и, что он тоже думает об этом. Но он стоял, повернувшись к Раббу. Он спрашивал у него, какие решения были приняты утром, на заседании Социалистической федерации. - Никаких, - буркнул старик. - Члены бюро разошлись, ничего не решив. У партии больше нет вождя! В различных отделах редакции было полно народу. Пажес, Кадье и еще несколько человек спорили в кабинете у Галло. Распространился слух, что со времени объявления Kriegsgefahrzustand французский генеральный штаб осаждает правительство, добиваясь немедленного приказа о мобилизации. Говорили, что он должен появиться не позднее чем через час. Пажес уверял даже, что приказ был подписан Пуанкаре еще в полдень, - так сказал один военный писарь, служивший в канцелярии генерала Жоффра{259}. Но Кадье, который только что пришел с Кэ-д'Орсе, утверждал, что это известие ложно. - Я знал бы об этом, - уверенно заявил он. Основным предметом беспокойства в министерстве иностранных дел была сейчас, по его словам, позиция английского правительства. Некоторые политиканы вроде Кайо, видимо, хотели добиться от лидеров Французской социалистической партии обращения к Кейр-Харди, которое побудило бы Английскую социалистическую партию отказаться от проповеди нейтралитета Англии. С другой стороны, Пуанкаре, будто бы по собственной инициативе, написал личное письмо Георгу V, убеждая Англию объявить себя сторонницей Франции, ибо английское вмешательство было последним шансом сохранить мир. - Когда написано это письмо? - спросил Жак. - Вчера. - Понятно! Когда Пуанкаре уже знал, что Россия официально объявила мобилизацию и что война неизбежна! Никто не подхватил этой темы. Утренняя телеграмма, видимо официальная, заявляла, что французский и английский штабы поддерживают между собой непрерывный контакт и что у них есть "согласованный план действий". Имелись ли в виду военные действия? Из официозных источников было известно, что Англия отдала приказ своему флоту следить за проливами; что торговым судам был запрещен вход в военные порты; что английская артиллерия уже занимала крепости, находившиеся в этих портах, и что все маяки побережья получили распоряжение не зажигать сегодня вечером огней. Вошел Марк Левуар. Он передал содержание новой беседы Вивиани с фон Шеном. Председатель совета министров будто бы сказал так: "Германия мобилизуется. Мы это знаем". И так как посол молчал, Вивиани будто бы добавил: "Поведение Германии диктует нам наше поведение... Во всяком случае, чтобы доказать до конца и перед лицом всех наше неуклонное желание сохранить мир, генерал Жоффр отдал всем нашим войскам приказ отойти от границы не менее чем на десять километров. Если при этих условиях все же произойдет какой-нибудь инцидент, это будет значить, что вы сами хотели его вызвать!" Пажес, имевший связи с военным министерством, тотчас же все разъяснил. По его словам, это мероприятие Франции не имело существенного значения. Оно ничем не могло повредить плану кампании, разработанному французским генеральным штабом, и являлось лишь чисто внешним актом - жертвой, якобы принесенной для сохранения мира. В кругах, близких к министру Мессими{260}, говорил он, не скрывают, что это кратковременное отступление - всего лишь ловкий дипломатический ход, способ поразить общественное мнение Европы, и в особенности Англии. - Я готов поверить, - сказал Жак, - что их целью является также добиться присоединения Англии. Но основная цель состоит, по-моему, в том, чтобы поймать в свои сети нас - нас, пацифистов! Это способ обмануть нас, завоевать наши симпатии, добиться от нас оправдания! Это благовидный предлог, который они подсовывают нам, чтобы мы могли с чистой совестью признать военную власть, чей первый шаг так мало агрессивен. Я уже предвижу, что именно мы прочтем завтра в оппозиционных газетах! Галло, продолжавший, несмотря на шум разговора, разбирать бумаги, внезапно высунул заросшее колючей щетиной лицо из-за кучи папок. - И доказательство - та торопливость, настойчивость, с какими правительство официальным путем сообщило об этом мероприятии лидерам партии еще до того, как его приняло! Злобный тон этого человека, так хорошо гармонировавший с его некрасивым лицом, худощавой фигуркой, со всем обликом зябкого чинуши, часто заставлял думать, что он ошибается, даже и в тех случаях, когда он бывал прав. Но на этот раз Жак заметил, что гневу не удалось изгнать из глаз Галло выражение глубокой грусти, которое делало его трогательным, несмотря на невзрачную внешность... Группа молодых социалистов ворвалась в кабинет. До них дошел слух, будто процессия Лиги патриотов направилась к площади Согласия, чтобы пройти перед статуей Страсбурга. - Пойдем? - предложил Пажес. Все вскочили. (В действительности они, по-видимому, не столько горели желанием, вызвать столкновение и отомстить за смерть Жореса, сколько рады были возможности ухватиться за этот случай и наконец сделать "что-то".) Женни угадала, что, несмотря на желание примкнуть к ним, Жак колеблется из-за нее. - Пойдемте, - сказала она решительно. LXVII Слегка закрытое туманом, но жгучее солнце давило на череп и делало воздух в центре Парижа невыносимо душным. Горожане, с каждым днем все более взбудораженные, раздраженные, как мухи, этой предгрозовой температурой, не покидали улиц. У дверей банков, сберегательных касс, полицейских комиссариатов, муниципальных учреждений стояли взволнованные группы, и полицейские тщетно пытались рассеять их мирным путем. Выкрики газетчиков, покрывая глухое гудение толпы, окончательно расшатывали нервы. Подножие памятника Жанне д'Арк на площади Пирамид было разукрашено цветами, точно катафалк. Под аркадами улицы Риволи вереницы пешеходов спешили в обоих направлениях. Почти во всех магазинах витрины были закрыты. На мостовой было не меньше экипажей и машин, чем в самые оживленные дни зимнего сезона. Зато Тюильрийский сад был пуст, если не считать взводов конной жандармерии, которые стояли там в резерве, - в тени деревьев, где блестели движущиеся крупы лошадей, вспыхивали блики на касках. Сообщение о манифестации было, как видно, ошибочно: площадь Согласия выглядела как обычно. Там даже не было прервано движение. Правда, небольшой отряд полицейских на всякий случай преграждал доступ к статуе Страсбурга, цоколь которой тоже был покрыт венками, украшенными лентами национальных цветов. Обманутая в своих ожиданиях, маленькая когорта, пришедшая из "Юманите", рассыпалась. Жак и Женни влились в толпу улицы Ройяль. - Половина пятого, - сказал Жак. - Идемте встречать Мюллера{268}. Вы не устали? Мы могли бы дойти до Северного вокзала пешком, бульварами. Вдруг, как раз в тот момент, когда они выходили на площадь Церкви св. Магдалины, оглушительный шум заполнил пространство: большой церковный колокол отбивал, все время на одной ноте, громкие удары, отчетливые, гулкие, торжественные. Люди, застыв на месте, некоторое время с изумлением смотрели друг на друга. Затем все побежали в разные стороны. Жак схватил Женни за руку. - Что это? Что это такое? - пробормотала она. - Началось, - проговорил кто-то возле них. Вдали дрогнули другие колокола. И в одну минуту грозовое небо стало похоже на бронзовый купол, в который со всех сторон били однообразными упорными ударами, зловещими, как похоронный звон. Женни не понимала, в чем дело. Она повторяла: - Что это? Куда все бегут? Ничего не отвечая, Жак увлек ее на мостовую, которую сотни людей переходили во всех направлениях, не обращая внимания на экипажи и машины. Перед почтовым отделением образовалась толпа, которая росла на глазах. К стеклу только что приклеили изнутри лист белой бумаги. Но Жак и Женни, стоявшие слишком далеко, не могли разобрать, что там было написано. Люди бормотали: "Началось... Началось..." Стоявшие в первых рядах застывали на месте, ошеломленные, подняв голову к объявлению, и читали его, как бы с трудом разбирая слова, напрягая все свое внимание. Затем они оборачивались с потухшим взглядом, со вспотевшими, расстроенными лицами; одни молча, ни на кого не глядя, пробивали себе дорогу и убегали, опустив голову; другие, напротив, уходили с каким-то сожалением, ловя влажными глазами дружеский взгляд и приглушенным голосом бормоча какие-то слова, ни у кого не находившие отклика. Наконец Жак и Женни тоже смогли приблизиться к окну. На маленьком квадратном листке, приклеенном к стеклу четырьмя розоватыми облатками, чей-то безличный почерк, старательный, женский почерк, вывел три строчки, тщательно подчеркнутые по линейке: ВСЕОБЩАЯ МОБИЛИЗАЦИЯ Первый день мобилизации - воскресенье 2 августа. Женни прижала к груди руку Жака, просунутую под ее локоть. А он стоял неподвижно. Как и все кругом, он думал: "Началось!" Мысли стремительно пробегали у него в голове. Он был удивлен, что, вопреки всему, не страдает так уж сильно. Не будь набата, который каждую секунду, словно ударами молота, отдавался в его мозгу, он, может быть, даже почувствовал бы какую-то нервную разрядку, нечто вроде физического облегчения, - сейчас, в конце этого грозового дня, оно наверняка пришло бы к нему с первой же каплей дождя... Ложное успокоение, длящееся всего лишь миг. Словно у раненого, который сначала не почувствовал удара, но чья рана вдруг открылась и начала кровоточить... Острая боль внезапно пронзила его, и Женни услышала, как хриплый вздох вырвался из его стиснутых зубов. - Жак... Ему не хотелось говорить. Он дал ей вывести себя из толпы. На краю тротуара стояла свободная скамейка. Они молча сели. Поверх голов теснившихся людей, этой волны, все приливавшей и приливавшей, они видели на стекле белое объявление и не могли оторвать от него глаз. Итак, в течение всех этих недель он жил, ни минуты не сомневаясь в торжестве справедливости, человеческой правды, любви, - не как мечтатель, жаждущий чуда, а как физик, ожидающий результатов безошибочного опыта, - и все рухнуло... Позор! Холодная и презрительная ярость душила его. Никогда еще он не чувствовал себя таким униженным. Не столько возмущенным или удрученным, сколько пристыженным и оскорбленным: оскорбленным неизлечимой посредственностью человека, оскудением воли народа, бессилием разума!.. "А я? - подумал он. - Что делать теперь?" Внезапная вспышка озарила его сознание, и он углубился в тайники своего одинокого "я", ища ответа, лозунга, путеводной нити. Тщетно. И он не мог не поддаться чувству панического страха перед собственной неуверенностью. Женни не прерывала его молчания. Она смотрела на все окружающее со страхом и любопытством. Она довольно смутно представляла себе, что такое мобилизация, что такое война. И сейчас же подумала о матери, о Даниэле, а главное - о Жаке. Но, за недостатком воображения, опасности, которым подвергались все эти дорогие для нее существа, казались ей неопределенными и неясными. Словно вторя тревожным мыслям Жака, она вполголоса спросила его: - Что вы собираетесь делать? Ее голос звучал спокойно и твердо. Жак успел подумать: "Как хорошо она держится..." Но у него не хватило мужества ответить. Он отвел глаза и вытер лоб. - Пойдемте все-таки на вокзал, - сказал он, поднимаясь с места. Весь день, сидя в глубоком кресле у телефона, Анна тщетно ждала весточки от Антуана. Она двадцать раз готова была снять трубку. Нервы ее были напряжены до предела, но она решила ждать и не звонить первой. Развернутая газета валялась у ее ног. Она пробежала ее с раздражением. Что значил для нее весь этот вздор - Австрия, Россия, Германия?.. Сосредоточив все мысли на себе, она, словно одержимая, беспрерывно воображала сцену, которая произойдет у нее с Антуаном у них, в их комнате на Ваграмской улице, без конца добавляя новые подробности, новые возражения, новые все более и более оскорбительные упреки по его адресу, которые могли бы на минуту смягчить ее горькую обиду. Потом внезапно забывала свой гнев, просила у него прощения, обнимала его, увлекала к постели... Вдруг она услышала в нижнем этаже хлопанье дверей, беготню. Она машинально посмотрела на часы: без двадцати пять. Дверь стремительно распахнулась, и появилась горничная. - Сударыня! Жозеф видел приказ о мобилизации! Его только что вывесили на почте! Война! - И что же? - спросила Анна ледяным тоном. Она мысленно повторяла про себя: "Война..." - не отдавая себе ясного отчета в значении этого слова. Прежде всего она подумала с досадой: "Симон вернется". Затем ей пришла мысль: "Пусть идет воевать, дурак". И вдруг мучительная тревога пронзила все ее существо: "Боже, если будет война, Тони уедет... Они убьют, они отнимут его у меня!.." Она вскочила. - Шляпу, перчатки... Скорее!.. Велите подать машину. Она увидела в каминном зеркале свое постаревшее лицо, заострившийся нос. "Нет... Я слишком некрасива сегодня", - подумала она с отчаянием. Когда горничная вернулась, Анна снова сидела в кресле, наклонившись вперед, сложив руки и сжав их между коленями... Не изменяя позы, она мягко сказала: - Нет, Жюстина... Благодарю. Скажите Джо, что я не поеду... Пожалуйста, приготовьте ванну. Очень горячую... И постелите мне. Я хочу попытаться заснуть... Через несколько минут она лежала в полумраке своей спальни. Шторы были опущены. Телефон стоял у кровати: если он позовет, ей стоит только протянуть руку... Здесь, в этих прохладных простынях, она будет, пожалуй, меньше страдать. Разумеется, улучшение придет не сразу. Надо потерпеть с полчаса, и тогда удары сердца станут реже, волнение крови уляжется, возбуждение утихнет. Но это требует поистине неимоверного усилия - лежать здесь, вытянувшись, смежив веки, без движения, без единого взмаха ресниц... Тони... Война... Тони. Ах, только бы увидеть его... Завладеть им снова... Внезапно она вскочила и, шатаясь, сжимая лицо руками, побежала босиком в маленькую гостиную. Даже не придвигая стула, она опустилась на колени перед письменным столом, на ковер, схватила лист бумаги, карандаш и набросала: "Я слишком страдаю, Тони. Это не может больше продолжаться. Я больше не могу, не могу. Ты, может быть, уедешь? Когда? Я теперь ничего о тебе не знаю. Что я тебе сделала? За что? Я должна тебя видеть, Тони. Сегодня вечером. У нас. Я буду ждать тебя. Сейчас пять часов. Я иду туда. И буду ждать тебя там весь вечер, всю ночь. Приходи, когда сможешь. Но только приходи. Я должна тебя видеть. Обещай мне, что ты придешь. Мой Тони! Приходи". Она позвонила. - Скажите Джо, чтобы он отнес это сейчас же... Пусть поднимется в квартиру. Вдруг ей пришло в голову, что Симон, если он выехал утренним поездом, может явиться с минуты на минуту... Тогда она торопливо оделась и убежала из дому. Чтобы обуздать нервы, она заставила себя идти пешком и, несмотря на нетерпение, дошла до самой Ваграмской улицы. На этот раз, сама не зная почему, она была уверена, совершенно уверена, что Антуан придет. Она проникла в их "гнездышко" особым ходом, из тупика. И, поворачивая ключ в замке, почувствовала, что он здесь. Ее уверенность была так велика, что она суеверно улыбнулась. Бесшумно закрыв дверь, она на цыпочках побежала по комнатам, двери которых были раскрыты, вполголоса окликая: "Тони... Тони..." Спальня была пуста. Он услышал, как она вошла... он спрятался... Она побежала в ванную. В кухню. Обессиленная, вернулась в спальню и села на кровать. Антуана не было, но он сейчас придет... Она начала медленно раздеваться. Сначала сняла ботинки, потом размашистым и резким движением стянула чулки и обнажила ноги, словно сняла кожицу с плода. Ей послышались шаги, и она обернулась. Нет, это еще не он... Ее глаза, блуждавшие по комнате, остановились на кровати. Она любила просыпаться первая, заставать своего любовника спящим, спокойно изучать его разгладившийся лоб и уснувший, безвольный рот - совсем другой с этими смягчившимися, полуоткрытыми детскими губами. Только в такие минуты она и чувствовала, что он действительно принадлежит ей. "Мой Тони..." Он придет. Она была уверена в этом. Сегодня вечером он придет. Она не ошиблась. LXVIII Северный вокзал был занят войсками. Во дворе, в главном зале - всюду красные штаны, винтовки, составленные в козлы, отрывистая команда, стук прикладов. Однако штатских пропускали свободно, и Жак без труда проник вместе с Женни на платформу. Человек шестьдесят социалистов пришли встречать поезд. "Началось!" - повторяли они, подходя друг к другу. Они гневно трясли головой, сжимая кулаки, и на минуту в их взглядах загоралось возмущение. Но сквозь это слишком легко сдерживаемое неистовство уже просвечивала пассивность, покорность судьбе. Все, казалось, думали: "Это было неизбежно". - Что сказал бы, что сделал бы патрон? - произнес старик Рабб, пожимая руку Жака. - Теперь одна надежда - на это совещание с Мюллером, - сказал Жак. В его голосе прозвучало упрямство; он упорствовал в своей вере, словно стремясь сдержать клятву. Впереди, в конце платформы, делегация социалистических депутатов стояла маленькой отдельной группой. Жак в сопровождении Женни и Рабба проходил между группами, не присоединяясь ни к одной из них. Глаза его были устремлены вдаль, он говорил, словно во сне: - Этот человек прибывает к нам из Германии в" самую трагическую минуту; быть может, на него возложены ответственнейшие поручения... Этот человек проехал через Бельгию; третьего дня он покинул Берлин, еще ничего не зная... Постепенно он получал удар за ударом, узнавая о русской мобилизации и о мобилизации австрийской, затем о Kriegsgefahrzustand, а сегодня утром - об убийстве Жореса... И сейчас, едва он сойдет с поезда, ему сообщат, что Франция объявила мобилизацию... А в довершение всего сегодня вечером он, несомненно, узнает, что всеобщая мобилизация объявлена также и в его стране... Это трагедия! Когда паровоз вынырнул наконец из тумана, выбрасывая облака пара, по платформе пробежала дрожь, и все в одном порыве устремились вперед. Но вокзальные служащие были начеку. Толпа наткнулась на неожиданную преграду. Подойти к составу было разрешено только членам делегации. Жак увидел, как они обступили вагон, на подножке которого стояли два пассажира. Он тотчас узнал Германа Мюллера. Второй, которого он не знал, был еще молодой человек крепкого сложения, с энергичным лицом, выражавшим прямоту и силу. - Кто это с Мюллером? - спросил Жак у Рабба. - Анри де Ман{269}, бельгиец. Настоящий человек, чистый... Человек, который размышляет, ищет... Ты, наверное, видел его в Брюсселе, в среду?.. Он так же хорошо говорит по-немецки, как и по-французски; должно быть, он приехал в качестве переводчика. Женни коснулась руки Жака. - Посмотрите... Сейчас уже пропускают. Они бросились вперед, чтобы присоединиться к группе делегатов, но вереница вышедших из поезда пассажиров загораживала путь. Когда им удалось наконец пробиться к вагону, официальные представители, которым было поручено доставить германского делегата прямо на закрытое совещание в Бурбонский дворец, уже исчезли. В зале перед только что вывешенным объявлением толпилось множество людей. Жак и Женни подошли ближе. Заголовок, напечатанный крупным шрифтом, гласил: РАСПОРЯЖЕНИЕ. КАСАЮЩЕЕСЯ ИНОСТРАНЦЕВ Чей-то голос насмешливо произнес сзади: - Эти молодцы не теряют времени даром! Надо думать, что все это было напечатано заранее! Женни обернулась. Говорил молодой рабочий в синей блузе, с окурком в зубах; пара новеньких солдатских ботинок из толстой кожи висела у него через плечо. - И ты тоже, - заметил его сосед, указывая на подбитые гвоздями ботинки, - ты тоже не терял времени даром. - Это чтобы дать пинка в зад Вильгельму! - бросил рабочий, удаляясь. Кругом засмеялись. Жак не шевельнулся. Его глаза не отрывались от объявления. Пальцы судорожно сжимали локоть Женни. Свободной рукой он указал ей на параграф, напечатанный жирным шрифтом: Иностранцы без различия национальности могут выехать из Парижского укрепленного района до конца первого дня мобилизации. Перед отъездом они должны удостоверить свою личность в вокзальном полицейском комиссариате. Мысли вихрем проносились в мозгу Жака. "ИНОСТРАНЦЫ!.." В пачке, оставленной им у Женни, еще лежали фальшивые документы, которыми его снабдили для берлинского задания... Француз Жак Тибо, даже и предъявив удостоверение о негодности к военной службе, несомненно, встретит некоторые затруднения, если захочет выехать в Швейцарию, но кто может помешать женевскому студенту Эберле вернуться домой в разрешенный законом срок?.. "До конца первого дня мобилизации..." В воскресенье. Завтра... "Уехать завтра до вечера, - сказал он себе внезапно. - Но как же она?" Он обнял девушку за плечи и, подталкивая, вывел ее из толпы. - Послушайте, - сказал он прерывающимся голосом. - Я непременно должен зайти к брату. Женни добросовестно прочла напечатанный жирным шрифтом параграф: "Иностранцы..." и т.д. Почему у Жака сделался вдруг такой взволнованный вид? Почему он уводит ее так быстро? Зачем ему вздумалось идти к Антуану? Он и сам не мог бы сказать зачем. Именно об Антуане была его первая мысль, когда, проходя по улице Комартен, он услышал набат. И теперь, в том смятении, какое вызвал в нем этот приказ, ему инстинктивно захотелось увидеть брата. Женни не решалась спросить его о чем-либо. Этот вокзальный двор, этот квартал, куда она попадала так редко, был связан для нее с воспоминанием о ее бегстве от Жака в вечер отъезда Даниэля, и ожившее воспоминание угнетало ее. За один час внешний облик города успел измениться. На улицах столько же пешеходов, если не больше, но ни одного гуляющего. Все спешили, думая теперь только о своих делах. Каждому из этих прохожих вдруг понадобилось, должно быть, устранить какие-то затруднения, о чем-то распорядиться, кому-то передать свои обязанности; каждому надо было повидаться с родными, друзьями, надо было спешно с кем-то помириться или довести до конца какой-то разрыв. Устремив глаза в землю, стиснув зубы, все с озабоченными лицами бежали, захватывая и мостовую, где машины были сейчас редки и можно было идти быстрее. Очень мало такси: чтобы быть свободными, почти все шоферы поставили свои машины в гараж. Ни одного автобуса: с сегодняшнего вечера был реквизирован весь городской транспорт. Женни с трудом поспевала за Жаком и изо всех сил старалась скрыть это от него. Похожий на всех других, он шел с напряженным лицом, выставив вперед подбородок, словно убегая от преследования. Она не могла угадать, о чем он думает, но чувствовала, что он во власти какой-то внутренней борьбы. В самом деле, слова приказа внезапно придали отчетливую форму бродившим в нем неясным порывам, до этой минуты бессознательным и смутным. Фигура Мейнестреля встала перед его глазами. Он снова увидел комнату в Брюсселе, Пилота в синей пижаме, с блуждающим взглядом... каминный очаг, полный золы... Жак не имел известий с четверга. Он много раз спрашивал себя: "Что делает там Пилот?" Разумеется, он в самом центре революционной борьбы... "Иностранцы могут выехать из Парижа!" В Женеве, возле Пилота, он вновь обретет деятельную среду, оставшуюся незапятнанной, независимой! Он вспомнил о Ричардли, о Митгерге, об этой нетронутой фаланге, уединившейся там, в центре вооруженной Европы. Бежать в Швейцарию?.. Искушение было велико. И все же он колебался. Из-за Женни? Да... Но не Женни была истинной причиной его нерешительности. Может быть, он испытывал угрызения совести, считая побег дезертирством? Ничуть! Напротив: первейшим его долгом было отказаться идти защищать в качестве солдата все то, что он никогда не переставал осуждать, против чего боролся... Мысль уехать и оказаться в безопасности - вот что было ему нестерпимо. Оказаться в безопасности, в то время как другие... Нет! Он будет жить в мире с самим собой только в том случае, если его отказ будет сопряжен с риском, с личной опасностью, равной тем опасностям, какие ждут его мобилизованных братьев... Так что же делать? Отказаться от убежища в нейтральной стране, остаться во Франции? Бороться против войны, против армии в стране, находящейся на осадном положении? Где всякая антивоенная пропаганда натолкнется на беспощадные репрессии. Где его будут подозревать, где за ним будут следить, а может быть, сразу засадят в тюрьму? Это было бы нелепо... Что же все-таки делать? Бежать в Швейцарию!.. Но с какой целью? - Существовать - это ничто, - отчеканил он с какой-то яростью. И прибавил, отвечая на изумленный взгляд Женни: - Существовать, думать, верить - все это ничто! Все это ничто, если нельзя претворить свою жизнь, свою мысль, свои убеждения в действие! - В действие? Ей показалось, что она плохо расслышала его. Да и как могла бы она понять, что он хотел сказать этим? - Видите ли, - продолжал он все с той же резкостью, с тем же сознанием одиночества, - я уверен, что эта война надолго затормозит осуществление идеала интернационализма! Очень надолго... Может быть, на целые поколения... Так вот, если бы потребовалось совершить некое действие ради спасения этого идеала от временного банкротства, я совершил бы его! Даже в том случае, если бы это было действие без надежды на успех!.. Но что это за действие? - добавил он вполголоса. Женни внезапно остановилась. - Жак! Вы думаете уехать! Он смотрел на нее. Она уточнила: - В Женеву? Он сделал полуутвердительный жест. Два противоречивых чувства - радость и отчаяние - раздирали ее. "Если он доберется до Швейцарии, он спасен!.. Но что будет со мной без него?" - Если бы я решился уехать, - пояснил он, - да, я уехал бы именно в Женеву. Прежде всего потому, что только там можно еще попытаться что-то сделать... И еще потому, что у меня есть подложные документы, которые позволили бы мне с легкостью вернуться в Швейцарию. Вы видели объявление... Она прервала его во внезапном порыве: - Уезжайте! Уезжайте завтра! Твердость ее голоса поразила его. - Завтра? У нее невольно мелькнул проблеск надежды, потому что его тон, казалось, говорил: "Нет. Может быть, скора... Но не завтра". Он зашагал дальше. Она уцепилась за него; от волнения у нее подкашивались ноги. - Я уехал бы завтра, - проговорил он наконец, - если бы... если бы вы поехали со мной. Она затрепетала от счастья. Все ее страхи улетучились, словно по волшебству. Он уедет, он спасен! И уедет с ней, они не расстанутся! Жак подумал, что она колеблется. - Разве вы не свободны? - сказал он. - Ведь ваша матушка задержалась в Вене. Вместо ответа она крепче прижалась к нему. Удары сердца отдавались у нее в висках, оглушали ее. Она принадлежит ему телом и душой. Они никогда больше не разлучатся. Она его защитит. Она не даст опасности настигнуть его... Теперь они говорили об этом отъезде как о давно задуманном деле. Жак забыл точное время отхода швейцарского ночного поезда, но он найдет расписание у Антуана. Кроме того, надо было узнать, может ли Женни ехать без паспорта; для женщин все эти формальности были, вероятно, не такими строгими. Деньги на билеты? Суммы, которую они получат, соединив свои средства, хватит с избытком. В Женеве Жак как-нибудь устроится... Однако все зависит еще от исхода переговоров с германским делегатом. Кто знает? Вдруг будет принято решение попытаться поднять восстание в обеих странах?.. Не замечая дороги, они дошли до садов, окружавших Тюильри. Женни была вся в поту, силы ее внезапно иссякли. Она робко указала Жаку на скамейку, стоявшую в отдалении среди цветов. Они сели. Они были одни. Гроза, с самого полудня висевшая над городом, казалось, прижимала аромат, исходивший от цветочных клумб, к самой земле. "Из Швейцарии, - думала Женни, - я смогу переписываться с мамой... Она сможет приехать к нам, в нейтральную страну!.." Она уже воображала свою жизнь в Женеве вместе с матерью, обретенной вновь, и с Жаком, укрытым от опасности. Одержимый все той же мыслью, Жак повторял про себя: "Уехать, да... Но для чего?" Тщетно старался он возложить все свои надежды на Мейнестреля и убедить себя, что Женева - последний оставшийся нетронутым революционный очаг; он вспоминал "Говорильню" и не мог побороть сомнений относительно эффективности революционной работы, которая ждала его там. Он встал. Он не мог больше сидеть на месте. - Идемте. Вы отдохнете на Университетской улице. Она вздрогнула. Он улыбался: - Да, да! Идемте. - Я? К вашему брату? С вами? - Какое значение может это иметь для нас сейчас? Пусть лучше Антуан знает. Он казался таким уверенным в себе, исполненным такой решимости, что она отреклась от собственной воли и послушно пошла за ним. LXIX В прихожей стоял офицерский сундучок, совсем новенький, на котором еще висел ярлык магазина. - Господин Антуан здесь, - сказал Леон, отворяя перед Жаком и Женни дверь в кабинет врача. Женни решительно вошла. В комнате было тихо. Жак увидел брата, стоявшего перед письменным столом. Он подумал было, что Антуан один, и был разочарован, заметив Штудлера, а затем Руа, вынырнувших из глубоких кресел, где они сидели на большом расстоянии друг от друга: Руа - у окна, Штудлер - в углу, у книжных шкафов. Антуан разбирал бумаги; корзинка под письменным столом была полна, и разорванные листки устилали ковер. Антуан пошел навстречу Женни и отечески пожал ей руку. Казалось, он не был особенно удивлен; сегодня был такой день, когда никто ничему не удивлялся. К тому же он вспомнил, что в записочке, которую прислала г-жа де Фонтанен после похорон, благодаря за визиты в клинику, она сообщала о своем предстоящем отъезде. У него мелькнула смутная мысль, что Женни, оставшись в Париже одна, пришла посоветоваться с ним и, как видно, столкнулась на лестнице с Жаком. Взгляды братьев встретились. Братское чувство одновременно вызвало на их губах дружескую улыбку, за которой пряталось много невысказанных мыслей. Несмотря на все, что их разделяло, никогда еще они не чувствовали себя такими близкими; никогда, даже у смертного ложа отца, они не чувствовали себя до такой степени связанными таинственными узами крови. Они молча пожали друг другу руку. Антуан усадил Женни и начал было расспрашивать ее о поездке г-жи де Фонтанен, как вдруг дверь отворилась, и появился доктор Теривье в сопровождении Жуслена. Он подошел прямо к Антуану: - Началось... И ничего нельзя сделать... Антуан ответил не сразу. Его взгляд был серьезен, почти спокоен. - Да, ничего нельзя сделать, - сказал он наконец. Затем улыбнулся, потому что именно так думал он сам, и эта мысль придавала ему силы. (Когда юный Манюэль Руа пришел сообщить Антуану о мобилизации, тот находился в лаборатории Жуслена. Антуан не двинулся с места. Медленно, привычным жестом он взял папиросу и закурил. Вот уже три дня, как он чувствовал себя порабощенным, осужденным на бездеятельность, захваченным мировыми событиями, спаянным со своей родиной, со своим классом, - беспомощным, как булыжник, увлекаемый в общей скользящей массе сваливаемых с телеги камней. Его будущее, его планы, устройство его жизни, над которыми он думал так долго, - все рухнуло. Перед ним была неизвестность. Неизвестность, но также и действие. Эта мысль, таившая в себе столько возможностей, сейчас же подняла его дух. Он обладал даром не бунтовать долго против совершившегося, против неизбежного. Препятствие - это новая величина. Всякое препятствие ставит новую проблему. Нет такого препятствия, которое не могло бы при желании стать трамплином, удобным случаем для нового прыжка...) - Когда ты едешь? - спросил Теривье. - Завтра утром. В Компьень... А ты? - Послезавтра, в понедельник. В Шалон... - Он обратился к подошедшему к ним Штудлеру. - А вы? Теривье так привык быть в хорошем настроении, что даже сегодня его голос оставался веселым, а бородатое пухлое лицо с розовыми щеками сохраняло жизнерадостное выражение. Но эта веселость настолько не вязалась с тревожным взглядом, что на него тягостно было смотреть. - Я? - произнес Халиф, моргая. Казалось, вопрос врача разбудил его. Он повернулся к Жаку, как будто должен был дать объяснение именно ему. - Я тоже еду! - бросил он резко. - Но только через неделю. В Эвре. Жак не ответил на его взгляд. Он не осуждал Халифа. Он знал, что его жизнь была непрерывной цепью самоотверженных поступков и что, соглашаясь вопреки своим убеждениям служить "оборонительной" войне, этот честный человек лишний раз подчинялся тому, что считал своим долгом. Он взглянул на Женни. Она стояла у камина, немного в стороне от остальных. Вид у нее был не смущенный, а скорее отсутствующий. Он увидел, как она выпрямилась, поискала взглядом кресло, сделала несколько шагов и села. "Какая она гибкая", - подумал он. Ему показалось, что он еще держит ее в своих объятиях. Он вспомнил, как бурно и в то же время сдержанно она затрепетала от его первого поцелуя. Его охватило восхитительное волнение, и он не стал ему сопротивляться. Их взгляды встретились; он улыбнулся и почувствовал, что краснеет. Антуан подошел к Женни и спросил ее о Даниэле, но Теривье перебил их: - А как у вас в больнице? Что собираются предпринять? - Обратились к старикам с просьбой вернуться на работу. Адриен, Дома, даже папаша Делери согласились... Вот что, - сказал он вдруг, указывая пальцем на Теривье, - ты до сих пор не вернул нам папку, которую как-то дал тебе Жуслен! "Патологическое разрастание тканей и глоссоптосизм". Теривье, улыбаясь, обратился к Женни: - Он неисправим!.. Хорошо, хорошо, я пришлю Штудлеру твою папку... Можете ехать спокойно, господин военный врач! Через широко открытое окно уже с минуту доносился какой-то шум: пение, конский топот. Все устремились к окну посмотреть, в чем дело. Жак хотел было воспользоваться этим и направился к брату, который оставался один посреди комнаты, но как раз в этот момент Антуан присоединился к остальным, и Жак вслед за ним подошел к окну. Артиллерийский обоз, ехавший с площади Инвалидов, встретился с колонной итальянских манифестантов, которая шла по улице Святых Отцов с четырьмя барабанщиками и знаменосцем впереди. Итальянцы, остановившись, запели "Марсельезу", приветствуя войсковую часть. Барабаны грохотали. Шум сделался оглушительным. Антуан закрыл окно и с минуту стоял, задумавшись, прижавшись лбом к стеклу. Жак остался рядом с ним. Остальные отошли в глубь комнаты. - Я получил сегодня письмо из Англии, - сказал Антуан, не меняя позы. - Из Англии? - От Жиз. - А-а... - произнес Жак. И мельком взглянул на Женни. - Письмо написано в среду. Она спрашивает меня, что ей делать в случае войны. Я отвечу, чтобы она оставалась там, в своем монастыре. Это лучшее, что она может сделать, правда? Жак согласился, уклончиво кивнув головой. Он оглянулся, желая удостовериться, что они одни, в стороне от остальных. Ему хотелось поговорить о Женни. Но как начать этот разговор? В эту минуту Антуан резко повернулся к нему. Его лицо выражало тревогу. Он спросил очень тихо: - Ты по-прежнему ду... ду... думаешь?.. - Да. Тон был твердый, без высокомерия. Антуан стоял, опустив голову, избегая взгляда брата. Его пальцы машинально выбивали на стекле дробь, вторя отдаленному рокоту барабанов. Он заметил, что начал заикаться: это случалось с ним редко и всегда служило признаком глубокого потрясения. Леон возвестил из передней: - Доктор Филип. Антуан выпрямился. Волнение иного рода осветило его лицо. Развинченная фигура Филипа показалась в рамке двери. Его моргающие глаза обвели кабинет и остановились на Антуане. Он грустно покачал головой. Из развевающихся фалд визитки он вынул платок и отер им лоб. Антуан подошел к нему. - Ну вот, Патрон, началось... Филип молча коснулся его руки, затем, не сделав ни шагу дальше, словно картонный паяц, которого перестали держать за ниточку, рухнул на краешек закрытого белым чехлом кресла, стоявшего перед ним. - Когда вы едете? - спросил он своим отрывистым, свистящим голосом. - Завтра утром, Патрон. Филип хлюпал губами, словно сосал леденец. - Я только что из больницы, - продолжал Антуан, чтобы что-нибудь сказать. - Все уже устроено. Я передал дела Брюэлю. Они помолчали. Филип, устремив глаза в пол, как-то странно покачивал головой. - Знаете, голубчик, - сказал он наконец, - это может протянуться долго... очень долго. - Многие специалисты утверждают противное, - отважился возразить Антуан без особой уверенности. - Ба! - отрезал Филип, словно ему давно уже было известно, что собой представляют специалисты и их прогнозы. - Все рассуждают, исходя из нормальных условий снабжения, кредита. Но если правительства оказались достаточно безумными, чтобы поставить на карту все и рискнуть полным разорением, только бы не пойти на уступки!.. После того, что мы видели за эту неделю, возможно все... Нет, я думаю, что война будет очень длительной и все народы в ней исчерпают свои силы одновременно, причем ни один из них не захочет или не сможет остановиться на наклонной плоскости. - После короткой паузы он добавил: - Я беспрерывно думаю обо всем этом... Война... Кто поверил бы, что она возможна?.. Достаточно было прессе проявить настойчивость и смешать карты - и вот за несколько дней представление об агрессоре для всех стало неясным, и каждый народ вообразил, что его "честь" находится под угрозой... Одна неделя бессмысленных страхов, преувеличений, фанфаронства - и вот все народы Европы с криками ненависти бросаются, словно бесноватые, друг на друга... Я беспрерывно думаю обо всем этом... Это настоящая трагедия Эдипа... Эдип тоже был предупрежден, но в роковой день он не распознал в событиях тех ужасов, которые ему возвещали... То же произошло и с нами... Наши пророки все предсказали, мы ждали опасности, и ждали именно оттуда, откуда она пришла, - с Балкан, из Австрии, от царизма, от пангерманизма... Мы были предупреждены... Мы бодрствовали... Многие мудрые люди сделали все, чтобы воспрепятствовать катастрофе... И тем не менее она разразилась: нам не удалось ее избежать. Почему? Я рассматриваю вопрос со всех сторон... Почему? Может быть, просто потому, что во все эти заведомо страшные, давно ожидаемые события проскользнуло что-то непредвиденное, какой-нибудь пустячок, достаточный для того, чтобы слегка изменить их облик и внезапно сделать неузнаваемыми... достаточный, чтобы, несмотря на бдительность людей, капкан судьбы смог захлопнуться!.. И мы попались в него... В другом конце комнаты, где Жуслен, Теривье, Жак и Женни окружили Манюэля Руа, раздался взрыв молодого смеха. - Ну и что? - говорил Руа, обращаясь к Теривье. - Не плакать же мне, в самом деле! Это немного проветрит нас, вытащит из наших лабораторий. Увлекательное приключение, которое нам предстоит пережить! - Пережить? - пробормотал Жуслен. Женни, смотревшая на Руа, внезапно отвела глаза: ей стало больно видеть восторженное лицо молодого человека. Филип издали слушал их. Он повернулся к Антуану: - Молодежь не может представить себе, что это такое... И это многое объясняет... А я видел семидесятый год... Молодежь не знает! Он снова вынул платок, вытер лицо, губы, бородку и долго вытирал ладони. - Все вы едете, - продолжал он вполголоса, с грустью. - И, должно быть, думаете, что старикам везет: они остаются. Это неверно. Наша участь еще хуже вашей - потому что наша жизнь кончена. - Кончена? - Да, голубчик. Кончена, и притом навсегда... Июль тысяча девятьсот четырнадцатого: подходит к концу нечто, частью чего мы были, и начинается что-то новое, что уже не касается нас, стариков. Антуан дружески смотрел на него, не находя ответа. Филип умолк. И вдруг гнусаво хихикнул, видимо, под влиянием какой-то щекотавшей его мозг забавной мысли. - В моей жизни будет три мрачные даты, - начал он таким тоном, словно читал лекцию (тоном, о котором студенты говорили: "Фи-фи слушает сам себя"). - Первая перевернула мою юность; вторая потрясла мои зрелые годы; третья, без сомнения, отравит мою старость... Антуан не отрываясь смотрел на него, как бы побуждая его продолжать. - Первая - когда провинциальный и религиозный подросток, каким я был в то время, открыл однажды ночью, читая подряд все четыре Евангелия, что это - клубок противоречий... Вторая - когда я убедился в том, что некий гнусный субъект по имени Эстергази{280} сделал гадость, носившую название "хищение документов", и что, вместо того чтобы осудить его, все стали усиленно мучить не его, а другого господина, который ничего не сделал, но был евреем... - А третья, - перебил его Антуан с грустной улыбкой, - это сегодня... - Нет... Третья - неделю тому назад, когда газеты привели текст ультиматума, когда я увидел перед собой бильярдную партию... Когда я понял, что расплачиваться за этот карамболь придется народам... - Карамболь? Глаза Филипа под густыми бровями блеснули лукаво, почти жестоко. - Да, Тибо, и зловещий карамболь! Красный шар - это Сербия; его толкает белый шар - Австрия; белый шар толкает другой белый - Германия... Но кто держит в руках кий? Кто? Россия? Или же Англия?.. - Он рассмеялся злобным смехом, похожим на конское ржание. - Мне не хотелось бы умереть, прежде чем я это узнаю. К Антуану и Филипу, сидевшим в углу, подошел Жак. - Патрон, - сказал Антуан, - я, кажется, уже представлял вам своего брата? Старый врач направил на Жака свой колючий взгляд. Молодой человек поклонился. Затем спросил у Антуана: - Нет ли у тебя расписания поездов? - Есть... - Их взгляды встретились. Антуан чуть не спросил: "Зачем тебе?" - но ограничился тем, что сказал: - Там... под телефонным справочником. - А вы, сударь, когда едете? - спросил Филип. Жак застыл на месте и нерешительно взглянул на Антуана, который поспешил пробормотать: - Мой брат... он... это дру... другое дело. Наступило короткое молчание. Понял ли Филип? Вспомнил ли разговор, который имел с Жаком когда-то? Он смотрел на молодого человека с величайшим вниманием и, когда Жак отошел, проводил его долгим взглядом. Как только они снова остались одни, Антуан нагнулся к Филипу: - Он по убеждению отказывается стать солдатом... Филип с полминуты помолчал. - Всякая мистика законна, - проговорил он затем усталым голосом. - Нет, - возразил Антуан. - В переживаемое нами время долг очень прост, очень ясен. Мы не имеем права от него уклоняться. Филип как будто не слышал его. - ...законна и, быть может, необходима, - продолжал он, произнося слова в нос. - Разве без мистики прогресс человечества был бы возможен? Перечитайте историю, Тибо... В основе всех великих социальных перемен всегда бывало заложено какое-нибудь религиозное устремление к абсурду. Размышление ведет к бездействию. Только вера придает человеку вдохновение, побуждающее его действовать, и упорство, необходимое для того, чтобы отстаивать свои убеждения. Антуан молчал. В присутствии своего учителя он непроизвольно превращался в несовершеннолетнего юнца. Заметив возле камина Женни, нагнувшуюся над расписанием рядом с Жаком, он на секунду удивился. Как видно, девушка хотела узнать время прибытия поездов, которые могли еще привезти из Австрии ее мать. Филип продолжал думать вслух: - Кто знает, Тибо? Быть может, те, которые думают так, как ваш брат, это предтечи? Быть может, это роковая война, расшатывая до основания наш старый материк, готовит расцвет новых лжеистин, о которых мы и не подозреваем?.. Было бы почти приятно иметь возможность верить в это... Почему бы нет? Всем странам Европы придется бросить в этот пылающий костер всю совокупность своих сил, как духовных, так и материальных. Явление, не имеющее прецедента. Предвидеть последствия невозможно... Кто знает? Быть может, все элементы культуры окажутся переплавленными в этом костре!.. Людям предстоит еще переделать столько болезненных опытов, прежде чем настанет день мудрости... День, когда для устройства своей жизни на нашей планете они удовольствуются тем, что смиренно используют данные, которые им открыла наука... В полуоткрытую дверь просунулась придурковатая физиономия Леона. - Спрашивают господина Антуана. Антуан нахмурил брови, но встал. - Вы позволите, Патрон? Леон ждал в передней. Он бесстрастно протянул поднос для писем, на котором выделялся голубой конверт. Антуан схватил его и, не распечатывая, сунул в карман. - Спрашивают, будет ли ответ, - проговорил слуга, опустив глаза. - Кто это "спрашивают"? - Шофер. - Нет, - сказал Антуан. И круто повернулся, так как услышал, что дверь сзади него отворилась. Женни в сопровождении Жака появилась в передней. - Вы уходите? - Да! - ответил Жак тем же сухим, не допускающим возражений тоном, каким Антуан только что ответил "нет" своему слуге. Он пристально смотрел на брата, и его загадочный, полный упрека взгляд в действительности означал: "Мы пришли в такой день, как сегодня, чтобы видеть тебя одного, а ты не нашел для нас ни минуты!" Антуан пробормотал: - Уже?.. И вы тоже, мадемуазель? "Если ей нужен был какой-нибудь совет или услуга, - подумал он внезапно, - то почему же она уходит, ничего не сказав? И вместе с ним?" Он рискнул спросить: - Не могу ли я быть чем-нибудь полезен вам до моего отъезда? Она поблагодарила его неопределенной улыбкой и легким кивком головы. Он не знал, что думать. - А ты? - сказал он, обращаясь к Жаку, который решительно направился к лестнице. - Я больше не увижу тебя? Его голос вдруг прозвучал так сердечно, что Женни подняла глаза, а Жак обернулся. Лицо Антуана выражало неподдельное волнение, и горечь Жака испарилась. - Ты едешь завтра? - спросил он. - Да. - В котором часу? - Очень рано. Я выйду из дому около семи. Жак посмотрел на Женни и наконец сказал чуть хриплым голосом: - Хочешь, я зайду за тобой? Лицо Антуана просияло. - Да, да! Приходи... Ты проводишь меня на вокзал? - Конечно. - Спасибо, старина. - Антуан с нежностью смотрел на младшего брата. Он повторил: - Спасибо. Все трое были уже у входной двери. Жак открыл ее, пропустил Женни вперед и, в свою очередь, переступил порог, избегая взгляда брата. На площадке он проговорил: - Так, значит, до завтра. - И закрыл за собой дверь. Но в тот же миг передумал. - Спуститесь без меня, - сказал он Женни. - Я догоню вас. - И он поспешно постучал кулаком в дверь. Антуан был еще в передней. Он отворил. Жак вошел один и закрыл за собой дверь. - Мне хотелось бы сказать тебе кое-что, - сказал он. Глаза его были опущены. Антуан почувствовал, что речь шла о чем-то серьезном. - Иди сюда. Жак молча последовал за ним в маленький кабинет. Там он остановился, прислонившись к закрытой двери, и взглянул на брата. - Ты должен знать, Антуан... Мы оба пришли поговорить с тобой. Женни и я... - Женни и ты? - удивленно повторил Антуан. - Да, - ответил Жак отчетливо. На его губах блуждала странная улыбка. - Женни и ты? - еще раз спросил Антуан, остолбенев от изумления. - Что ты хочешь этим сказать? - Это старая история, - пояснил Жак отрывисто, невольно краснея. - И теперь - вот. Все решилось. В одну неделю. - Решилось? Что решилось? - Он отступил к дивану и сел. - Послушай, - пробормотал он, - ты шутишь... Женни? Ты и Женни? - Ну да! - Но вы почти не знаете друг друга... И потом, в такой момент! Помолвка накануне... Стало быть, что же? Ты отказался от мысли уехать из Франции? - Нет. Я еду завтра вечером. В Швейцарию. - Он помолчал и добавил: - С ней. - С ней? Послушай, Жак, ты что, сошел с ума? Окончательно сошел с ума? Жак продолжал улыбаться. - Да нет же, старина... Все очень просто: мы любим друг друга. - Ах, не говори глупостей! - резко оборвал его Антуан. Жак злобно рассмеялся. Поведение брата оскорбляло его. - Возможно, что это такое чувство, которое тебя удивляет... которое ты не одобряешь... Тем хуже... Тем хуже для тебя... Я хотел, чтобы ты был в курсе. Это сделано. Теперь до свиданья. - Подожди! - вскричал Антуан. - Это глупо! Я не могу позволить тебе уехать с подобной чепухой в голове! - До свиданья. - Нет! Мне надо с тобой поговорить! - К чему? Я начинаю думать, что мы не можем понять друг друга... Он повернулся было, чтобы уйти, но остался. Наступило молчание. Антуан постарался овладеть собой. - Послушай, Жак... Давай рассуждать... - Жак иронически улыбнулся. - Надо принять во внимание две вещи... С одной стороны - твой характер, а с другой - момент, который ты выбрал для... Так вот, прежде всего поговорим о твоем характере, о том, что ты за человек... Позволь сказать тебе правду: ты совершенно не способен составить счастье другого существа... Совершенно! Следовательно, даже при других обстоятельствах ты никогда не смог бы сделать Женни счастливой. И тебе ни в коем случае не следовало... Жак пожал плечами. - Дай мне договорить. Ни в коем случае! А сейчас меньше, чем когда бы то ни было!.. Война... И с твоими взглядами!.. Что ты будешь делать, что с тобой будет? Неизвестно. И это страшная неизвестность!.. Себя ты можешь подвергать риску. Но связывать со своей участью другого человека - и в такой момент? Это просто чудовищно! Ты совсем потерял голову! Поддался ребяческому увлечению, которое не выдерживает никакой критики! Жак разразился смехом - уверенным, дерзким, почти злым смехом, немного безумным смехом, который внезапно оборвался. Он резко откинул со лба прядь волос и гневно скрестил руки. - Так вот как! Я прихожу к тебе, прихожу поделиться с тобой нашим счастьем, - и это все, что ты находишь нужным мне сказать? - Он еще раз пожал плечами, схватился за ручку двери и, обернувшись, бросил через плечо: - Я думал, что знаю тебя. Я узнал тебя только теперь, за эти пять минут! Ты никогда не любил! Ты никогда не полюбишь! Черствое, неизлечимо черствое сердце! - Он смотрел на брата свысока - с высоты своей недосягаемой любви. Кривая усмешка показалась на его губах, и он презрительно бросил: - Знаешь, кто ты такой? Со всеми твоими дипломами, со всем твоим самомнением? Ты жалкий человек, Антуан! Всего только жалкий, жалкий человек! У него вырвался короткий сдавленный смешок, и он исчез, хлопнув дверью. Антуан с минуту сидел неподвижно, опустив голову, устремив взгляд на ковер. - "Черствое сердце!" - произнес он вполголоса. Он прерывисто дышал. Волнение крови причинило ему физическую боль, недомогание, подобное тому, какое бывает у людей на очень большой высоте. Он вытянул руку, стараясь держать ее в горизонтальном положении; ее сотрясала дрожь, побороть которую он был не в силах. "Должно быть, пульс у меня сейчас около ста двадцати..." - подумал он. Он медленно выпрямился, встал, подошел к окну и толкнул ставни. На дворе было тихо. В отдалении, между двумя гранями стен, желтым пятном выделялась чахлая листва каштана. Но он не видел ничего, кроме дерзкого лица Жака, его самонадеянной улыбки, его хмельного, упрямого взгляда. - "Ты никогда не любил!" - прошептал он, сжимая кулаки на железном подоконнике. - Глупец! Если это и есть любовь, то, согласен, я никогда не любил! И горжусь этим! В окне соседнего дома показалась девочка и взглянула на него. Может быть, он говорил вслух? Он отошел от окна и вернулся на середину комнаты. - Любовь! В деревне они, по крайней мере, не боятся называть это своим именем; они говорят, что "самцу нужна самка"... Но для нас это было бы слишком просто, это было бы унизительно! И надо это облагородить! Надо кричать, закатывая глаза: "Мы любим друг друга!.. Я люблю ее!.. Любо-о-овь!" Сердце - это, как известно, ваша монополия, монополия влюбленных! У меня "черствое сердце"! Пусть так!.. И, разумеется: "Ты не можешь понять!" Постоянный припев! Тщеславная потребность быть непонятым! Это возвышает их в собственных глазах! Точно помешанные! Совершенно как помешанные: нет ни одного сумасшедшего, который бы не кичился тем, что его не понимают! Антуан увидел себя в зеркале жестикулирующим, с разъяренным взглядом. Он сунул руки в карманы и начал искать более благородный предлог для своего гнева. - Абсурдность этого - вот что приводит меня в исступление. Да, это здравый смысл, возмущаясь, причиняет мне такую острую боль... Впрочем, я уже не в первый раз констатирую подобный факт: от раны, нанесенной здравому смыслу, можно страдать, как от ногтоеды, как от зубной боли! Мысль о Филипе, ожидающем его в кабинете, помогла ему прийти в себя. Он пожал плечами. - Что ж... Его пальцы машинально нащупали в кармане какую-то бумагу. Письмо Анны. Он вынул конверт, разорвал его пополам и бросил обрывки в корзину. Его взгляд упал на военный билет, приготовленный на письменном столе. И вдруг он почувствовал, что слабеет. Завтра война, опасности, увечье, может быть, смерть? "Ты никогда не любил!" Завтра молодость неожиданно оборвется, и, быть может, пора любви минет навсегда... Внезапно он нагнулся над корзиной, нашел половину конверта, вынул из него обрывок записки, развернул его. Это был крик, страстный и нежный, как ласка: "...сегодня вечером... У нас. Я буду ждать тебя... Я должна тебя видеть. Обещай мне, что ты придешь. Мой Тони! Приходи". Он упал в кресло. Провести последнюю ночь с ней... Еще раз отдаться ее ласкам. Еще раз уснуть и забыть обо всем в ее объятиях... Внезапная тоска, волна отчаяния, могучая, как девятый вал, нахлынула на него. Он облокотился на стол и, стиснув голову руками, в течение нескольких минут рыдал, как ребенок. LXX Париж был спокоен, но трагичен. Тучи, скапливавшиеся с самого полудня, образовали темный свод, погружавший город в сумеречный полумрак. Кафе, магазины, освещенные раньше, чем обычно, отбрасывали бледные полосы на черные улицы, где толпа, лишенная обычных средств передвижения, торопливо бежала куда-то, охваченная тревогой. Пасти метро выталкивали обратно на тротуар потоки пассажиров, вынужденных, несмотря на нетерпение, по полчаса топтаться на ступеньках, прежде чем им удавалось проникнуть внутрь. Жак и Женни не захотели ждать и дошли до правого берега пешком. Газетчики стояли на каждом углу. Люди вырывали друг у друга экстренные выпуски и на минуту останавливались, чтобы пробежать их жадными взглядами. Каждый, не отдавая себе отчета, упорно искал там великую новость: что все улажено; что правители Европы внезапно опомнились; что они пришли к полюбовному соглашению; что нелепый кошмар наконец рассеялся; что все отделались от него только страхом... В "Юманите" после объявления мобилизации сделалось так же пусто, как и всюду; каждый, видимо, был захвачен своими личными делами. Вестибюль, лестница были безлюдны. Единственный служитель, расхаживавший по коридору, предупредил Жака, что Стефани в кабинете нет. Регулярность выхода газеты обеспечивал Галло; он работал сейчас над завтрашним номером, и вход к нему был воспрещен. Жак, за которым, как тень, следовала изнемогавшая от усталости Женни, не стал пытаться нарушить запрет. - Идемте в "Прогресс", - сказал он. В кафе, в нижнем зале, - никого. Даже сам хозяин отсутствовал. За кассой сидела только его жена; лицо у нее было заплаканное, и она не двинулась с места. Жак и Женни поднялись на антресоли. Занят был только один столик: несколько социалистов, совсем молодых, незнакомых Жаку. Появление вновь прибывших заставило их на минуту умолкнуть, но они тотчас возобновили спор. Жаку хотелось пить. Он усадил Женни у входа и спустился вниз за бутылкой пива. - А что же еще можешь ты сделать, болван? Дождаться жандармов? И как дурак пойти под расстрел? Говорил краснощекий малый лет двадцати пяти в сдвинутой на затылок фуражке. Голос его звучал резко. Он поочередно устремлял на товарищей суровый взгляд своих черных глаз. - И потом вот что, - продолжал он с горячностью. - Для нас, для людей вроде нас, внимательно следивших за воем этим, ясно только одно, и это важнее всего: мы - граждане страны, которая не хотела войны и которой не в чем себя упрекнуть! - Точно то же самое говорят и все остальные, - вмешался самый старший из всей компании, человек лет сорока, в форме служащего метро. - Немцы не могут этого сказать! Мир зависел от них! За последние две недели у них были десятки случаев предупредить войну. - У нас тоже! Мы могли прямо сказать России: "К черту!" - Это ничем бы не помогло! Теперь мы ясно видим, что немцы гнуснейшим образом подстроили всю эту историю! Что ж! Тем хуже для них! Мы за мир, но в конце концов нельзя же быть размазней! На Францию нападают - Франция должна защищаться! А Франция - это ты, я, все мы! За исключением служащего метро, все, видимо, были с ним согласны. Жак с отчаянием взглянул на Женни. Он вспомнил Штудлера, взывавшего: "Мне необходимо, необходимо верить в виновность Германии!" Не прикоснувшись к налитому пиву, Жак знаком предложил Женни встать и встал сам. Но прежде чем уйти, он подошел к группе говоривших. - "Оборонительная война"!.. "Законная война"!.. "Справедливая война"!.. Неужели вы не видите, что это вечный обман? Вы, значит, тоже попались на эту удочку? Не прошло трех часов после приказа о мобилизации, и вот до чего вы уже дошли! Вы безоружны против злобных страстей, которые пресса старается разжечь вот уж целую неделю... Тех страстей, которым военные власти сумеют найти слишком хорошее применение!.. Кто же устоит против этого безумия, если не можете устоять вы, социалисты? Он не обращался ни к кому в отдельности, но поочередно смотрел на каждого, и губы его дрожали. Самый молодой из всех, штукатур, - лицо его было еще обсыпано белой пылью и напоминало маску Пьеро, - повернулся к Жаку. - Я думаю то же, что Шатенье, - сказал он твердым и звучным голосом. - Мне призываться в первый день - завтра!.. Я ненавижу войну. Но я француз. На мою страну нападают. Я нужен, и я пойду! Мне на белый свет тошно глядеть, но я пойду! - Я согласен с ними, - заявил его сосед. - Только я еду во вторник, на третий день... Я из Бар-ле-Дюка; там живут мои старики... И мне ничуть не улыбается, чтобы мои родные края стали германской территорией! "Девять десятых французов думают точно так же! - сказал себе Жак. - Жадно стремятся обелить родину и поверить в гнусную преднамеренность поведения противника, чтобы иметь возможность оправдать разгул своих оборонительных инстинктов... И, может быть, даже, - подумал он, - все эти молодые существа испытывают какое-то смутное удовлетворение, внезапно сделавшись частицей оскорбленного целого, дыша этой опьяняющей атмосферой коллективной злобы... Ничто не изменилось с тех времен, когда кардинал де Рец{291} осмелился написать: "Самое важное - это убедить народы, что они защищаются, даже тогда, когда в действительности они нападают". - Подумайте хорошенько! - снова начал Жак глухим голосом. - Если вы откажетесь от сопротивления, то завтра будет уже поздно!.. Поразмыслите вот о чем: ведь по ту сторону границы происходит точно то же самое - та же вспышка гнева, ложных обвинений, упрямой вражды! Все народы уподобились передравшимся мальчишкам, которые с горящими глазами бросаются друг на друга, точно маленькие хищные зверьки: "Он начал первый!.." Разве это не бессмыслица? - Так что же? - вскричал штукатур. - Что же, по-твоему, делать нам, мобилизованным, черт побери? - Если вы считаете, что насилие не может быть справедливым, если вы считаете, что человеческая жизнь священна, если вы считаете, что не может быть двух моралей: одной, которая осуждает убийство в мирное время, и другой, которая предписывает его во время войны, - откажитесь подчиниться мобилизации! Откажитесь от войны! Останьтесь верны самим себе! Останьтесь верны Интернационалу! Женни, ожидавшая Жака у выхода, внезапно подошла к нему и стала рядом. Штукатур вскочил. Он яростно скрестил руки. - Чтобы нас поставили в стенке? Как бы не так! Ври больше!.. Там, по крайней мере, каждому свое; можно еще вывернуться, если хоть на грош повезет! - Да разве вы не чувствуете, - вскричал Жак, - что это трусость - отрекаться от своей воли, от своей личной ответственности под напором тех, кто сильнее! Вы говорите себе: "Я осуждаю войну, но ничего не моту сделать..." Это дается вам нелегко, но вы быстро успокаиваете свою совесть, убеждая себя, что, хотя такое подчинение тягостно, - оно достойно уважения... Неужели вы не видите, что вы жертва обмана, что вас втянули в преступную игру? Неужели забыли, что власть дана правительствам не для того, чтобы порабощать народы и посылать их на убой, а для того, чтобы служить им, защищать их, делать счастливыми? Смуглый парень лет тридцати, до сих пор молчавший, стукнул кулаком по столу: - Нет и нет! Ты не прав. Сегодня ты не прав!.. Богу известно, что я никогда не шагал в ногу с правительством. Я такой же социалист, как и ты! У меня пять лет партийного стажа! И вот я, социалист, готов стрелять, защищая правительство так же, как и все остальные! - Жак хотел прервать его, но он повысил голос: - И убеждения тут ни при чем! Националисты, капиталисты, все толстопузые, - мы разыщем их после! И когда придет их черед, мы сведем с ними счеты, - можешь на меня положиться! Но сейчас не время разводить теории! Прежде всего надо рассчитаться с пруссаками! Этим подлецам захотелось войны! Они получат ее! И уверяю тебя: им будет жарко! за нами дело не станет. Жак медленно пожал плечами. Ничего нельзя было сделать. Схватив Женни за руку, он увлек ее к лестнице. - И все-таки да здравствует социальная революция! - крикнул сзади чей-то голос. На улице они несколько минут шли молча. Глухие раскаты грома предвещали грозу. Небо было чернильного цвета. - Знаете, - сказал Жак, - прежде я думал, я двадцать раз повторял, что войны не являются делом чувства, что это неизбежное следствие экономической конкуренции. Но сегодня, видя националистическое исступление, так естественно вспыхивающее во всех без различия классах общества, я почти готов спросить себя, не являются ли... не являются ли войны скорее результатом столкновения темных, необузданных страстей, для которых борьба материальных интересов - лишь удобный случай, лишь предлог!.. - Он снова замолчал. Затем продолжал, следуя течению своих мыслей: - И нелепее всего старания людей не только оправдать себя, но и доказать всем, что их согласие обдуманно, что оно добровольно!.. Да, добровольно!.. Все эти несчастные, которые еще вчера дружно осуждали эту войну, а сегодня оказались втянутыми в нее насильно, с пеной у рта стараются показать, будто они действуют по собственному побуждению!.. И вообще, - снова заговорил он после короткой паузы, - это трагично; трагично, что столько опытных, осторожных людей стали вдруг такими легковерными, стоило только задеть патриотическую струнку... Трагично и почти непостижимо... Быть может, причина попросту в том, что средний человек наивно отождествляет себя со своей родиной, своей нацией, своим государством... Привычка повторять: "Мы, французы... Мы, немцы..." И так как каждый отдельный человек искренне хочет мира, он не может себе представить, что это государство - его государство - может желать войны. И, пожалуй, можно сказать еще вот что: чем более горячим приверженцем мира является человек, тем сильнее он стремится оправдать свою страну, людей своего клана и тем легче убедить его в том, что угроза войны исходит от чужой страны, что его правительство не виновато, что сам он является частью общества-жертвы и что, защищая его, он должен защищать себя. Крупные капли дождя прервали слова Жака. В эту минуту они переходили площадь Биржи. - Побежим, - сказал Жак, - вы промокнете... Они едва успели укрыться под аркадами улицы Колонн. Гроза, весь день висевшая над городом, наконец разразилась с внезапной и какой-то театральной яростью. Вспышки молнии непрерывно сменяли одна другую, ударяя по нервам, а беспрестанные раскаты грома отдавались между домами с грохотом, напоминавшим горные грозы. Полк муниципальной гвардии рысью проехал по улице Четвертого Сентября. Всадники, согнувшись под порывами ветра, наклонились к шеям дымящихся лошадей, чьи копыта вздымали снопы брызг; и, как на хорошей картине художника-баталиста, каски сверкали под свинцовым небом. - Зайдем сюда, - предложил Жак, указывая на плохо освещенный и уже переполненный ресторанчик под аркадами. - Переждем грозу и закусим. Они с трудом нашли два места за мраморным столиком, где уже теснились и другие посетители. Как только Женни села, она сразу же почувствовала полный упадок сил. У нее дрожали колени; плечи, затылок болели; голова была невыносимо тяжелой. Ей показалось, что она вот-вот потеряет сознание. Если бы можно было хоть на несколько минут закрыть глаза, вытянуться, уснуть!.. Уснуть рядом с ним... Воспоминание о минувшей ночи сейчас же завладело ею и, словно удар хлыста, вернуло ей силы. Жак, сидевший рядом с ней, ничего не заметил. Она видела его профиль: влажный висок, темную, с рыжим отливом, прядь волос. Она чуть не схватила его за руку, чуть не сказала: "Идемте домой! Что нам за дело до всего остального?.. Прижмите меня к себе... Обнимите меня крепче!" Разговор вокруг них был общий. Глаза блестели. Передавая друг другу соль, горчицу, люди обменивались дружескими взглядами. Самые нелепые, самые противоречивые новости объявлялись с непоколебимой уверенностью и моментально принимались на веру. - Как бы такая гроза не задержала нашего наступления, - простонала дама неопределенного возраста с покрытым красными пятнами лицом, выражавшим платонический, но задорный героизм. - В тысяча восемьсот семидесятом, - сообщил толстый господин с орденской ленточкой в петлице, сидевший напротив Женни, - военные действия начались только спустя много времени после объявления войны: не ранее, чем через две недели. - Говорят, что не будет сахару, - сказал кто-то. - И соли, - добавила героическая дама. Она доверительно наклонилась к Женни: - Я-то успела принять кое-какие меры. Господин с орденом, обращаясь к соседям по столу, растроганным голосом, дрожавшим от восхищения и, казалось, обладавшим свойством заражать им других, рассказал следующую историю: полковник одного из восточных гарнизонов, получив приказ отвести солдат на десять километров от границы и решив, что Франция уже покорилась врагу, не смог пережить этот позор, вынул револьвер и пустил себе пулю в лоб на глазах у всего полка. В конце стола молча ел какой-то рабочий. Его недоверчивый взгляд встретился со взглядом Жака. Он тотчас вмешался в разговор. - Вам-то хорошо рассуждать, - сказал он со злобой. - А вот мы не смогли нынче добиться в мастерской платы за проработанную неделю! - Почему? - благосклонно осведомился господин. - Хозяин уверяет, будто у него деньги в банке, а банк закрыл лавочку... Мы там как следует пошумели, сами понимаете! Но так ничего и не добились. "Приходите в понедельник", - сказал он нам... - Ну, конечно, в понедельник всем вам заплатят, - заявила героическая дама. - В понедельник? Да ведь многие едут завтра. Понимаете? Уехать и оставить жену с детишками без гроша! - Не беспокойтесь, - уверенно заявил господин с орденом. - Правительство предусмотрело это, как и все остальное. В мэриях будут выдаваться пособия. Поезжайте спокойно! Ваши семьи находятся под покровительством государства: они ни в чем не будут нуждаться. - Вы думаете? - пробормотал рабочий нерешительно. - Почему же тогда об этом не скажут? Сосед Жака, которому посчастливилось купить экстренный выпуск вечерней газеты, заговорил о воззвании Пуанкаре "К французской нации". Все руки протянулись к нему: - Покажите! Покажите! Но он не хотел расставаться со своей газетой. - Читайте вслух! - распорядился господин с орденом. Обладатель газеты, маленький старичок с хитрой физиономией, поправил очки. - Это подписано всеми министрами! - с пафосом заявил он. Затем начал фальцетом: - "Правительство, сознавая свою ответственность и чувствуя, что оно нарушило бы священный долг, если бы предоставило события их ходу, вынесло постановление, необходимость которого продиктована нынешней ситуацией". - Старик сделал паузу. - "Мобилизация - это еще не война..." - Вы слышите, Жак? - шепнула Женни, и в ее голосе прозвучала надежда. Жак пожал плечами. - Надо заманить крыс в крысоловку... А когда они попадутся, их уж сумеют там удержать! - "При настоящем положении вещей, - продолжал старик в очках, - мобилизация, напротив, является наилучшим средством обеспечить почетный мир". Даже за соседними столиками воцарилась тишина. - Громче! - крикнул кто-то из глубины зала. Чтец продолжал стоя. Голос его иногда прерывался: вне всякого сомнения, бедному старику казалось в эту минуту, что это он говорит с народом. Он торжественно повторил: - "...обеспечить почетный мир. Правительство рассчитывает на спокойствие нашей благородной нации и уверено, что она не позволит себе поддаться необоснованным страхам". - Браво! - крикнула дама с лицом в красных пятнах. - "Необоснованным"! - прошептал Жак. - "Оно полагается на патриотизм всех французов и уверено, что среди них не найдется ни одного, который бы не был готов исполнить свой долг. В этот час больше нет партий. Есть бессмертная Франция Права и Справедливости, единодушная в спокойствии, бдительности и достоинстве". За чтением последовало долгое молчание. Затем все снова заговорили на эту волнующую тему. Героизм дамы был не единичным явлением. Лицо господина с орденом стало краснее ленточки в его петлице. У рабочего, сидевшего в конце стола, того самого, который не получил заработной платы, глаза наполнились слезами. Каждый почти с восторгом поддавался коллективному опьянению; каждый чувствовал себя внезапно приподнятым, вознесенным за пределы своего "я", упоенным возвышенностью момента, готовым на самоотречение, на жертву. Жак молчал. Он думал о таких же воззваниях, которые там, за рубежом, были, должно быть, подписаны в тот же самый час другими носителями власти - кайзером, царем; об этих магических формулировках, повсюду исполненных того же могущества и, без сомнения, повсюду разнуздывающих такое же нелепое исступление. Он увидел, что Женни отставила стоявшую перед ней тарелку с супом почти нетронутой. Тогда он кивнул ей и поднялся. Дождь перестал. С балкона капало. Широкие мутные ручьи с шумом вливались в сточные канавы; блестящие мокрые тротуары снова заполнились бегущими куда-то людьми. - Теперь - в палату депутатов, - сказал Жак, лихорадочно увлекая за собой Женни. - Интересно знать, что они придумали там с Мюллером. Это могло показаться бессмысленным, но он все еще не мог бы с твердостью заявить, что отказался от всякой надежды. LXXI Бурбонский дворец тайно охранялся полицией. Тем не менее за решеткой ограды во дворе стояли группы людей, к которым и направился Жак, по-прежнему в сопровождении Женни. При свете круглых электрических фонарей он узнал в одной из групп высокий силуэт Рабба. - Беседа еще не кончилась, - пояснил Жаку старый социалист. - Они только что вышли. Поехали обедать. Обсуждение должно сейчас возобновиться. Но не здесь, - в редакции "Юма". - Ну, как? Каковы первые впечатления? - Не блестящие... Впрочем, трудно сказать. Все они вышли багровые, полумертвые от жажды и немые, как рыбы... Единственный, от кого мне удалось кое-что вытянуть, - это Сибло... И он не скрыл от нас своего разочарования. Правда? - добавил он, обращаясь к подходившему Жюмлену. Женни молча разглядывала обоих мужчин. Жюмлен не особенно нравился ей. Его длинное, узкое лицо, потное и бледное, бритый, чрезмерно выдающийся подбородок, сухая манера говорить, сухо цедя сквозь зубы, обрубая фразы, квадратные плечи, жесткий блеск слишком маленьких и слишком черных зрачков - все это вызывало в молодой девушке неприятное чувство. Напротив, старик Рабб, с его выпуклым лбом, с ясными и печальными глазами, взгляд которых часто с отеческой нежностью останавливался на Жаке, внушал ей доверие и симпатию. - По-видимому, у этого Мюллера нет никаких определенных полномочий, - сказал Жюмлен. - Он не привез никакого конкретного предложения. - Тогда зачем же он приехал? - Исключительно с целью получить информацию. - Информацию? - вскричал Жак. - В такой момент, когда, по всей вероятности, уже поздно даже и действовать! Жюмлен пожал плечами. - Действовать... Чудак!.. Неужели ты думаешь, что можно еще принимать какие-то решения, когда обстановка меняется с каждым часом? Известно тебе, что Германия тоже объявила всеобщую мобилизацию? Это произошло в пять часов, вскоре после нас. И говорят, что сегодня вечером она официально объявит войну России. - Я хочу знать одно, - нетерпеливо сказал Жак. - Для чего приехал этот Мюллер, - для того, чтобы объединить французский пролетариат с германским? Чтобы организовать, наконец, забастовку в обеих странах? Да или нет? - Забастовку? Разумеется, нет, - ответил Жюмлен. - По-моему, он приехал просто для того, чтобы узнать, будет или не будет французская партия голосовать за военные кредиты, которых правительство, вероятно, потребует от палат в понедельник. Вот и все. - И это было бы уже кое-что, - сказал Рабб, - если бы хоть в данном определенном пункте социалистические депутаты Франции и Германии решили придерживаться одинаковой политики. - Ну, это еще неизвестно, - загадочно уронил Жюмлен. Жак нетерпеливо топтался на месте. - Единственное, что можно сказать, - продолжал Жюмлен убежденным тоном, - и что, кажется, на все лады повторяли Мюллеру лидеры нашей партии, это - что Франция сделала все возможное, чтобы избежать войны... до последней минуты! Вплоть до согласия оттянуть свои войска прикрытия!.. По крайней мере, у нас, французских социалистов, совесть чиста! И мы имеем полное право считать Германию нападающей стороной! Жак смотрел на него, ошеломленный. - Другими словами, - отрезал он, - французские социалистические депутаты собираются голосовать за кредиты? - Во всяком случае, они не могут голосовать против них. - Что значит - не могут? - Самое вероятное - что они воздержатся при голосовании, - сказал Рабб. - Ах! - вскричал Жак. - Если бы Жорес был с нами! - Ба!.. Я думаю, что при настоящем положении вещей сам Патрон не решился бы голосовать против. - Но ведь Жорес сотни раз доказывал, насколько нелепо разделение стран на страну нападающую и страну, подвергшуюся нападению! - вскричал Жак в бешенстве. - Это только предлог для бесконечных препирательств! Вы все, кажется, забыли об истинных причинах той переделки, в которую мы попали, - о капитализме, об империалистической политике правительств! В какие бы формы ни облекались первые проявления вражды, международный социализм должен восстать против войны, против всякой войны! Если же нет... Рабб вяло согласился с ним: - В принципе, конечно... И, кажется, Мюллер действительно сказал что-то в этом духе... - И что же? Рабб устало махнул рукой. - Этим дело и кончилось. И, взявшись под ручку, они пошли обедать. - Нет, - возразил Жюмлен. - Ты забыл сказать, что Мюллер выразил желание позвонить по телефону в Берлин, чтобы посоветоваться с лидерами своей партии. - Ах, так? - произнес Жак, хотевший лишь одного - снова обрести надежду. Он круто повернулся, сделал несколько шагов, но возвратился и опять остановился перед Жюмленом, и Раббом. - Знаете, что думаю об этом я? Этот Мюллер приехал попросту для того, чтобы прощупать подлинный уровень интернационализма и пацифизма французской партии. И если бы перед ним оказались настоящие борцы, готовые на все, готовые объявить всеобщую забастовку, чтобы провалить националистическую политику правительства, то - я это утверждаю - можно было бы еще спасти мир! Да! Даже сегодня, даже после объявления мобилизации, можно было бы еще спасти мир! Грозным союзом французского и германского пролетариата! Что же он нашел вместо этого? Говорунов, спорщиков, людей умеренных взглядов, всегда готовых осудить войну и национализм на словах, а на деле собирающихся уже голосовать за военные кредиты и предоставить полную свободу действий генеральному штабу! Мы до последней минуты будем свидетелями все того же нелепого и преступного противоречия: того же двусмысленного столкновения между идеалом интернационализма, который исповедуют теоретически, и всеми теми националистическими интересами, которыми на практике не хочет пожертвовать никто - даже сами лидеры социалистов! Пока он говорил, изнемогавшая от усталости Женни не отрывала от него глаз. Голос Жака обволакивал ее, словно знакомая и ласкающая музыка. Казалось, что она внимательно следит за его словами, но в действительности она была слишком утомлена, чтобы слушать. Она жадно рассматривала лицо Жака, рот на этом лице, и ее взгляд, устремленный на эти изогнутые губы, линия которых то выпрямлялась, то сокращалась, словно какое-то изумительное живое существо, доставлял ей физическое ощущение близости. Вспоминая ночь, проведенную в его объятиях, она замирала от ожидания. "Уйдем, - думала она. - Чего он ждет? Скорее... Пойдем домой... Какое нам дело до всего остального?" Кадье, перебегавший от группы к группе и сыпавший новостями, подошел к ним. - Мы только что обратились в министерство внутренних дел с просьбой дать Мюллеру возможность переговорить по телефону с Берлином. Безуспешно: сообщение прервано. Слишком поздно! И тут и там осадное положение... - Это было, пожалуй, последним шансом, - прошептал Жак, наклоняясь к Женни. Кадье услышал его и насмешливо спросил: - Шансом на что? - На выступление пролетариата! Международное выступление! Кадье странно улыбнулся. - Международное? - повторил он. - Но, дорогой мой, будем реалистами: начиная с сегодняшнего дня международна не борьба за мир, международна - война! Что это было - выпад отчаяния? Он пожал плечами и скрылся во мраке. - Он прав, - проворчал Жюмлен. - До ужаса прав. Война налицо. Сегодня вечером - добровольно или нет - мы, социалисты, так же как все французы, находимся в состоянии войны... Наша международная деятельность... да, мы еще вернемся к ней, мы возобновим ее, но потом. На сегодняшний день пора пацифизма миновала. - И это говоришь ты, Жюмлен? - вскричал Жак. - Да! Появился новый фактор: война налицо. Для меня этот фактор изменил все. И наша роль - роль социалистов - представляется мне вполне ясной: мы не должны тормозить деятельность правительства! Жак посмотрел на него в оцепенении. - Значит, ты соглашаешься быть солдатом? - Разумеется. Заявляю тебе, что во вторник гражданин Жюмлен станет самым обыкновенным рядовым второго разряда двести тридцать девятого запасного полка в Руане! Жак опустил глаза и ничего не ответил. Рабб положил руку ему на плечо. - Не строй из себя большего упрямца, чем ты есть на деле... Если сегодня ты еще не думаешь так же, как он, то ты придешь к этому завтра... Это бесспорно. Дело Франции есть дело демократии. И мы, социалисты, обязаны первыми защищать демократию от вторжения соседей-империалистов! - Значит, и ты тоже? - Я? Не будь я так стар, я пошел бы добровольцем... Впрочем, я попытаюсь. Может быть, моя старая шкура еще на что-нибудь пригодится... Что ты так смотришь на меня? Я не переменил своих убеждений. Я твердо надеюсь дожить до такого дня, когда можно будет возобновить борьбу с милитаризмом. Я остаюсь его заклятым врагом! Но в настоящий момент - без глупостей: милитаризм уже не то, чем он был вчера. Милитаризм сегодня - это спасение Франции, и даже больше: спасение демократии, которой грозит опасность. Вот почему я втягиваю свои когти. И готов сделать то же, что товарищи: взять винтовку и защищать страну. А дальше будет видно! Он смело выдерживал взгляд Жака. Неопределенная улыбка, смущенная и в то же время горделивая, блуждала на его губах и еще больше оттеняла притаившуюся в глазах грусть. - Даже Рабб! - прошептал Жак, отворачиваясь. Он задыхался. Он схватил Женни за руку и ушел с ней, ни с кем не попрощавшись. У ограды группа оживленно разговаривавших людей загораживала выход. В центре, жестикулируя, говорил что-то Пажес, секретарь Галло. Среди окружавших его молодых социалистов Жак увидел знакомые лица: это были Бувье, Эрар, Фужероль, профсоюзный работник Латур, Одель и Шардан - сотрудники "Юма". Пажес заметил Жака и кивнул ему. - Знаешь новость? Телеграмма из Петербурга: сегодня вечером Германия объявила войну России. Бувье, митинговый оратор, человек лет сорока, тщедушный, с землистым лицом, повернулся к Жаку: - Нет худа без добра! Там, на фронте, для нас найдется работа! Как только они дадут нам винтовки и патроны... Жак не ответил. Он не доверял Бувье, ему не нравились его бегающие глазки. (Мурлан сказал ему как-то, выходя с митинга, где Бувье произнес горячую речь: "Этот малый у меня на примете. Слишком он пылок, на мой взгляд... Когда происходят аресты, его каждый раз берут одним из первых, но он всегда ухитряется каким-то образом доказать свою непричастность к делу и освободиться...") - Забавнее всего, - продолжал Бувье с приглушенным смешком, - их уверенность в том, что они втянули нас в националистическую войну! Они и не подозревают, что через месяц эта война станет гражданской войной! - А через два месяца революцией! - вскричал Латур. Жак холодно спросил: - Так, значит, все вы тоже подчинились мобилизации? - Черт возьми! Случай слишком хорош, чтобы его упускать! - А ты? - спросил Жак, обращаясь к Пажесу. - Разумеется! На лице Пажеса было необычное выражение. Его голос звенел. Можно было подумать, что он немного пьян. - Не наша вина, если мы не смогли помешать этой войне, - продолжал он. - Но мы не смогли, и война - совершившийся факт. Так пусть же, по крайней мере, она будет концом этого умирающего общества, которое не замечает, что идет на самоубийство! Капитализм не переживет катастрофы, которую он сам вызвал, и его гибель будет зависеть от нас одних! Так пусть же, по крайней мере, эта война послужит на пользу социальному прогрессу! Пусть она послужит на пользу человечеству! Пусть она будет последней! Пусть она будет освободительной. - Война войне! - прогремел чей-то голос. - Мы будем драться, - вскричал Одель, - но будем драться, как солдаты революции, за окончательное разоружение и раскрепощение народов! Эрар, почтовый служащий, всегда привлекавший внимание своим исключительным сходством с Брианом{303} (вплоть до голоса, вибрирующего, с теплыми, глухими нотами), медленно произнес: - Да... Тысячи и тысячи невинных будут принесены в жертву! Это чудовищно. Но единственное, что могло бы примирить с этим ужасом, - мысль, что мы платим за будущее! Те, которые выйдут из этого кровавого крещения, возродятся духовно... Перед ними не останется ничего, кроме развалин. И на этих развалинах они смогут наконец построить новое общество! Женни, стоявшая позади Жака, увидела, как вздрогнули его плечи. Она подумала, что сейчас он вмешается в спор. Но он повернулся к ней, не сказав ни слова. Его изменившееся лицо поразило ее. Он снова взял ее под руку и, прижимая к себе, отошел от группы. Он был счастлив, что она с ним: ощущение одиночества казалось ему не таким горьким. "Нет, - говорил он себе, - нет!.. Лучше умереть, чем принять то, что я осуждаю всем сердцем! Лучше смерть, чем это отступничество!" - Вы слышали? - сказал он после короткого молчания. - Я не узнаю их больше. В эту минуту Фужероль, который во время разговора у ограды не проронил ни слова, нагнал их. - Ты прав, - сказал он без всякого предисловия, вынуждая молодых людей остановиться и выслушать его. - Я даже хотел было дезертировать, чтобы остаться верным самому себе. Понимаешь?.. Но если бы я это сделал, то впоследствии никогда не был бы уверен в том, что сделал это по убеждению, а не из трусости. Потому что, сказать правду, я отчаянно боюсь... И вот, это нелепо, но я сделаю то же, что они: я пойду... Он не стал дожидаться ответа Жака и удалился решительным шагом. - Может быть, есть много таких, как он... - задумчиво прошептал Жак. Они пошли по Бургундской улице вдоль Бурбонского дворца, направляясь к Сене. - Знаете, что меня поражает? - продолжал Жак после новой паузы. - Их взгляды, их голос, какая-то непроизвольная веселость, которая сквозит в их движениях... До такой степени, что невольно спрашиваешь себя: "А что, если бы они сейчас узнали, что все уладилось, что мобилизация отменена, - не охватило бы их прежде всего чувство разочарования?.." И больнее всего, - добавил он, - видеть энергию, которую они отдают на службу войне, их мужество, их презрение к смерти! Видеть эту впустую растраченную душевную силу - силу, сотой доли которой хватило бы на то, чтобы помешать войне, если бы только они вовремя и единодушно употребили ее на служение миру!.. На мосту Согласия они встретили Стефани; он шел один, опустив голову; огромные очки красовались на его хрящеватом носу. Он тоже торопился узнать результат переговоров. Жак сообщил ему, что беседа прервана и через некоторое время должна возобновиться, но уже в "Юманите". - В таком случае я возвращаюсь в редакцию, - сказал Стефани, поворачивая обратно. Жак был по-прежнему мрачен. Он прошел несколько шагов молча; затем, вспомнив о пророчестве Мурлана, дотронулся до локтя Стефани. - Конечно, - социалистов больше нет: есть только социал-патриоты. - Почему ты говоришь это? - Я вижу, что все они согласны идти воевать. Им кажется, что, принося революционный идеал в жертву новому мифу - "Отечеству в опасности", они повинуются своей совести. Самые яростные противники войны сильнее всего рвутся в бой!.. Жюмлен... Пажес... Все!.. Даже старик Рабб готов пойти добровольцем, если только согласятся его взять! - Рабб! - повторил Стефани вопросительным тоном. Но вдруг заявил: - Это меня не удивляет... Кадье тоже идет. И Берте и Журден! Со вчерашнего дня все они носят в кармане военные билеты. Даже Галло, несмотря на свою близорукость, попросил Геда, чтобы тот похлопотал за него в министерстве и помог ему освободиться от должности "интендантской крысы"!.. - Партия обезглавлена, - мрачно заключил Жак. - Партия? Может быть, и нет. Но что действительно обезглавлено - это противодействие силам войны. Жак подошел к нему ближе, охваченный братским порывом. - Ты тоже думаешь, что если бы Жорес был жив... - Разумеется, он был бы с нами! Или, вернее, вся партия осталась бы с ним!.. Дюнуа нашел правильную формулировку: "Социалистическая совесть не могла бы расколоться". Они молча перешли через площадь Согласия, свободную от экипажей и потому казавшуюся более широкой и светлой, чем обычно. Желчное лицо Стефани судорожно подергивалось: у него был тик. Внезапно он остановился. Свет уличного фонаря отбрасывал на его продолговатое лицо причудливые блики, и минутами его очки вспыхивали над глазными впадинами, полными мрака. - Жорес? - повторил он. (Произнося это имя, его певучий голос, голос южанина, зазвучал такими нежными, такими скорбными нотками, что у Жака подступил комок к горлу.) - Знаешь, что он сказал при мне в прошлый четверг, перед самым отъездом из Брюсселя? Гюисманс{306} собирался вернуться в Амстердам и прощался с ним Патрон неожиданно посмотрел ему в глаза и сказал: "Слушайте меня внимательно, Гюисманс. Если разразится война, поддерживайте Интернационал! Если друзья будут умолять вас принять участие в этой стычке, не делайте этого, поддерживайте Интернационал! И если я, Жорес, приду к вам и потребую, чтобы вы примкнули к какой-либо из воюющих сторон, не слушайте меня, Гюисманс! Чего бы это ни стоило, поддерживайте Интернационал!" Потрясенный, Жак вскричал: - Да! Даже если нас останется только десять! Даже если нас останется только двое! Чего бы это ни стоило, мы должны поддерживать Интернационал! - Его голос дрожал. Трепеща от волнения, Женни подошла ближе и прижалась к нему, не он, видимо, этого не заметил. Он повторил еще раз, словно клятву: - Поддерживать Интернационал! "Но как?" - думал он. И ему показалось, что он, совсем один, погружается во мрак. Было за полночь, когда Жак и Женни вышли из редакции "Юманите", куда многие социалисты приходили в этот вечер за новостями. Несмотря на полное крушение надежд, Жак все же не хотел уходить, не узнав исхода переговоров с германским делегатом. С беспокойством глядя на измученное лицо Женни, он неоднократно умолял ее вернуться домой и отдохнуть, обещая прийти к ней, как только сможет, но она каждый раз отвечала отказом. Наконец в кабинет Стефани, где, кроме них, нашли приют еще человек двадцать социалистов, пришел Галло и заявил, что заседание кончилось. Мюллер, де Ман очень торопились: они хотели поймать последний поезд для штатских, направлявшийся в Бельгию, и у них едва оставалось время, чтобы добраться до Северного вокзала. Жак и Женни увидели, как они прошли по коридору в сопровождении Моризе. Кашен, вооруженный депутатской перевязью{307}, взялся облегчить им отъезд и усадить в поезд. И все-таки нельзя было поручиться, что Мюллеру удастся проехать через бельгийскую границу. Галло, на которого все накинулись с расспросами, яростно тряс всклокоченной головой. Наконец удалось вырвать у него подробности. В конечном итоге эта последняя встреча социалистических партий Франции и Германии ни к чему не привела. После шести часов добросовестного обсуждения пришлось ограничиться робким пожеланием, чтобы социалисты палаты и рейхстага, не препятствуя предоставлению военных кредитов, хотя бы воздержались от голосования за них. Присутствующие разошлись, придя к следующему смехотворному заключению: "Неустойчивость ситуации не позволяет взять на себя более определенные обязательства". Это было окончательное банкротство. Догмат международной солидарности оказался иллюзией. Жак взглянул на Женни, словно надеясь найти у нее последнюю поддержку в своем отчаянии. Она сидела на табурете, немного в стороне от остальных, опустив руки на колени, прислонившись спиной к книжным полкам. Свет плафона косо падал на ее профиль, сгущая тени под глазами, под скулами. Зрачки ее расширились от усилия, которое она делала над собой, чтобы держать глаза открытыми. Заключить ее в объятия, укачать, убаюкать... Все сострадание, какое Жак питал сегодня к миру, внезапно удесятерило его жалость к этому хрупкому и усталому существу, единственному, которое должно было отныне иметь для него значение. Он подошел к ней, помог подняться, молча вывел из комнаты. Наконец! Она первая бросилась к лестнице. Она больше не чувствовала усталости... И когда они оказались на тротуаре, когда горячая рука Жака обвилась вокруг ее талии, - помимо радости, помимо того непреодолимого чувства, которое приковывало ее к нему, она испытала вдруг какое-то неясное, пугающее, совершенно новое ощущение, настолько сильное, что волна крови бурно прилила к ее вискам, и, пошатнувшись, она поднесла руку ко лбу. - Вы совсем без сил, - прошептал Жак, удрученный. - Что же делать? Сегодня нет никакой надежды на машину... Прижавшись друг к другу, измученные, лихорадочно возбужденные, они двинулись вперед, в ночь. На улицах было еще много народа. Небольшие группы полицейских и солдат муниципальной гвардии дежурили на всех перекрестках. Жак и Женни очень удивились, увидев широко раскрытые двери церкви на площади Нотр-Дам-де-Виктуар. Они подошли. Неф зиял, словно волшебный грот, мрачный, хотя и освещенный бесчисленными трехсвечниками, преображавшими алтарь в неопалимую купину. Хоры, несмотря на ночное время, были полны безмолвных молящихся теней; вокруг исповедален, ожидая очереди, стояли коленопреклоненные молодые люди. Заинтересованный и невольно растроганный смятением, которое изобличал в столь поздний час этот порыв народного благочестия, Жак охотно зашел бы сюда на минутку. Но Женни с негодованием удержала его: три века протестантизма бессознательно восставали в ней против пышности католических обрядов, против этого идолопоклонства... Не обменявшись впечатлениями, они продолжали путь. Женни, теперь совсем уже изнемогавшая от усталости, шла, повиснув на руке Жака. Вдруг, неожиданно для самой себя, она схватила эту руку и прижалась к ней щекой. Он остановился, потрясенный. Оглядевшись по сторонам, он втолкнул девушку в какой-то подъезд и обнял ее. "Наконец!" - подумала она. Ее губы раскрылись. Она больше не старалась спрятать от него свой рот. Долгие часы ждала она этой ласки. Она закрыла глаза и, трепеща, отдалась поцелую. Миновав Центральный рынок, они пошли по бульвару Сен-Мишель. Часы на дворце показывали четверть второго. Пешеходов стало меньше, но по мостовой главных улиц тянулись по направлению к городским заставам вереницы обозов: реквизированные подводы, лошади, которых вели под уздцы, автомобили, управляемые солдатами, безмолвные полки, двигавшиеся куда-то по секретным предписаниям. В эту ночь во всей Европе не было покоя. Они шли медленно. Женни прихрамывала. Она вынуждена была признаться, что ботинок натер ей ногу. Жак потребовал, чтобы она сильнее оперлась на него; он поддерживал ее, почти нес. Это задевало самолюбие Женни, но и умиляло ее. По мере того как они приближались к дому, какое-то неясное беспокойство начинало примешиваться к их нетерпению. Нравственные и физические силы обоих были на исходе, но, несмотря ни на что, упорное пламя радости пробивалось сквозь эту усталость и эту тревогу. Едва Женни успела включить электричество в передней, она прежде всего, - таково было первое ее движение всякий раз, как она возвращалась домой, - взглянула, не подсунула ли консьержка под дверь телеграмму из Вены. Ничего. Сердце ее сжалось. Теперь нечего было и думать о том, чтобы получить известие от матери до их отъезда. - Только бы сохранилось нормальное сообщение между Швейцарией и Австрией, - прошептала она. Это было теперь единственной ее надеждой. - Сразу же по приезде в Женеву мы пойдем в консульство, - пообещал Жак. Они все еще стояли в передней, преследуемые воспоминанием о минувшей ночи, чувствуя внезапную неловкость оттого, что вдруг оказались одни при этом ярком свете, с этими изможденными лицами; глаза их избегали друг друга: одно и то же воспоминание смущало обоих. - Что ж... - сказал Жак. Он не двигался. Машинально нагнувшись, он поднял лежавшую на полу газету, медленно сложил ее и бросил на круглый столик. - Я умираю от жажды, - сказал он наконец с несколько деланной непринужденностью. - А вы? - Я тоже. В кухне еще стояли на столе остатки еды. - Наш завтрак, - сказал Жак. Он отвернул кран и не закрывал его до тех пор, пока вода не стала прохладной; потом протянул стакан Женни, опустившейся на ближайший стул. Она отпила несколько глотков и вернула ему стакан, отведя при этом глаза: она была уверена, что он коснется губами того места, к которому только что прикасались ее губы... Он жадно выпил один за другим два стакана, удовлетворенно вздохнул и подошел к ней. Взяв ее лицо обеими руками, он наклонился. Но ограничился тем, что долго смотрел на нее, совсем близко. Потом с нежностью сказал: - Моя дорогая, моя бедная девочка... Уже поздно... Вы измучились... А завтра ночью этот долгий путь... Вы должны хорошенько выспаться... На своей кровати, - добавил он. Она съежилась, не отвечая. Он заставил ее выпрямиться и довел до дверей ее комнаты; она еле держалась на ногах. В комнате было темно; только слабый свет летней ночи проникал через открытое окно. - А теперь вы должны спать, спать, - повторил он ей на ухо. Она не двинулась с места. Прижавшись к нему, она продолжала стоять на пороге. Еле слышно она прошептала: - Там... "Там" - это значило: на диване, в комнате Даниэля... Он глубоко вздохнул и не ответил. Когда Женни согласилась ехать с ним в Швейцарию, он подумал: "Она станет моей женой в Женеве". Но после потрясений этого трагического дня... Равновесие мира было нарушено; кругом царило непредвиденное; исключительное стало законом; все обязательства теряли силу... Еще несколько секунд, вполне сознательно, он боролся с собой. Отстранившись, он посмотрел ей в лицо. Она подняла к нему свои прозрачные глаза. Одинаковое волнение, одинаковая радость, торжественная и чистая, заливала обоих. - Да, - сказал он наконец. LXXII Симплонский экспресс{311}, который по расписанию должен был прибыть в Париж в семнадцать часов, только в двадцать три часа с минутами добрался до станции Ларош, где был немедленно поставлен на запасный путь, чтобы освободить главную магистраль для составов с продовольствием для армии. Экспресс состоял почти исключительно из старых вагонов третьего класса и был переполнен: в десятиместные отделения набилось по тринадцать-четырнадцать человек. В час ночи, после бесконечных маневров, поезд снова с трудом двинулся к столице. В три часа он со скоростью пехотинца прошел мимо станции Мелен и почти сейчас же остановился на мосту через Сену. Начавшее белеть небо освещало изгиб реки; город угадывался по нескольким рядам мигавших в тумане огней. Постепенно за холмами начало светать, и внизу, на дороге, идущей вдоль реки, стал виден марширующий полк, за которым тянулась длинная вереница обозных повозок. Наконец в половине пятого, после бесчисленных остановок, мнимых отправлений, ожиданий в туннелях, поезд, свистя и тормозя у каждого семафора, медленно миновал парижское предместье и остановился на пути без платформы, в трехстах метрах от вокзала Париж - Лион - Средиземное море. Госпожа де Фонтанен пошла вслед за пассажирами, которых служащие высаживали прямо на железнодорожную насыпь и направляли по полотну к зданию вокзала. Тяжелый чемодан бил ее по ногам, и она шаталась при каждом шаге. Вену она оставила в разгаре предвоенной суматохи, выехав одним из последних поездов, предназначенных для иностранцев, которые направлялись в Италию. Она ехала трое суток; у нее было семь пересадок, и она не спала три ночи. Зато она добилась того, что иск против ее мужа был прекращен и имя де Фонтанена не фигурировало больше в следственных материалах. Вокзал, переполненный солдатами в красных штанах, напоминал лагерь. Ей пришлось пробираться между винтовками, составленными в козлы, натыкаться на барьеры, охраняемые дневальными, десятки раз поворачивать обратно, пока не удалось наконец выбраться из вокзала. Не покидавшая ее мы