Федерико Феллини. Джульетта OCR: Phiper Повесть Перевод с итальянского Э. ДВИН ОХ УЖ ЭТИ ПРИЗРАКИ Предисловие кругах киношников любят рассказывать, как один режиссер, отдыхавший в Кортина-д Ампеццо и решивший послать оттуда открытки друзьям срочно вызвал из Рима двух сценаристов и велел им "набросать парочку мыслей" Этот анекдот показывает, с каким недоверием относятся к "творчеству по-французски" труженики кино, беспощадно высмеивающие лжеавторов и с глубоким уважением относящиеся к немногим подлинным творцам. В этом смысле творческий авторитет Федерико Феллини никогда не подвергался сомнению даже его врагами Впрочем всем известно, что наш риминец добрался до вершины режиссерского искусства именно через писательство, сочетавшееся с его способностью "визуализировать" типажи и ситуации в очень правдоподобных шаржах. Свои университеты Феллини прошел в журнале "Марк Аурелио", на страницах которого с 1939 по 1943 год он выступил около восьмисот раз -- в основном с юмористическими рассказами и многочисленными карикатурами. Так что никто не удивился, когда он распространил свою деятельность сначала на варьете (став автором текстов для комика Альдо Фабрици), а потом и на радио, и на кинематограф. При этом наш плодовитый и многогранный писака клялся, что не сделал ни единой странички, не предназначенной для немедленной публикации в газете, исполнения перед микрофоном или использования в тексте к фильму: вот так, сугубо по-ремесленнически и утилитарно подходил Феллини к своему писательству. Правда, если драматическое искусство было ему чуждо, то к другим литературным жанрам он относился с глубоким уважением. В молодости Феллини читал мало, зато в зрелом возрасте - из-за бессонницы -- стал самым настоящим пожирателем книг. То, что писал он сам -- кое-как нацарапанные и рассованные по разным карманам заметки, реплики, набросанные утром за завтраком или в ресторане во время перерыва, и даже более основательно отредактированные описания своих персонажей, он уничтожал, перенося их -- кадр за кадром -- на пленку. Иногда он с усмешкой говорил, что страдает "комплексом убийцы", так как рвал исписанную бумагу на мельчайшие клочки - старательно и даже с каким-то сладострастным ожесточением. Когда мне случалось присутствовать при том, как Феллини составляет план работы над каким-нибудь фильмом, он редко позволял мне заглядывать в свои заметки и отказывался подарить страничку-другую на память. Так что вряд ли великие открытия ждут тех. кто поспешил основать феллиниевские архивы рассчитывая обнаружить Бог весть что в пустых ящиках его стола. Тем сильнее поразила меня, словно послание из бутылки, эта повесть, этот редкой ценности документ. Перед нами не что иное, как первый вариант сюжета к "Джульетте и духам". То, что Федерико его не уничтожил, не сунул куда-то и не забыл, а, наоборот, предложил своему швейцарскому другу Дэниэлу Кеелю из издательства "Диогенес" опубликовать его на немецком языке, кое-что значит. С чего бы это вдруг маэстро сделал такое исключение, подписав соответствующий договор в апреле 1989 года? Должен признаться, что для меня, редактировавшего в свое время книгу о работе над фильмом "Джульетта и духи", воскресение этой инкунабулы было чем-то вроде запоздалой издевки: почему режиссер никогда мне ее не показывал? Читая повесть, я перенесся в период, последовавший за триумфом "Восемь с половиной", когда супруги Феллини, покинув квартиру на виа Аркимеде, решили переехать на окруженную пиниями виллу в Фреджене -- точно такую, какую потом Пьеро Герарди воссоздал в фильме. Джульетта, лично дававшая указания мастерам, уже поставила там небольшой летний домик, но сразу же возникла потребность в более просторном доме с множеством комнат для гостей, где можно было бы жить круглый год. Да только так уж получилось, что начатый с энтузиазмом эксперимент продлился лишь пару сезонов, после чего Джульетте и Федерико, страдавшим ревматическими болями, пришлось спасаться от прибрежной сырости, и они перенесли свои пенаты сначала в квартал ЭУР, а потом, уже окончательно, на виа Маргутта. Вокруг "главного" дома Феллини быстро стали вырастать другие дома, потому что нашлось немало людей, пожелавших свить свое гнездо под крылом Маэстро. А он, водя меня по всем этим строительным площадкам, говорил: "Ужасная ошибка -- строиться рядом с друзьями, есть опасность, что дружба кончится раньше, чем строительство". Должен сказать, что, по крайней мере, в одном случае его пророчество, увы, сбылось. В общем, "Джульетта" для меня -- своего рода художественное обрамление, если не больше, именно той фазы феллиниевской хронологии. В слегка искаженных, "раздутых" и окарикатуренных образах я узнаю персонажей, окружавших в то время Феллини, узнаю их нравы и привычки, тревоги и проблемы, В целом сюжет как бы предваряет историю, основные характеры и последовательность событий фильма, который -- не следует этого забывать -- стал относительной неудачей режиссера. Многие писали, что Феллини сделал "Джульетту и духи" лишь для того, чтобы угодить жене, а это неправда, потому что героиня оказалась фигурой самостоятельной и настолько независимой, что в какой-то момент даже возникла идея взять на эту роль Кэтрин Хепберн. Хотя в самом начале было намерение, пришедшееся по вкусу и благожелательно настроенному продюсеру Анджело Риццоли, восстановить дуэт режиссер-- актриса из "Дороги" и "Ночей Кабирии". Произошло это после затянувшегося перерыва, когда в "Сладкой жизни", "Искушениях доктора Антонио" и "Восемь с половиной" роль жены главного "я" играла Анук Эме и когда был снят, несмотря на сомнения Эдуарде (Имеется в виду итальянский драматург Эдуарде Де Филигшо (1900--1984)), еще один феллиниевский фильм -- "Фортунелла", лента, ознаменовавшаяся грандиозным коммерческим провалом. Так что Джульетта из фильма -- вовсе не настоящая Джульетта, хотя иногда и заявляет о себе какое-то их сходство. Это подтвердила и сама Джульетта в ходе нашего большого интервью 1984 г., которое потом вышло отдельной книжкой: "Она совершенно не похожа на меня. И я не та Джульетта, и Марио Пизу не Феллини. Ну сам подумай! Подавляемая матерью, подчиняющаяся сестрам? Да у нас в семье всегда командовала я. Сказать, что фильм послужил предлогом для разговора об определенном типе репрессивного католического воспитания? Но в школе у моих урсулинок господствовали самые передовые методы и взгляды из всех, какие были в тогдашней педагогике. Уж если кто-то в фильме и похож на меня, так это персонаж, которого играет Сильва Кошина, то есть сестра-актриса: вечно ее где-то носит, вечно она на каких-то пробах, то появляется, то исчезает... Джульетта на экране -- робкое, закомплексованное существо. Признаюсь тебе, что она никогда не была мне симпатична, я с трудом ее выносила. Мне не нравится этот средиземноморский тип женщины -- сначала покорной воле родителей, а потом паразитирующей при муже. Я никогда никому не подчинялась и с детства, можно сказать, "усыновила" собственных родителей. Роль Джульетты я приняла как подсознательную самозащиту против того, чем я могла бы стать, не будь у меня такого характера. Неужели ты думаешь, что я отпустила бы своего мужа вот так, молча, не получив сатисфакции, не потребовав объяснения? Я бы не только его не отпустила, а проломила бы ему башку". Можно ли высказаться яснее? Но если Мазина не узнает себя в своей героине, то кто же она, эта Джульетта из повести и из фильма? "Многие поступки и эмоции, которые Федерико приписывает героине фильма, это его собственные поступки и эмоции: церковная школа, ханжа директор, страх перед адом... Это же монастырские колледжи, в которых он учился в Романье. То же и с посещением индийского гуру: он сам в то время интересовался такими вещами и ходил к нему. В сущности, все персонажи, которых я играла,-- не Джульетта Мазина, а по большей части сам Федерико. Кабирия -- это Федерико. И "Дорогу" не понять, не догадавшись, что Джельсомина, Дзампано и Матто -- один и тот же человек. Конечно, местами можно найти что-то от меня и от других, но по сути дела все персонажи Федерико -- это его автопортреты". Такой "супружеской" интерпретации, основанной на внимательном и долгом наблюдении за человеком и художником и учитывающей тот факт, что Феллини в повести выступает от первого лица, хотя и от имени женщины, пожалуй, действительно можно верить. Во всяком случае, то, что автор "берет на себя" женскую роль -- обратим внимание на даты,-- свидетельствует об очень смелой попытке представить себе проблемы и душевные переживания человека другого пола. Это усилие Феллини совершенно не поняли и не оценили феминистки. Хотя заключительный момент фильма, когда героиня, сначала травмированная воспоминаниями детства, а потом постоянным страхом, что ее бросит муж, находит в себе силы отринуть назойливых злых духов и принять добрых, стал не просто признаком меняющегося времени, а чем-то совершенно новым. Здесь возможно двоякое прочтение повести. Первое -- самое простое и чистое -- ради удовольствия от самого процесса чтения. Второе -- это уже для специалистов -- для сравнения повести и фильма, для выявления и толкования всяких различий. Их немного, и я бы сказал, что они несущественны. Мужа зовут Луиджи, а не Джорджо; исчезла фигура "ненастоящего отца" -- фашиста и тирана (свои счеты с черным двадцатилетием Феллини отложит до "Амаркорда"); гуру Бисма (в повести Бишма) -- притягательная и загадочная личность, вероятно, классический мошенник, в фильме окарикатуривается, его играет пожилая женщина, а озвучивает роль известный имитатор Носкезе. Призрак Казановы (свидание с ним режиссер отложит на десять лет) будет заменен испанским грандом Хосе Вильялонгой -- более или менее точной копией его самого. Дедушка-профессор дает урок, которого нет в фильме, и убегает со своей певичкой на воздушном шаре, а не на старом самолете; измена мужа еще не зафиксирована на пленке, которую смотрит Джульетта; потенциальный обольститель на вечеринке у Сузи -- здоровенный негр, очевидно из страха перед капризами американского кинорынка, превратится в стройного шейха. Но многое остается неизменным -- от травмирующего душу воспоминания о любительском спектакле в колледже до "растроения" Вечного Женского Начала на дьяволенка Ирис, соседку Сузи и Дедушкину певичку, которых играет одна и та же актриса. Некоторые изменения внесены в развязку истории с любовницей мужа Габриеллой: в фильме это всего лишь голос по телефону, который просто-напросто признает факт адюльтера и прекращает разговор, в повести же Габриелла появляется во плоти, но она уклончива, лицемерна и неагрессивна (что, впрочем, дела не меняет). Зато совершенно по-иному решена ситуация, когда Джульетта воображает сцену измены мужа с Габриеллой. Кадры эти можно было бы включить в сцену гарема из фильма "Восемь с половиной", обогатив ими фантазию одной из женщин. А может быть, режиссер, приступая к осуществлению этой смелой эротической гипотезы, испугался собственной смелости или не смог переступить через явную невозможность потребовать ее воплощения от своей Джульетты -- актрисы и жены. Во всяком случае, мне кажется, что повесть дает более полное представление о сложности и двусмысленности сюжета, она яснее, чем фильм, снятый на ее основе. Возможно даже, потому, что описанные призраки сильнее тревожат воображение, чем призраки воплощенные. Впрочем, сама Джульетта в своем интервью признала, что Федерико слишком отошел от начальной схемы: "...Я, как и двадцать лет назад, настаиваю на том, что если бы история Джульетты и ее мужа была более сжата и не так разбавлена внешними эффектами, всеми этими костюмами и основательной порцией психоанализа, она бы стала понятнее широкой публике. Потому что в фильме речь идет о касающейся всех проблеме брака и о проблеме освобождения женщины, поднятой здесь значительно раньше, чем о ней стали так много говорить...". Но какое бы удовольствие ни доставляло чтение этой повести-документа, какой бы интерес оно ни вызывало, остается нерешенным вопрос, почему Феллини захотел опубликовать именно этот сюжет, а не другие. Возможно, его решение можно расценить как проявление нежности к фильму, который с самого начала был отмечен отсутствием согласия между участниками съемок, стал источником споров и многочисленных мучительных разрывов и был встречен зрителями и критикой менее благожелательно, чем остальные. А ведь в нем было затронуто столько личных проблем, пусть и решенных в экстравагантном ключе, а главное, в нем показан способ, позволяющий сосуществовать с собственными призраками, способ, которому Федерико, прошедший школу Юнга и Эрнста Бернхарда, никогда уже не изменял, постепенно превращаясь в старого, капризного и немного меланхоличного мудреца, каким мы его знали в последние годы жизни. Туллио Кезич Джульетта Я никогда не выносила своего лица в зеркале. Вот, по-моему, единственно возможное начало моей истории. И опять меня берет сомнение: может, лучше вообще молчать? Потому что я совершенно не понимаю, какую пользу из моего странного и запутанного рассказа сумеет извлечь для себя тот, кто его станет слушать. А что, если, наоборот, кому-то он все же пойдет на пользу? Кому-то, например, похожему на меня? Еще несколько месяцев тому назад в этом месте рассказа уже появился бы Олаф -- внизу, слева -- и заставил бы меня плакать от злости и страха. Олаф -- дух зловредный, цвета ржавчины, он возникал внезапно, чаще всего на уродливом черном автомобильчике вроде тех, из луна-парка, и скалил свои лошадиные зубы.-- Ну что ты делаешь? Что ищешь? Вот глупая! -- говорил он и хлопал себя сухонькой ручкой по лбу, разражаясь такими ругательствами, что мне их даже стыдно повторить, и при этом издавал неприличные звуки и ужасную вонь. Он сказал бы, что моя история совершенно никому не нужна, потому что это рассказ о бедной дурочке. Но теперь Олаф уже не будет мучить меня, а вместе с ним исчезли -- надеюсь, навсегда -- эта коровища Ирис, и краснобородый аббат со обоими рыжими львами, и Родольфо Валентино (Родольфо ди Валентино (1895--1926) -- известный американский киноактер, звезда Голливуда), и черный силуэт с обнаженной грудью, словно сошедший с рекламы Восточных пилюль, и Казанова, и Святая на охваченной пламенем решетке. Теперь, когда отчаяние сжимает мне горло своими ледяными пальцами, я могу вспомнить о воздушном шаре: он сразу же представляется моему взору среди разноцветных облаков, осиянный лучами света. А в украшенной флажками корзине я вижу кивающего головой Дедушку с его прекрасной любовницей. Я понимаю его. Он подает мне знак, чтобы я рассказала эту историю: может, кто-нибудь найдет в ней свое спасение. И еше я слышу чудесную музыку. Зеркало Итак, начнем с зеркала. Зеркало всегда занимало огромное место в моей жизни. С самой ранней юности. Целыми часами разглядывала я себя в зеркале анфас, в профиль, вполоборота, меняла прическу, подмазывала глаза, красила губы, надевала разные платья, приподнималась на цыпочки. Но моя фигура от этого не менялась, лицо оставалось все таким же противным, а рост -- просто позорным. Потом моя сестра Фанни сыграла со мной шутку, после которой зеркало стало внушать мне страх: я боялась увидеть в нем дьявола. Еще когда я была ребенком, бабушка как-то сказала: "Имей в виду, если долго будешь смотреться в зеркало, увидишь там Колченогого". И однажды вечером эта дура Фанни, подкравшись тихонько, как кошка, вдруг выросла за моей спиной, и я увидела в зеркале краснорожего дьявола. Я так заорала, что сама Фанни перепугалась до смерти. Она сразу сбросила с лица маску, и мы обе, обнявшись, стали вопить и реветь, как сумасшедшие. Нас отправили в постель без ужина. В тайне от всех я держала под матрасом маленькое зеркальце и перед сном гляделась в него, причесываясь то так, то этак, но в ту ночь я не осмелилась вытащить его и только на следующее утро, в ванной, решилась посмотреть на себя в зеркало "по частям": сначала увидела руку, затем у самой рамы - половинку лица, которая то появлялась, то исчезала, потом все лицо, но с прищуренными от страха глазами; наконец я осторожно приоткрыла один глаз, а за ним второй. Никакого дьявола, только мое лицо, лицо, которое меня так бесило, которое я не хотела признавать и по которому теперь тихо лились слезы -- знак глубочайшего огорчения. Моя мать А вот моя мать и обе мои сестры очень красивы, особенно мать -- элегантная, статная, властная. Однажды ночью (мне тогда было лет семь, не больше) я поднялась с постели и, выглянув в коридор, увидела маму со сверкающей каменьями короной, в широкой, доходившей до пола расшитой золотом накидке. Вероятно, родители собирались на бал, но мне она показалась королевой, императрицей, и даже сейчас, какую бы шляпу мама ни надела, мне кажется, что она в короне, и я испытываю парализующее чувство робости и восхищения, всегда мешавшее мне говорить с ней откровенно. Моя мать -- королева, моя мать императрица, моя мать в экипаже, моя мать в ложе оперного театра, моя мать в большом зеркале своей спальни, а перед ней на коленях две портнихи, тоже ослепленные ее красотой: "Королева, живая статуя, роскошная, прекрасная". В этом большом овальном зеркале с позолоченной рамой видно и меня -- вон ту девочку, которая из дальнего темного угла комнаты зачарованно, открыв рот, смотрит на мать. Как-то думая, что меня никто не видит, я возвратилась в эту комнату и пыталась принять позы матери, надела ее шляпу, прикрыла пол-лица веером... В таком виде меня и застал отец в своей фашистской форме и сразу же спросил: "Зарядку утром делала? Держать спину ровнее, развернуть плечи, руки в стороны! А теперь наклоны -- раз, два". Зарядка была манией моего отца. Иногда зимой он заставлял нас выходить из дома без пальто, говорил, что итальянские дети не должны бояться ни холода, ни даже огня. Мой папа был фашистским главарем и гордился этим. И запомнился он мне только таким: в черной рубашке и высоких сапогах, а однажды я увидела его голым, спешащим спрятаться за шкаф. Он всегда рассуждал о дуче, повторял дома все, что говорил дуче, и стремился применять его указания в семье. В детстве я всегда отождествляла его с дуче и с Юлием Цезарем, мне казалось, что они соединились в одном лице. Еще и потому, что однажды я прочитала в школьном учебнике: "Дуче для меня и отец, и мать". Я показала эту фразу папе и попросила объяснить мне ее смысл, а он ответил, что так оно и есть: дуче наш общий отец -- и папин тоже -- и значит для всех даже больше, чем мать. Олаф Но вернемся к духам. В первый раз Олаф заявил о себе в доме Валентины. Нас с мужем пригласили отметить возвращение Раньеро (любовника Вал), после того как три месяца о нем не было ни слуху ни духу, и все мы были уверены, что на этот раз он ушел навсегда. Между прочим, Ран заявил, что лучше проведет остаток своей жизни в лагерях смерти, где он сидел в плену во время войны, чем проживет еще хоть один час с Валентиной. По правде говоря, Раньеро, уходя, не раз делал заявления еще более серьезные, но потом все равно возвращался. В сущности, отношения Рана и Вал -- это сплошные чередования шумных разрывов (ссорясь, они громили чуть ли не весь дом), его бегств, драматических заявлений Вал, грозившей немедленным самоубийством, и примирений с приглашением друзей к обеду, на который подавались приготовленные Валентиной первые блюда восточной кухни. Очень часто возвращение Рана тут же сопровождалось очередным, еще более катастрофическим разрывом из-за того, что, возвратившись домой, он заставал там всяких сомнительных типов, каких-то непонятных мальчишек и не менее странных девиц с сонными глазами: неизвестно, где Вал их подбирала, приглашая пожить в своем доме, чтобы справиться с мучительным одиночеством и желанием покончить с собой. Итак, в тот вечер Вал и Раньеро в энный раз помирились, и мой муж -- а он, когда захочет, умеет сострить -- сымпровизировал очень забавный спич, все пили за здоровье Вал и Рана, за их неизбывную любовь, и я, чокаясь с мужем, даже растрогалась. Валентина показалась мне более чудной, чем обычно: время от времени она внезапно застывала и шарила глазами по сторонам, словно ища кого-то. И в кухне, готовя свое грузинское варево (теперь, вспоминая, я думаю, что именно из-за этой бурды мне к концу вечеринки стало так плохо), она замирала с поварешкой в руках и бормотала: "Я чувствую... Они вокруг... И сколько! Но среди них есть новенькая. Этот дух хочет связаться с нами, ему надо сообщить что-то каждому из нас..." Потом она опускала поварешку в кастрюлю и рассеянно улыбалась мне. Глаза ее при этом смотрели в разные стороны, как у Венеры. Должна вам сказать, что Вал уверена, будто она очень одаренный медиум, и что мы часто собирались у нее или в доме графини Тавернелле на спиритические сеансы. Иногда Валентина впадала в транс, а потом очень интересно рассказывала о пейзажах, которые она видела, и о личностях, с которыми беседовала. Вот и в тот вечер после ужина, когда наши мужчины остались в гостиной поиграть в карты и потрепаться, мы друг за дружкой проскользнули в спальню Вал и приготовили все для сеанса. Там были: Вал, я, Альба, Ливия и Кьерикетта. Этот последний -- томный и довольно противный педик -- был в то время нужен Альбе как натурщик для ее большой картины, изображающей Рай. Случилось же вот что: на Альбу снизошло видение: перед ней предстал Бог в облике прекрасного мужчины, совершенно обнаженного, мускулистого и наделенного необычайными мужскими достоинствами. С того момента Альба как одержимая стала твердить во всеуслышание, что настало время "вернуть Богу его счастье", и принялась с фанатическим рвением писать серии картин, долженствующих отобразить "потусторонний мир" в его физическом измерении и доказать, что любовью там занимаются не больше и не меньше, чем в нашем мире. Она даже готовила большую выставку, которая, по ее словам, должна была положить начало новой, "неомистической", школе Хилое тельце и противное личико Кьерикетты доставались на этих кар тинах разным небожителям. Раньеро же утверждал, что вся эта история нужна была Альбе только для того, чтобы заманивать к себе в постель здоровенных и не очень разборчивых парней. Итак, уселись мы вокруг столика о трех ножках в комнате Вал, где дрожащий свет свечей отбрасывал наши непомерно длинные тени на стены и потолок. Валентина зажгла еще "священную" палочку сандалового дерева: встав ленная в хризантему, она тихо тлела, распространяя вокруг сладковатый аромат, от которого першило в горле и текли слезы. Наши мужчины продолжали болтать и смеяться в гостиной -- до нас доносились их голоса. Почти сразу же столик накренился в одну сторону и легонько стукнул ножкой по ковру. -- Это новый дух,-- прошептала Валентина.-- Я догадалась по тому, как он двигает столик. Такого еще никогда не было. Потом она с закрытыми глазами спросила каким-то охрипшим голосом: -- Ты в мире с Господом? -- Конечно,-- ответил столик. -- Можешь назвать свое имя? -- Олаф,-- проскандировал столик. Альба и Ливия сошлись во мнении, что это бестелесный дух человека, родившегося и умершего в Турции. -- Ты турок, да? -- нежно спросила Вал. -- Сама ты турок, -- ответил столик, потом, постояв неподвижно несколько секунд, добавил: -- Тройя '. Мы растерянно помолчали. -- Какая Троя? Город? -- очень вежливо спросила наконец Альба. Но столик не ответил, а мне показалось, что слева от меня, в углу, на большом ковре появилась часть ухмыляющейся физиономии - - черные колючие глазки, смотревшие иронично и презрительно. Кого же напоминало мне это лицо? Я вспомнила монахиню, преподававшую в нашем колледже математику... Достаточно было этой монашке посмотреть на меня, чтобы я почувствовала себя совершенно убитой и униженной. Это личико цвета ржавчины на ковре вызвало у меня такое же ощущение. Я ничего не сказала, чтобы не напугать остальных, к тому же у меня не было уверенности, что это не игра моего воображения. -- Что ты можешь сообщить каждой из нас? - - вздохнув, спросила Вал.-- Что-нибудь приятное, помогающее жить и лучше осознавать смысл нашего существования? -- Да,-- ответил столик. -- Спасибо, дорогой. Что ты можешь сказать Альбе? -- Шлюха! -- А Ливии? -- Потаскуха! -- А... - Рогоносица! - Ну, иди себе с миром,-- сказала Валентина, нежно осеняя столик крестным знамением, но Олаф не желал уходить, а продолжал расшатывать столик и осыпать нас чудовищными оскорблениями. Наконец прозвучало мое имя. Я похолодела. Послание предназначалось лично мне. Я, вся дрожа, слушала, а Олаф, выдав целую серию очень быстрых ударов, сказал: - А тебе что надо? Что ты вбила себе в голову? Дура несчастная! Все вокруг было пронизано насмешкой, сарказмом, презрением, я задохнулась от них, расплакалась, мне стало дурно, и мы прекратили сеанс. Troia -- Нотариус По дороге домой я все еще чувствовала себя как-то странно, была напугана. Муж вел машину молча, делая вид, будто ему интересна болтовня Альбы. А она говорила, что благодаря своим картинам сможет поведать людям о Боге в человеческом измерении, таком же, как мы, физически осязаемом и чувственном. - Я решила изобразить его с сигаретой во рту. Да, он курит, как и мы, и держит под руку двух прекрасных девушек. Кьерикетта возбужденно и смущенно хихикал, Ливия заснула с открытым ртом и громко храпела, а я все думала, почему появление Олафа нагнало на меня такой страх. Страх и неуверенность в себе. В конце концов я участвовала в спиритическом сеансе не впервые и даже в силу своих естественных склонностей освоилась с теми качествами, которые обычно называют медиумическими способностями. Еще в детстве, например, стоило мне закрыть глаза, как перед моим внутренним взором появлялись чудесные пейзажи или лица незнакомых людей, да такие отчетливые, что казалось, я могу дотронуться до них рукой или заговорить с ними. Однажды- мне тогда было лет тринадцать,-- обследуя с подружкой школьный чердак, я увидела своего Деда: он появился в роящейся в луче света пыли и хитро, с заговорщическим видом подмигнул мне. Хоть я знала, что уже несколько лет как Дедушка умер, его появление меня не испугало, только сердце забилось сильнее, а когда он исчез, осталось чувство какой-то щемящей нежности. Так почему же меня так потрясла ухмыляющаяся рожица Олафа среди узоров ковра? И вдруг я поняла. Меня охватил леденящий страх, я вскрикнула и вцепилась в руку мужа, который так резко затормозил, что мы чуть не полетели в кювет. -- Что с тобой, глупая? Что случилось? Я вся дрожала, зубы у меня стучали. Промямлив что-то, я извинилась, но что случилось, не сказала. Остаток пути я просидела молча, глядя не мигая на бежавшую навстречу освещенную светом фар дорогу, которая то проваливалась вниз, то вздымалась, словно морские волны. За моей спиной хныкал Кьерикетта, стукнувшийся о спинку моего сиденья, а Ливия проснулась и пьяненьким голосом стала декламировать свои последние стихи. Только позднее, в постели, в нашем затихшем среди огромной сосновой рощи домике, я осмелилась заговорить с мужем. -- Знаешь, почему я закричала? -- прошептала я, однако муж уже спал, продолжать было ни к чему, и я погасила свет. Но от темноты у меня перехватило дыхание и, нащупав под простыней его ладонь, я ухватилась за нее обеими руками. Это соприкосновение и ровное дыхание мужа меня постепенно успокоили, и я тоже заснула. Олаф поразительно походил на нотариуса! Может, это был он? То же лицо цвета ржавчины, тот же ехидный взгляд, искривленные губы. Это леденящее душу воспоминание о нотариусе и исторгло тогда у меня крик ужаса; вот почему я так отчаянно вцепилась в руку мужа. Никогда в жизни мне не забыть мрачную большую комнату с горящими даже днем электрическими лампочками и забитую от пола до потолка всякими бумагами; мою мать в траурном облачении с черной вуалью, скрывавшей ее лицо. А за большим, монументальным столом, утонув в кресле, похожем на трон колдуньи из сказок о Белоснежке, сидел нотариус. Он вытянул шею по направлению ко мне и сказал: -- Дорогая деточка, настала пора узнать тебе кое-что о твоем папе. Этот образцовый гражданин, любящий и преданный супруг твоей матери, отважный фашист, благородный незабвенный друг, оставивший нас всех в безутешном горе... не был твоим отцом. Мне было двенадцать лет. Вот так я узнала, что синьор в черной рубашке и высоких сапогах, заставлявший меня делать зарядку перед открытым окном даже зимой, вовсе мне не папа, а я ему не дочка (и, таким образом, не дочка дуче). Моим настоящим отцом был другой человек, имя которого так и осталось для меня неизвестным и о котором моя мать говорила с такой злой обидой, ненавистью и жаждой мщения, что я вся дрожала, смутно догадываясь, как же она, должно быть, его любила, если спустя столько лет говорила о нем в таком тоне. Он исчез, бросив ее беременной, а когда мне было два года, мать вышла замуж за фашистского иерарха. Я вдруг почувствовала себя смертельно обиженной, чужой в собственном доме, нежеланной гостьей в нем, и с того момента стремление найти своего настоящего отца, мечта о том, чтобы он сам нашелся, разыскал меня, взял к себе и воздал мне должное, уже никогда меня не покидали. До самого моего замужества. Мой муж Начни я рассказывать вам о нем еще совсем недавно, вы бы заметили, как я волнуюсь: при одном упоминании о нем меня охватывал какой-то трепет... словно девчонку, которая заливается краской, когда при ней говорят о ее первой любви. Для меня это и была моя первая любовь. Сразу скажу, что он умеет разговаривать с людьми, особенно с женщинами; я сразу угадываю на слух, когда он говорит с женщиной, потому что голос его становится глубоким, расцвеченным хорошо знакомыми мне модуляциями... Когда он сделал мне предложение, я просто не могла поверить, что это правда: неужели такой красивый и элегантный молодой человек хочет жениться именно на мне? Я обожала его. Ведь это мой муж увез меня к себе, дал мне мой дом, любил и опекал меня, дал мне свое имя... На всю жизнь он должен был остаться моей любовью, моей опорой, мужем, отцом, вообще -- всем... Потому что для меня брак -- это когда я целиком принадлежу ему, а он целиком принадлежит мне, он мой, только мой, навсегда. Вот таким я представляла себе и осознавала брак. Мне всегда внушали, что иначе быть не может, и ничего другого я не искала. Муж и наш с ним дом. Я всегда обожала наш дом. Ни ему, ни мне не нравилась городская жизнь, мы остановили свой выбор на этом уголке побережья вблизи от города. Все это местечко было застроено маленькими причудливыми виллами среди сосновой рощи: каждая вилла отличалась от остальных, одна была сказочнее другой. Бесконечное множество странных маленьких вилл, которые распахивают свои двери и оживают летом. Потом их разом закрывают и покидают до следующего лета. И тогда длинные аллеи под пиниями пустеют; и ты ходишь мимо замолкших садов, запертых окон и дверей, изредка видишь какие-то призрачные фигуры в конце какой-нибудь тропинки: едва показавшись, они бесследно исчезают... Постоянно живут там только рыбаки из ближней деревеньки, прижавшейся к дюнам. Рыбаки и кошки. Сколько кошек! Все кошки, жившие прежде вокруг населенных вилл, внезапно оказываются брошенными. И тогда у них наступает своего рода голодное перемирие. Они больше не цапаются друг с другом, а целыми стаями собираются вокруг немногочисленных непокинутых еще домов в надежде получить еду и приют. И каких там только нет! Старый совершенно слепой котище, умеющий "служить" на задних лапах. Смелые и увертливые кошечки. Здоровенные бойцовские коты -- самые, между прочим, робкие. Крошечные котята всех расцветок, набрасывающиеся на еду с молниеносной быстротой и неимоверной отвагой. В общем, зеленый газон перед моим домом в эти месяцы всегда кишит кошками. Одна из обязанностей моей прислуги Фортунаты -- раздавать им еду; и каждый раз ей приходится иметь дело с целыми стаями кошек. Фортуната -- любопытное создание. Она жена рыбака, ей всего двадцать четыре года, но меньше тридцати пяти ей не дашь. Эта толстенькая уже почти беззубая коротышка вечно беременна. Но в своем безграничном убожестве она наделена каким-то заразительным спокойствием. Когда наступает очередная беременность, Фортуната может немного поплакать -- в основном из страха, что я ее уволю. Но едва убедившись, что ее оставляют в доме, она снова обретает покой и снова всем довольна. Между прочим, кормление котов вместе с Фортунатой заполняло мое время и развлекало меня. Целый день я занималась и забавлялась этим. Потому что я была счастлива и ни о чем не тревожилась. Набег Все перевернулось внезапно на следующую ночь после того, как я увидела в доме Валентины Олафа. Днем я всячески пыталась успокоить свои нервы. Говорила себе (даже вслух), что нотариус, мама с лицом, скрытым под вуалью, и потрясшее меня сообщение о каком-то неизвестном отце ушли теперь в такое далекое прошлое, что просто нелепо предаваться унынию до сих пор. Каких только усилий я не предпринимала, чтобы выкинуть из головы лицо Олафа. Я упорно думала о большой желтой напитанной водой губке, которой я мысленно стирала образ Олафа; мне удавалось стереть его перекошенный рот, крючковатый нос, но все равно, откуда-то снизу, слева, меня продолжал сверлить ехидно поблескивающий глаз. День был изумительный. Не верилось даже, что на дворе зима. Теплое солнце, синее небо, весенний воздух. Я вышла из дому, чтобы немного встряхнуться, и направилась к морю. Аромат пиний, чудесные краски леса, прыжки и веселая возня неотступно следовавших за мной кошек понемногу помогли мне обрести душевный покой. Дышалось легко, даже петь захотелось. Море передо мной ослепительно блестело, отливая золотом. Как хорошо! Я растянулась на горячем песке. На всем пляже не было видно ни единой живой души. На меня нахлынули нежные, приятные мысли. Позднее я потихоньку вернусь домой, приготовлю ужин мужу, потом услышу, как он сигналит, и пойду открывать ворота... Красивый автомобиль с зажженными фарами, мягко рокоча мотором, покатит по аллее сада... Это мой муж, он обнимает меня, целует... И мне кажется, что у нас все так, как было в первый день после свадьбы... Как хорошо... Как приятно... И вдруг начался набег Я заметила их слишком поздно: отряды завоевателей с оружием и лошадьми уже высадились. Я лежала на песке, под солнцем, впав в тяжелое, но какое-то просветленное оцепенение. И отчетливо их видела. Они высадились из двух огромных лодок с высоко задранными носами, разрисованными всякими чудовищами и змеями; я хорошо видела их монгольские лица с обвислыми усами, редкими бородами и свирепыми глазами. Кони у них были дикие, неоседланные. На одних всадниках были сверкающие доспехи, на других -- кожаные кирасы. Я видела их знамена, разрисованные так же, как ростры судов,-- устрашающе. Поблескивало оружие. На несколько минут они, стоя по колено в воде, застыли в грозной неподвижности. Сердце у меня бешено колотилось, казалось, я приросла к земле, руки и ноги налились свинцом. Вся надежда была на то, что они снова погрузятся на свои суда. Но нет, они задвигались; кто-то начал носиться верхом вокруг пляжа, словно отыскивая удобный проход между дюнами. Остальные медленно вышли из воды на берег и построились. Отчаянным усилием я стряхнула с себя оцепенение, пригвождавшее меня к земле, поднялась и без оглядки побежала к дому. Что это было? Сон? В ту ночь случилось нечто непоправимое. И началось это с имени, тихо прозвучавшего в полумраке спальни. Вечером все было более или менее спокойно. Тревога, навеянная послеполуденным сном, улеглась. Мыс мужем поужинали без посторонних, как парочка новобрачных; по телевизору передавали какую-то развлекательную программу. Мне так нравится смотреть телевизор, сидя рядом с мужем, рука в руке. Я самая счастливая женщина в мире... Потом мы оба легли в постель. Он почти сразу погасил свет; бедняжка, целый день работал. Я обычно накидываю красный платок на абажур своего ночника, чтобы свет не тревожил мужа, и читаю с полчасика. Я люблю читать. Особенно хорошие любовные романы. Дом погрузился в тишину, лишь изредка нарушаемую свистящим гулом,-- это садился или взлетал с ближнего аэродрома очередной самолет. Мое сердце билось ровно, веки уже начали тяжелеть, и всю меня охватила сладкая дрема, как вдруг муж заговорил. Заговорил во сне. Сначала он произнес несколько неразборчивых слов, а потом, увы, четко -- имя. Имя женщины. Он трижды позвал какую-то Габриеллу. Меня обдало смертельным холодом. Я лежала неподвижно, уставившись широко открытыми глазами в темноту, и никак не могла собраться с мыслями. Кто такая Габриелла?.. Кто это может быть?.. Сотни подозрительных мелочей пронеслись у меня в мозгу. И каких ранящих душу мелочей! Телефонный разговор, показавшийся мне странным... Участившиеся с некоторых пор отлучки мужа. Его объяснения, непринужденность которых теперь мне уже казалась чрезмерной и подозрительной... Всю ночь я пролежала не сомкнув глаз, вглядываясь в темноте в лицо мужа, тщетно пытаясь прочесть на нем следы чего-нибудь такого, что помогло бы мне все понять... На следующее утро, одеваясь, он с обычной непринужденностью объявил, что не приедет к обеду... Я едва не лишилась чувств, но ничего не сказала... А когда он выходил, я, не глядя ему в лицо, внезапно спросила: -- Кто такая Габриелла? Может, я плохо поступила, но удержаться не смогла. Боковым зрением я увидела, как он изменился в лице. И сразу поняла, что его тревога граничит со страхом. Но он через силу улыбнулся и спросил: -- Габриелла?.. Что еще за Габриелла?.. В чем дело?.. В его голосе слышались растерянность, беспокойство и подозрение. Я через силу улыбнулась. - Сегодня ночью во сне ты, кажется, сказал: "Габриелла". Вероятно, муж опасался худшего, потому что, облегченно вздохнув, он рассмеялся: -- Да?.. Подумать только! Чего только не приснится! -- И поспешно вышел. Когда я осталась одна, мне показалось, что я тону. Мне нужна была помощь. Я позвонила Валентине и попросила ее немедленно прийти. Валентинино "немедленно" измеряется часами. Такая уж она. Когда Валентина приехала, на ней было всегдашнее меховое манто до пят, но на голову на сей раз она напялила что-то вроде вязаного берета из трех разноцветных клиньев. Она приняла живейшее участие в моих тревогах и, выслушав мои откровения, поняла, что мне действительно плохо. А потом сказала, что мне повезло... Да, да, повезло, потому что как раз сегодня вечером в нашем кружке будет выступать Бишма. Бишма, Казакова и Родольфо Валентине Я не знала, кто такой Бишма. Валентина объяснила мне, что Бишма -- один из самых могущественных и прославленных магов, знаменитость, чуть ли не величайший из мудрецов, человек, обладающий исключительными магнетическими и экстрасенсорными способностями. И действительно, гостиная графини Тавернелле, где мы обычно собирались на свои встречи, была заполнена народом до отказа. Но стояла такая благоговейная тишина, что казалось, будто там нет ни души. Бишма сидел в кресле, скрестив ноги на восточный манер. На нем была длинная белая куртка со стоячим воротником. Меня сразу поразили его глаза -- глубокие, пронзительные, и еще какая-то странная аура, распространявшаяся вокруг, словно он эманировал непонятные чары. По-итальянски он говорил без всякого иностранного акцента; впрочем, когда мы познакомились получше, Бишма не стал скрывать, что он итальянец, но откуда именно родом -- не сказал. Не назвал он и своего настоящего' имени. Все вокруг смотрели только на него, но сам он, казалось, ничего не замечает. Он говорил и вел себя так, словно был совершенно один. Там собрались, главным образом, женщины: дамы нашего круга. Среди них Альба, Ливия... и еще Кьерикетта и несколько чьих-то мужей или друзей. Надо признать, что вот так, все вместе, они, за исключением двух-трех, не отличались привлекательностью. В основном это были женщины, расставшиеся с мужьями или разведенные, старые девы, одна актриса, знаменитая двадцать лет назад, и еще две-три графини или маркизы... На всех этих женщин очаровательный и загадочный красавец, безусловно, производил сильное впечатление. Я заметила это сразу же по напряженным и немного неестественным голосам и по вопросам, которые они задавали ему по очереди, так или иначе затрагивая проблемы любви или секса. Он отвечал каждой -- спокойным глубоким голосом, но ответы его были неожиданными и по большей части символическими. Я слушала их вполуха, сидя тихонько в уголке и испытывая все усиливающееся волнение оттого, что два или три раза взгляд Бишмы подолгу задерживался на мне. Сразу, как только я вошла, он повернул голову и посмотрел на меня так, словно что-то его ко мне потянуло, словно он меня "почуял", что ли. И потом время от времени он вглядывался в меня, отчего у меня все внутри переворачивалось. Сеанс начался около полуночи. Лишь тогда я заметила, что с Бишмой работала женщина-медиум: он назвал ее "ассистенткой". Это была молодая и довольно красивая дама в очень элегантном сари. Каждого, кто должен был участвовать непосредственно в сеансе, отбирал сам Бишма, сразу же указавший на меня. Я испытала что-то вроде радости и гордости, каких мне уже давно не доводилось испытывать. Он усадил меня рядом с собой. По другую сторону села его ассистентка. Мы образовали цепочку, и необычайные явления начались сразу же, быстро следуя одно за другим с удивительной четкостью. Я услышала сильный порыв ветра, ворвавшегося в окно: могу с уверенностью сказать, что занавеси заколыхались, словно надутые паруса. - Он здесь. Все правильно,-- услышала я голос Бишмы. Он весь подобрался, сосредоточился на каком-то внутреннем усилии, его глаза засветились мрачным огнем, отчего он стал действительно прекрасен. Потом, когда столик задвигался с проворностью дикого зверя, Бишма объявил первого "гостя". Имя это вызвало шепот удивления и нетерпеливого ожидания: "Джакомо Казанова". Но неожиданно в беседу вмешалось какое-то непрошеное существо. Насмешливое, нахальное, послания которого выглядели циничной издевкой над всеми нами. Я совершенно отчетливо услышала, как в воздухе повис чей-то смех. Не знаю, слышали ли его остальные. Непонятно почему на память мне пришел мой Дед. Бишма долго боролся, стараясь прогнать этот дух. На лбу у него даже выступили капельки пота. Наконец возмутитель спокойствия исчез, так и не назвав себя. И тут со мной приключилось нечто неожиданное и волнующее. Заговорил Казанова. И обратился он ко мне, только ко мне! Его послание было самым настоящим объяснением в любви: он сказал, что я наделена редкой скрытой красотой... Красотой, которую может оценить только настоящий знаток женщин... Красотой, проистекающей из моей сверхчувствительности, корни которой -- в моей утонченной женственности... Я так была потрясена, что попросила Валентину проводить меня домой. Валентина же вообще ошалела и смотрела на меня круглыми глазами. Впрочем, не она одна. Когда прощались, взгляды всех были прикованы ко мне. И Бишма пристально смотрел на меня и долго жал мне руку. Я словно опьянела. Никаких сомнений: из всех присутствующих избрали одну меня, да еще так открыто... Как бы там ни было, а я продолжала ощущать чье-то невидимое "присутствие". В ушах звучал пленительный голос, повторявший необыкновенные слова. Валентина ничего не слышала и все только говорила, ахала, восторгалась... Я была уверена, что, подав "голос", этот дух обязательно появится, я просто ощущала его присутствие. Едва Валентина оставила меня у калитки сада, как передо мной появился Казанова. Он вместе со мной вошел в дом. Сначала я видела только пышные кружева, безупречной белизны жабо; потом разглядела короткую шпагу и наконец его самого. Он смотрел на меня чувственным, нежнейшим, обожающим взором. Чем-то он внушал мне страх, но страх, граничивший с томлением, страстью... С того момента он, можно сказать, уже не оставлял меня в покое. Иногда пропадал, потом -- через несколько часов или несколько минут -- появлялся вновь с настойчивостью и упорством влюбленного. Говорил он всегда одно и то же, но находя для этого разные слова. Говорил, что я не такая, как остальные женщины; что я наделена исключительными качествами; что скоро я встречу мужчину, способного понять меня и мне подчиниться, в общем, мужчину моей жизни. И еще он постоянно твердил, что я красивая, что у меня красивые глаза, красивые волосы, красивая грудь... Иногда он менял свою внешность: однажды я увидела его в костюме тореадора, как Родольфо Валентине; в другой раз -- в обличье шейха. Но все равно это был он: и голос был его, и эти его ласковые, обожающие, потрясающие глаза... Как-то я ему сказала: - Вот ты меня любишь, почему бы тебе не помочь мне? Он ответил, что готов сделать для меня все, о чем бы я ни попросила. Набравшись храбрости, я задала вопрос: -- У моего мужа есть любовница? Дух ответил не сразу. Но после долгого молчания он четко произнес имя: -- ...Ирис. - Ее зовут Ирис?..-- пролепетала я.-- А не Габриелла? -- Ирис -- это имя духа. Духа очень важного,-- сказал Казанова.-- Скоро она о себе заявит. Слушай ее. Она хочет тебе помочь. Ирис И действительно, через несколько дней Ирис навестила меня. Она появилась не сразу: я стала ощущать ее присутствие, но ни разу не видела ее, не знала, какая она, что собой представляет... Все ограничивалось каким-нибудь бликом на стекле, на зеркале... или отражением в морской воде. От этого мне было не по себе: чувствовать, что она где-то здесь, и ничего не понимать... Впервые, например, я заметила в зеркале заднего вида ее бедра, вернее, не бедра, а зад, красивый молочно-белый женский зад в черных кружевных трусиках с черными подвязками, какие носили танцовщицы в прошлом веке... И потом еще много раз прежде, чем увидеть ее самое, я видела сначала то ее грудь, то ноги -- прекрасные, прямые длинные ноги, обтянутые черными чулками в сеточку... Так вот, в тот раз, в машине, когда я пыталась понять, что там маячит в зеркальце, я вдруг увидела ее на обочине дороги; хлеба только что убрали, было очень жарко, и она, одетая как шансонетка, стояла с раскрытым зонтиком и знаком показывала, чтобы я остановилась: она хочет ко мне сесть. Я нажала на акселератор, но сразу же обнаружила, что она уже сидит рядом. Первым делом она повернула зеркальце к себе, чтобы посмотреться в него. Она это потом часто делала. Разговаривая, Ирис временами умолкала, чтобы посмотреть на себя анфас, вполоборота, в профиль... Потому что она была необычайно красива, сознавала это и очень этим гордилась. Время от времени она спрашивала меня: "Я красивая?" Я отвечала утвердительно и поправляла зеркальце, потому что мне ничего не было видно. Под конец меня это даже стало немного сердить -- все время поправляй и поправляй зеркальце! Но Ирис и впрямь была очень хороша!.. Когда я ей сказала об этом, она с улыбкой ответила: "По правде говоря, я тоже считаю себя красивой". Потом вдруг она спросила: "Хочешь стать такой красивой, как я?" И тут же исчезла. Вечером в кухне, когда мы с Фортунатой готовили ужин для мужа, мне вдруг пришло в голову, что Ирис ужасно похожа на танцовщицу, из-за которой мой Дедушка совсем потерял голову. Ее тоже звали Ирис? Точно уже не скажу, но что-то вроде этого... Я помню себя маленькой, когда мой Дедушка, совсем старый, но здоровый и веселый, был еще жив. В доме к нему всегда относились с прохладцей - - из-за той самой шансонетки, с которой он сбежал за несколько лет до моего рождения, то есть уже на старости лет. Безумие какое-то. Потом, через год или два, он вернулся, но в семье ему этого, естественно, не простили. В детстве я слышала разговоры о случившемся. И часто воображала себе Деда, старого, каким я его знала, убегающего с красавицей певичкой... Больше того, у меня он убегал с ней на воздушном шаре, монгольфьере. Потому что мой Дед был одним из первых страстных поклонников нового искусства воздухоплавания и держал дома множество открыток и фотографий, на которых были запечатлены эти странные летательные аппараты... Вот почему для меня похищение шансонетки произошло именно так -- на монгольфьере... Я представляла себе большую лужайку, посреди которой находился сказочный шар, весь украшенный флажками и китайскими фонариками. И вот прибегает мой Дедушка, волоча за собой красавицу шансонетку, берег ее на руки, сажает в большую корзину, прыгает туда сам, обрезает веревки, и монгольфьер под звуки музыки поднимается в небо. На поляне, подпрыгивая от бешенства, остаются моя мать, отчим-фашист, дуче, директор гимназии со своей рыжей бородищей, а иногда и мои сестры. Все яростно потрясают кулаками вслед монгольфьеру; а он уже превратился в черную точечку, то появляющуюся, то исчезающую в синем небе. Так вот, мне кажется, что Ирис действительно была похожа на Дедушкину шансонетку. Однажды я ее об этом спросила. Так прямо и спросила: может, она -- душа или призрак той женщины? Но ответ Ирис прозвучал как-то странно -- чуть раздраженно и несколько двусмысленно. Она вообще не отвечала на мои прямые вопросы о ее жизни. По-видимому, она была большой вруньей -- очаровательной, но все-таки вруньей. Я совершенно не могла понять, когда Ирис говорит правду, а когда -- нет. И от этого у меня на душе обычно оставалось чувство досады. Но вот уж кто был настоящей женщиной! Все-то она знала: что нужно делать, чтобы нравиться мужчинам, чтобы завоевывать их, заставлять страдать. Ей были ведомы все секреты и способы стать красивой или сохранить красоту; известны все кремы, лосьоны, массажи. Она знала, как аранжировать цветы, какими благовониями окуривать дом. Иногда, сидя в гостиной со стаканом виски, я вдруг замечала в промежутке между льдом и хрусталем ее длинные ноги в сетчатых чулках. А потом появлялась она сама, принималась расставлять цветы и наконец устраивалась на диване в позе одалиски... Однажды Ирис явилась не одна, а с десятком женщин, таких же красивых, как она, и очень известных -- Елена Прекрасная, Мата Хари, Семирамида, Таит, среди них была и черная фигурка с обнаженной грудью, очень напоминавшая рекламу Восточных пилюль. Блистательные женщины. Я не верила собственным глазам, а Ирис между тем говорила: -- Смотри хорошенько... На которую из них тебе хотелось бы походить? Выбирай. Что до меня, то если бы только было возможно, из всех я выбрала бы Ирис... Но разве это осуществимо? - Грудь...-- однажды неожиданно сказала мне Ирис. Я вздрогнула, потому что одним этим словом она затронула больную для меня тему. -- Грудь,-- продолжала Ирис,-- должна быть такой и вот такой. Затем она объяснила, какой именно должна быть грудь "секси" и как этого можно добиться. По ее словам, ей был известен один индийский секрет: повиснуть головой вниз, чтобы кровь прилила к груди, и висеть в таком положении по часу ежедневно... Я всегда старалась следовать ее советам: массажи, воды, гигиенические процедуры, духи... Черные чулки в сеточку... Их я тоже себе купила. Но на этот раз я засомневалась. Однако Ирис все-таки убедила меня. И однажды я попробовала. С большим трудом мне удалось, предварительно положив на землю подушку, привязать ноги к ветке дерева в саду. Это очень сложно, хотя, вероятно, со временем можно привыкнуть. Но если привычки нет, скоро тебе становится совсем плохо... Я почувствовала, что багровею. Может, потому в какой-то момент мне показалось, что я вижу языки пламени -- точно такие, какие я увидела позднее. Об этом я еще расскажу. Между тем у меня перехватило дыхание; я хотела высвободить ноги, но не смогла... На счастье, меня увидела Фортуната и пришла мне на помощь. Она была напугана, растеряна и ничего не понимала. Сначала ей даже показалось, что на меня напал какой-нибудь бандит и сотворил такое... Но я уверена, что это надежный метод, нужно только уметь им пользоваться. И я сделала вторую попытку -- еще и потому, что не желала сдаваться, решила бороться... Мой муж больше не разговаривал во сне. Часто, когда он спал, я за ним наблюдала, смотрела на него, прислушивалась, терзала себя одним и тем же вопросом: "Это правда или неправда?.." Днем и ночью, дома и на улице... Именно на улице я приняла одно решение. Дедушка Всю вторую половину дня я провела в мастерской Альбы. Уже несколько месяцев Альба приставала, чтобы я согласилась позировать ей: она хотела дать мое лицо ("его одухотворенное выражение" -- говорила художница) одному из множества персонажей на ее неомистических полотнах, и я наконец сдалась -- чтобы выполнить ее просьбу, но главным образом, чтобы отвлечься от терзавших меня тревожных мыслей. Был там и Кьерикетта в серебристо-белом балахоне и с желтым бантом на голове. Посередине мастерской находилось огромное полотно "Рай" -- великое произведение, которое, по словам Альбы, должно было не только совершить революцию в технике и языке живописи, но и дать новое направление философии и религии. Альба использовала в этой картине всех понемногу: я узнала там Валентину, Раньерр, Ливию... А у гигантской фигуры здоровенного, совершенно обнаженного парня, занимавшего в картине главное место, выделялись знакомые мне глаза и мускулистые плечи защитника из команды "Лацио", которого я несколько раз видела в Альби-ном "фиате-600". На картине этот парень, изображавший Бога, улыбался и нахально курил. Вся эта штука показалась мне безусловно кощунственной, но я ничего не сказала. Альба посадила меня на некое подобие трона и потребовала, чтобы я обнажила грудь. Я решительно отказалась. У моих ног Кьерикетта держал в руках зажженную свечу, а рядом с ним ворчала во сне большая собака. Альба очень элегантно взмахивала кистью, куря одну сигарету за другой и без умолку болтая о физической осязаемости Всевышнего. Но неужели же у Бога могла быть физиономия игрока из "Лацио"? Неужели Альба видела его именно таким? А каким был Бог для меня? Каким представляла себе его я? На память мне пришел один эпизод из моего детства, и я вдруг увидела перед собой большое окно, закрытое пыльными и затянутыми паутиной деревянными ставнями. За тем окном был Бог. Во всяком случае, я так думала. Только окно было закрыто, наверное, мне следовало туда постучаться. Но, к сожалению, именно в этот момент внизу началось светопреставление, а я так и повисла в пустоте, привязанная к объятой пламенем решетке... Пожалуй, лучше рассказать вам эту историю с самого начала. Когда я была девочкой, в конце каждого школьного года перед каникулами в маленьком театрике нашего монастырского колледжа устраивалось благотворительное представление. Столько радости оно нам приносило! В тот год монахини поставили спектакль по житию одной Святой -- девы, принявшей славную смерть на железной, объятой пламенем решетке. Я очень любила выступать. Наверное, я была способнее других, к тому же, всегда мечтала, когда вырасту, стать актрисой. Даже сейчас, в сущности, я нередко думаю, что то было мое настоящее призвание, да, пойди я по этому пути, мне удалось бы найти в жизни все, чего мне в ней так не хватало... В тот раз роль Святой, привязанной к решетке, играла я. Пожалуй, это была лучшая моя роль: Святая, такая кроткая, позволила себя сжечь, приняла мученическую смерть с великой радостью... Когда наконец меня привязали к решетке - языки пламени, вырезанные из красной бумаги, трепетали под вентилятором,-- мне даже захотелось, чтобы огонь был настоящим: я твердо верила, что сумею повести себя, как она, и тоже умру, блаженно и счастливо глядя в небо... где увижу Бога. В день генеральной репетиции, когда решетку, к которой я была привязана, стали медленно с помощью лебедки поднимать к потолку, а внизу все запели псалмы, у меня гулко стучало сердце... Вдруг я увижу Бога? Решетка продолжала подниматься, а я, со сложенными на груди руками и полными слез глазами, ждала ослепительного видения... Потом решетка, достигнув почти потолка, остановилась, и я, повиснув в пустоте, оказалась как раз напротив большого окна, закрытого деревянными ставнями. Мне чудилось, будто Бог именно там, за ними. Затаив дыхание, я ждала и молилась, но ставни не открывались. Я подумала, что, может быть, Бог не показывается потому, что это только генеральная репетиция, а не настоящий спектакль, зато завтра, во время представления, я его обязательно увижу. Всю ночь я молилась, чтобы получше подготовиться к этой встрече, дважды исповедалась, причастилась, а вечером, когда монахини наряжали меня перед выступлением, все говорили, что на лице у меня появилась просто-таки ангельская-улыбка. Но под конец представления, когда решетка начала подниматься и стало слышно, как в партере растроганно засморкались мамы, а я, трепеща от радости и страха, смотрела на приближающееся окно... вдруг произошло что-то невероятное. Я услышала голос моего Деда: он орал как сумасшедший и, вскочив на сцену, начал яростно крутить ручку лебедки, так что я вместе с решеткой толчками стала спускаться вниз. Дед был вне себя от злости, всех осыпал оскорблениями, а особенно -- монахинь, моего отца и маму. - На этой решетке вам бы отбивные жарить! -- кричал он, отталкивая нашу сестру наставницу.-- Чему вы учите этих несчастных? Что хотите сделать с их невинными душами? Он отвязал меня от решетки и гаркнул прямо в лицо: - А ты? Рассиропилась, да? Кретинка! Хотела, чтобы тебя изжарили? Поднялся ужасный скандал. Вызвали карабинеров. Сестра наставница прямо на сцене лишилась чувств. Некоторые монахини, встав на колени, молились, девочки плакали. Светопреставление! Но тут высоченный, худющий синьор с рыжей бородой вдруг громко закричал из партера: -- Профессор Де Филиппис, ради Бога, прекратите! Это был директор гимназии, в которой мой Дедушка преподавал итальянский язык. Де Филиппис -- фамилия Деда. Вероятно, эта история, перед которой произошла и другая, еще более скандальная, когда он сбежал со своей шансонеткой, послужила причиной того, что специальным указом ему было запрещено преподавать в школах королевства. Еретик, неверующий, махровый антиклерикал, бродяга, анархист, сумасшедший... Так всегда называли моего Деда и дома, и везде. Однажды даже епископ нашего городка с амвона объявил его аморальным типом, представляющим опасность для окружающих и для самого себя. Что ж! Наверное, так оно и было Прошло столько лет, а мои воспоминания остались неизменными. Я никогда не знала точно, что думать о нем. Могу только сказать, что в детстве, то ли из-за истории с решеткой (ведь он лишил меня возможности увидеть спрятавшегося за ставнями Бога!), то ли потому, что вся наша семья относилась к нему с подозрением и сурово его осуждала, я долго считала, что Дед вполне мог быть даже дьяволом или, по крайней мере, его близким другом. А как он смотрел на меня, как посмеивался и дразнил... Даже его замечательные небесно-голубые глаза не могли внести мир в мою душу. В тех редких случаях, когда мне доводилось встречаться с ним или навещать его дома я чувствовала себя неуютно, не могла понять, шутит он или говорит всерьез, любит меня или насмехается надо мной... Что еще я помню о нем? Однажды он повел меня смотреть аэропланы, и на продуваемом ветром поле мы увидели монгольфьер. Дед был другом всех пилотов и хотел прокатить меня по небу, но я так разревелась, что он отказался от своей затеи и сказал, что я просто трусиха. Особенно подозрительной всем казалась легкость, с какой он умел сближаться с самыми разными людьми, независимо от их социального положения и нравов. Никогда прежде не встречавшиеся с ним люди самых разнообразных профессий или рода занятий становились его ближайшими друзьями на недели, дни или хотя бы на несколько часов. По полдня он moi вести бесконечные разговоры с незнакомцами; целые вечера, целые ночи слушать рассказы самых странных и неожиданных людей. Он приходил от них в восторг, каждый раз расписывал их дома так, словно открыл невесть кого. Или исчезал, а потом становилось известно, что он где-то бродяжничал, совершал дальние путешествия в вагонах третьего класса, спал и ел где и что придется. Но ему это нравилось, и, возвращаясь домой радостный и счастливый, он рассказывал, какие поразительные вещи видел, с какими опять-таки поразительными людьми неведомо где познакомился... Когда история с певичкой закончилась так, как она и должна была закончиться, домой мой Дед практически не вернулся. Жил один, часто переезжая с квартиры на квартиру -- это были маленькие квартирки в старых домах, а то и вовсе меблированные комнаты. Внезапно он появлялся у нас к обеду или к ужину как ни в чем не бывало, словно был приглашен, потом уходил, и долго о нем не было ни слуху ни духу. Но никогда он не пропускал праздников -- Рождество, Пасху, дни рождения и обязательно приносил мне очень дорогие подарки. В последние годы своей жизни он где-то подобрал и приютил у себя какого-то китайца. Когда мы приходили его навестить, китаец этот всегда был с ним. Он встречал нас с глубоким поклоном, церемонно улыбаясь, что на нас, детей, производило огромное впечатление. Бывало, Дедушка не прерывал с ним разговора даже ради нас, и мы тихонько сидели в уголке, не понимая ни слова из беседы этой пары... Вот такие воспоминания сохранились у меня о моем Дедушке, но его роль в нашей истории этим не исчерпывается. Рысий глаз Я уже говорила о долгих часах, проведенных в мастерской Альбы, где я позировала для картины "Рай" и слушала ее бесконечные разглагольствования о Боге, который ей представлялся только в облике нападающего из команды "Лацио". Однажды, когда я вышла от нее, было уже темно. Но домой идти не хотелось, женское имя, произнесенное моим мужем во сне, все время звучало у меня в ушах, казалось, я вижу его написанным на стенах домов, в светящихся вывесках... Прямо передо мной высоко на крыше сверкали неоновые буквы и картинка: буквы то загорались, то гасли, то загорались, то гасли. И картинка то загоралась, то гасла, то загоралась, то гасла. Светящиеся трубки складывались в портрет человечка в берете и с трубкой в зубах, а под ним шла подпись: "Рысий глаз" -- прематримониальная и постматримониальная информация". Эта поразительная реклама впервые навела меня на мысль прибегнуть к помощи детектива. Я долго смотрела, как появляется и исчезает светящийся человечек в берете. Признаюсь, идея эта меня взволновала и показалась весьма заманчивой. Впервые у меня появилась конкретная возможность покончить с неопределенностью, отравлявшей мне жизнь и портившей кровь. Узнать. Я же могла узнать! Убедиться наконец, изменяет мне муж или нет. И если да, то с кем именно. Может, я все это напридумывала?.. А что? Могла же я ошибиться; и тогда всем терзаниям, страхам, волнениям, бессоннице сразу придет конец... Ну а если я узнаю что-то такое определенное?.. Нет, даже такая гипотеза уже не могла меня остановить. Любое открытие могло принести облегчение -- пусть горькое, мучительное, но все-таки облегчение... И все же что-то меня удерживало, и очень решительно. Какое-то безотчетное отвращение и еще... страх. Как это я вдруг явлюсь к незнакомому типу, расскажу о своих самых сокровенных переживаниях, отдам ему в руки себя самое и своего мужа?.. За ним станут следить, шпионить... Противно... ничего не скажешь... Дома я долго смотрела на адрес и на номер в телефонной книге. Два или три раза поднимала трубку и снова опускала ее на рычаг. Впечатление было такое, будто я собираюсь назначить свидание любовнику... Наконец я торопливо набрала номер. Мне ответил вялый хрипловатый голос. Назвав не свое, а вымышленное имя, я спросила, не вдаваясь в подробности, когда они принимают посетителей, и, едва услышав ответ, положила трубку. У моей сестры сомнений не было. Я имею в виду свою замужнюю сестру. Со второй сестрой, Фанни, нечего было и советоваться по такому делу. Какое там! Она бы рассмеялась мне в лицо. Фанни хочет стать актрисой -- я тоже хотела, но мне не удалось,-- а у Фанни уже были пробы и несколько крошечных ролей. Вокруг нее всегда толкутся поклонники... А вот с Аделе, пожалуй, другое дело... Вечно беременная и почитаемая всеми домашними Аделе в супружеских проблемах наверняка разбирается хорошо. Больше того, она только ими и живет, хотя может показаться, будто она постоянно пребывает в мире абстрактных фантазий и витает в облаках. В действительности же ее мысли заняты только пинетками, кашками для детей и содержимым их ночных горшков... Своим спокойным и ровным голосом она сказала, что мне надо было еще раньше об этом подумать, что это единственное разумное решение. Да, пора, пора разоблачить негодяя! Предположения, что мой муж не виновен, для нее просто не существовало. Нужно только прижать изменника к стене и, увидев, как он побледнеет, добить его фактами... Она пошла со мной, потому что у меня на это храбрости не хватило бы. Скажу больше: в последний момент, когда мы вошли в подъезд -- темный и узкий подъезд старого дома в историческом центре города,-- я хотела повернуть назад. Мы даже немного поспорили с ней, пока шли по улице и в самом подъезде; я тянула ее за рукав, а она шепотом называла меня кретинкой, так как была ужасно раздражена этими препирательствами на людях. Не думаю, что ей удалось бы меня убедить, но я вдруг увидела странную фигуру -- то ли монаха, то ли отшельника -- с большой рыжей бородой и глубоко сидящими глазами; он сурово и повелительно кивнул мне головой. Потом я вам объясню, кто это был. В общем, я решилась и поднялась по лестнице, даже сама не заметив как. Офис оказался не таким уж противным и грязным: высокие, очень просторные комнаты -- когда-то такие были в моде -- претерпели некоторую модернизацию; полы были покрыты линолеумом, а мебель напоминала шведскую. Я-то думала, что там будут отдельные кабинеты, атмосфера таинственности, что-то напоминающее полицию... Ничуть не бывало. Швейцар, совершенно такой же, как все швейцары на свете, сказал нам, что у "доктора" сейчас посетители. Вскоре от него вышла миленькая толстуха, и "доктор" пригласил нас. Кроме берета, который он не снимал, у него была еще бородка клинышком: ее на рекламе я, конечно, не могла разглядеть. Он был очень мал ростом и, как говорится, поперек себя шире. Трубка лежала на столе. Мы договорились с сестрой, что говорить будет она, словно вся эта история касается только ее. Я и впрямь была так взволнована, что не смогла бы и рта раскрыть. И даже не сразу заметила, что сестра уже что-то говорит -- совершенно спокойно и безжалостно. Очнулась я, когда "доктор" прервал ее и попросил фотографии "объекта". Фотографии были у меня в сумочке. Тут-то и стало ясно, что речь идет о моем муже. Пока я рылась в сумочке, "доктор" пристально смотрел на меня. Руки у меня дрожали, и, когда я передавала фотографии детективу, мне, говоря откровенно, казалось, что они обжигают мне руки. А он тем временем говорил, что мы должны полностью ему довериться, что у него богатый опыт и очень надежные сотрудники... Мне пришлось сообщить адреса -- наш домашний и офиса мужа,-- распорядок его дня, описать привычки и т. д. Мне казалось, что я сижу перед этим человеком голая... Он попросил оставить ему "задаток" -- тридцать тысяч лир. Когда мы спускались по лестнице, я расплакалась. И сестра опять назвала меня кретинкой. Наверно, она была права. "Рысьему глазу" понадобился десятидневный срок. Для меня эти дни были смертельно трудными. Теперь, когда я наконец решилась, меня охватило лихорадочное нетерпение. Я чуть ли не каждый день звонила сестре, требуя, чтобы она сходила и узнала, не выяснилось ли что-нибудь. Она, не повышая голоса, неизменно отказывалась. Надо дать время детективу для сбора необходимых улик. Через неделю раздался телефонный звонок. Я его не ждала так быстро, и он застиг меня врасплох. Человечек в берете спросил, одна ли я дома и может ли его сотрудник ко мне заглянуть через полчаса. Меня объял страх. Я сразу же стала звонить Аделе, потом матери, снова Аделе... Никого не оказалось дома. Мне так нужно было, чтобы кто-то сейчас же пришел. В общем, когда незнакомец позвонил у дверей, я сидела совершенно одна. Вошел мужчина средних лет, среднего роста, с жидкими зачесами на лысом черепе и с папкой под мышкой. Он поцеловал мне руку. Это произвело на меня такое впечатление, как если бы я увидела мясника во фраке. Говорил он почти шепотом, подозрительно поглядывая на дверь, тоном человека, пришедшего выразить соболезнование в дом усопшего, и был похож на тех агентов похоронного бюро, которые являются в дом, едва кто-то умирает. Он открыл папку. С этого момента я уже не помню никаких подробностей. Не помню даже, как и когда он ушел. На столике осталось досье: страницы отпечатанного на машинке текста, фотографии. Все точно. Все неоспоримо. Улица, номер дома и этаж, на котором живет эта женщина; профессия - манекенщица; имя, возраст (двадцать пять); время встреч... Вечером такого-то дня вышли вместе в таком-то часу... Днем такого-то числа вместе сели в машину; вернулись опять-таки вместе к ней домой в таком-то часу... Семь дней. Все точно. У меня кружилась голова, я почти ничего вокруг не различала, однако лихорадочно старалась вспомнить, где была я, что делала, что говорил мне он, мой муж, о том, где он был и чем занимался в такие-то часы и в такие-то дни... И вот, пожалуйста, на столике передо мной ее фотография, фотография той... другой; лицо, которое я пыталась представить себе бесконечное множество раз, теперь стало конкретным, определенным. Отшельник Назавтра, в два часа дня, мне опять явился отшельник с рыжей бородой. Солнце стояло высоко, и под кронами пиний было жарко, душно, тяжко. Вокруг уже почти никого не осталось; все разбрелись по домам на послеобеденный отдых. Именно поэтому я люблю летом выходить в такое время: замолкают цикады, и пинии источают первозданный аромат. Среди пиний я увидела двух львов. Таких тихих и добродушных, как большие собаки. Сначала я и приняла их за собак. Но в действительности это были два льва. Они свернулись у ног отшельника, который стоял, опершись о ствол пинии, босиком, в холщовом рубище. У него была длинная борода, горящие, как угли, глаза и изможденное лицо... - Вы директор гимназии? - пролепетала я.-- Вы тот директор, из-за которого моему Деду запретили преподавать во всех школах королевства? Его ответ прозвучал как раскат грома. Он сказал, что прощать обиды - это одно, а быть сообщником - совсем другое. Терпеть зло -- значит быть соучастником. Относиться к грешникам со снисхождением -- значит делить с ними вину, поощрять их и толкать по пути еще большего греха. Нельзя этого делать. Грех должен быть наказан; грешник должен понести кару Божию. Отлученный -- значит отставленный в сторону, оставленный один на один со своей виной. Мы должны выразить ему свое презрение, порицание, которого заслуживает его грех. Потому что каждый имеет возможность не грешить или покаяться в совершенном грехе и спастись. А если этого не сделать, гнев Божий и презрение добрых людей должны тяготеть над ним. А ведь он был прав. Чего можно было ждать от моего мужа, ведя себя так, как я? Ничего хорошего. Больше того, я даже не имела бы права удивляться, приведи он в один прекрасный день свою любовницу к нам в дом. Разве не так? Они же оба видели, какая я покладистая, готова все стерпеть... Неплохо устроились, дорогие мои! Я решила не спать, а лежать при свете с открытыми глазами и лежала до тех пор, пока не услышала, как отворилась дверь и вошел муж. Было около трех часов ночи. До двенадцати мне еще удавалось как-то отвлечься, читая. Но после полуночи время стало казаться бесконечным. Я думала о том, как Луиджи лежит со своей Габриеллой, как он поднимается с ее постели, чтобы явиться домой и по-братски улечься рядом со мной. Кровь бросилась мне в голову. Да, прав был Отшельник, это невыносимо, гнусно. Нужно, чтобы он понял раз и навсегда... И устыдился. Луиджи увидел, что я лежу с открытыми глазами. -- Что случилось? Ты не спишь? Муж похлопал меня по щеке, как маленькую. А я не могла выдавить из себя ни слова. Он разделся и лег. -- Спокойной ночи,-- сказал он и погасил свет. И сразу же заснул спокойным, блаженным сном. Сузи Вот когда Ирис решила высказать все, что она думает. Было полнолуние. Море отливало серебром. Я на челноке плыла по морю одна и вдруг увидела, как из этого сияния вышла Ирис; она тоже вся сверкала в своих драгоценных украшениях и была похожа на Мадонну с длинной гибкой шеей, маленькой круглой головкой, странными глазами и густыми пышными волосами... Ирис и так была высокая, а этой ночью казалась еще выше ростом. Мне никогда и не снилось такого количества украшений на одной женщине. Ну да, драгоценности были ее страстью: я всегда видела на ней прекрасные украшения, и она всякий раз рассказывала мне совершенно разные истории об одном и том же колье или браслете. В ту ночь, вся сверкающая, она сказала мне нечто такое, что, в сущности, с некоторых пор я уже понимала и сама; но Ирис мне многое прояснила. Она сказала, что если муж отвернулся от меня, значит, я сама виновата. Красота, конечно, имеет значение, но до определенного момента. Главное для женщины -- умение любить. Искусство любви. Мы, серьезные женщины, о таких вещах никогда не думаем, считаем, что они касаются женщин легкого поведения, что ли. Но когда проходят годы, убеждаемся, что очень ошибались, а правы были они, шлюхи. Это вам не держать дом в порядке, ходить с мужем в кино, прогуливаться под ручку по воскресеньям... Я не говорю, что нужно быть проституткой; хотя, да, в сущности, да, да, нужно быть немного проституткой. Конечно, Ирис не произносила этого слова. Себя она, естественно, проституткой вовсе не считала. Она говорила "любовница", "искусство любви". И тысячу раз была права. Она убеждала меня, что еще есть время, что еще не слишком поздно, что я могу всему научиться. Это искусство, подлинное искусство. Она рассказала, что японские и индийские женщины учатся ему так же, как мы учимся готовить. В сущности, разве подмазанные глаза, черные чулки, кремы, массажи и все прочее не предназначено для обольщения? В известном смысле -- да, но это только начало. Подготовительный этап. Главное -- другое. Легко сказать. А кто тебя научит? Той ночью Ирис говорила, что есть женщины, не нуждающиеся в учении: они знают все с рождения. Она сама такая и умела все с детских лет. Такое бывает и у мужчин: просто мы об этом не думаем, все мужчины кажутся нам более или менее одинаковыми. А вот и нет, говорила Ирис, есть мужчины, может, и не такие уж красавцы, зато прирожденные любовники. Именно такой мужчина нам и нужен. Тут ничего нельзя объяснить, говорила Ирис, нужно самой все испробовать. Необходим такой учитель или учительница. С тех пор мысль об искусстве любви не покидала меня. Вот почему я завела дружбу с синьорой Сузанной. Она просит, чтобы ее звали Сузи. Я уже не раз видела ее в роще. в магазинах или на пляже. Жила она по соседству с нами. Иногда мы даже здоровались, но я никогда не делала шага к сближению, потому что всем было известно, что она -- содержанка, и не одного мужчины: у нее было четверо или пятеро друзей, которые приезжали к ней по очереди, а иногда даже все вместе. Однажды на пляже я почувствовала, что вокруг происходит что-то необычное, возникла странная напряженная атмосфера... Я присмотрелась. Какая-то женщина только что вышла из кабинки и медленно спускалась к морю. Женщина была высокая, прекрасно сложенная, элегантная. Подойдя к своему зонту, она сбросила купальный халат и оказалась почти совсем голой. Кроме двух узехоньких полосочек ткани, служивших купальным костюмом, у нее был только золотой браслет на руке. В ее облике не ощущалось ничего вульгарного: тело было классически красивым, пропорциональным, аристократичным. Длинные и стройные ноги, хорошей формы бедра, красивый широкий и крепкий зад без вульгарных выпуклостей. Но не эти возбуждающие формы, а само ее существо источало неотразимую силу сексуального притяжения. Вокруг нее образовалось обширное поле напряженности. Мужчины всех возрастов -- кто более, кто менее откровенно -- следили за ней глазами. А женщины стали проявлять нервозность, агрессивность, некоторые насупились. Я видела ее и раньше: это была Сузи, содержанка высокого пошиба, которая жила в большой вилле неподалеку от нас. Сузи расстелила халат на песке, спустилась к морю, вошла в воду: казалось, она совершенно не замечает, что счала причиной общего смятения. Сразу же нескольким молодым людям приспичило искупаться. Остальные сидели на своих махровых полотенцах, как собаки, ждущие хозяина. Сузи плавала плохо и пробыла в воде недолго. Просто поплескалась немного, не заходя туда, где ноги уже не достают дна. Временами на поверхности показывалась ее полуобнаженная, загорелая и блестящая от воды грудь. Мужчины описывали в воде круги, подплывая к ней все ближе и нарочито громко перебрасывались шуточками. Кто-то обратился прямо к ней. Сузи ответила спокойно и естественно, а потом вышла на берег и легла на халат, согнув одну ногу в колене и раскинув руки. Мужчин вокруг становилось все больше, и были они какие-то напряженные. Мне послышался голос Ирис: "Вот она, твоя учительница..." И с этого момента я безотчетно, с огромным интересом стала следить за всем, что делала Сузи, и за ее многочисленными друзьями. По утрам, распахнув окно, первым делом я бросала взгляд на ворота ее виллы: там всегда стояла машина, но обычно каждый раз -- другая. Едва заслышав приближающийся или удаляющийся шум мотора, я вскакивала и бежала смотреть... Желание познакомиться с этой женщиной, видеть ее вблизи все крепло, но меня удерживало множество всяких условностей. Однажды утром, сидя в своем саду, я заметила, как медленно и осторожно из кустов вылезает большой персидский кот и смотрит на меня своими золотистыми глазами. Это был один из многочисленных котов Сузи. Я восприняла его появление как перст судьбы: взяла кота на руки и понесла к соседней вилле. Калитка была приоткрыта. Я вошла. Сердце учащенно билось. Сад был просторный, роскошный, с бассейном. Никого не встретив, я вошла в дом. Сузи, лежа на диване, говорила по телефону. Из-за спинки показывалась то унизанная перстнями рука, то длинная прекрасная нога, которую она медленно вытягивала, покачивая домашней туфлей... Она разговаривала с каким-то мужчиной. Я и представить себе не могла, что вот так можно говорить с мужчиной, тем более по телефону. Какой это был теплый, чувственный, томный разговор: казалось, будто собеседники занимаются любовью. Ноги мои прилипли к полу, я не знала, что делать, и была очень взволнована. Повесив трубку, Сузи еще немного полежала на диване - молча и неподвижно, словно отдыхая после любви. Потом поднялась. Кроме совершенно прозрачного халатика, на ней ничего не было. Мое присутствие, судя по всему, ее не удивило и не смутило. Поначалу Сузи занимала не столько я, сколько кот, которого она осыпала поцелуями. Но потом она очень любезно обратилась ко мне, и скоро мы уже были приятельницами. Сузи показала мне сад и дом, обставленный со сказочной роскошью, как какая-нибудь калифорнийская вилла. И в саду, и в бассейне, и среди кустов были установлены цветные подсветки; я увидела большой, забитый хрусталем бар, спальню с пологами, шелковыми драпировками, коврами... В одной из комнат обосновалась гостья -- одна из приятельниц Сузи, которая, кажется, переживала тяжелую любовную драму. Она беспрерывно лила слезы и не хотела никого видеть. Уже в тот первый день, рассказывая об этой подруге, Сузи, совершенно непреднамеренно, как-то безотчетно, обнаружила одну из сторон своей личности, которая сильнее всего должна была меня привлечь в ней и поразить,-- я говорю о ее счастливой, свободной природе женщины, которая умеет любить, не ведая ревности, не заботясь о постоянстве, не зная глубоких переживаний. Сузи любила с такой же естественностью, с какой дышала. Она была приятельницей и официальной содержанкой крупного предпринимателя, весьма немолодого, но еще полного жизненных сил и энергии,-- этакого умного скептика, не питающего иллюзий относительно ее верности. За несколько минут любой мужчина мог стать для нее желанным и обожаемым, что нисколько не влияло на искренность чувства, связывавшего ее с основным покровителем, да, впрочем, и со всеми остальными любовниками. Этой своей безмятежной языческой любвеобильностью она с такой же простотой могла одарить и женщин, поскольку физические отношения для нее были неотъемлемой частью человеческой симпатии и приятного совместного времяпрепровождения. На этот путь и наставляла меня Ирис; а я, очарованная и легковерная, решила, что действительно нашла себе "учительницу". Теперь Ирис показывалась мне все чаще -улыбающаяся, одобрительно кивающая. Я стала часто выходить с Сузи, которая, похоже, прекрасно поняла -хотя ничего определенного я ей не сказала,-- в чем состоит моя проблема. Однажды мы с Сузи поехали на машине за покупками. Она собиралась устроить вечеринку в своем саду для "Молли", ее немолодого покровителя, и других друзей. Сузи ужасно радовалась предстоящей встрече, весело и с нежностью говорила о Карло, Луиджи, Андреа, Джованнелле и каждому хотела преподнести небольшой подарок. Мы объехали немало магазинов, выбирая и покупая галстуки, духи, шелковые платки. Вдруг в зеркале одного из магазинов быстро промелькнул пляшущий огонек: я уже видела его, когда висела вниз головой в саду, надеясь увеличить свою грудь. Я замешкалась, но Сузи обернулась ко мне, спрашивая совета относительно какого-то галстука, и я забыла об огоньке. Всюду -- и в магазинах, и на улице -- синьоры, молодые люди, продавцы, разносчики, таксисты при одном только появлении Сузи, вздрогнув, замирали на месте, провожали взглядом, громко выражали свое восхищение... Так же как и загорелые и обнаженные до пояса молодые рабочие, которые что-то делали в саду Сузи и перед которыми она непринужденно и спокойно разгуливала полуголая. Какой-то парень в спортивной машине стал упорно следовать за нами. Его машина то обгоняла нас, то останавливалась, позволяя нам вырваться вперед, потом снова обгоняла... Сузи крутила баранку и разговаривала со мной, вроде бы ничего не замечая. Наконец у одного из перекрестков обе машины остановились рядом. Сузи и парень молча обменялись долгими взглядами. И только. И вдруг Сузи заторопилась. Мы помчались домой на большой скорости, а та, другая машина на приличном расстоянии следовала за нами. У ворот виллы Сузи поспешно попрощалась со мной и вошла в дом. Вскоре я увидела, как подъехала спортивная машина и остановилась у ворот. Вышедший из нее незнакомец тоже скрылся в доме... Я пошла на вечеринку к Сузи с ощущением, что со мной обязательно что-то случится, и была невероятно возбуждена и взволнована. Сад Сузи приобрел сказочный вид: разноцветные фонари, подсвеченные струи фонтанов, лакеи в белых куртках... Сузи очень хорошо умела принимать гостей. Она знала лучшие сорта шампанского, лучшие крепленые вина, лучший способ приготовления фазана или лангуста, так как много путешествовала и бывала в домах утонченнейших людей. Еще и поэтому она мне так нравилась. Народу собралось много. Главным образом там были, разумеется, мужчины. С этими "друзьями", ничего не знавшими друг о друге, Сузи держалась поразительно естественно и легко, ничем не выдавая себя. Единственным человеком, все понимающим и все знающим, был именно Молли: высокий сухощавый синьор с седыми волосами, худым загорелым лицом, живыми светлыми глазами и очень интересный собеседник... А ведь ему уже было под семьдесят. Среди приглашенных был даже один негр - потрясающий молодой негр. То ли потому, что я уже немного выпила, то ли окружающая обстановка придавала ему особое очарование, только никогда еще мне не доводилось ощущать такого глубокого смятения чувств. Я вынуждена употребить слово, от которого у меня горят щеки, но ничего другого подобрать не могу: я впервые почувствовала, что такое "секс" -- нечто животное и божественное одновременно. Потрясение самых потаенных фибр души, помрачение мыслей и воли и в то же время поразительно отчетливое влечение... Вот тут я и осознала то, о чем мне все время твердила Ирис и чем жила Сузи... Сузи сразу же все заметила. Она прочитала это по моим глазам, по напряженному и изменившемуся лицу, по голосу... Не знаю, как она это устроила, только очень скоро негр уже сидел рядом со мной и что-то мне говорил. Я была не в состоянии слушать и отвечать: настолько меня заворожила мысль о молодом бронзовом теле, плавные движения которого, подобные движениям прекрасного животного, угадывались под его вечерним костюмом. Не знаю, как все случилось. Не знаю, Ирис или Сузи проводили меня в одну из комнат виллы. Конечно, сначала меня повела Сузи, якобы для того, чтобы дать мне шаль; но потом, помнится, Сузи исчезла и почему-то появилась Ирис. Молодой негр вошел в комнату вместе со мной. Мы остались одни, дверь была закрыта. Я почувствовала его рядом, совсем близко... Эти его руки... Внезапно я увидела, как с кровати взметнулось высокое пламя, кровать исчезла, а на ее месте появилась железная решетка, к которой была привязана полуобнаженная молодая женщина. Языки пламени лизали ее спину, бока, ноги, а она, несмотря на страшные муки, устремляла взор к небу с выражением жестокого страдания и высочайшего блаженства... Это была Святая... Святая, сожженная заживо... Я сразу узнала ее... С диким криком я выбежала из комнаты. Я кричала, рыдала, лепеча какие-то бессвязные слова, а Сузи и все остальные гости обступили меня -- испуганную, потрясенную... Конечно, они приняли меня за сумасшедшую. Я отвергла их утешения и попытки помочь и бросилась -- действительно как сумасшедшая -- через темную рощу к своему дому, ощущая спиной приближение огромной, высотой с пинию, пылающей решетки: она надвигалась на меня, а вверху, среди крон деревьев, реяло бледное, покрытое потом и кровью лицо мученицы: она злорадно мне улыбалась... Святая на решетке Даже когда я добежала до дома, мне еще казалось, что меня преследует эта охваченная пламенем решетка. Я была в таком страхе и растерянности, что и описать невозможно. Закрылась у себя в комнате, легла в постель... и разревелась. При одном воспоминании о негре, Сузи и всех этих людях меня трясло, как при высокой температуре. А эта девушка, распростертая на решетке! Эти глаза!.. Я знала, что снова увижу ее. И меня действительно кто-то позвал: я поняла, что это опять она. Не то чтобы я услышала ее голос, нет, тут было что-то другое, какая-то неодолимая сила заставила меня подняться и выйти в гостиную. Как будто это она позвала меня туда. Да, то была она: стояла посреди гостиной на месте низенького столика, на котором я держу цветы и журналы. На этот раз меня словно пригвоздило к полу. Не знаю, сколько прошло времени. Святая была совсем молоденькая, почти девочка. На лице ее светилось выражение бесконечного ничем не омраченного счастья. Что-то невероятное. Больше всего меня потрясло именно это выражение лица, эта радость. Радость девочки, увидевшей рай. Она смотрела на меня; смотрела долго, с душераздирающей нежностью. Я все ждала, когда она заговорит, скажет что-нибудь, объяснит, что ей от меня надо, что мне делать. Но Святая снова подняла очи к небу в каком-то нечеловеческом блаженстве и экстазе от жестоких мук. Тогда я сама попробовала заговорить с ней. Своего голоса я не слышала, но уверена, я что-то говорила. "Ты спасла меня,-- сказала я ей.-- Хочешь, я никогда больше не пойду к Сузи? Направляй мои поступки... Скажи, что я должна делать... Помоги мне..." Она снова посмотрела на меня; мне даже показалось, будто она шевелит губами, словно вот-вот что-то скажет... Но, похоже, так ничего и не сказала. А может, я сама не сумела ее понять, уловить смысл ее слов? И опять она подняла свой взор к небу. Вдруг в глаза мне полыхнул красный свет, словно вокруг нее высоко взметнулись языки пламени. Они охватили ее и унесли в огненном вихре... потом исчез и огонь... Той ночью я спала на полу -- это была неосознанная потребность самоуничижения, покаяния. Да, я спала на полу, а когда проснулась, все тело у меня ныло. Мне нужно было обязательно снова увидеть Святую, сказать ей что-нибудь и чтобы она тоже со мной поговорила. Я ждала ее с нетерпением, но и со страхом. И вот я на самом деле ее увидела. Тем же утром. Я пошла за покупками; ни о чем не думая, заглянула к торговцу жареным мясом и вдруг неожиданно в огне печи, там, где были вертела, увидела Ее, Святую, лежащую на решетке. И опять она посмотрела на меня в упор и опять, казалось, вот-вот заговорит. И все же, восторженно глядя на небо, она снова исчезла, и мне так и не удалось ничего расслышать. Я стояла неподвижно с вытаращенными глазами среди покупателей; и, кажется, даже что-то говорила вслух; когда Святая исчезла, я увидела рядом группу людей, смотревших на меня с тревогой. Одна женщина спросила, не худо ли мне; другая вывела меня наружу и потом проводила еще немного по улице. Я шла, даже не отдавая себе отчета в том, что она рядом. Женщина что-то говорила, но я не отвечала, а если отвечала, то невпопад... Во мне зрела неотступная мысль: что-то мне еще мешает общаться со Святой... Что-то... Было ясно, совершенно ясно, что Святая хотела со мной говорить, передать мне какое-то важное послание, которое, возможно, было бы решающим для меня, для моей дальнейшей жизни. Но я не сумела его уловить... Мне нужно было как-то связаться с ней. Продолжать самоуничижение и покаяние. Не на этот ли путь наставляла меня Святая? Огонь... муки... взгляд в небо... Нужно уничижение, все большее уничижение.. Умерщвление плоти, самоотречение, страдания... нет на свете радости сильней! Увидев бедную старушку, я, не раздумывая, отдала ей все, что купила. Кухарке Терезе, ждавшей меня с продуктами для обеда, я сказала, чтобы она обошлась тем, что найдется в доме: я есть все равно не буду. И в самом деле не ела. Бродила по дому, как собирающаяся рожать кошка, инстинктивно ища место, где бы покаяться... И наконец нашла-таки его: это был заброшенный чулан под лестницей, где мы иногда держали пару-другую кур. Сейчас он был забит сломанными ящиками и рваной бумагой. Я забралась туда, закрыла дверь и уселась на пол. Было темно и ужасно неудобно, зато я нашла именно то, что искала. Я ждала, что Святая вот-вот вернется. Так нет же, черт побери! Появилась Ирис. Она была еще красивее и привлекательнее, чем всегда. Но смотрела на меня с усмешкой сострадания, которое хуже пощечины. -- Прекрасно! -- сказала она.-- Молодец!.. И не стыдно тебе?.. Уже собиралась сделать единственный в своей жизни разумный поступок... и сбежала... А теперь, пожалуйста, сидишь в курятнике... О чем ты только думаешь?.. Неужели тебе непонятно, что та девушка -- адское наваждение?.. Разве ты не видишь пламени?.. Решетки?.. Она же исчадие ада... и хочет затащить в огонь и тебя... Как ты не понимаешь, что настоящая жизнь -- в радости... в любви?.. А ты отвергаешь все, отвергаешь Бога. Я слушала ее, дрожа: внезапная мысль, что все это было дьявольским искушением, пронзила меня... Но я сопротивлялась ей всеми силами... Ясно же, что это неправда... Я хорошо знала, кем была Святая... Я ответила Ирис оскорбительно, резко. А она продолжала улыбаться, то и дело поправляя волосы своей прекрасной, украшенной драгоценностями рукой и что-то напевая. И исчезла она не потому, что я захотела ее прогнать, а потому, что как раз в этот момент меня пришли навестить моя мама и сестра Фанни. Вторая сестра -- Аделе, та, постоянно беременная, должно быть, уже что-то рассказала им обо мне, потому что мама решительно открыла дверцу чулана и несколько минут молча смотрела на меня. Как я уже говорила, моя мать всегда внушала мне чувство почтительного страха. Мне стало не по себе оттого, что меня обнаружили в таком месте -- среди рваной бумаги; ну да, они всегда считали, что я немного чокнутая или даже просто дурочка. Я выползла на четвереньках из-под лестницы и пошла за ними в гостиную. Мать не произнесла ни слова по поводу случившегося, и от этого я задрожала еще сильнее. Мама была раздражена, сердита и держалась так гордо и неприступно, что у меня кровь стыла в жилах. Фанни же смотрела на меня, как смотрят на бедных дурочек, и лицо ее немного напоминало лицо Ирис... Но я была так захвачена желанием, необходимостью собраться с мыслями и побыть в одиночестве, что забыла даже о своей робости. Я слушала, но не слышала, что говорила мать, хотя обычно я внимаю ей как оракулу. А она говорила о моих отношениях с мужем и, как всегда, во всем винила меня. Она говорила, что мне надо быть похитрее, что я не умею себя вести, что в конце концов этот несчастный человек будет вынужден от меня уйти и найдет себе другую женщину и что так мне и надо, я сама ЭТОГО хотела... Внезапно я совсем перестала улавливать смысл ее слов, а ее голос как-то стал удаляться. И я вновь увидела отблески пламени, игравшие то на оконном стекле, то на камине, то еще на чем-нибудь... Я ждала появления из-за занавесей бородатого отшельника -- директора гимназии с его рыжей бородой и горящими глазами... А мой внутренний голос твердил: "смириться, страдать, смириться, страдать..." Вдруг я оказалась рядом с любовницей моего мужа. Я встречалась с ней раза два, но не очень хорошо помнила, какая она. У нее дома я, естественно, не была никогда. Я видела ее как бы во сне, но во сне очень явственном, четком, до последней детали похожем на действительность. Я была там, в доме той женщины, и мой муж тоже был там... Они устроились полулежа на широком, как кровать, диване и обнимались. Я мягко, заботливо и даже любовно расчесывала ей волосы и чувствовала, как мое сердце тает, все прощая, понимая, смиряясь. Потом я взяла тазик, стала перед ней на колени, сняла с нее домашние туфли и начала мыть ей ноги... И все это время с ласковой улыбкой без тени обиды смотрела на мужа, а он тоже мне улыбался... Мы все были такие нежные, хотя у меня эта нежность отдавала горечью, потому что душа моя жестоко страдала, когда я смотрела, как они обнимаются на диване. Но я была счастлива, что мне удалось побороть, смирить себя... Я хотела страдать еще больше, а они, словно стараясь угодить мне, прижимались другу к другу все теснее, мой муж стал спускать с ее плеч халат (под ним она была совершенно голая), ласкать ее, целовать... Да, это была решетка... огонь, жегший мне спину... А я, глазами, полными слез, как Святая, смотрела на небо... Я чувствовала, представляла себе во всех деталях соитие двух любовников и прощала их, даря небу мои страдания с какой-то нечеловеческой жестокой радостью... Вот это был правильный путь. И я взяла и пошла к приятельнице своего мужа. Габриелла Сначала мне пришлось немного подождать ее в гостиной. Может, она боялась? Или хотела выглядеть покрасивее, чтобы раздавить меня? Именно это мне и было нужно, но она ведь не знала... Между тем я оглядывалась по сторонам, и от одного вида этой комнаты и этой мебели у меня сжималось сердце... Был там и большой диван -- почти такой, каким он мне рисовался... Во всем чувствовалась элегантность, однако несколько вульгарная. Наконец Габриелла вышла. Она держалась высокомерно, недоверчиво и враждебно. Смотрела на меня странным жестким взглядом и слушала молча. Все было совсем не так, как я воображала. Может, потому, что мне никак не удавалось найти тот тон, тон участливого понимания. Я была ужасно скованна: от этого ее молчания, этого холодного и уверенного взгляда у меня слова застревали в горле. В общем, жалкая получилась картина. Я хотела, пыталась сказать, что она не должна видеть во мне врага. Я пришла не затем, чтобы ее оскорбить... или устроить сцену ревности... или умолять оставить моего мужа в покое... Нет, я хотела, чтобы она почувствовала, что меня ей бояться нечего... Я готова простить... войти в ее положение. Мне ни к чему ненависть, обиды... Но она перебила меня, сухо заметив, что не понимает, о чем я говорю. Мой муж? Да, она с ним знакома; да, они иногда встречались у общих друзей... и только... И ничего больше. Ничего. Короче говоря, она все отрицала. И говорила так уверенно, так спокойно, так убедительно, что я от смущения не знала куда глаза девать. Я уже начала верить, что совершила грубейшую ошибку, приняла какие-то смутные подозрения за реальность. И начала что-то лепетать; она стала менее надменной, произнесла даже какие-то ободряющие слова, чем еще больше меня смутила и растревожила. Мне хотелось плакать от напряжения и сильного волнения, которые я испытала при мысли, что, может, я и впрямь ошиблась. Кончилось тем, что я извинилась перед ней и пошла к выходу, натыкаясь на дверные косяки. По лестнице я спускалась как пьяная. Значит, ничего? Значит, все неправда? И я зря себя терзала из-за всяких видений? Мне казалось, что я заново рождаюсь на свет. Правда, было страшно поверить этому окончательно. В подъезд вошел мужчина. Я замерла, похолодела. Это был мой муж. Он прошел мимо, не взглянув на меня. Он меня не видел. Я затаила дыхание, вдавившись в стенку в темном углу. Потом выбежала на улицу. Машину я вела словно пьяная; и сразу же рядом со мной появилась Ирис. -- Видела? -- спросила она.-- Вот это настоящая женщина. А ты? Ничему-то ты не научилась... И она стала напевать, глядя в зеркальце и прижав увешанную драгоценностями руку к груди. Потом вдруг Ирис поскучнела, чего-то испугалась. - Ах этот гнусный приставала! -- воскликнула она и исчезла. И верно, вдоль обочины бежал со своими львами Отшельник. Он смотрел на меня грозно горящими глазами и что-то кричал... Долго кричал... Я нажала на педаль акселератора, и опять в зеркальце на мгновение мелькнул зад Ирис. Может быть, она уселась за моей спиной? До меня снова донесся ее голос, но сразу же и зад, и голос исчезли. У меня кружилась голова. Я остановила машину в открытом поле. Вышла. Накрапывал дождь, и я прошлась