почти не займет времени. Ну как? Мы вам заплатим. Лупоглазый затянулся. Щелчком отшвырнул спичку в кусты и негромко произнес холодным тоном: - Джек, убери от меня свою шлюху. Гоуэн двинулся грузно, словно внезапно подхлестнутая неуклюжая добродушная лошадь. - Послушайте, - сказал он. Лупоглазый выпустил две тонких струйки дыма. - Мне это не нравится, - сказал Гоуэн. - Вы знаете, с кем говорите? - Он продолжал свое грузное движение, словно не мог ни прервать его, не завершить. - Мне это не нравится. Лупоглазый, повернув голову, взглянул на Гоуэна. Потом отвернулся, и Темпл внезапно сказала: - В какую реку вы упали в этом костюме? Вам не приходится сбривать его на ночь? - И, подталкиваемая Гоуэном, понеслась к двери, голова ее была повернута назад, каблуки выбивали дробь. Лупоглазый стоял, прислонясь к столбу, и не смотрел в их сторону. - Ты что же, хочешь... - прошипел Гоуэн. - Подлая ты тварь! - вскричала Темпл. - Подлая ты тварь! Гоуэн втолкнул ее в коридор. - Хочешь, чтобы он снес тебе башку? - Ты боишься его! - крикнула Темпл. - Боишься! - Тихо ты! Гоуэн схватил ее и затряс. Ноги их скребли по голому полу словно бы в каком-то несуразном танце, потом оба они, вцепясь друг в друга, привалились к стене. - Полегче, - сказал Гоуэн. - Опять взболтаешь во мне все это пойло. Темпл вырвалась и побежала. Гоуэн прислонился к стене и видел, как она тенью шмыгнула в заднюю дверь. Темпл забежала в кухню. Там было темно, лишь из-за печной заслонки выбивалась полоска света. Повернувшись, Темпл выбежала оттуда и увидела Гоуэна, идущего к сараю. Хочет выпить еще, подумала она; снова будет пьян. В третий раз за сегодня. В коридоре стало темнее. Темпл стояла на цыпочках, прислушивалась и думала. Я голодна. Я не ела весь день; вспомнила университет, освещенные окна, пары, медленно идущие на звон возвещающего ужин колокола, и отца, сидящего дома на веранде, положив ноги на перила и глядя, как негр стрижет газон. Осторожно пошла на цыпочках. В углу возле двери стоял дробовик. Темпл встала рядом с ним и начала плакать. Вдруг утихла и затаила дыхание. За стеной, к которой она прислонилась, что-то двигалось. Оно пересекло комнату мелкими неуверенными шагами, которым предшествовало легкое постукивание. Вышло в коридор, и Темпл закричала, чувствуя, что ее легкие пустеют, и после того, как выдохнут весь воздух, а диафрагма сокращается, и после того, как грудная клетка опустела, увидела старика, идущего по коридору шаркающей торопливой рысцой, в одной руке у него была трость, другая сгибалась у пояса под острым углом. Бросившись прочь, Темпл миновала его - темную раскоряченную фигуру на краю веранды, вбежала в кухню и бросилась в угол за печью. Присев, выдвинула ящик и поставила перед собой. Рука ее коснулась детского личика, потом она обхватила ящик, стиснула и, глядя на белеющую дверь, попыталась молиться. Но не могла вспомнить ни единого имени Отца небесного и стала твердить: "Мой отец судья; мой отец судья", снова и снова, пока в кухню легким шагом не вбежал Гудвин. Он зажег спичку, поднял ее и глядел на Темпл, пока пламя не коснулось его пальцев. - Ха, - сказал он. Темпл услышала два легких быстрых шага, потом его рука скользнула по ее щеке, и он приподнял ее за шиворот, как котенка. - Что ты делаешь в моем доме? VII  Откуда-то из освещенного коридора до Темпл доносились голоса - какой-то разговор; время от времени смех; грубый, язвительный смех мужчины, охотно смеющегося над юностью или старостью, заглушающий шипение жарящегося мяса на плите, у которой стояла женщина. Темпл слышала, как двое мужчин в тяжелых башмаках прошли по коридору, через минуту донеслись стук черпака об оцинкованное ведро и ругань того, кто смеялся. Плотно запахнув пальто, Темпл высунулась за дверь с жадным, застенчивым любопытством ребенка, увидела Гоуэна и с ним еще одного человека в брюках хаки. Опять пьет, подумала она. С тех, пор, как мы выехали из Тейлора, напивался четыре раза. - Это ваш брат? - спросила она. - Кто? - сказала женщина. - Мой кто? - Она стала переворачивать шипящее на сковородке мясо. - Я подумала, может, это ваш младший брат. - Господи, - сказала женщина. Она переворачивала мясо проволочной вилкой. - Надеюсь, что нет. - А где ваш брат? - спросила Темпл, выглядывая за дверь. - У меня их четверо. Двое адвокаты, один газетчик. Четвертый еще учится в Йеле. А отец судья. Судья Дрейк из Джексона. Она мысленно представила отца сидящим на веранде в отглаженном костюме, с веером из пальмовых листьев в руке, наблюдающим, как негр стрижет газон. Женщина открыла заслонку и заглянула в топку. - Никто тебя сюда не звал. Я не просила тебя оставаться. Советовала уйти, пока было светло. - Как же я могла? Я просила его. Гоуэн не захотел, и просить пришлось мне. Женщина прикрыла заслонку, обернулась и, стоя к свету спиной, взглянула на Темпл. - Как могла? Знаешь, где я беру воду? Я хожу за ней. Милю. Шесть раз на день. Сосчитай, сколько это будет. И не потому, что нахожусь там, где боюсь оставаться. Она подошла к столу и вытряхнула сигарету из пачки. - Можно и мне? - спросила Темпл. Женщина подтолкнула к ней пачку, потом сняла с лампы стекло и прикурила от фитиля. Темпл с пачкой в руке замерла, прислушиваясь, как Гоуэн и другой человек снова входят в дом. - Их здесь так много, - сказала она плачущим голосом, глядя, как сигарета медленно разминается в ее пальцах. - Но, может, когда их столько... Женщина вернулась к плите и перевернула мясо. - А Гоуэн опять пьет. Сегодня он напивался три раза. Был пьян, когда я сошла с поезда в Тейлоре, а я под надзором, сказала ему, что может случиться, и уговаривала выбросить кувшин, а когда мы остановились у сельской лавки, чтобы купить ему рубашку, напился снова. Мы проголодались и остановились в Дамфризе, Гоуэн зашел в ресторан, а мне от волнения было не до-еды, и он куда-то исчез, а потом появился с другой улицы, я нащупала у него в кармане бутылку, а он ударил меня по руке. Все твердил, что у меня его зажигалка, а потом, когда уронил ее и я сказала ему об этом, стал клясться, что у него в жизни не бывало зажигалки. Мясо на сковородке шипело и брызгало. - Он три раза напивался, - сказала Темпл. - Целых три раза в один день. Бадди - это Хьюберт, мой младший брат, - грозил избить меня до смерти, если застанет с пьяным мужчиной. А я тут с таким, что напивается трижды за день. Прислонясь бедром к столу и разминая сигарету, Темпл засмеялась. - Вам не кажется, что это забавно? - сказала она. Потом, затаив дыхание, перестала смеяться и услышала потрескивание лампы, шипение мяса на сковородке, шум чайника на плите и голоса, грубые, резкие, бессмысленные голоса мужчин. - А вам приходится каждый вечер стряпать на всех. Все эти мужчины едят здесь, дом вечерами полон ими, в темноте... Она бросила размятую сигарету. - Можно я подержу ребенка? Я знаю, как; с ним ничего не случится. Она подбежала к ящику, нагнулась и достала спящего младенца. Малыш открыл глаза и захныкал. - Ну, ну; не бойся, ты у Темпл. И стала качать его, держа высоко и неуклюже в своих тонких руках. - Послушайте, - сказала она, глядя в спину женщины, - вы попросите его? Я имею в виду - вашего мужа. Он может взять машину и отвезти меня куда-нибудь? Ну как? Попросите? Ребенок перестал хныкать: Из-под его свинцового цвета век тонкой полоской виднелось глазное яблоко. - Я не боюсь, - сказала Темпл. - Таких вещей не случается. Ведь правда? Они такие же, как другие люди. Вы такая же, как другие люди. С младенцем. И, кроме того, мой отец с-с-судья. Г-губернатор бывает у нас в гостях... Какой милый ребеенок, - плачуще протянула она, подняв малыша к самому лицу. - Если нехорошие люди сделают Темпл плохо, мы скажем солдатам губернатора, так ведь? - Какие это другие люди? - сказала женщина, переворачивая мясо. - Думаешь, Ли больше нечего делать, как бегать за каждой дешевой... - Открыв заслонку, она бросила в печь окурок и закрыла ее снова. Темпл, склоняясь к ребенку, сдвинула шляпку на затылок, и это придало ей бесшабашный, развязный вид. - Зачем вы явились сюда? - Это все Гоуэн. Я просила его. Мы опоздали на матч, но я просила его отвезти меня в Старквилл до отхода специального поезда. Никто не узнал бы, что меня не было на матче, те, кто видел, как я спрыгнула, не проболтались бы. Но он не повез. Сказал, задержимся здесь на минуту, чтобы взять еще виски, а сам был уже пьян. Когда мы выехали из Тейлора, он напился снова, а я под надзором, папа просто не пережил бы этого. Но Гоуэн не послушал меня. Напился снова, хотя я просила отвезти меня в любой городок и высадить. - Под надзором? - спросила женщина. - За уходы по вечерам. Понимаете, машины есть только у городских парней, а если встречаешься с городским парнем в пятницу, субботу или воскресенье, студенты не назначают тебе свиданий, потому что им нельзя иметь машин. Вот мне и приходилось уходить потихоньку. А одна девица донесла декану; потому что у меня было свидание с парнем, который ей нравится, и он больше не стал встречаться с ней. Так что мне больше ничего не оставалось. - Если б не уходила потихоньку, то и не каталась бы на машинах, - сказала женщина. - Так? А теперь, когда ушла лишний раз, поднимаешь визг. - Гоуэн не городской. Он из Джефферсона. Учился в Виргинии. В машине только и твердил, что его научили там пить по-джентльменски, я просила его высадить меня где-нибудь и дать денег на билет, потому что у меня всего два доллара, а он... - Знаю я таких, как ты, - сказала женщина. - Добродетельные особы. Слишком хороши, чтобы иметь что-то общее с простыми людьми. Катаетесь по вечерам с мальчишками, но пусть вам только попадется мужчина. - Она перевернула мясо. - Берете все, что можно, и ничего не даете. "Я невинная девушка; я этого не позволю". Встречаешься с мальчишками, жжешь их бензин и жрешь их еду, но пусть только мужчина хоть посмотрит на тебя, так ты падаешь в обморок, потому что твой отец судья и твоим четверым братьям это может не понравиться. А попади ты в переделку, куда пойдешь плакаться? К нам, недостойным даже зашнуровывать ботинки у всемогущего судьи. Темпл, держа ребенка на руках, глядела женщине в спину, лицо ее под бесшабашно заломленной шляпкой походило на белую маску. - Мой брат сказал, что убьет Фрэнка. Не говорил, что задаст мне трепку, если застанет с ним; он сказал, что убьет этого сукина сына в желтой коляске, а отец обругал брата и сказал, что пока еще может сам позаботиться о своей семье, загнал меня в дом и запер, а сам пошел к мосту поджидать Фрэнка. Но я не трусиха. Я спустилась по водосточной трубе, встретила Фрэнка и все ему рассказала. Просила уехать, но он сказал, что мы уедем вместе. Когда мы садились в коляску, я знала, что это последний раз. Знала и снова просила его, но Фрэнк сказал, что отвезет меня домой взять чемодан и мы все скажем отцу. Он тоже был не трус. Отец сидел на крыльце. Сказал: "Вылезайте", я слезла с коляски и просила Фрэнка уехать, но он слез тоже, и мы пошли по дорожке к дому, а отец полез рукой за дверь и достал дробовик. Я встала перед Фрэнком, и отец сказал: "Ты тоже хочешь?", я пыталась заслонить Фрэнка собой, но Фрэнк оттолкнул меня и встал впереди, отец застрелил его и сказал мне: "Ложись и милуйся со своей мразью, шлюха". - Меня тоже называли так, - прошептала Темпл, высоко держа ребенка в тонких руках и глядя в спину женщине. - А вы, порядочные? Дешевое развлечение. Ничего не даете потом, когда попадаете... Знаешь, где ты оказалась? - Женщина, не выпуская вилку, оглянулась через плечо. - Думаешь, повстречалась с детьми? Детьми, которым есть хоть малейшее дело, что тебе нравится, а что нет. Послушай-ка, в чей дом ты явилась нежданной и непрошеной; от кого ждала, что он бросит все и поедет с тобой туда, где у тебя и дел-то нет никаких. Он служил на Филиппинах, убил там из-за туземки одного солдата, и его посадили в Ливенуорт {Тюрьма в США.}. Потом началась война, его выпустили и отправили воевать. Он получил две медали, а когда война кончилась, его снова посадили в Ливенуорт, потом наконец адвокат нашел конгрессмена, который вызволил его оттуда. Тогда я смогла снова бросить распутство... - Распутство? - прошептала Темпл, держа в руках младенца и сама, в коротком платье и заломленной шляпке, похожая на рослого голенастого ребенка. - Да, крашеная мордашка! - сказала женщина. - Как, по-твоему, я расплачивалась с адвокатом? Думаешь, такому есть дело, - с вилкой в руке она подошла к Темпл и злобно щелкнула пальцами перед ее лицом, - до того, что происходит с тобой? И ты, сучка с кукольным личиком, вообразившая, что не можешь войти в комнату, где находится мужчина без... Грудь ее высоко вздымалась под выцветшим платьем. Уперев руки в бедра, она глядела на Темпл холодно сверкающими глазами. - Мужчина? Да ты не видела еще настоящего мужчины. Ты не знаешь, что это такое, когда тебя хочет настоящий мужчина. И благодари судьбу, что никогда не узнаешь, потому что тогда бы ты поняла, чего стоит твоя раскрашенная мордочка и все прочее, что, как тебе кажется, ты ревниво оберегаешь, хотя на самом деле просто боишься. А если он настолько мужчина, чтобы назвать тебя шлюхой, ты скажешь Да Да и будешь голой ползать в грязи и дерьме, лишь бы он называл тебя так... Дай мне ребенка. Темпл, держа младенца, изумленно глядела на женщину, губы ее шевелились, словно произнося Да Да Да. Женщина бросила вилку на стол. - Обмочился, - сказала она, поднимая малыша. Тот открыл глаза и захныкал. Женщина придвинула стул, села и положила ребенка на колени. - Не принесешь ли пеленку, они висят на веревке? - попросила она. Темпл не двинулась с места, губы ее продолжали шевелиться. - Боишься идти туда? - спросила женщина. - Нет, - сказала Темпл. - Пойду... - Я сама. Незашнурованные башмаки прошлепали по кухне. Возвратясь, женщина придвинула к печи еще один стул, расстелила две оставшиеся сухими тряпки, поверх них пеленку, села и положила ребенка на колени. Он хныкал. - Тихо, - сказала женщина, - тихо, ну. Лицо ее в свете лампы приобрело спокойный, задумчивый вид. Она перепеленала ребенка и уложила в ящик. Потом из завешенного рваной мешковиной шкафа достала тарелку, взяла вилку, подошла и снова взглянула в лицо Темпл. - Послушай. Если я раздобуду машину, ты уедешь отсюда? - спросила она. Темпл, не сводя с нее глаз, зашевелила губами, словно испытывая слова, пробуя их на вкус. - Выйдешь, сядешь в нее, уедешь и никогда не вернешься? - Да, - сказала Темпл. - Куда угодно. Все равно. Холодные, казавшиеся неподвижными глаза женщины оглядели Темпл с головы до ног. Темпл ощутила, что все мышцы ее сжимаются, как сорванный виноград на полуденном солнце. - Бедная трусливая дурочка, - холодно сказала женщина негромким голосом. - Нашла себе игру. - Нет. Нет. - У тебя будет что рассказать, когда вернешься. Не так ли? - Они стояли лицом к лицу возле голой стены, голоса звучали так, словно это разговаривали их тени. - Нашла себе игру. - Все равно. Лишь бы уехать. Куда угодно. - Я боюсь, не за Ли. Думаешь, он будет разыгрывать кобеля перед каждой встречной сучкой? Боюсь за тебя. - Да, я уеду куда угодно. - Таких, как ты, я знаю. Повидала. Все бегут, но не слишком быстро. Не так быстро, чтобы, увидев настоящего мужчину, не узнать его. Думаешь, у тебя единственный в мире? - Гоуэн, - прошептала Темпл. - Гоуэн. - Я была рабыней этого мужчины, - негромко произнесла женщина, губы ее почти не шевелились, лицо было спокойно и бесстрастно. Казалось, она делится кулинарным рецептом. - Работала официанткой в ночную смену, чтобы по воскресеньям видеться с ним в тюрьме. Два года жила в комнатушке и стряпала на газовом рожке, потому что дала ему слово. Изменяла ему, зарабатывая деньги, чтобы вызволить его из тюрьмы, а когда рассказала, как их заработала, он меня избил. И вот на тебе, заявляешься ты. Никто тебя сюда не звал. Никому нет дела, боишься ты или нет. Боишься? Да у тебя нет духу, чтобы по-настоящему боятьс