к ней вернулось. В одних носках, без обуви, они на цыпочках пересекают прихожую и идут вверх по лестнице. Нат ведет ее за руку. -- Сюда, -- говорит он. Они шепчутся, хотя, кроме них, в доме никого нет. Нат откидывает индийское покрывало. Леся почти ничего не видит; комната вокруг нее расплылась, ее взгляд превратился в луч прожектора, освещающий тигров, красноватых тигров в лиловатых джунглях. Под тиграми -- простыни в цветочек. Нат безмолвно раздевает ее, отгибая ей руки, будто она кукла или ребенок; Леся стоит смирно. Он стягивает с нее свитер через голову, прижимается щекой к ее животу, пока стоит на коленях, стягивая с нее джинсы. Леся поднимает одну ногу, потом другую, послушно вышагивает из штанов. Холодный воздух, где-то в комнате сквозняк. Ее кожа съеживается. Он нежно тянет ее на кровать. Она проваливается в ложбинку, сверху сыплются лепестки. Он лежит на ней, оба охвачены страхом, солнце движется по небу, ноги неумолимо шествуют, приближаются, скрип двери, что еще не открылась, шаги в ботинках по лестнице. Леся полулежит, опираясь на две подушки. Его голова покоится у нее на животе. Мир опять стал миром, не светится и не расплывается, она различает детали. Но все равно счастлива. Необязательно из этого счастья должны последовать результаты. Нат шевелится, тянет бумажный носовой платок с ночного столика. -- Сколько времени? -- спрашивает он. Теперь они говорят нормальными голосами. Леся глядит на часы. -- Мне лучше уйти, -- говорит она. Ей совсем не хочется, чтобы Элизабет или дети вернулись и застали ее голой в кровати Ната. Нат поворачивается на бок, опирается на локоть, а она садится и спускает ноги с кровати. Одной рукой она шарит в поисках трусов, затерянных где-то среди цветочков. Она наклоняется -- поискать на полу. Там стоят две туфли, на овальном коврике из косичек, черные туфли, бок о бок. Нат, -- спрашивает она, -- чья это комната? Он смотрит на нее, не отвечает. Это комната Элизабет, -- говорит она. Она встает и начинает одеваться, как можно быстрее прикрывая наготу. Это ужасно, это преступление. Она чувствует себя нечистой; почти кровосмесительницей. Муж Элизабет -- одно дело, кровать Элизабет -- совсем другое. Нат не понимает. Он объясняет, что его собственная кровать слишком узкая для двоих. Дело не в этом. Она думает: у кровати нет выбора. Он помогает ей расстелить тигровое покрывало и поправить подушки. Как ему объяснить? Она сама не знает, что ее так расстроило. Может быть -- предположение, что это неважно, что она и Элизабет взаимозаменяемы. Или его уверенность, что кровать Элизабет до сих пор принадлежит и ему в каком-то смысле и он может делать в ней что хочет. Леся впервые чувствует, что нанесла ущерб Элизабет, зашла, куда не разрешено. Леся сидит в кухне, опираясь локтями на стол и подбородком на руки; Нат подносит ей зажигалку. Он растерян. Он предлагает ей шотландского виски, потом чашку чаю. Ее лицо завешено дымом. На холодильнике -- детский рисунок, прижатый двумя магнитами -- помидором и кукурузным початком. На рисунке девочка -- волосы желтым пятном, глаза окружены огромнейшими ресницами, красный рот безумно ухмыляется. Небо -- синяя полоска вверху листа, солнце -- взорванный лимон. Все части молекул, из которых сейчас состоит Земля и ее атмосфера, присутствовали при создании самой Земли, возникла ли она при взрыве более крупного небесного тела или же в результате конденсации газообразного мусора. Эти составные части просто сочетались, распадались, соединялись опять. Кое-какие атомы и молекулы сбежали в пустоту космоса, но ничего нового не прибавилось. Леся думает об этом, и раздумья успокаивают. Она -- лишь набросок. Она не вечный объект. Вечных объектов не бывает. В один прекрасный день она распадется. Нат гладит ее руку. Он расстроен, но она не может его утешить. -- О чем ты думаешь, любовь моя? -- спрашивает он. Четверг, 28 августа 1975 года Нат Нат внизу, в подвале. Он выпиливает электролобзиком головы -- головы и шеи для четырехколесных лошадок. У каждой лошадки будет спереди веревочка. Потянешь за веревочку -- лошадка покатится вперед, грациозно помахивая головой и хвостом. По крайней мере, так задумано. Он прерывает работу, чтобы вытереть пот со лба. Отсырела борода; и вообще он чувствует себя как заплесневелый матрас. Здесь, внизу, гораздо прохладнее, чем наверху, но так же влажно. Снаружи, должно быть, не меньше 90 по Фаренгейту. Цикады завели свою пилежку с утра, еще и восьми не было. Жарища, -- заметил Нат, столкнувшись в кухне с Элизабет. На ней было голубое платье с пятном на спине, на ребрах. -- Ты знаешь, что у тебя пятно на платье? -- Она просит всегда говорить, если у нее что-нибудь не в порядке: молния расстегнулась, крючок отцепился, волос на плече или этикетка вылезла из-за ворота. Правда? -- ответила она. -- Я переоденусь. -- Но ушла на работу в том же платье. Непохоже на нее -- забыть про такое. Нату хочется холодного пива. Он выключает лобзик и поворачивается к лестнице и тут видит перевернутую голову, которая торчит в квадратном подвальном окне, усеянном оспинками грязи, и смотрит на него. Это Крис Бичем. Он, должно быть, лежит на гравии снаружи, вывернув шею, иначе у него не получилось бы так опустить голову в оконный карман. Крис улыбается. Нат указывает вверх, надеясь, что Крис поймет и подойдет к задней двери. Когда Нат открывает дверь, Крис уже стоит там. Он все еще улыбается. Я стучал в окно, -- говорит он. У меня станок гудел, -- отвечает Нат. Крис не объясняет, зачем пришел. Нат отступает, чтобы впустить его, предлагает пива. Крис соглашается и идет за ним в кухню. Я отпросился с работы после обеда, -- говорит он. -- Слишком жарко, невозможно работать. И никакого кондиционера. Нат видит Криса всего в четвертый или пятый раз. Первый раз был, когда Элизабет пригласила Криса на рождественский ужин. "Он почти никого не знает", -- сказала она. У Элизабет есть такая манера -- приглашать к ужину людей, которые почти никого не знают. Иногда эти кукушата, которых Элизабет пытается высиживать, -- женщины, но чаще -- мужчины. Нат не возражает. Даже в какой-то степени одобряет, хотя нечто подобное могла бы делать его мать, если бы додумалась. Но обедам она предпочитает петиции. Беспризорники Элизабет обычно достаточно приятны в общении, а дети любят, когда приходят гости, особенно ближе к Рождеству. Дженет говорит, что так больше похоже на праздник. Нат помнит, что Крис тогда слегка перебрал. Они хлопали рождественскими хлопушками, и у Ната в хлопушке оказался приз -- пластиковый глаз с красной радужкой. Что это? -- спросила Нэнси. Глаз, -- ответил Нат. Обычно в хлопушках попадались свистки или маленькие одноцветные фигурки. Глаза до сих пор никто не находил. А зачем он? -- Не знаю, -- ответил Нат. Он положил глаз на край своей тарелки. Чуть позже Крис протянул руку, взял глаз и приклеил себе на лоб. Потом уныло запел "Улицы Ларедо"[30]. Дети решили, что он смешной. С тех пор Нат несколько раз, выйдя из подвала, обнаруживал в гостиной Криса: тот что-нибудь пил в компании Элизабет. Они сидели по углам и говорили мало. Нат в таких случаях наливал себе и присоединялся к ним. Он редко отказывается от возможности выпить в компании. Ната удивляет одно: Элизабет любит приглашать бедных сироток на ужин, но для совместной выпивки зовет только людей, равных ей или выше ее по служебному положению в Музее. Крис никоим образом не то и не другое. Насколько Нат понимает, Крис -- что-то вроде таксидермиста, заведует дохлыми совами, только называется это красиво. Техник, а не управленец. Нат не исключает, что Крис и Элизабет -- любовники (Крис был бы не первый), но раньше она всегда ему рассказывала. Рано или поздно. Он подождет, пока она расскажет, тогда у него будет полная уверенность. Отношения у них немного разладились, но еще все возможно. Нат открывает две бутылки "Карлинга" с красными пробками, и они садятся за кухонный стол. Он спрашивает Криса, не нужен ли ему стакан; Крис говорит, что нет. Вместо этого ему нужно, чтобы Нат поехал сейчас к нему домой -- сыграть партию в шахматы. Нат слегка теряется. Он объясняет, что неважно играет в шахматы, вообще давно не играл. Элизабет говорит, что вы хорошо играете, -- говорит Крис. Это потому, что она-то совсем не умеет играть, -- скромно отвечает Нат. Но Крис настаивает. Он утверждает, что его это подбодрит. В последнее время он что-то захандрил. Нат не может устоять, когда к нему взывают как к доброму самаритянину. Он идет наверх, в комнату -- надеть чистую футболку. Когда он спускается обратно, Крис вертит на кухонном столе бутылку. -- Когда-нибудь играли в бутылочку? -- спрашивает он. По правде сказать, Нату не приходилось. Они садятся в машину Криса, припаркованную через дорогу, где стоянка запрещена. Старый "шевроле" с откидным верхом, когда-то белый, выпуска 67 или 68-го года. Нат уже плохо разбирается в моделях. У него самого больше нет машины -- ее пришлось продать, чтобы купить электрический лобзик, пильный станок, шлифовально-ленточный станок и прочее оборудование. У машины Криса нет глушителя. Он вовсю этим пользуется, взревывает мотором на каждом светофоре, устраивая оглушительную канонаду. Они пердят вдоль по улице Давенпорт, шумом загрязняя окружающую среду, притягивая злобные взгляды. Верх машины опущен, и солнце палит им головы, пробиваясь сквозь слои выхлопных газов. Когда они доезжают до угла Винчестер и Парламент и Крис ставит машину на стоянку (опять в неположенном месте), Нату уже слегка нехорошо. Он спрашивает, много ли в этом районе проституток, -- так, чтобы разговор поддержать. Он и сам знает, что много. Крис кидает на него откровенно неприязненный взгляд и отвечает, что да, есть такое. -- Хотя я ничего не имею против, -- говорит он. -- Они знают, что я не покупатель на их товар. Мы с ними раскланиваемся. Нату хочется убраться отсюда. Сказать, что у него болит голова, спина, все что угодно. Его совершенно не тянет играть в шахматы с едва знакомым человеком при Девяностоградусной жаре. Но Крис напирает, вид у него почти деловой. Он конвоирует Ната через улицу, вводит в дом, марширует через вестибюль, где запятнанный пол выложен мозаичной плиткой, и тащит три пролета вверх по лестнице. Запыхавшийся Нат отстает. Перед лицом такой настойчивости он уже стесняется приводить свои туманные отговорки. Крис отпирает дверь квартиры и входит. Нат плетется следом. В квартире прохладнее: стены обшиты деревом, должно быть, когда-то это были апартаменты для обеспеченных людей. Здесь две комнаты, но их соединяет широкий арочный проем, и кажется, что комната одна. Пахнет темнотой: углами, сухой гнилью, какой-то химией. Столик для шахмат уже стоит, в той же комнате, где кровать Криса. Аккуратно выставлены два стула. Нат понимает, что это приглашение не было минутным капризом. Хотите выпить? -- Крис открывает стеклянную дверцу буфета, достает карманную плоскую бутылочку шотландского виски, наливает в небольшой бокал, разрисованный тюльпанами. Банка из-под варенья, думает Нат; он видел такую десять лет назад. Виски плохое, но Нат пьет: не хочет спорить. Крис, видимо, будет пить из горла. Он ставит бутылку у шахматного столика, вручает Нату крышку от банки арахисового масла -- стряхивать пепел, берет со стола белую и черную пешки и перебирает их за спиной. Предъявляет Нату кулаки -- огромные, костистые. В левой, -- говорит Нат. Не повезло, -- отвечает Крис. Они садятся за игру. Крис сразу пытается поставить детский мат, но Нат с легкостью парирует. Крис ухмыляется и наливает Нату еще. Они начинают играть всерьез. Нат знает, что Крис выиграет, но из гордости старается хотя бы не дать ему выиграть быстро. Нат защищается, плотно группирует фигуры, не хочет рисковать. Крис играет как лихой казак, налетает на аванпосты Ната и быстро отступает на загадочные позиции. Пока Нат обдумывает ход, Крис нетерпеливо возит ногой по полу. Оба потеют. У Ната футболка липнет к телу; открыть бы окно, устроить сквозняк, но снаружи еще жарче. Нат знает, что перепил плохого виски, но его захватывает игра. Наконец он делает хороший ход. Крису придется съесть ферзевого коня Ната, пожертвовав своим конем, -- либо потерять ладью. Теперь очередь Ната -- сидеть, ждать и терроризировать Криса грозным взглядом, пока тот в задумчивости трогает фигуры на доске. Нат ждет, но не гипнотизирует Криса, а пытается не думать о том, что он вообще здесь делает, -- это дурно скажется на игре. Он обводит взглядом комнату. Она почти пуста, но умудряется производить впечатление захламленной. Не вещами, которые здесь есть, -- скорее их расстановкой. Кажется, будто все они не на месте. Например, расстояние от ночного столика до кровати слишком большое -- он стоит по крайней мере на фут дальше, чем нужно. А на столике лежит один-единственный предмет -- до Ната доходит, что эту вещь положили туда специально для него. Это маленькая рыбка, серебряная, с синими эмалевыми чешуйками. Последний раз он видел эту рыбку на цепочке, на шее у Элизабет. Или очень похожую. Уверенности нет. Он смотрит на Криса, а Крис глядит на него, лицо застыло, взгляд неподвижен. Страх скручивает Ната, волосы на руках встают дыбом, мошонка поджимается, в кончиках пальцев покалывает. Он думает: Крис пьян. Нат ловит себя на мысли о том, вправду ли у Криса есть индейская кровь, как намекала Элизабет; сам он никогда не мог распознать этот легкий акцент; но он тут же стыдится этих мыслей -- что за стереотипы. Кроме того, Крис выпил очень мало -- это сам Нат прикончил три четверти шкалика с отравой. Если он прав, если его сюда заманили (как он теперь догадывается) под малоправдоподобным предлогом игры в шахматы только для того, чтобы он увидел этот предмет, этот залог, который, может быть, принадлежит Элизабет, -- тогда выбор у него довольно ограничен. Крис знает, что Нат знает. Крис ждет, чтобы Нат его ударил. Тогда он ударит Ната, начнется драка. Они расколотят шахматный стол, будут кататься по полу, вздымая легкие клочья пыли, которыми усеяна комната. Нат отвергает этот вариант. В конце концов, что такое Элизабет -- собака или человеческое существо? Это -- вопрос человеческого достоинства. Какой смысл драться: Элизабет вроде способна выбрать самостоятельно. Уже выбрала. Кто бы ни победил в драке, драка ничего не решит. Нат мог бы сделать вид, что не заметил рыбку, но дело зашло слишком далеко. Он мог бы игнорировать все это. Но даже в его глазах это трусость. -- Ну что, сделали ход? -- спрашивает Нат. Крис хватает ферзевого коня, глядит на Ната, задрав подбородок, он напряжен, готов. Он может броситься в любой момент. Может, он сумасшедший, думает Нат. Может, он настолько сумасшедший, что нарочно купил такую же рыбку и подложил сюда. Может, он, блин, маньяк! Вместо того чтобы съесть белого коня, Нат опрокидывает собственного короля. Вы выиграли, -- говорит он. Встает и сгребает рыбку со стола. Я верну это Элизабет сам, хорошо? -- говорит он любезно и непринужденно. Он идет к двери, в любой момент ожидая, что его ударят кулаками в спину, ботинок врежется в почки. Он возвращается домой на такси; водитель ждет у крыльца, пока он шарит у себя в комнате, собирая мелочь, чтобы расплатиться. Он осторожно кладет серебряную рыбку на ночной столик рядом с разбросанной мелочью. Она должна была ему рассказать. Не по-приятельски -- скрыть такое. Когда это случилось в первый раз, она ему рассказала, и они поплакали, крепко обнявшись, утешая друг друга, -- они чувствовали, что они оба -- жертвы какого-то преступления. Потом они обсуждали свои проблемы до четырех утра, шептались через кухонный стол. Они обещали друг другу реформы, компенсации, репарации, бесконечные вереницы совсем новых событий, новый порядок. И во второй раз, и в третий. Он не чудовище, он всегда подавлял свой гнев и прощал ее. На сей раз она ему не рассказала, и это означает только одно: она не хочет, чтобы ее простили. Другими словами, ей теперь все равно, простит он ее или нет. Или, думает он, может, она решила, что у него нет права прощать. Среда, 16 февраля 1977 года Элизабет Элизабет сидит за столиком с черной столешницей в кафе "Фрэн". Напротив нее -- Уильям. Перед ней лежит вафля, на которой тает шарик сливочного мороженого, а на мороженом щупальцами расплывается пятно полузастывшего сиропа цвета корицы. Элизабет смотрит, как ползут струйки сиропа, и надеется, что официантка ничего не скажет по поводу несъеденной вафли, когда принесет счет. Напротив Уильям дожевывает клаб-сэндвич и пьет бочковое пиво. Элизабет вполуха слушает разговор, а точнее, монолог Уильяма на тему "канцерогенные вещества, обнаруженные в копченом мясе в ходе недавнего исследования". Она уже немного расслабилась. Уильям, кажется, не заметил, что они сидят во "Фрэн", а не в каком-нибудь малоизвестном изысканном ресторанчике. Первые два малоизвестных изысканных ресторанчика оказались забиты до отказа, и, если верить Уильяму, других подобных заведений в округе нет. В округе, которую Элизабет теперь знает неважно. В обычных обстоятельствах она заказала бы столик заранее, но ей важно было, чтобы встреча казалась почти случайной. Так вышло, что она очутилась возле Министерства экологии, когда отправилась за покупками (вранье; она никогда не ходит за покупками в район Янг и Сент-Клэр), и случайно вспомнила про их недавний разговор (тоже вранье). Ей пришло в голову, что просто замечательно было бы заглянуть к Уильяму и побольше узнать о его работе, так что, если у него нет определенных планов на ланч, она будет счастлива, если он составит ей компанию (правда, но не по той причине, которую, наверное, заподозрил Уильям). Уильяму это польстило даже больше, чем она рассчитывала. Сейчас он раздувается прямо на глазах, распространяясь о преступных тайнах бекона и вырождающихся ветчинах. Она тыкает вилкой в свою вафлю и думает, не пожать ли ему тайком коленку под столом; или еще рано? Она пока не решила, что будет делать дальше. Либо она соблазнит Уильяма, чтобы создать некоторое равновесие во вселенной, -- око за око, -- либо расскажет ему про Лесю и Ната; а может, и то, и другое. Она отрезает вилкой кусок вафли, поддевает. Потом опускает обратно на тарелку. Она вспомнила, почему больше не ест вафель. Месяц май; Элизабет оживает вновь. Две недели назад ее мать умерла окончательно -- никто не ожидал, что она так долго протянет, дотлевая на больничной койке. Все это долгое умирание Элизабет просидела рядом, глядя, как прозрачная жидкость из капельницы перетекает в здоровую руку матери, держа мать за кисть здоровой руки, наблюдая за здоровой половиной лица в ожидании хоть какого-нибудь движения, знака. Два дня она не ела и не спала, хотя доктор и тетушка Мюриэл говорили, что мать все равно не придет в сознание, и для нее так лучше, а Элизабет нужно поберечь силы. Шаг за шагом она прошла через похороны, прослушала панихиду и пронаблюдала, как ее мать второй раз вплывает в огонь. Она отдала свою руку на трясение и пожимание друзьям тетушки Мюриэл. Тетушка Мюриэл распланировала похороны до мельчайших деталей, точно важное светское чаепитие. Элизабет не имеет представления, скорбит тетушка Мюриэл или злорадствует; в ней ощущается какой-то удовлетворенный фатализм. Она забрала цветы с похорон и расставила в вазах по дому -- не пропадать же добру, -- и в доме теперь разит смертью. Тетушка Мюриэл говорит об этом, не переставая. Элизабет хочет перестать об этом говорить. Она больше не хочет слышать об этом, думать об этом. Никогда больше не хочет думать о своей матери. Через два месяца, даже меньше, она закончит школу и тогда уйдет из дому. Тетушка Мюриэл хочет, чтобы она пошла учиться в Тринити-колледж и жила дома; она говорит, что так будет лучше для Кэролайн, но Элизабет считает, что это хитрость, западня, чтобы удержать ее. У самой Элизабет нет таких высоких устремлений. Она хочет только одного: бежать. Она пока не знает, каков будет этот побег. Она представляет, как будет планировать свои действия, искать работу по объявлениям "Требуются..." в газете "Стар", искать меблированную комнату, упаковывать вещи; заботиться обо всем заранее. Она также представляет, как ночью выбегает из дому в одной рубашке и навсегда исчезает в овраге. В равной степени возможно и то, и другое. Ей невыносимо находиться в доме тетушки Мюриэл, среди этих седоватых хризантем, гноящихся гладиолусов. Комната, которую она делит с Кэролайн, оклеена обоями в мелких голубых розочках, их стебли сплетаются, образуя подобие кружевных салфеток -- апофеоз девичества в представлении тетушки Мюриэл; мебель выкрашена белым. Кэролайн держит на кровати чехол для пижамы, голубой, искусственного меха, в форме кошки. Элизабет подцепила этого парня в кафе-аптеке. Она это делает не впервые; но это первый раз со дня смерти матери и первый раз в магазине. Раньше это случалось на улице и у входа в кино. Это запрещено; тетушка Мюриэл пускает ее только на танцевальные вечера в частных школах, танцевать с сыновьями тетиных знакомых. Элизабет не любит ни эти танцы, ни розовощеких коротко стриженных мальчиков, которые там бывают. Ей больше нравятся такие мальчики, как этот. У него прическа "утиный хвост" и красная кожаная куртка с поднятым воротником; черные брови почти срослись, на подбородке царапина -- видно, неудачно побрился. Его друг, пониже ростом, вылезает из машины, что-то говорит приятелю и смеется, пока Элизабет забирается на сиденье. Машина увешана связками пластмассовых игральных костей и пупсиками в юбочках из перьев. Элизабет нравятся такие машины. В них есть опасность, но она знает, что может эту опасность контролировать. Она наслаждается властью, скрытой в ее руках; она знает, что всегда может вовремя остановиться. Ее возбуждает и приятно щекочет эта мысль: она умеет подойти к самому краю и почти прыгнуть. (Тут кроется кое-что еще. В мальчиках, любых мальчиках, любой рот и пара рук, кроется возможность; какое-то качество, о котором она может только догадываться, какая-то надежда.) Они некоторое время катаются по округе, потом отправляются в кафе "Фрэн" съесть по вафле с мороженым. Еда -- неотъемлемая часть действа. Элизабет пожирает свою порцию, как будто никогда раньше мороженого не видела; парень курит, наблюдает за ней, прищурясь. Его зовут Фред или что-то в этом роде, и он ходит в школу на улице Джарвис. Она сказала ему, где живет, и он делает вид, что не поражен. Элизабет точно знает, чего стоит тетушка Мюриэл и весь ее снобизм. Это не мешает ей время от времени хвалиться тетиным положением. Тетя, конечно, чудовище, и Элизабет это чувствует в полной мере, но иногда (последнее время -- все чаще) от тети бывает и польза. Еще некоторое время покатавшись, они останавливаются на тихой улочке. Машину наполняет запах лосьона для бритья "Олд Спайс". Элизабет ждет кожаной руки: вокруг, на, под. Сейчас у нее нет времени на долгую прелюдию, на возню с крючками, на медленное продвижение вдоль грудной клетки; она не хочет выдавать себя порционно. Ее переполняет энергия, она не знает, какая именно: гнев, ярость, протест. Ей нужна какая-то автокатастрофа: время, сжатое в разы. Ярость, удар металла о металл. Он возится с рулем машины. Она, нетерпеливая, более рисковая, открывает дверцу и вытягивает его на мокрую траву. Чей-то газон. -- Эй, -- говорит он. Он нервничает, косится на занавешенные окна. Ей хочется заорать, мощно, заливисто завопить, и дрогнет темнота, и обитатели этих каменных домов заспешат к окнам, выставят холодные крабьи зенки; что угодно, лишь бы наконец у нее разжалось горло. Она хочет отпустить мертвую руку, которую держит до сих пор. Она целует этот рот, он существует лишь сейчас, она не останавливается, не отодвигается, когда пальцы шарят по ее телу, изгибается, чтобы ему было удобно. Он стонет, в растерянности замирает. В следующую минуту она едва удерживается от крика: она ожидала боли, но не такой, и не такой сильной. Тем не менее она ухмыляется, стиснув зубы; она ликует. Она надеется, что у нее идет кровь, хоть немного; если есть кровь, значит, это -- событие. Когда он обмякает, она опускает руку, хочет посмотреть. Он не понимает, стоит на коленях рядом с ней, застегивается, обдергивает на ней юбку, просит прощения! Неуклюже: ему очень жаль, он не смог удержаться, он не хотел. Как будто она чья-то нога, на которую он наступил, как будто он просто чихнул. Она выходит из машины в квартале от дома. Сейчас позднее, чем она думала. Пальто сзади мокрое, и она кое-как отряхивается, прежде чем достать ключ. Она уверена, что тетушка Мюриэл встретит ее, стоя на нижней ступеньке лестницы, в своем нежно-голубом домашнем халате, обвиняя, злопыхательствуя, торжествуя. Элизабет наплела ей про вечернюю спевку хора -- как ни странно, это уже несколько раз срабатывало. Но она никогда еще не возвращалась так поздно. Если тетушка Мюриэл окажется на месте, если она узнает -- Элизабет не представляет себе, что будет. Она не в силах вообразить реального наказания -- гнева, изгнания, лишения наследства -- равного тому ужасу, который испытывает. Находясь вдали от тетушки Мюриэл, Элизабет придумывает насмешки и грубости, обращенные к той, но знает, что в присутствии тети будет нема. Если бы тетушку Мюриэл привязали к позорному столбу, Элизабет первая начала бы над ней глумиться; но у кого достанет силы поставить ее туда? Тетушка Мюриэл до смерти пугает Элизабет, потому что не знает, где остановиться. У других людей есть черта, за которую они не заходят, но для тетушки Мюриэл такой границы не существует. Еще один тайный страх Элизабет -- что у нее самой тоже нет границы. Но, когда она отпирает дверь, в прихожей никого нет. Она идет по ковру, вверх по лестнице, вот уже миновала инкрустированные напольные часы на лестничной площадке и китайские вазы на вертящихся подставках на втором этаже, стискивая бедра, кровь медленно пропитывает одежду. Ей придется выстирать все это самой, втайне, и втайне высушить. Ей хотелось бы, чтобы тетушка Мюриэл узнала, увидела улики попранной невинности; но она сделает все, чтобы скрыть происшедшее. Она открывает дверь их с Кэролайн спальни. Горит верхний свет. Кэролайн лежит на полу между кроватями. Она расстелила мохеровый плед, который обычно лежит у нее в изножье кровати, и легла на него, руки сложены на груди, открытые глаза уставились в потолок. В изголовье и в ногах -- серебряные подсвечники, взятые из буфета красного дерева на первом этаже. Рядом -- бутылка из-под лимонной мебельной полироли. Свечи в подсвечниках сгорели до огарков и погасли. Она, должно быть, лежит так уже несколько часов. Едва бросив взгляд на эту картину, Элизабет понимает, что уже давно ждала этого или чего-то подобного. Кэролайн не ходила в больницу; сказала, что не хочет видеть мать. Она отказалась пойти на похороны, и тетушка Мюриэл, как ни удивительно, ее не заставила. Элизабет видела все это, но как бы краем глаза. Кэролайн в последнее время была так молчалива, что ее очень легко было не замечать. Когда-то, давным-давно, Элизабет ходила по девчачьей половине школьного двора на перемене, взявшись за руки с другими девочками, так, что получалась цепь. "Ни для кого не остановимся". Это была игра -- нельзя было ни для кого останавливаться. Элизабет крепко сжала руку Кэролайн; ей нужно было держать Кэролайн при себе в цепи, иначе Кэролайн затопчут. Кэролайн младше, ей трудно было шагать вровень с остальными. Элизабет за нее отвечала. Но потом, уже много лет назад, Элизабет сосредоточила все силы на том, чтобы выжить самой. На спасение Кэролайн ничего не осталось. Она падает на колени, отводит волосы Кэролайн со лба над немигающими глазами. Потом сдвигает одну согнутую руку и прижимается ухом к груди Кэролайн. Кэролайн еще жива. Когда "Скорая помощь" и носилки появились и потом исчезли, но не раньше, Элизабет преклонила колени на мозаичных плитках пола ванной комнаты второго этажа, около ванны на львиных лапах, и вытошнила фирменный десерт "Фрэн" -- мороженое, вафлю, коричный сироп, все вместе. Ее епитимья. Единственное покаяние, на которое она оказалась способна. Будь она верующая -- из тех католиков, которых так ненавидит тетушка Мюриэл, -- она могла бы поставить свечу за упокой души Кэролайн. Но об этом, кажется, Кэролайн позаботилась сама. В больнице сказали, что Кэролайн вообще не пила полироли. Пустая бутылка -- лишь знак, последнее письмо Кэролайн; указание на то, куда она ушла, потому что в ее теле ее уже практически не было. Элизабет наблюдает, как Уильям приканчивает свой клаб-сэндвич и заказывает яблочный пирог с сыром и кофе. Ей не нравится его галстук. У него цвет лица мальчика-хориста, ему не идет бежевый и бордовый. Раз Леся живет с человеком, у которого такой плохой вкус в галстуках, вряд ли она стоит того, чтобы с ней бороться. Уильям, кажется, не заметил, что Элизабет не ест; он объясняет, почему цветная туалетная бумага существенно хуже белой. Элизабет знает, что не получит никакого удовольствия, оказавшись с ним в постели или открыв ему тайну, которую собирается открыть. А может, она и не станет. Она иногда изумляется, до чего доводит людей желание отвлечься. Изумляется самой себе. Среда, 16 февраля 1977 года Леся Леся занимается каталогизацией гигантских черепах из верхнего мела. РЕПТИЛИИ, пишет она. Chelonia, Neurankylidae. РОД И ВИД, Neurankylus Baueri, no Гилмору. МЕСТО ОБНАРУЖЕНИЯ: Фруктленд, Нью-Мексико, США. ГЕОЛОГИЯ: верхний мел, фруктлендский сланец. МАТЕРИАЛ: панцирь и нижний щит. Какое унижение -- столько миллионов лет покоиться с миром, чтобы тебя потом выкопали во Фруктленде, думает Леся. Она никогда не бывала во Фруктленде, но представляет себе лотки с сувенирами, где продаются пластмассовые фрукты: значки в виде виноградной грозди, магниты в виде помидора. А может быть -- все-таки дело происходит в Штатах, -- студенты колледжа надевают костюмы гигантских персиков и яблок и прогуливаются среди публики. Как в Диснейленде. На бумажном ярлычке, приклеенном к панцирю, черными чернилами написаны цифры, и она заносит этот номер в учетную карточку. Она знает, что, когда закончит с большими образцами, ее ждет целый лоток фрагментов панцирей. Она прикатит этот лоток из запасника в свой кабинет, мимо пескоструйных аппаратов и зубоврачебных сверл, которые у них используются для очистки окаменелостей; закончив обработку лотка, она опять отвезет его вниз и сунет в стеллаж. После этого она перейдет к слуховым косточкам миоценовых рыб. В Музее сотни рыбьих слуховых косточек, сотни фрагментов черепашьих панцирей, сотни разнообразных позвонков, фаланг, когтей, сотни зубов. Тысячи фунтов камня, закованные в очертания когда-то живых существ. Иногда ее одолевают сомнения: а нуждается ли человечество в дополнительной партии слуховых косточек миоценовых рыб? В такие дни она задумывается: может, она всего лишь кладовщик, только с красивым названием? Только она устроилась в своем закутке с фрагментами панциря и чистыми учетными карточками, как зазвонил телефон. Очередная экскурсия для группы школьников. Леся заносит их в календарь. Раньше она с удовольствием предвкушала школьные экскурсии. Когда-то она думала, что может чему-то научить детей. Теперь она знает, что по крайней мере один ребенок пожелает запустить чем-нибудь в динозавров -- оберткой от жвачки, крышечкой от кока-колы, камнем, -- дабы показать, что не боится. Не залезайте на барьер, скажет она. Если будете нажимать все кнопки сразу, ничего не услышите. Может, сходить в лабораторию, сделать растворимого кофе, принести обратно в свой чуланчик без окон и остаться допоздна, чтобы закончить лоток? Или для разнообразия уйти с работы вовремя? Она заглядывает в дверь большого кабинета, смежного с лабораторией. Д-р Ван Флет уже ушел домой, при помощи обувного рожка натянул сырые галоши на ободранные черные ботинки и пошлепал через февральскую снежную кашу, похожий на сутулую утку в драповом пальто. Леся всегда была одержима работой, -- ей так хочется работать хорошо, -- но в последнее время работа ее раздражает. Скорее всего, когда она поставит лоток со слуховыми косточками миоценовых рыб обратно в стеллаж, о них никто никогда не вспомнит. Разве что она сама как-нибудь украдкой вытащит лоток, чтобы полюбоваться симметрией косточек, их размером, и представить себе гигантских рыб, закованных в костяную броню, скользящих, подобно огромным коленям, в водах древних океанов. Она заполняет еще одну карточку, потом закрывает ящик с картотекой и идет за пальто. Она просовывает руки в рукава, заматывает голову, проверяет, есть ли в сумочке деньги. Она зайдет по дороге в "Зигги" и купит что-нибудь вкусненькое на ужин, что-нибудь вкусненькое для Уильяма. С тех пор, как она предвидит, что когда-нибудь, наверное, от Уильяма уйдет, она стала очень заботлива. Она покупает ему сюрпризы, консервированные сардины, мидии, то, что он любит. Когда у него насморк, она приносит ему лекарства, лимоны и бумажные носовые платки. Словно хочет быть уверенной, что, когда она его оставит, променяет, он будет в хорошем состоянии. Вот видишь, скажет она ему. Смотри, какой ты здоровый. Я тебе не нужна. Правда, она пока не знает, как сообщит ему об этом; и не знает, когда. Нат не хочет никаких внезапных перемен -- из-за детей. Он собирается снять квартиру или, еще лучше, часть дома, чтобы было куда поставить станки, и постепенно перебраться туда совсем. Он объяснит детям, что у него там мастерская. Он пока еще не сказал, когда она к нему переедет, -- сказал только, что этого хочет. В конце концов. Когда дети привыкнут. Иногда они вместе смотрят объявления о сдаче жилья, раздумывая, где он (или, может быть, они) в конце концов будут жить. Леся этого ждет не дождется, -- как замечательно будет оказаться с ним в ничьей кровати и не бояться, что вдруг откроется дверь, -- но не очень верит, что это когда-нибудь случится. Например, она не может вообразить сам переезд. Как складывать простыни и одеяла, как снимать со стен плакаты (в основном из Музея, приклеенные к стенам липкой лентой), как упаковывать в коробки немногочисленные тарелки и сковородку, которую мать подарила, когда Леся уезжала из дому. Если она и вправду собирается съехать, она ведь должна себе это как-то представлять. (А где в это время будет Уильям? На работе? Или будет стоять рядом, скрестив руки на груди, и следить, как бы она не прихватила его книжку, или занавеску из душа, которую он сам покупал, или поваренную книгу "Органическое питание", которой они никогда не пользуются?) Нат пока не обсуждал с Элизабет будущий переезд, но обсуждал кое-что другое. Элизабет в курсе их отношений. У них с Элизабет был долгий и серьезный разговор, однажды вечером, когда он принимал ванну. Это давняя привычка Элизабет -- разговаривать с ним, когда он принимает ванну, сообщает Нат. Лесе немножко неприятно думать, что у Ната с Элизабет есть общие привычки, но она только спросила: Она очень сердится? Вовсе нет, -- ответил Нат. -- Она очень хорошо это восприняла. Она рада, что я нашел родственную душу. Почему-то одобрение Элизабет Лесе гораздо неприятнее, чем ее гнев. Хотя она считает, -- продолжал Нат, -- что ты должна рассказать Уильяму. Она считает, что нехорошо скрывать от него. Она думает, что это будет только честно по отношению к ней. Она... Это ее не касается, -- ответила Леся и сама удивилась своей резкости. -- Какое ей дело до того, что я расскажу Уильяму? Они сильно сдружились, -- мягко говорит Нат. -- Они, по-моему, довольно часто обедают вместе. Она говорит, что оказалась в ложном положении, потому что она знает, а Уильям нет. Леся впервые слышит про эту дружбу и обеды. Ей ничего не сказали. Почему Уильям ни разу об этом не упомянул? Хотя он вообще редко рассказывает ей, с кем обедает. Но, может, дело обстоит так, как она думала раньше: может, он, как и она, просто редко обедает. Еще она понимает, какая угроза кроется в этом послании: потому что это именно послание от Элизабет, а Нат -- неведомо для себя -- посланец. Если она не расскажет Уильяму, Элизабет сама ему расскажет. Однако она до сих пор не смогла рассказать. Она убеждает себя, что у нее просто не было подходящего случая. Что ей делать? Вдруг заявить посреди партии в криббедж: "А знаешь, Уильям, у меня завелся любовник"? Она несется по улице, опустив голову, в руках пакет с картофельным салатом и жареной курицей из "Зигги". Уильям как-то сказал ей, что у нее походка, словно у мальчишки-подростка. У него -- тоже, так что они друг друга стоят. Когда она входит в квартиру, Уильям сидит за карточным столом. Он разложил перед собой пасьянс, но глядит в окно. -- Я купила кое-чего в "Зигги", -- бодро говорит Леся. Уильям молчит, с ним это бывает. Она проходит через кухоньку, оставив пакет на столе, и входит в спальню. Она сидит на кровати, стягивая кожаные сапоги, и тут в дверях возникает Уильям. У него странное лицо, будто мышцы свело. Он приближается, нависает над ней. -- Уильям, что случилось? -- спрашивает она; но он толкает ее на кровать, обхватив за плечи, врезаясь локтем под ключицу. Другой рукой он рвет молнию на ее джинсах. Уильям любит устроить возню в постели. Она начинает смеяться, потом перестает. Это совсем другое. Его рука у нее на шее, пережимает горло. -- Уильям, мне больно! -- говорит она. Потом: -- Уильям, хватит! Он уже стянул джинсы до середины бедер, и лишь тогда до нее доходит, что он пытается ее изнасиловать. Она всегда думала, что изнасилование -- это что-то такое, что делали русские с украинками или немцы, только более скрытно, с еврейками; то, что делают негры в темных закоулках Детройта. Но совершенно невозможно, чтобы это самое делал с ней Уильям Англосакс, молодой человек из хорошей семьи, проживающей в городе Лондоне, провинция Онтарио. Они друзья, они обсуждают вымирание и экологические проблемы, они знают друг друга много лет. Они живут вместе! Что делать? Можно сопротивляться, пнуть его по яйцам, но тогда он до конца жизни не захочет с ней разговаривать. Она почти уверена, что сможет это сделать: ее колено как раз в удобном положении, он скорчился над ней, сдирая нейлон, облегающий промежность. Но если она позволит ему сделать то, что он хочет, тогда наверняка она сама до конца жизни с ним не заговорит. Положение нелепое, и сам Уильям, пыхтящий, сопящий и скрежещущий зубами, тоже нелеп. Но она знает: стоит ей засмеяться -- и он ее ударит.- Ей становится страшно: он нарочно делает ей больно. Может, он всегда хотел чего-нибудь такого, только предлога не было. А сейчас какой у него предлог? -- Уильям, перестань, -- говорит она; но Уильям дергает и рвет, молча, без устали, вбивая торс между ее коленей. Наконец ее тоже охватывает гнев. Он мог бы по крайней мере отозваться. Она сжимает колени, напрягает мышцы шеи и плеч, пусть себе Уильям ее таранит. Теперь он тянет ее за волосы, впивается пальцами в плоть ее рук. Наконец он стонет, изливается, обмякает. Кончил? -- холодно спрашивает она. Он лежит на ней мертвым грузом. Она выползает из-под него, застегивает рубашку. Выдергивает свои джинсы и колготки, вытирает ими бедра. Уильям наблюдает за ней с кровати, глаза кроличьи. Прости меня, -- говорит он. Леся боится, что он заплачет. Тогда ей придется его простить. Она не отвечает, идет в ванную и засовывает одежду в корзину для грязного белья. Оборачивает бедра полотенцем. Ей очень хочется принять душ. Она прижимается лбом к холодному зеркалу. Ей больше нельзя тут оставаться. Куда идти, что делать? Сердце бешено бьется, на руках и груди -- царапины, она тяжело дышит. Ей страшно оттого, что Уильям превратился в кого-то совсем другого. Она не знает, чья в том вина. Среда, 16 февраля 1977 года Элизабет Элизабет снится страшный сон. Пропали дети. Обе девочки еще грудные, и вот она была неосторожна, утратила на секунду бдительность -- и потеряла их. Или их украли. Кроватки пусты, и она бегает по незнакомым улицам, ищет детей. Улица безлюдна, в окнах нет света; земля бесснежна, живые изгороди безлистны, небо над головой было бы звездным, если бы только она могла посмотреть вверх. Она бы позвала, но знает, что дети не смогут ей ответить, даже если услышат. Они заперты в одном из этих домов, спеленуты, даже рты у них закрыты одеялами. Она поворачивается на другой бок и заставляет себя проснуться. Оглядывает комнату, нависший над ней секретер, паучники в горшках, полоски света, падающие сквозь жалюзи, убеждаясь, что она тут. Сердце замедляет бег, глаза сухи. Это старый сон, давнишний призрак. Он начал сниться ей после того, как родилась Нэнси. Тогда она просыпалась, судорожно рыдая, и Нат ее утешал. Он отводил ее в детскую, чтобы она услышала и увидела, что с детьми все в порядке. Он думал, что сон -- про их детей, но она уже тогда знала, хоть и не говорила ему, что потерявшиеся младенцы -- это ее мать и Кэролайн. Она закрылась от них, от них обеих, она так старалась, но они все равно возвращаются, мучают ее как только можно. Она не хочет снова засыпать; она знает, что, если уснет, скорее всего опять увидит тот же сон. Она вылезает из постели, находит тапочки и халат и спускается на первый этаж, сделать себе молока с медом. Проходя мимо детской, она прислушивается, потом приоткрывает дверь, просто так, чтобы окончательно успокоиться. Чисто по привычке. Она, наверное, будет делать это до конца жизни, даже когда дети вырастут и на самом деле уйдут. Ей будет сниться все тот же сон. Ничто никогда не кончается. Часть четвертая Среда, 9 марта 1977 года Леся Лесин нож скрипит по фарфору. На ужин ростбиф, жестковатый. Ее мать так и не научилась готовить ростбиф. Леся отрезает и жует; все молчат, обычное дело. Она окружена с детства привычными звуками, будто в пещере с эхом. Они только в последний момент узнали, что она придет. Тем не менее мать поставила на стол парадные тарелки, с розовыми розами и золотыми ободками, наследство от бабушки. Другие парадные тарелки -- с синими бордюрами, серебряными ободками и видами шотландских замков, -- принадлежали другой бабушке. Мясные тарелки. Они достались Лесиным родителям, потому что ее отец, хоть и непутевый, был единственным сыном. Ее тетя получила молочные тарелки и до сих пор обижена. Есть еще третий набор тарелок, будничный, который Лесины родители купили сами: жаропрочная керамика. С этими тарелками Лесе спокойнее, они нейтрального коричневатого цвета. Мать предлагает ей добавки йоркширского пудинга. Леся соглашается, отчего у матери на губах появляется улыбка: кроткая, скорбная улыбка. На старых фотографиях у матери косы венцом вокруг головы, Леся не помнит ее с такой прической, но ей кажется, что косы еще тут, просвечивают через перманент, который подобает солидной даме, -- мать обновляет его каждые два месяца. Пухлое лицо с аккуратными чертами. Отец тоже полноват, так что это семейная загадка -- в кого Леся удалась ростом и худобой. Когда Леся была подростком, мать все время говорила ей, что с возрастом она округлится, -- пыталась утешить насчет плоской груди. Но Леся не округлилась. Мать рада, что Леся внезапно явилась к ужину; в последнее время она их редко навещала. Не только рада, но и удивлена; пока Леся пожирает йоркширский пудинг, мать украдкой вопросительно посматривает на нее через стол, надеясь получить какое-то объяснение потом, на кухне. Но Леся ничего не может объяснить. Так как она никогда открыто не сообщала родителям, что живет с Уильямом (хотя мать все равно догадалась), вряд ли она теперь может заявить им, что ушла от него и живет с кем-то другим. Брак -- событие, факт, его можно обсуждать за обеденным столом. Развод тоже. Они создают определенную структуру, начало, конец. Без них все аморфно, бесконечная ничейная земля, что расстилается, как степь, по обе стороны каждого дня. Хотя Леся физически переместилась из одного места в другое, у нее нет четкого ощущения, будто при этом что-то кончилось или что-то другое началось. Она сказала матери, что переехала. Еще сказала, что не успела распаковать посуду (это правда) и под этим предлогом срочно напросилась на ужин. Но она нарочно создала впечатление, что переехала только сегодня, хотя на самом деле уже три недели прошло с тех пор, как она арендовала грузовик в "Возим сами", распихав свои пожитки по картонным коробкам. Она сделала это днем, без Уильяма, и ни о чем его не предупредила. Если бы она сказала, что переезжает, пришлось бы что-то объяснять, а этого ей как раз не хотелось. Просто удивительно, как быстро ей удалось вывалить из шкафов, содрать со стен всю свою жизнь с Уильямом и как мало места эта жизнь заняла. Леся сама дотащила коробки до лифта, они были не очень тяжелые, и сама составила их в грузовик, который оказался совершенно излишним -- хватило бы и пикапа. Потом она вытащила коробки и перевезла на тележке вверх по шатким ступенькам снятого ею дома. Это запущенный дом на улице Беверли, в плохом состоянии, но она искала всего один день и сняла первое попавшееся жилье, достаточно дешевое и достаточно большое, чтобы поместились Натовы станки. Дом принадлежал застройщику; тот собирался построить на этом месте таунхаузы и пока что сдал ей дом задешево на условии, что она не потребует договора аренды. Она чувствовала, что надо сбежать, пока Уильям не извинился. Если бы он извинился, -- а она была уверена, что рано или поздно он это сделает, -- она оказалась бы в ловушке. На следующий день после того, как случилось ЭТО -- она не знала, как назвать случившееся, и наконец решила пользоваться словом "инцидент", -- Уильям ушел рано утром. Леся провела ночь, запершись в ванной, скрючившись на коврике, поверх которого расстелила полотенца, но это, пожалуй, было излишне, потому что он не пытался к ней вломиться. Ей приятно было думать, что он явится на работу немытый и небритый; быть чистым до скрипа -- один из его пунктиков. Услышав хлопок входной двери, она выбралась из ванной, переоделась в чистое и ушла на работу сама. Она не знала, что делать, что думать. Может, он склонен к насилию, не попытается ли он сделать то же самое снова? Она подавила желание позвонить Нату и рассказать про инцидент. В конце концов, ничего страшного не случилось, ей не сделали ничего плохого, ее на самом деле не изнасиловали, в строгом смысле этого слова. И еще, расскажи она об этом Нату, вышло бы, что она на него давит, заставляет его что-то сделать: например, немедленно поселиться вместе с ней. Она этого не хотела. Ей хотелось, чтобы Нат перебрался к ней, когда будет готов, когда захочет быть с ней, а не потому, что Уильям едва не сделал что-то такое. После работы она немного побродила по улицам, посидела в "Мюррейс" с чашкой кофе и сигаретой, прошлась по Блуру и поглядела на витрины. В конце концов она отправилась домой, и оказалось, что Уильям сидит в гостиной, розовощекий и бодрый, будто ничего не случилось. Он любезно поздоровался и начал рассказывать об энергетической ценности тепла, которое выделяется при управляемой ферментации жидких отходов. Такого Уильяма она испугалась больше, чем испугалась бы угрюмого или бешеного. Неужели он забыл об инциденте? Откуда взялась эта вспышка чистой ненависти? Спросить она не могла -- боялась вызвать еще одну вспышку. Она долго не ложилась, читала книгу об ихтиозаврах, пока не лег Уильям. После этого она провела ночь на ковре в гостиной. -- Леся, хочешь еще пюре? -- спрашивает мать. Леся кивает. Она голодна, как волк. Это ее первая нормальная еда за три недели. Она жила по-походному в почти пустом доме, спала на полу в спальне, подстелив одеяла, брала еду навынос в забегаловках, кексы с отрубями, гамбургеры, жареную курицу. Кости и корки она складывает в зеленый мешок для мусора: у нее пока нет мусорного бака. Плиты и холодильника у нее тоже нет, и пока не ясно, когда будут, в частности потому, что она оставила Уильяму деньги в конвертике, месячную плату за квартиру, и теперь у нее на счету в банке мало что осталось. Но это не главное; она чувствует, что в крупных покупках по дому, вроде плиты и холодильника, даже подержанных, Нат должен участвовать наравне с ней. Плита -- это уже серьезные отношения. Леся ест пирог с яблоками и гадает, что поделывает Нат. Когда отец спрашивает: "Ну, как поживают твои кости?", она только слабо улыбается. Если человек открыл новый вид динозавров, он может назвать его в свою честь. Aliceosaurus, писала она когда-то, заранее тренируясь, используя англизированный вариант своего имени. Когда ей было четырнадцать лет, это была ее цель в жизни -- открыть новый вид динозавров и назвать его "Элисозавр". Она неосторожно рассказала об этом отцу, он счел, что это очень смешно, и потом долго ее дразнил. Она не знает, какая у нее сейчас цель в жизни. Леся помогает матери собрать тарелки и несет их на кухню. У тебя все в порядке, Леся? -- спрашивает мать, как только отец оказывается за пределами слышимости. -- Ты похудела. Все нормально, -- отвечает Леся. -- Я просто устала после переезда. Мать, кажется, успокаивается. Но у Леси совсем не все в порядке. Нат приходит к ней в новый дом по вечерам, и они занимаются любовью на скатанных одеялах, Леся прижимается спиной к жестким половицам. Это прекрасно, только он пока не говорил, что собирается к ней переехать. Она уже думает, что он, может быть, никогда и не переедет. Зачем ему? Зачем вносить хаос в свою жизнь? Он говорит, что хочет постепенно объяснить все детям, иначе они будут выбиты из колеи. Леся чувствует, что лично она уже выбита из колеи, но не может сказать об этом Нату. И, кажется, вообще никому не может. Триш и Марианна точно отпадают. Она сидит с ними в кафетерии Музея, курит, вся напряглась, кажется, вот-вот выпалит свою тайну. Но не может. Она прекрасно понимает, что со стороны поведение Уильяма, инцидент (который можно счесть позорным провалом), ее собственное бегство и непонятные отношения с Натом -- все это наивно, глупо, может быть, смешно. Gauche [31], подумает Марианна, хотя вслух не скажет; или другое, новое словечко, не французское, которое она с недавних пор полюбила: тормозная. Она даст Лесе полезный совет, будто речь идет о пополнении гардероба. Посоветует торговаться, давить, пускаться на всякие хитрости и всякое такое, чего Леся никогда не умела. Хочешь, чтобы он с тобой жил? Тогда не пускай его на порог. Какой ему смысл покупать корову, если молоко достается задаром? Леся не хочет, чтобы над ней посмеялись, мимоходом посочувствовали и забыли. Ей приходит в голову, что у нее нет близких друзей. Она думает -- может, поговорить с матерью, рассказать ей обо всем. Но сомневается. Ее мать воспитала в себе душевное равновесие; поневоле пришлось. Джульетта в пятьдесят пять, думает Леся, хотя ее мать никогда не была Джульеттой; она была уже далеко не цыпленок, как говорили тетки. Отец не лазил к ней через балкон, не похищал ее; они просто сели на трамвай и поехали в мэрию. Леся проходила "Ромео и Джульетту" в старших классах; учительница решила, что эта пьеса им понравится, потому что она про подростков, а они предположительно и были подростки. Леся не чувствовала себя подростком. Ей хотелось изучать аллювиальные равнины, известковые суглинки и анатомию позвоночных, и она не обращала особого внимания на пьесу, только изрисовала поля книги изображениями гигантских папоротников. Но что бы делали Монтекки и Капулетти, если бы Ромео и Джульетта остались в живых? Должно быть, примерно то же, что и ее родственники, думает она. Разговоры свысока на семейных сборищах, негодование, определенные темы в разговоре тщательно обходятся, и то одна, то другая бабушка рыдает либо яростно ругается в углу. Джульетта, как Лесина мать, стала бы непроницаемой, компактной, пухлой, собралась бы в шарик. Лесина мать хотела, чтобы Леся была счастлива, а если не будет счастлива -- пусть кажется счастливой. Лесино счастье служит оправданием ее матери. Леся знала это, сколько себя помнила, и прекрасно выучилась казаться если не счастливой, то, по крайней мере, флегматично-довольной. Вечно занятая, работает на хорошей должности. Но, стоя рядом с матерью, вытирая тарелки вековечным посудным полотенцем, на котором по краю синими буквами написано СТЕКЛО, Леся чувствует, что не может больше носить эту маску. Ей хочется заплакать и чтобы мать обняла ее и утешила. Утешение ей нужно из-за Уильяма. Оказывается, потерять Уильяма, привычного Уильяма -- все-таки больно. Не из-за него самого, а из-за того, что она ему доверилась, просто, беззаботно, бездумно. Она доверяла ему, как доверяют тротуару, она верила, что он тот, кем кажется, и она больше никогда никому так верить не будет. Больнее всего не насилие, а обман, лживая личина невинности; хотя, может, никакой невинности и не было, может, она все выдумала. Но мать в своем защитном футляре никогда не сможет горевать вместе с Лесей. Она подождет, пока Леся выплачется и вытрет глаза посудным полотенцем, а потом скажет то, что Леся сама уже себе говорила: Ничего страшного. Баба с возу -- кобыле легче. По-другому нельзя было. Что ни делается, все к лучшему. Ее бабушки вели бы себя не так. Они горевали бы вместе с ней, обе; у них был такой дар. Они бы плакали, рыдали, причитали. Они бы обняли ее, раскачивались вместе с ней, гладили ее по голове, плакали бы несообразно, безмерно, как будто с ней случилось что-то непоправимое. А может, так оно и есть. Среда, 9 марта 1977 года Нат Нат в погребе, облокотился на верстак и трогает ручки кистей, мокнущих в растворителе, в жестянке из-под кофе. Он все собирался провести тут освещение получше. Теперь уже нет смысла. В тусклом желтоватом свете он чувствует себя каким-то гигантским жуком, белым и подслеповатым, который пробирается ощупью и нюхом (что у него -- почти одно и то же). Пары краски и запах сырого бетона, знакомая атмосфера. Он затягивает винт струбцины, в которой сушится клееная овечья голова, часть игрушки на веревочке, "У Мэри был барашек". Барашка он изобразил без труда, а вот с Мэри возникли проблемы. Не умеет он делать лица. Чепец с широкими полями, думает он. На самом деле он сейчас должен укладывать веши. Он собирается начать, и уже давно собирается. Он привез на велосипеде из супермаркета штабель картонных коробок и купил моток прочной бечевки. Он набрал газет на завертку; вот уже две недели они лежат аккуратненькой стопочкой у подножия лестницы в подвале. Он даже отнес к Лесе пачку наждачной бумаги и банку со смесью гвоздей и шурупов и оставил в гостиной залогом своих достойных намерений. Он объяснил ей, что хочет проделать это постепенно. Сначала он скажет Элизабет, что решил перенести мастерскую в другое помещение, побольше и посветлее. Она удивится, что у него нашлись деньги на аренду, но с этим он разберется. Потом он то же самое скажет детям. Когда они уже отвыкнут, что он все время дома, он перестанет возвращаться на ночь в один дом и будет ночевать в другом. Он сказал, что хочет сделать момент разрыва незаметным. Он честно собирается так и сделать, но есть одна важная деталь, которую он предпочел не обсуждать с Лесей: он хочет дождаться, пока Элизабет сама попросит (или потребует), чтобы он ушел. Если ему удастся создать у нее иллюзию, что она сама приняла решение, впоследствии это сильно облегчит ему жизнь. Но он пока смутно себе представляет, как этого достичь. А пока что ему приходится справляться с Лесиным явным и усугубляющимся упадком духа. Она ничего не требует, во всяком случае -- словами. Но он едва дышит. Уже три недели он, заслышав, что дети вернулись из школы, взбегает по лестнице из подвала, напускает на себя бодрый и беззаботный вид, греет им молоко и делает бутерброды с арахисовым маслом. Он рассказывает им анекдоты, готовит ужин, все дольше и дольше читает им на ночь. Вчера ночью они заявили, что устали, и попросили его выключить свет. Нат обиделся, ему хотелось распахнуть объятия и вскричать: Мне не так долго осталось быть с вами! Но паясничать как раз и нельзя. Он погасил свет, поцеловал их на ночь, затем пошел в ванную, чтобы намочить полотенце горячей водой и положить себе на глаза. Его отражение в зеркале уже блекло, дом его забывал, Нат утратил свое значение. Он вытер глаза и пошел искать Элизабет. Это тоже по плану. Он старается поболтать с ней ни о чем по крайней мере раз в два" дня, предоставляя ей удобную возможность, шанс. Может быть, в результате одного из таких разговоров она велит ему убираться. Они сидят на кухне, болтают о том о сем; она пьет чай, он -- шотландское виски. Когда-то, совсем недавно, она старалась избегать его по вечерам; уходила куда-нибудь или читала в своей комнате. Ее вполне устраивало, что им уже нечего сказать друг другу. Теперь, в каких-то своих целях, она, кажется, при всяком удобном случае старается спросить его мнение насчет покупок, ремонта, школьной успеваемости детей. От этого его бросает в пот. Пару раз она спрашивала его, не очень настойчиво, как подвигаются дела с новой подружкой, и он отвечал уклончиво. После этих разговоров, во время которых он стискивает зубы, чтобы не глядеть на часы, он вскакивает на велосипед и яростно крутит педали вдоль по Оссингтон и Дандас, чтобы поспеть к Лесе, пока она не легла спать. Два раза он чуть не попал под машину; один раз въехал в фонарный столб и прибыл весь побитый и в крови. Леся рылась в полураспакованных коробках, ища пластырь, а он капал кровью на замызганный линолеум. Он знает, что эти поездки опасны, но также знает, что, если не попадет к Лесе вовремя, она почувствует себя отвергнутой и будет страдать. Несколько раз, когда он был слишком измотан, чтобы ехать, он вместо этого звонил. Ее голос был такой маленький и далекий. Ему невыносимо, что она так съеживается. Неважно, насколько он устал; он обязательно должен заняться с ней любовью или хотя бы попытаться; иначе она решит, что он отдаляется. Его колени покрылись синяками на жестком полу, и больной позвонок напоминает о себе. Ему хочется попросить ее купить кровать или хоть матрас, но тогда он должен оплатить половину стоимости, а сейчас у него просто нет денег. Утешив Лесю, он опять едет домой. Там он брякает тарелками в кухне, поджаривая себе печенку с луком -- ночной перекус. Он поет матросские песни, или ставит пластинки, старые записи "Трэвелерз", или Гарри Белафонте [32] начала шестидесятых. Он хранит эти пластинки не потому, что очень любит музыку как таковую, а потому, что они напоминают ему о временах, когда он любил музыку. До того, как он женился, до всего; когда ему еще казалось, что все пути открыты. Он знает, что Элизабет слышно все происходящее в кухне. Она терпеть не может "Трэвелерз", Гарри Белафонте и вообще ночной шум, а от запаха печенки ее тошнит. Он открыл это в самом начале их брака и с тех пор воздерживался от печенки, сделал уступку. Она очень ценит такие уступки. Теперь он надеется, что при виде столь явного нарушения договоренностей она решит наконец, что с нее хватит. На самом деле ему не особенно хочется ни петь, ни есть. К полуночи у него обычно уже голова раскалывается. Но он заставляет себя колотить ножом по тарелке и горланить вместе с Гарри, разевая рот, набитый полупрожеванным мясом: "Вижу черного ТАРАНТУЛА". Потом меланхолическое: "Вернись, Лизетта, душа моя, сотри слезу из глаз..." Когда-то, в эпоху Криса, Нат вкладывал в эту песню чувства, что было довольно смешно: "Лизетта" была Элизабет, и он хотел, чтобы она к нему вернулась. Он оставляет тарелки в раковине или, если чувствует особенный прилив нахальства, прямо на кухонном столе, бросая вызов объявлению Элизабет: УБИРАЙ ЗА СОБОЙ! Потом он бредет вверх по лестнице, заглатывает четыре таблетки аспирина с кодеином и падает в кровать. Раньше такое поведение быстро принесло бы результат. Холодная просьба, в случае дальнейшего неповиновения -- лобовая атака, в процессе которой его провинности были бы перечислены пугающе спокойным голосом: от мужланского свинства до наглого себялюбия и жестокости. В первые годы такие доводы его убеждали. Он не мог жаловаться, жаловаться умело и с чувством, и это ставило его в невыгодное положение; когда она требовала, чтобы он назвал хоть одну ее привычку, столь же неприятную для него, и, конечно, готова была тут же от этой привычки отказаться, ему ничего не приходило в голову. Он привык думать, что ярость любого человека, обида, чувство, что тебя подавляют, -- оправданно; любого человека, кроме него. В общем, его никто не подавлял. В мятежные шестидесятые его на вечеринках обзывали расистской свиньей, антифеминистской свиньей, даже немецко-фашистской свиньей -- из-за фамилии. Он не рассказывал в ответ про свое унитарианское прошлое, про своего дедушку, давно покойного, меннонита-отступника, которому побили окна на молокозаводе в 1914 году, про отца, убитого на войне; ему проще было повернуться и уйти в кухню за очередным пивом. А еще он никогда не говорил Элизабет, что этот дом принадлежит ему в той же мере, что и ей; он просто сам не верил в это. Он ел печенку только в ресторанах и ставил пластинки Гарри Белафонте, лишь когда Элизабет не было дома. Детям они нравились. А сейчас Элизабет не реагирует на его прегрешения. Если он видит ее наутро, она спокойна и улыбается. Даже спрашивает, хорошо ли он спал. Нат знает, что он недолго протянет так -- на две жизни. Он заработает язву желудка, он взорвется. В нем растет невнятный гнев, не только на Элизабет, но и на детей: какое право они имеют держать его на крючке, не отпускать? И на Лесю, которая вынуждает его принять такое трудное решение. Он знает, что гневается несправедливо. Он не любит быть несправедливым. Он сделает первый шаг сегодня, сейчас. Он опускается на колени у пачки старых газет. Он сначала завернет и сложит в ящики мелкие ручные инструменты, перевезет эти ящики по одному, на багажнике велосипеда. Для больших станков и неоконченных игрушек ему придется нанять грузовик. Он заталкивает подальше мысль о том, где же взять деньги. Он берет долото, проводит рукой вдоль ручки. Давным-давно, в раннюю пору эйфории, когда он только что ушел с работы и еще верил, что каким-то образом возвращает себе чувство собственного достоинства, мудрость и простоту ремесленника, -- он потратил немало времени, вырезая особые ручки для своих инструментов. На некоторых он вырезал свои инициалы; другие украсил полосками орнамента, цветами, листьями, геометрическими узорами, чем-то похожими на индейские. Для вот этого долота он вырезал ручку в форме руки, обхватившей ручку инструмента, так что каждый раз, когда он берет долото, под рукой -- словно чужие пальцы, сомкнутые на рукоятке. Ему было приятно пользоваться такими инструментами, он чувствовал себя прочным, укоренившимся, будто, вырезав эти рукоятки сам, сотворил их уже старыми. Он стоит на коленях и держит маленькую деревянную руку, пытаясь вернуть то удовольствие. Держит, держится. Но инструменты уплывают от него, уменьшаются, точно игрушки, с которыми он когда-то играл. Пластмассовый автомат, мужская шляпа, которую он надевал, завернув поля и воображая, что это пробковый шлем. Он кладет долото на газетный лист и закатывает, начиная с нижнего угла. Потом, методически, читая при этом заголовки, заворачивает стамески, отвертки, рашпили, кладет завернутые инструменты в рядок на дно первой коробки. Старые новости пролетают мимо, чернят ему пальцы: пакистанец, которого столкнули на рельсы в метро, Нат помнит эту историю. Сломали ногу. Девочка задохнулась, когда мать заставила ее в наказание стоять на одной ноге с петлей на шее. Многонедельные сплетни про Маргарет Трюдо [33]. Взрыв в мясной лавке в Северной Ирландии. Растущие трения между английской и французской частями Канады. Убит португальский мальчик, чистильщик обуви; ликвидация квартала красных фонарей в Торонто. В Квебеке приняты законы о языке; грекам -- владельцам лавок в греческих районах запрещено вывешивать рекламу кока-колы на греческом. Он пролистывает газеты и вспоминает, о чем думал, когда читал их первый раз. Нат уже ничего не пакует. Он скрючился на полу в подвале, погрузившись в старые новости, которые доходят к нему из прошлого одним смешанным воплем ярости и боли. И он принимал это как должное: а чего еще ожидать? Газеты -- дистиллированная безнадежность. Когда мать раздражает его своим чрезмерным оптимизмом, он хочет ей сказать просто: "Читай газеты". Явное заблуждение -- вера, будто вообще хоть что-то можно изменить. Она, разумеется, читает газеты. Даже хранит вырезки в папке. Он погружен в статью "от редакции", предостерегающую против ползучей балканизации Канады, когда дверь подвала распахивается. Он поднимает голову: Элизабет стоит на верху лестницы, лицо в тени, потому что лампочка ровно за головой. Нат неловко поднимается на ноги. Стамеска, которую он держал в руках, собираясь завернуть, с лязгом падает на пол. -- Ты сегодня рано, -- говорит он. Он чувствует себя так, будто его застали при зарывании трупа в подвале. У Элизабет на плечи накинут кардиган. Она запахивается плотнее; медленно, не говоря ни слова, спускается по ступеням. Нат облокачивается спиной о верстак. Ты, кажется, упаковываешься, -- говорит Элизабет. Теперь он видит, что она улыбается. Да нет, просто разбирал инструменты, -- отвечает Нат. Теперь, когда момент наступил, его вдруг охватило нелепое, иррациональное желание -- ото всего отпереться. -- Хотел сложить на хранение. Элизабет стоит у подножия лестницы и оглядывает помещение, грязные окна, ветошь, кучи опилок и стружек, которые он не побеспокоился убрать. -- Как торговля? -- Она уже давно его об этом не спрашивала. Она не интересуется, как у него идут дела; она почти никогда не спускается в подвал. Ей нужно только, чтобы он вовремя вносил свою половину платы за дом. Замечательно, -- врет он. -- Просто прекрасно. Элизабет смотрит на него. Может, пора нам это прекратить? -- говорит она. Среда, 9 марта 1977 года Элизабет Элизабет плотнее кутает себя в кардиган, плечи, спину. Руки скрещены, в кулаках скомкана материя. Смирительная рубашка. Элизабет стоит в прихожей, наблюдая за парадной дверью, будто кто-то должен вот-вот прийти. Но она никого не ждет. Двери -- для того, чтобы выходить из них и идти своей дорогой. Человек вышел, и дверь за ним закрылась, а Элизабет стоит и смотрит туда, где он только что был. Сознательно, полусознательно, полубессознательность. Черт бы их всех побрал. Нат только что вышел в эту дверь с картонной коробкой в руках. Он поставил коробку на крыльцо, чтобы повернуться и тщательно, очень тщательно закрыть за собой дверь. И покатил трахать свою тощую подружку, чем занимается уже несколько недель, хотя тщательно скрывает. На этот раз он прихватил с собой несколько рашпилей и стамесок. Элизабет надеется, что он там найдет им применение. В обычной ситуации Элизабет не возражала бы против этой связи. Она не хочет быть собакой на сене: если ей не нужна эта кость, пусть ее грызет кто хочет. Пока Нат выполняет свою долю обязанностей по дому и детям или по крайней мере то, что они в конце концов, устав спорить, договорились считать его обязанностями, он может развлекаться как ему угодно. Играть в боулинг, строить модели самолетов, предаваться блуду -- ей все равно. Но она не любит, чтобы ее держали за дурочку. Любая идиотка догадалась бы, что он собирает вещи; с какой стати ему вздумалось отрицать? Что же касается его идиотских спектаклей с жареной печенкой за полночь и пластинками Гарри Белафонте, то и двухлетний ребенок понял бы, к чему дело идет. Она отворачивается от двери и направляется в кухню, еле волоча внезапно отяжелевшее тело. Она была спокойна, ей самой приятно, как она была спокойна, но теперь она чувствует себя так, словно выпила флакон аспирина. Маленькие, докрасна раскаленные дырочки тлеют у нее в желудке, въедаясь в плоть. Флакон звезд. Ей нужно было только откровенное признание, и она его добилась. Он признал, что собирается перенести мастерскую из их подвала в какое-то неустановленное место. Они оба знают, где находится это место, но она решила пока не давить на него больше. Она хочет сделать себе кофе, потом передумывает. Хватит кислоты на сегодня. Вместо этого она заливает кипятком бульонный кубик и сидит, помешивая, ждет, пока он растворится. Она проходит через будущее, шаг за шагом. Из этой точки оно может пойти двумя путями. Он постепенно уйдет без дальнейших напоминаний. Или она ускорит этот процесс, попросив его уйти. Третьего пути нет. Он теперь не останется, даже если она станет его умолять. Так что ей придется попросить его, сказать, чтобы он ушел. Если она не может больше ничего спасти, она хотя бы спасет лицо. Они культурно обсудят положение и придут к выводу, что такое решение лучше всего для детей. Потом она сможет рассказывать об этом разговоре друзьям, выражая радость по поводу того, что все их проблемы наконец решены, излучая спокойную уверенность в себе и владение ситуацией. Конечно, есть еще дети, настоящие дети, а не те плоды фантазии, которых они постоянно используют как фишки при торговле в покере. Настоящие дети не согласятся с тем, что такое решение для них лучше всего. Они воспротивятся, и у Ната будет преимущество -- он сможет сказать: "Это ваша мать попросила меня уйти". Но она не может допустить, чтобы ее бросили, она отказывается быть брошенной против своей воли. Она не желает быть жалкой. Ее мать -- страдалица, сидит на стуле и хлюпает. Она знает, что оказалась в этом положении из-за манипуляций Ната, подумать только! -- и эта мысль ей чрезвычайно неприятна. Так чувствует себя чемпион мира по шахматам, тонкой и сложной игре, которого внезапно обыграл чемпион мира по игре в блошки. Но у нее нет другого выхода. Позже она сядет на диету, потом, когда он уйдет окончательно. Это часть ритуала. Она прифрантится, может, поменяет прическу, и все будут говорить, как хорошо она выглядит, намного лучше, чем раньше, до того, как ушел Нат. Она всегда считала, что это убогая уловка, и не одобряла такого поведения. Но что ей еще остается? Поездка в Европу ей не по карману; удариться в религию? Молодой любовник у нее уже был; и она совсем не торопится заводить нового. Она слегка раскачивается в кресле, обхватив себя руками. Она дрожит. Ей хочется, чтобы Крис вернулся. Ей хочется кого-нибудь, чьи угодно руки, лишь бы не пустые вязаные рукава. Щели меж досок стола расширяются; серый свет льется из них, холодный. Сухой лед, газ, она слышит, шипение, ползет к ее лицу. Оно съедает цвет. Она отдергивает руки, стискивает их на коленях. Вены сжимают ей шею. Пальцы закручивают волосы вокруг горла. Она прикована к стулу, не может двинуться, холод ползет вверх по спине. Взгляд дергается, обшаривая комнату в поисках спасения. Чего-нибудь знакомого. Плита, кастрюля на плите, немытая сковородка, разделочная доска у раковины. Потрепанная, почерневшая прихватка для горячего, не то. УБИРАЙ. Холодильник. На нем висит рисунок Нэнси, который та нарисовала в первом классе: улыбающаяся девочка, небо, солнце. Радость, думала она, когда вешала рисунок. Она глядит на картинку, сжимая руки, и на мгновение ей просияло солнце. Но нет дружеской улыбки, только злоба в волосах, в этом желтом. Синева неба -- тоже иллюзия, солнце чернеет, и его щупальца закручиваются, как горящая бумага. За синим небом -- не белая эмаль, но тьма открытого космоса, чернота, испещренная пузырями огня. Где-то там, далеко, плавает опрокинутое тело, не больше кулака, и тянет ее к себе со всей силой гравитации. Непреодолимо. Она падает туда, и космос наполняет ее уши. Через некоторое время она в кухне. Дом снова тикает вокруг, печь гудит, теплый воздух вздыхает во вьюшках. Хихикает телевизор наверху; она слышит, как поет в трубах вода и кто-то из детей беззаботно бежит из ванной по коридору. До сих пор она всегда могла вернуться. Тетушка Мюриэл назвала бы это баловством. Займись чем-нибудь полезным. Она сосредоточилась на желтом кружке -- край чашки -- и силой воли приказывает пальцам разжаться и двинуться вперед. Она берет чашку и греет о нее озябшие руки. Жидкость выплескивается ей на колени. Она прихлебывает, заполняя время. Когда руки перестают дрожать, она поджаривает себе кусочек хлеба в тостере и мажет на него арахисовое масло. По одному шажку за раз. Реальные планы. Она ищет фломастер, которым обычно заполняет списки покупок, и начинает записывать цифры. В одну колонку -- взносы за дом, страховка, электричество, отопление, ежемесячные расходы на еду. Детская одежда и школьные принадлежности. Счета от зубного: Дженет понадобятся услуги ортодонта. Еда для кошки. У них нет кошки, но, черт побери, она заведет кошку, и пусть Нат платит. Ему на замену. Ремонт. Наконец-то она починит крышу и ступеньки крыльца. В другую колонку она заносит квартплату от жильцов. Она не хочет быть несправедливой: просто чтобы все было точно, и она готова вычесть доход от жильцов из взносов за дом. Ей уже лучше. Вот что ей нужно: мелкие цели, проекты, чтобы все время чем-то себя занимать. Другие женщины вяжут. Она даже чувствует какую-то тень той легкости, про которую собирается потом рассказывать знакомым. А может, все и вправду будет не так плохо. Свобода от набора чужих правил, от этого постоянно страдальческого взгляда, который еще хуже, чем постоянная пилежка. Жить с Натом -- все равно что с огромным увеличительным зеркалом, в котором все ее недостатки раздуты, искажены. Фасеточные глаза. Она неизменно чувствовала, как ее измеряют набором доморощенных ист-йоркских мерок, его набожная мать с монашеской физиономией, с этими ее ужасными пластмассовыми тарелками и постоянным запахом старой шерсти и рыбьего жира. Теперь Элизабет свободна от этого. В мусорные дни ей придется самой выносить мешки с мусором, но она, пожалуй, готова с этим примириться. Четверг, 7 апреля 1977 года Леся Лесе трудно вставать по утрам. В доисторическую эпоху, когда она жила с Уильямом, можно было полагаться на него. Ему нравилось приходить на работу вовремя. Еще ему нравилось вставать. Он быстро принимал душ, растираясь приспособлением, больше всего похожим на инструмент средневекового флагеллянта, являлся из душа розовый, как резиновая утка, шел в кухню на поиски пшеничных хлопьев с молоком, вытирал волосы полотенцем, делал набеги на спальню, чтобы растолкать Лесю и стянуть с нее одеяло, оголив ноги. Но сейчас, когда она одна в маленьком стылом доме, ей приходится силой выталкивать себя на холод, высовывая ноги по одной из-под одеяла, -- точно двоякодышащая рыба, поневоле покидающая свой застойный пруд. В доме нет мебели, голые стены не лучатся ей в ответ, дом сосет из нее последние жалкие остатки энергии. Она чувствует, что теряет вес, а дом жиреет. Иногда, глотая растворимый кофе с синтетическими сливками, жуя черствый кекс с отрубями, она подходит к двери гостиной посмотреть на кучки опилок, произведенные Натом. Он говорит, что гостиная -- единственная комната в доме, куда поместятся его станки. Хотя ни один из этих станков на самом деле еще не доставлен, Нат принес кое-какие ручные инструменты и несколько недоделанных лошадок-качалок, и даже провел тут пару часов, что-то опиливая и ошкуривая. Эти кучки опилок ее утешают. Они означают, что Нат собирается сюда переехать, хотя бы в теории. Вступить во владение. Он очень осторожно объяснил, почему до сих пор спит в доме, который она считает домом Элизабет. Леся выслушала, пыталась слушать, но не понимает. Она чувствует, что ее втянули во что-то запутанное и сложное, смутное, безнадежно искривленное. Она не в своей стихии. Если бы она управляла ситуацией, все ходы были бы конкретными, прямыми. Она сама -- прямая. Она любит Ната; поэтому она ушла от Уильяма и будет жить с Натом. Почему же Нат до сих пор с ней не живет? Он утверждает, что живет. Он даже пару раз оставался на ночь, и после второй ночи, поглядев утром, как он хромает по кухне, морщась всякий раз, когда выпрямляет спину, Леся сдалась, выжала до капли свой бюджет и купила подержанный матрас. Вроде как покупаешь скворечник; скворца не заставишь в нем поселиться. -- Мой настоящий дом -- здесь, -- говорит Нат. А однажды, положив голову ей на живот, сказал: -- Я хочу от тебя ребенка. -- И быстро поправился: -- С тобой. -- Потом сказал: -- Я хочу, чтобы у нас с тобой был ребенок, -- но Лесю так поразил смысл фразы, что она не обратила внимания на формулировки. Не то чтобы ей особенно хотелось завести ребенка, во всяком случае -- не прямо сейчас; она пока не знает, хочется ли ей этого; но желание Ната ее растрогало. Он считает ее не только желанной, но и достойной. Она села, приподняла его голову, благодарно обняла. Но она не может объяснить разрыва между тем, что он, по его словам, чувствует, и тем, что он делает. Она не понимает, как его признания в любви -- которым она верит! -- согласуются с простым фактом его отсутствия. Его отсутствие -- свидетельство, улика. Оно затвердело в ней камушком, тугим комочком, который она всюду носит с собой в животе, под ложечкой. Она взбирается по серым ступеням Музея, проходит мимо билетеров и спешит вверх по лестнице в зал эволюции позвоночных, повторяя свой ежедневный маршрут: человеческий череп, саблезубый тигр в своей смоляной яме, освещенные сцены подводной жизни с голодными мозазаврами и обреченными аммонитами. Дверь в ее кабинет открывается в стене, которая служит куском дна древнего моря. Почти все остальные служебные помещения Музея имеют обычные двери; Лесе нравится, что ее дверь замаскирована под камень. Раз уж она не может жить в пещере, чего ей сейчас больше всего хотелось бы (медитация, хлеб и вода, никаких сложностей), она довольствуется и этим. Она стала приходить позже, но и уходит позже, иногда в половине восьмого или в восемь, корпит над каталогами, щурится, сгорбившись, разглядывая этикетки и карточки, мысленно бродя меж берцовых костей, плюсневых костей, осколков реального мира. Она отдыхает на этих мелких деталях; сосредоточившись на них, она больше не слышит тихого шума в голове, словно там возится живой зверек, попавший в ловушку. Кроме того, она оттягивает возвращение в пустой дом. Если она оказывается вечером дома одна, она бродит. Открывает стенной шкаф во второй спальне и стоит, уставившись на четыре забытые проволочные вешалки, думая, что надо бы что-то сделать с пожеванными рваными обоями и мышиным пометом на полу. Она пытается заставить себя делать что-то полезное, например, фруктовым ножом отскрести желтые месторождения минералов на задней стенке унитаза; но, как правило, через полчаса обнаруживает, что сидит на том же месте, глядя в пространство, и нисколько не продвинулась в работе. Теперь она понимает, что в жизни с Уильямом, хоть та и казалась беспорядочной, была своя рутина. Рутина держит, словно якорь. Без нее Леся плавает в пространстве, в невесомости. Ната можно не ждать, он не появляется раньше десяти вечера. Пройдя через дверь в свой закуток, она обнаруживает там Элизабет Шенхоф. Леся к этому не готова. Она старалась не появляться в кафетерии, избегать тех дамских туалетов, которые может посещать Элизабет, и вообще любых углов, где ее можно случайно встретить, и предполагала, что Элизабет тоже старается ее избегать. Она не чувствует за собой вины, ей нечего прятать. Ей просто кажется, что вряд ли им есть что друг другу сказать. И вот Элизабет тут, сидит в Лесином кресле и любезно улыбается, словно это ее кабинет, а Леся -- посетительница. Ее сумочка стоит на столе -- на лотке с костями угрей, ее свитер накинут на спинку стула. Она как будто хочет спросить: "Чем я могу быть вам полезна?" Но она говорит: -- Я принесла заявки сама. Внутренняя почта очень медленно ходит. В закутке нет другого стула; некуда поставить. Элизабет словно заняла все свободное пространство. Леся пятится и упирается спиной в диаграмму на стене -- разноцветные прямоугольники геологических периодов. Динозавры -- сто двадцать миллионов лет песочно-желтого; человек -- красная черточка. Она -- волоконце, молекула, ион, затерянный во времени. Но и Элизабет тоже. Она просматривает листы, которые протянула ей Элизабет. Им нужно что-нибудь для витрины в метро, по возможности -- нога со ступней. Лесе придется обсудить это с д-ром Ван Флетом, выбрать образец, изъять его под расписку. Хорошо, -- говорит она. Элизабет, должно быть, открутила термостат, потому что Леся плавится; ей отчаянно хочется снять пальто, но она чувствует, что если сейчас отвернется, то что-то проиграет. К тому же ей нужно покрытие, слой изоляции между ней и Элизабет. Я считаю, нам надо многое обсудить, -- говорит Элизабет, все еще улыбаясь. -- Я думаю, нам надо работать сообща. Это в интересах каждого из нас, не так ли? Леся знает, что Элизабет имеет в виду Ната, а не ископаемые ноги. Но Элизабет говорит таким тоном, будто речь идет о каком-то благотворительном проекте, концерте в пользу бедных, церковной распродаже. Леся не считает Ната благотворительным проектом и не имеет никакого желания его обсуждать. Конечно, -- отвечает она. Мы с Натом всегда старались сотрудничать, -- продолжает Элизабет. -- Нам удалось остаться добрыми друзьями. Я думаю, что это всегда лучше, верно? Мы часто обсуждаем разные вещи, когда он сидит в ванне. -- Она издает уютный смешок. Очевидно, хочет намекнуть, что именно Леся является основным предметом этих ванных обсуждений. Леся точно знает, что Элизабет и Нат ни о чем не беседовали в такой интимной обстановке уже много месяцев. Или же он лжет. Возможно ли, что он лжет? Она понимает, что недостаточно хорошо знает его, чтобы ответить на этот вопрос. Когда Элизабет уходит четверть часа спустя, по-прежнему улыбаясь, Леся не может вспомнить ни одного сказанного слова. Она снимает и вешает пальто, идет в лабораторию сделать себе растворимого кофе. Она не могла бы поклясться, что Элизабет вообще что-то говорила; не ясно, не прямо. Но два впечатления у нее остались. Одно -- что Ната выгнали или вот-вот выгонят за некомпетентность и что, следовательно, она может принять его к себе. То есть если хочет, конечно. Второе -- что ее только что зачислили на работу, куда она никогда не подавала заявления. Очевидно, ей предстоит испытательный срок в должности гувернантки или чего-то вроде. По-видимому, Элизабет считает, что заслужила время для себя самой. -- Детям будет очень полезно, -- сказала Элизабет, -- научиться общаться с человеком, у которого такие необычные интересы. Леся подозревает, что Элизабет хотела сказать что-то посложнее и менее корректное. Например, иммигрантка. Хоть и не совсем "грязная иммигрантка", как кричали Лесе в четвертом классе ирландскоголовые старшие девочки, столпившись вокруг нее на школьном дворе. "Фу-у", -- говорили они, зажимая нос, а Леся слабо улыбалась, пытаясь их умилостивить. А ну убери ухмылку с рожи, а то мы ее сами уберем. Она, наверное, никогда не моется. Элизабет не может так себя вести, это несовместимо с ее "высоким классом". Она скорее могла бы назвать Лесю иностранной, человеком из иной страны. Леся -- интересный человек; можно подумать, она играет на скрипке и танцует очаровательные народные танцы, что-нибудь из "Скрипача на крыше". Чтобы детей позабавить. Леся понимает, что изучала не те предметы. Современные млекопитающие -- это было бы полезнее. Поведение приматов. Помнится, она что-то читала про веки обезьян. Когда доминирующая обезьяна смотрит, остальные опускают взгляд, показывая ярко окрашенные веки. Это предотвращает убийство. Завтра, когда она немного придет в себя, она спросит об этом Марианну; Марианна хорошо разбирается в поведении приматов. Или д-ра Ван Флета, или еще кого-нибудь. Уж конечно, найдется кто-нибудь, кто понимает в этих вещах лучше нее. Среда, 13 апреля 1977 года Элизабет Элизабет лежит в кровати, натянув индийское покрывало до подбородка. Оконная рама приподнята, она так оставила ее утром, когда уходила на работу, и в комнате прохладно и сыро. Она смотрит на часы у кровати, размышляя, стоит ли ей вставать, одеваться и возвращаться на работу -- на час или около того. Наверное, нет. На ее левой руке покоится голова. Голова Уильяма. Голова Уильяма покоится у нее на руке, потому что они только что занимались любовью. До этого они обедали -- неторопливо и дорого, в кафе "Внутренний дворик", с огуречным супом, "сладким мясом" и подтекстом. И с двумя бутылками белого вина, что могло быть причиной подтекста. Уильям много вздыхал и несколько раз пожал плечами, будто практиковался в тайной меланхолии. Он рассказал ей о недавнем исследовании, посвященном последствиям питания исключительно сырым мясом, как это делают иннуиты, но рассказал как-то вяло. Они оба намекали на их общую проблему, но открыто ее не обсуждали. Отступничество -- болезненно. Элизабет сказала (только один раз) -- мол, она рада, что Нат, кажется, начал работать над своими внутренними проблемами, и лично ей намного легче теперь, когда он перестал, если можно так выразиться, путаться у нее под ногами. Это не взбодрило Уильяма. За шоколадным муссом с арманьяком Элизабет гладила его по руке. Они искоса посмотрели друг другу в глаза; каждый был для другого утешительным призом. Это логично; кроме того, Элизабет чувствовала, что морально обязана один раз с ним хорошенько потрахаться. Ведь Леся так внезапно от него ушла в том числе и из-за нее. Она не предвидела, что Леся уйдет. Она рассчитывала, что они поссорятся, затем помирятся, а после примирения Леся, конечно, обязана будет расстаться с Натом. И тогда Элизабет проводила бы время, утешая Ната, а не Уильяма. В былые времена между нею и Натом все происходило именно так, и она старалась не открывать имена своих любовников, пока не была готова их бросить. По крайней мере теоретически. Но и Уильям, и Леся повели себя вразрез с ее планом. Она не очень понимает, что произошло. Она пошла обедать с Уильямом, в частности, для того, чтобы выяснить, но Уильям не захотел это обсуждать. Она думает о том, что совокупление с Уильямом не было неприятным, но особо ничем не запомнится. Как будто лежишь в постели с большим и довольно активно ерзающим плавленым сырком. Гомогенизированный. Хотя и Уильям -- не без загадки. Он, вероятно, загадочен в той же степени, что и любой другой объект во вселенной: яблоко, бутылка. Просто его загадка не из тех, что обычно интересуют Элизабет. Хотя, если хорошенько подумать, в нем что-то есть. Она вспоминает, как он двигал челюстями, и решает, что в нем спрятаны залежи энергии, даже склонности к насилию, как мексиканские прыгающие бобы в коробочке на подстилке из ваты. Но она не любит коробочек, о содержимом которых может догадаться. Зачем ей открывать Уильяма? Для нее он не таит в себе сюрпризов. Крис был точно опасная страна, кишевшая засадами и партизанами, центр водоворота, демон-любовник. Может, для кого-то и Уильям будет таким: что для одной женщины демон-любовник, то для другой изношенный башмак. Она не злится на Лесю за то, что та очаровалась Натом, а сама она к Нату никогда ничего такого не чувствовала. Она завидует не людям, а самому факту. Ей жаль, что она больше не может ни к кому испытывать такое. Уильям шевелится, и Элизабет осторожно извлекает руку из-под его головы. Это было потрясающе, -- говорит он. Элизабет слегка морщится. Потрясающе. А тебе было хорошо? -- беспокоится он. -- Ну конечно, -- говорит она. -- Разве ты сам не понял? Уильям радостно ухмыляется. -- Черт возьми, -- говорит он, -- Леся тебе и в подметки не годится. Элизабет находит, что это чрезвычайно дурной тон. Нельзя сравнивать своих партнеров прямо в глаза. Но она все равно улыбается. -- Мне лучше поторопиться, -- говорит она. -- Мне надо хотя бы показаться в конторе, и тебе, наверное, тоже. -- И еще: через час дети придут из школы. Но она об этом не упоминает. Ей не особенно хочется, чтобы Уильям разглядывал ее сзади, но ничего не поделаешь. Она вылезает из кровати, застегивает лифчик и натягивает малиновую комбинацию. Она выбрала ее утром, предвидя такой поворот событий. -- Ты ужасно аппетитная, -- говорит Уильям, пожалуй, слишком вдохновенно; такой тон может предвещать шлепок по заднице. -- Пухленькая. Элизабет передергивает от раздражения. Глупость; иногда она делает большие глупости. Натягивай уже скорее свои чертовы трикотажные трусы и проваливай из моей кровати. Она мило улыбается ему через плечо, и тут звонят в дверь. Обычно Элизабет не выходит открывать дверь полуодетая в середине дня. Соседи болтают, разговаривают с детьми; кто-то мог видеть, как они с Уильямом входили в дом. Но сейчас ей очень хочется убраться из этой комнаты. -- Должно быть, пришли счетчик проверить, -- говорит она. Она не знает, насколько это правдоподобно. Обычно такими вещами занимался Нат, с тех пор как начал работать дома. -- Я вернусь через минуту. -- Она накидывает голубой халат, завязывает пояс и спускается по лестнице, неловко ступая босыми ногами. Пока она снимает дверную цепочку, звонят опять. На крыльце стоит тетушка Мюриэл и с отвращением глядит на старое белое кресло-качалку, сломанную ступеньку, крохотные газончики соседей с иссохшими останками прошлогодних цветов. На ней белая бархатная шляпа в форме перевернутого ночного горшка и белые перчатки, будто она заглянула сюда по пути на пасхальную заутреню, а также норковая накидка, которой, насколько помнит Элизабет, лет двадцать пять. Тетушка Мюриэл не выбрасывает вещи и не раздает. Тетушка Мюриэл никогда раньше не являлась навестить Элизабет. Она предпочитает делать вид, что позорного адреса, по которому живет Элизабет, не существует в природе, будто Элизабет вообще нигде не живет, а материализуется в прихожей у тетушки Мюриэл во время очередного визита и растворяется в воздухе, когда уходит. Но из того, что тетушка Мюриэл чего-то никогда раньше не делала, не следует, что она этого никогда не сделает. Элизабет знает, что удивляться тут нечему, -- а чего еще было ждать? -- но все равно удивлена. Она чувствует, что выдыхает со свистом, будто ее двинули в солнечное сплетение, и обхватывает руками живот под халатом. -- Я пришла сюда, -- произносит тетушка Мюриэл, сделав едва заметную паузу перед словом "сюда", -- поскольку считаю, что мой моральный долг -- сообщить тебе, что я думаю о твоем поведении. Хотя я знаю, что мое мнение тебя не волнует. Она идет вперед, и Элизабет поневоле отступает. Тетушка Мюриэл, источающая запах нафталина и талька "Блюграсс", вступает в гостиную. Ты больна, -- говорит тетушка Мюриэл, глядя не на Элизабет, а на ее идеально убранную гостиную, которая съеживается, блекнет, высыхает в пыль под тетушкиным взглядом. Болезнь -- единственное оправдание хождения в халате среди бела дня, и притом довольно жалкое оправдание. -- Ты плохо выглядишь. И не удивительно. -- Тетушка Мюриэл сама выглядит не особенно здоровой. Элизабет задумывается, а не больна ли тетушка Мюриэл, но быстро отметает эту мысль. С тетушкой Мюриэл никогда ничего не случается. Тетя шествует по гостиной, исследуя кресла и диван. Может быть, вы присядете? -- предлагает Элизабет. Она уже выбрала стратегию. Любезность и небрежность, и ни в чем не признаваться. Не позволяй ей тебя уязвить. Тетушке Мюриэл больше всего на свете хотелось бы ее спровоцировать. Тетушка Мюриэл наконец устраивается на диване, но не снимает ни накидки, ни перчаток. У нее одышка, а может, это она так тяжко вздыхает, словно даже находиться в доме у Элизабет ей в тягость. Элизабет продолжает стоять. Доминировать над ней посредством разницы в росте. Разбежалась. -- Я считаю, -- продолжает тетушка Мюриэл, -- что матери малолетних детей не имеют права разрушать семью ради удовлетворения своих низменных инстинктов. Я знаю, что в наше время многие себе это позволяют. Но есть такая вещь, как аморальное поведение, и такое понятие, как чувство пристойности. Элизабет не может признаться и никогда не признается тетушке Мюриэл, что Нат ушел не совсем по ее инициативе. Кроме того, если она скажет "Это Нат меня бросил", то услышит в ответ, что сама виновата. Мужья не бросают жен, которые ведут себя прилично. Без сомнения. -- Откуда вы узнали? -- спрашивает она. -- Филип, племянник Джейни Берроуз, работает в Музее, -- отвечает тетушка Мюриэл. -- Джейни -- моя старая подруга. Мы вместе учились в школе. Мне следует позаботиться о своих внучках; я хочу, чтобы они росли в приличном доме. Вот о родстве Филипа с Джейни Берроуз Элизабет как раз позабыла, когда на прошлой неделе небрежно, с юмором рассказывала за обедом о том, что случилось у нее дома. В этом городе все дышат друг другу в затылок. Нат видится с детьми по выходным, -- устало говорит она и тут же понимает, что сделала большую тактическую ошибку: признала, что ситуация, когда отец не живет дома, не то чтобы ненормальна, но оставляет желать лучшего. -- Они растут в приличном доме, -- быстро говорит она. Сомневаюсь, -- отвечает тетушка Мюриэл. -- Очень сомневаюсь. Элизабет чувствует, как земля уходит из-под ног. Будь она прилично одета, не будь в ее спальне мужчины, ее стратегическая позиция была бы гораздо выигрышнее. Она надеется, что Уильяму хватит соображения не выходить, но, принимая во внимание его общую бестолковость, надеяться на это не приходится. Кажется, она слышит, как он плещется в ванной. -- Мне кажется, -- с достоинством говорит Элизабет, -- что наши с Натом решения не касаются никого, кроме нас. Тетушка Мюриэл игнорирует эти слова. Я всегда была против него, -- говорит она. -- И ты это знаешь. Но любой отец лучше, чем никакого. И кому это знать, как не тебе. Нат пока не умер, знаете ли, -- говорит Элизабет. Горячий кулак трепещет у нее в груди. -- Он все еще жив, и он обожает девочек. Но он живет с другой женщиной. Люди вашего поколения не знают, что такое самопожертвование, -- говорит тетушка Мюриэл, но без напора, как будто устала повторять эту фразу. -- Я жертвовала собою много лет. -- Она не говорит, ради чего. Она явно не слышала ни слова из того, что сказала Элизабет. Элизабет опирается на сосновый буфет. На мгновение закрывает глаза; под веками -- сплетение эластичных резинок. У любого другого человека есть разница между внешним и внутренним. Большинство людей что-то изображают; она сама много лет изображала всякое разное. По необходимости она может изобразить жену, мать, сотрудницу, заботливую родственницу. Секрет в том, чтобы понять, что пытается изобразить другой человек, а потом подыграть ему, вселяя в него уверенность, что у него хорошо получается. Или наоборот: Я тебя насквозь вижу. Но тетушка Мюриэл ничего не изображает; или же изображает так хорошо, что это уже не притворство. Она и есть то, чем кажется. Элизабет не видит ее насквозь, потому что видеть нечего и негде. Она непроницаема для взгляда, как скала. -- Я пойду и поговорю с Натанаэлем, -- говорит тетушка Мюриэл. Кроме нее и матери Ната никто никогда не называет его Натанаэлем. Внезапно Элизабет понимает, что задумала тетушка Мюриэл. Она хочет пойти к Нату и предложить ему денег. Она готова заплатить за видимость нормальной семейной жизни, даже если в результате все будут несчастны. Для нее это и есть нормальная семейная жизнь; она никогда и не притворялась счастливой. Она предложит ему денег, чтобы он вернулся, а Нат решит, что это Элизабет ее прислала. Тетушка Мюриэл в сером шерстяном платье стоит в гостиной у кабинетного рояля. Элизабет двенадцать лет, только что кончился урок игры на фортепиано. Учительница музыки, унылая, узкогрудая мисс Мактэвиш, стоит в прихожей, втискиваясь в свой темно-синий тренчкот, как всегда по вторникам последние четыре года. Мисс Мактэвиш -- одно из тех преимуществ, которыми пользуется Элизабет, о которых тетушка Мюриэл все время ей напоминает. Тетушка Мюриэл ждет, когда закроется парадная дверь, улыбается Элизабет пугающей улыбкой. -- Мы с дядей Тедди, -- говорит она, -- решили, что при сложившихся обстоятельствах вы с Кэролайн не должны нас больше называть тетушкой Мюриэл и дядей Тедди. -- Она наклоняется, перелистывает ноты Элизабет. Картинки с выставки. Элизабет все еще сидит на фортепианном стульчике. Она должна заниматься по полчаса после каждого урока. Она складывает руки на коленях и глядит на тетушку Мюриэл, сохраняя в лице пустоту. Она не знает, что будет, но по ее опыту лучшая защита от тетушки Мюриэл -- молчание. Она носит молчание на шее, как носят гирлянду чеснока для защиты от вампиров. Тетушка Мюриэл зовет ее угрюмой. -- Мы удочерили вас законным образом, -- продолжает тетушка Мюриэл, -- и теперь считаем, что вы должны звать нас матерью и отцом. Элизабет не против называть дядю Тедди отцом. Она едва помнит своего отца, а то, что помнит, не особенно приятно. Иногда он рассказывал анекдоты, это она помнит. Кэролайн хранит, как сокровище, редкие рождественские открытки от него; Элизабет свои выбрасывает, даже не поглядев на почтовый штемпель -- узнать, куда его теперь занесло. Но тетушку Мюриэл? Матерью! Она съеживается. У меня уже есть мать, -- вежливо говорит Элизабет. Она подписала отказ, -- говорит тетушка Мюриэл, не скрывая торжества. -- Она, кажется, рада была свалить с себя ответственность. Разумеется, мы ей заплатили. Элизабет не помнит, как отреагировала на известие, что родная мать продала ее тетушке Мюриэл. Кажется, попыталась захлопнуть крышку рояля, прищемив тетушке Мюриэл руку; но не помнит, удалось ли ей. То был последний раз, когда она позволила себя спровоцировать. -- Вон из моего дома, -- слышит Элизабет свой голос, крик. -- И чтобы я тебя тут больше не видела! -- Когда ее голос вылетает на свободу, кровь бросается ей в голову. -- Старая тухлая сука! -- Она хочет сказать блядь, она столько раз повторяла это про себя, но из суеверия сдерживается. Если она скажет это сокровеннейшее волшебное слово, тетушка Мюриэл преобразится: разбухнет, почернеет, запузырится, как жженый сахар, испуская смертельно ядовитые пары. Тетушка Мюриэл с застывшим лицом встает, вздымается, и Элизабет хватает что под руку подвернулось и швыряет в мерзкую белую шляпу. Она промахивается, и одна из ее дивных фарфоровых ваз бьется о стену вдребезги. Но наконец-то, наконец она испугала тетушку Мюриэл, и та семенит прочь по коридору. Дверь открывается, закрывается; грохот упоителен, окончателен, как ружей