ей, географией. Провожая Батенкура в свой кабинет, Антуан молча слушал его и, вновь обретя профессиональное внимание, пытался следить за нитью этой болтовни, связать воедино признаки, которые могли бы осветить перед ним физиологическое состояние больной. Он совершенно забыл об Анне. И, лишь увидев, как Батенкур садится в то самое кресло, в которое он так часто усаживал свою любовницу, сказал себе со странной настойчивостью: "Человек, который сидит здесь, говорит со мной и улыбается мне, который только что доверил мне свои сокровенные думы, - этого человека я обманываю, обкрадываю, и он об этом не знает..." Вначале он испытал при этой мысли лишь какое-то неопределенное неприятное ощущение чисто физического порядка, похожее на то, какое вызывает нежелательное или даже слегка противное прикосновение. Но так как Симон внезапно замолчал и казался несколько смущенным, в уме Антуана мелькнуло подозрение: "Знает?" - Однако я приехал сюда не для того, чтобы рассказывать вам, как я ухаживаю за больной, - сказал Батенкур. Взгляд Антуана, испытующий помимо его воли, побуждал собеседника продолжать. - Дело в том, что передо мной встают сейчас кое-какие трудные вопросы... В письмах рискуешь быть непонятым... Я предпочел повидаться с вами, чтобы привести все это в ясность... "А в конце концов, почему бы ему не знать?" - внезапно подумал Антуан. Несколько секунд оба молчали, причем Антуан находился во власти самых нелепых предположений. - Вот что, - выговорил наконец Симон. - Я не уверен в том, что пребывание в Берке во всех отношениях полезно для Гюгеты. - И он пустился в климатологические рассуждения. По его мнению, начиная с пасхи улучшение резко замедлилось. Беркский врач, хотя и заинтересованный в том, чтобы превозносить свой край, тем не менее допускает мысль, что близость моря оказывает на здоровье ребенка неблагоприятное действие. Быть может, нужна горная местность? Мисс Мэри, гувернантка Гюгеты, как раз получила через своих знакомых англичан сведения об одном необыкновенном молодом враче в департаменте Восточных Пиренеев, который специализировался на подобного рода заболеваниях и достигает поразительных результатов. Не двигаясь с места, Антуан изучал это тонкое лицо, нос с горбинкой, как у козла, бледную кожу блондина, которую не сумел покрыть загаром даже морской воздух. Казалось, он внимательно слушает, тщательно взвешивает все доводы Батенкура. В действительности же он почти не слушал его. Он думал о том, какое мнение о своем муже в одну из редких минут откровенности высказала ему Анна: человек ничтожный и лицемерный, эгоистичный, тщеславный, скрытный и злой. До сих пор он без всякого недоверия относился к этому портрету, потому что она говорила о Симоне с презрительным равнодушием, которое казалось залогом правдивости, но теперь, когда оригинал был перед ним, множество неясных мыслей зашевелилось в его мозгу. - Не перевезти ли мне Гюгету в Фон-Роме{157}? - спросил Батенкур. - Пожалуй, хорошая мысль... Да... - пробормотал Антуан. - Разумеется, я поселюсь подле нее. Расстояние, одиночество - все это не играет для меня никакой роли, если только девочке будет там хорошо. Что касается моей жены... - Выражение страдания, быстро подавленное, скользнуло по лицу Симона, когда он упомянул об Анне. - Она не часто приезжает к нам в Берк, - признался он с улыбкой, которая пыталась быть снисходительной. - Париж так близко, вы понимаете... Она постоянно принимает приглашения друзей, невольно отдается светской жизни. Но если бы она навсегда поселилась в Фон-Роме вместе с нами, то, может быть, скоро забыла бы свой Париж... Мечта о возобновлении близости промелькнула в его взгляде, мечта, в которую он не верил и сам, - это было видно. Без сомнения, он любил эту женщину, любил до боли, как в первый день. - Быть может, все бы переменилось... - загадочно прошептал он. Антуан ясно видел, какими внешними чертами могло быть оправдано мнение Анны о Симоне. Тем не менее, - и эта уверенность все больше и больше укреплялась в нем, - тем не менее человек, сидевший здесь, напротив него, в этом кресле, был совершенно не похож на портрет, нарисованный Анной. Двоедушие, эгоизм, злость - все это были обвинения, которые и пяти минут не устояли бы перед испытующим взором, перед той интуитивной проницательностью, которая пробуждает у наблюдателя, мало-мальски одаренного чутьем, присутствие самого человека, непосредственное соприкосновение с ним. Напротив: прямота, природная скромность, доброта Батенкура проявлялись в каждом его слове, даже в неловкости его манер. "Человек слабовольный? Возможно! - думал Антуан. - Нерешительный, неуравновешенный? Без сомнения. Глупый? Быть может... Но чудовище лицемерия - разумеется, нет!" Симон спокойно продолжал монолог. Глядя на него добрыми глазами, полными признательности и доверия, он пояснил, что, разумеется, никогда и не думал принять столь важное решение, не посоветовавшись с Антуаном. Он всецело полагается на него. Ему известны его познания, его преданность делу. Он даже надеялся, что, может быть, Антуан захочет, решая вопрос, вооружиться всеми необходимыми данными и приедет на несколько часов в Берк, чтобы еще раз посмотреть больную девочку. Хотя, разумеется, при настоящем положении вещей... Теперь Антуан слушал его внимательно: он внезапно принял решение навсегда порвать свою связь с Анной. Действительно ли это было решено сейчас, в эти несколько минут? Или это бесповоротное решение было давно уже принято где-то в сокровенных глубинах его воли? Да и можно ли было назвать решением это немедленное и беспрекословное подчинение необходимости, сделавшейся вдруг неотложной, властной, непреоборимой?.. Будь у него время разобраться в самом себе, он, конечно, понял бы, что упорство, с каким он последнее время избегал телефонных звонков Анны, уклонялся от свиданий, которые она без конца назначала ему через Леона, уже выдавало тайное, еще не осознанное желание разрыва. Он даже вынужден был бы признаться самому себе, что, хотя политика как будто не играла тут никакой роли, все же трагические события, волновавшие Европу, отчасти способствовали этому отчуждению - словно его связь с этой женщиной была ниже уровня каких-то новых чувств, не подходила к масштабу событий, потрясавших мир. Как бы то ни было, но ускорило разрыв, сделало его, почти без ведома Антуана, чем-то окончательным, как бы совершившимся фактом, именно присутствие Симона в его кабинете. Ему было нестерпимо находиться здесь, у себя дома, лицом к лицу с этим обманутым человеком, принимать с видом лицемерного прямодушия его уважение, его доверие и видеть, как этот человек, ничего не знающий о той роли, на которую его обрекли, обращается к нему, словно к надежному другу. Он смутно думал про себя: "Так нельзя... Этого не должно быть... Жизнь не должна быть такой... Прежде всего я, - да, это верно, - мои удовольствия, мои развлечения... Но рядом есть люди, связанные со мной, есть судьбы, легкомысленно жертвовать которыми просто чудовищно... Вот из-за таких людей, как я, из-за людей, живущих, как я, из-за таких поступков, как этот, - распущенность, и ложь, и несправедливость, и душевные страдания воцарились в этом мире". Странная вещь: начиная с момента, когда он не допускающим возражения тоном заявил себе: "Анна и я - это кон-че-но", - все, словно по волшебству, показалось ему отодвинувшимся во мрак. Да, в самом деле, как будто бы никогда ничего и не было. Он мог теперь без малейшей неловкости смотреть Батенкуру в глаза, улыбаться ему, говорить слова утешения, давать советы. Когда Симон застенчиво, как школьник, пробормотал, поднимаясь с места: "Я, кажется, просидел дольше десяти минут", - Антуан, засмеявшись, ласково коснулся его плеча. Он проводил его, болтая, до лестницы. Он даже обещал на следующей неделе приехать в Берк. (На минуту он забыл обо всем, даже о войне... Внезапно он вспомнил о ней. И подумал, что неизбежность катастрофы, угрожавшей ниспровергнуть все существующие ценности, несомненно, помогла ему со спокойным сердцем воспринять всю необычность этого свидания с глазу на глаз. "Быть может, через месяц мы оба будем убиты, - подумал он. - Какое значение в сравнении с этим имеет все остальное?..") - Поезд, который отходит в восемь тридцать, доставит вас в Ранг в одиннадцать часов, а к завтраку вы будете в Берке, - уже сообщал подробности Симон, очень обрадованный. - Если не помешает что-либо непредвиденное... - внес поправку Антуан. Лицо его собеседника побледнело и передернулось. На миг он прижал кулак к губам. Горестное смятение отразилось в его широко раскрытых глазах. Антуан с ясностью увидел, что в эту минуту сын старого гугенота, полковника графа де Батенкур, трепетал при мысли о своем солдатском долге. - Что будет с Гюгетой, если меня мобилизуют? - сказал Симон, не глядя на Антуана. - У нее останется ее мисс... В эту секунду оба одновременно и почти одинаково подумали об Анне. Батенкур молча подошел к двери. На площадке лестницы он обернулся. - Когда вы должны явиться по мобилизации? - В первый день... Я врач пехотного батальона... Пятьдесят четвертый полк в Компьене... А вы? - В третий... Я сержант. В Вердене, четвертый гусарский. Они братски пожали друг другу руки. Затем, в последний раз дружески кивнув Симону, Антуан тихо затворил дверь. С минуту он не двигался с места; глаза его были устремлены на ковер. Перед ним стояло отчетливое видение: Симон де Батенкур в форме гусарского сержанта скачет под огнем во главе своего взвода по равнине Эльзаса. Резкий телефонный звонок привел его в себя. "Может быть, это она?" - подумал он. На его лице появилась жестокая улыбка. Ему захотелось броситься к аппарату и покончить с этим сейчас же. В конце коридора Леон уже снял трубку. - Да... В пятницу, седьмого августа? Хорошо... В три часа... От профессора Жанте? Хорошо, сударь, я запишу... Перелистывая свою записную книжку, Антуан спускался по лестнице, как вдруг звук знакомых голосов остановил его на площадке второго этажа. Он отворил дверь и направился к комнате, предназначенной для архива. Штудлер и Руа спорили, сидя там. На них не было белых халатов. Кругом - на столах, на стульях - валялись сегодняшние газеты. - Так-то вы работаете, друзья мои? Штудлер с мрачным видом пожал плечами. Руа встал, улыбнулся и вопросительно посмотрел на Антуана. - Видели вы Рюмеля, патрон? - Да. Известия "Пари-Миди" ложны. Правительство послало опровержение. Но дела идут все хуже и хуже... - После паузы он лаконически добавил: - Мы танцуем на краю пропасти... - А Германия готовится! - проворчал Штудлер. - К счастью, и мы тоже, - возразил Руа. Наступило молчание. - Последние шансы сохранить мир находятся в руках рабочего класса, - со вздохом сказал Штудлер. - Но он осознает это только тогда, когда будет слишком поздно... В народе существует по отношению к войне какой-то чудовищный фатализм... Впрочем, это понятно: детям еще в школе калечат мозги всем тем, что им рассказывают о прежних войнах, о славе, о знамени, об отечестве... тем значением, которое придается военным смотрам, парадам... и, наконец, воинской повинностью... Сегодня мы дорого платим за эти нелепости! Руа слушал его, насмешливо улыбаясь. Антуан снова вынул записную книжку и внимательно ее изучал. - До свидания, - внезапно сказал он, надевая шляпу. - Этак я никогда не кончу своих визитов... До вечера! Штудлер и Руа остались одни. Руа встал перед Халифом. - Поскольку все равно не сегодня-завтра придется "идти", согласитесь, по крайней мере, что начало обещает быть недурным. - Ах, замолчите, дружище! - Да нет... Хоть раз подумайте об этом без предвзятого мнения... Если взвесить все, мы находимся в неплохом положении... Франция сильнейшим образом заинтересована в том, чтобы война вспыхнула сперва между Россией и Германией: это обеспечивает нам содействие русских и предоставляет роль помощницы, а она всегда бывает наиболее выгодной. С другой стороны, у нас - хочу на это надеяться - было время потихоньку подготовить нашу мобилизацию, не подвергаясь риску пресловутого внезапного нападения, которого так боялся наш генеральный штаб. Все это увеличивает наши шансы... Штудлер молча смотрел на него. - Так вот, - продолжал Руа, - если вы человек добросовестный, то вынуждены будете признать: момент неплохо выбран, чтобы решить старую распрю и восстановить наконец национальную честь. - Национальную честь! - вне себя прогремел Штудлер. Дверь отворилась, и вошел Жуслен. - Все еще спорите? - заметил он с усталым видом. (Этот был в халате. Он питал отнюдь не больше иллюзий, чем остальные. Он знал, что через двадцать один день его наверняка уже не будет здесь, чтобы установить результат посева микробов, которому он отдал сегодня все утро, но считал своим долгом работать так, словно ничего не произошло. "Прежде всего это помогает не думать", - сказал он как-то Антуану с грустной улыбкой, спрятанной в глубине его серых глаз.) - Повсюду один и тот же дурацкий припев! - крикнул ему Штудлер, пожимая плечами. - Здесь - честь Франции! Там - самолюбие Австрии! В России - защита славянского престижа на Балканах!.. Как будто обеспечить мир народов, - даже если признать, что мы зашли слишком далеко, - не в тысячу раз почетнее, нежели вызвать всеобщую бойню! Он приходил в ярость, видя, что националисты всегда присваивают себе монополию на благородство, бескорыстие, героические доблести, ибо хоть и не принадлежал ни к одной партии, отлично знал, что активным борцам - революционерам, которые во всех столицах ведут ожесточенную борьбу с силами войны, более чем кому бы то ни было свойственны величие и самоотречение, готовность превзойти себя ради трудно достижимого идеала, пылкость и сила духа, создающие героев. Он не смотрел ни на Жуслена, ни на Руа; его неподвижный пророческий взгляд горел каким-то сосредоточенным блеском. - "Национальная честь"! - проворчал он еще раз. - Все высокие слова уже мобилизованы, чтобы усыпить сознание людей!.. Кому-то надо во что бы то ни стало прикрыть нелепость всего происходящего, помешать всякому проявлению здравого смысла! Честь! Отечество! Цивилизация! А что кроется за этими приманками? Промышленные интересы, конкуренция рынков, мелкие комбинации политиканов и дельцов, ненасытная алчность правящих классов всех стран! Нелепость! Защита цивилизации? С помощью актов величайшего варварства? С помощью разнуздывания самых низменных инстинктов!.. Защита Права и Справедливости? С помощью анонимного убийства! Стреляя по беднягам, которые не хотят нам никакого зла и которых заставят идти против нас с помощью тех же шарлатанских средств! Нелепость! Нелепость! - Браво, Халиф! - презрительно бросил Руа. - Ну, ну! - мягко произнес Жуслен, кладя руку ему на плечо. К юному Манюэлю Руа, их общему любимцу, он питал те же чувства, что и Антуан. Он любил его, сам хорошенько не зная, за что. За его спокойное мужество, за великодушную наивность. В этом воителе, исполненном нетерпения и бесхитростной готовности пожертвовать собой, он видел ту красоту, к какой именно он, Жуслен, человек науки и философских рассуждений, не мог оставаться безразличным. Он уважал в Руа тот идеал чистоты, ту наивную веру в возрождение через войну, за которую юноше, без сомнения, предстояло заплатить кровью. - Честь... - проговорил он негромко. - По-моему, большая ошибка допускать проникновение моральных критериев в такую сферу, где они не имеют смысла: в экономическую борьбу, разъединяющую государства. Это все извращает, все отравляет. Парализует всякую реальную возможность соглашения. Придает вид сентиментальных идеологических конфликтов, религиозных войн тому, что, может быть, и действительно является только одним: конкуренцией между коммерческими фирмами! - Кайо в тысяча девятьсот одиннадцатом году хорошо это понял, - с горячностью вставил Халиф. - Если бы не он... Руа запальчиво перебил его. - Вы, конечно, предпочли бы видеть своего Кайо в министерстве иностранных дел, а не на скамье подсудимых? - Разумеется. И вы можете мне поверить, дорогой мой, что, если бы он остался у власти, мы не пришли бы к тому, к чему пришли!.. Если бы не он, всеобщая война - это радостное событие, приближение которого, по-видимому, преисполняет восторгом вас и ваших друзей, - произошла бы, на счастье народов, тремя годами раньше!.. Он не говорил о национальной чести, он говорил о делах; он один, вопреки всему и всем, упорно стоял за программу, построенную на реальных фактах, на непосредственной выгоде!.. И благодаря этому ему удалось избежать самого худшего! Жуслен заметил недобрый огонек, загоревшийся в глазах Руа. Он поспешил вмешаться. - Я тоже считаю, что эта программа, если бы только упорно за нее держались, не вызвала бы таких противоречий, которые нельзя было бы разрешить путем дипломатических сделок, взаимных уступок. Деловые интересы легче примирить, чем чувства!.. Да, я тоже считаю, что такой человек, как Кайо... И если война разразится, то весьма возможно, что историки, сумевшие найти связь между судьбами народов и носом Клеопатры, сумеют также, освещая сложные причины настоящего конфликта, придать должное значение роковому выстрелу из револьвера в редакции "Фигаро". Руа самоуверенно рассмеялся. - Я предпочитаю не отвечать вам, - сказал он весело, - и предоставить эту заботу будущему! LVIII - Давайте пойдем с ними, - предложил Жак Женни. Их было человек десять, - все они собрались в кафе "Круассан", чтобы вместе идти в Монруж, где должен был выступать Макс Бастьен. (В этот вечер во всех округах Парижа - в Гренеле, в Вожираре, в Батиньоле, в Лавилет - социалистические секции устраивали небольшие митинги, В Бельвиле собирался выступить Вайян; ждали столкновений. В Латинском квартале студенты организовали собрание в зале Бюлье.) Они доехали автобусом до Шатле, трамваем - до Орлеанских ворот; затем другим трамваем до площади Эглиз. Здесь пришлось слезть и по многолюдным улицам дойти пешком до использованного не по назначению театра, где происходило собрание. Вечер был удушливый, воздух предместий - зловонный. После обеда все жители вышли из своих домов и слонялись, охваченные тревогой. Улицы оглашались криками газетчиков, продававших в пригородных районах вечерние газеты. Женни неуверенно ступала по мостовым этих старых улиц. Она устала. От тяжести креповой вуали, которая в такую жару сильно пахла краской, у нее началась мигрень. В своем траурном костюме она чувствовала себя среди этих людей чужой, - большинство из них было в рабочей одежде; она инстинктивно сняла перчатки. Жак, шагавший с ней рядом, ясно видел, что она о трудом поспевает за ним, но не решался взять ее под руку; в присутствии друзей он обращался с ней как с товарищем. Время от времени он бросал ей одобряющий взгляд, не прерывая разговора со Стефани о последних новостях, полученных в "Юманите". Свой оптимизм Стефани основывал на брожении среди рабочих, которое, по его словам, все усиливалось. Число заявлений, выражающих массовый протест, возрастало. Появился манифест Социалистической партии, манифест социалистической фракции парламента, манифест Всеобщей конфедерации труда, манифест Федерации Сены, манифест межфедерального бюро свободомыслящих. - Повсюду - лихорадочная деятельность, повсюду грозные предупреждения, - утверждал он, и его агатовые глаза сверкали надеждой. Один ирландский социалист, приехавший сейчас из Вестфалии, рассказал ему, обедая в кафе "Круассан", что сегодня вечером в Эссене, в самом центре немецкой металлургии, в сердце крупповских военных заводов, должна состояться внушительная антивоенная манифестация. Ирландец уверял даже, что на закрытых собраниях многие рабочие, чтобы помешать имперскому правительству в осуществлении его упорных воинственных замыслов, проповедовали саботаж. Однако после полудня все встревожились по-настоящему. В залах редакции распространился пугающий слух, исходивший из Германии. Говорили, что кайзер в ультимативном тоне запросил у Сазонова объяснений по поводу русской мобилизации и, получив ответ, что эта мобилизация, хотя и частичная, уже не может быть приостановлена, велел подготовить приказ о мобилизации в Германии. В течение двух часов казалось, что все окончательно потеряно. Наконец германское посольство выступило с опровержением, и притом в самых категорических выражениях, которые убедили всех, что известие о германской мобилизации действительно было ложным. Стало известно, что его поместил в Берлине "Локальанцейгер": ответ по ту сторону границы на инцидент с "Пари-Миди". Эта непрерывная смена горячих и холодных душей держала общественное мнение в опасном возбуждении. Жорес опасался вредных последствий этой паники больше всего остального. Он не переставал повторять, что долг каждой группы, каждого центра - бороться с неопределенными страхами, которые отдавали умы во власть неотвязных мыслей о законной самозащите и были на руку врагам мира. - Ты видел его после того, как он вернулся? - спросил Жак. - Да, я только что проработал с ним два часа. Немедленно по приезде из Бельгии, даже не успев сделать сообщение в парламентской социалистической фракции о результатах Брюссельской конференции, патрон собрал своих сотрудников, чтобы совместно с ними приступить к подготовке международного конгресса, который предполагалось созвать в Париже 9 августа. Чтобы обеспечить успех этой важной встречи европейских социалистов, у французской партии было в распоряжении всего десять дней, - нельзя было терять ни одного часа. Присутствие Жореса в "Юманите" всех воодушевило. Он приехал, сильно ободренный твердой позицией немецких социалистов, полный веры в полученные от них обещания и готовый с новым увлечением отдаться борьбе. Возмущенный поведением правительства в истории с залом Ваграм, он тотчас же принял решение дать властям отпор и предложил защитникам мира блестящий реванш, назначив на следующее воскресенье, 2 августа, широкий митинг протеста. - Ну, вот мы и пришли, - сказал Жак, ободряюще коснувшись руки Женни. - Это здесь. Она увидела взвод полицейских, стоявших наготове под одним из портиков. Молодежь продавала "Батай сендикалист", "Либертэр". Они вошли в тупичок, где люди стояли группами и, вместо того чтобы войти в театр, болтали между собой. Тем временем собрание началось. Зал был полон. - Ты пришел послушать Бастьена? - спросил у Жака один из выходивших, какой-то партийный активист. - Кажется, его задержали в Федерации, и он не приедет. Разочарованный, Жак чуть было не повернул назад, но Женни была не в силах сейчас же двинуться в обратный путь. Не обращая внимания на друзей, Жак повел молодую девушку в первые ряды, где он заметил два свободных места. Секретарь секции, некто Лефор, председательствовал, сидя на сцене за садовым столом. Муниципальный советник, избранник квартала Монруж, ораторствовал, стоя перед рампой. Он несколько раз повторил, что война - это "ахронизм". Люди, сидевшие рядом, болтали друг с другом, по-видимому, не слушая его. - Тише! - время от времени выкрикивал председатель, стуча ладонью по цинковому столу. - Присмотритесь к лицам, - сказал Жак шепотом. - Революционеров можно, кажется, различить по выражению лица. У одних революция в подбородке, у других - в глазах... "А у него?" - подумала Женни. Вместо того чтобы смотреть на лица соседей, она рассматривала лицо Жака, его выдающийся, волевой подбородок, живой, немного жесткий взгляд, решительный и блестящий. - Будете вы говорить? - робко прошептала она. Этот вопрос она задавала себе всю дорогу. Ей хотелось, чтобы он выступил, хотелось восхищаться им еще больше, но в то же время она и боялась этого, словно стесняясь чего-то. - Не думаю, - ответил он, беря девушку под руку. - Я плохой оратор. В тех немногих случаях, когда мне приходилось выступать, меня все время угнетало чувство, что слова увлекают меня, искажают оттенки, извращают мою настоящую мысль... Она больше всего любила, когда он вот так анализировал себя для нее, и вместе с тем ей всегда почти казалось, что все, что он говорит о себе, уже давно ей известно. Пока он говорил, она ощущала через материю теплоту руки, поддерживавшей ее локоть, и это так ее волновало, что она могла теперь думать только об одном - об этом сладостном, жгучем прикосновении, пронизывавшем ее тело. - Понимаете, - продолжал он, - у меня всегда бывает такое ощущение, словно я немного лгу, утверждаю больше того, во что верю сам... Невыносимое ощущение... Это было верно. Но так же верно было и то, что, начиная говорить, он испытывал головокружительное опьянение и что почти всегда ему удавалось создать между собой и слушателями какую-то живую связь, какое-то единодушие. На трибуне другой оратор, толстяк с апоплексическим затылком, сменил муниципального советника. Его бас с первых же слов завоевал всеобщее внимание. Он бросал слушателям ряд безапелляционных утверждений, но проследить за нитью его мыслей было невозможно. - Власть попала в руки эксплуататоров народа!.. Всеобщее избирательное право - это пагубный вздор!.. Рабочий - раб промышленного феодализма!.. Политика капиталистических торговцев оружием нагромоздила под полом Европы бочки с порохом, которые готовы взорваться!.. Народ, неужели ты позволишь продырявить себе шкуру, чтобы обеспечить прибыли заводчикам Крезо{169}?.. Щедрые аплодисменты автоматически отмечали каждое из коротких заявлений, которые он отбарабанивал, задыхаясь, словно наносил удары дубинкой. Он привык к овациям; в конце каждой фразы он умолкал, ожидая их, и с минуту стоял с открытым ртом, словно в глотку к нему залетел майский жук. Жак наклонился к девушке: - Глупо... Им надо говорить вовсе не это... Надо убедить их, что их много, что они сила! Они смутно догадываются об этом, но они этого не чувствуют! Надо, чтобы они убедились на опыте, непосредственном, решительном. Вот для чего - да, и для этого тоже - так важно, чтобы на этот раз пролетариат выиграл игру! В тот день, когда он увидит на деле, что может собственными силами поставить непреодолимую преграду политике агрессии и заставить правительства отступить, он познает свою истинную силу, поймет, что он может все! И тогда... Между тем публике начали надоедать бессвязные возгласы оратора. В одном углу театра разгорелся частный спор, который перешел в целый диспут. - Тише! - вопил секретарь Лефор. - Инструкция Центрального комитета... Партийная дисциплина... Спокойствие, граждане! Он питал явный ужас перед любым беспорядком, могущим повлечь за собой вмешательство полиции, и теперь заботился только о том, чтобы собрание закончилось без шума. Появление перед рампой третьего оратора, последнего из записавшихся в этот вечер, на короткое время восстановило тишину. Это был Леви Мас, преподаватель истории в лицее Лаканаль, известный своими статьями о социализме и своими неладами с университетом. Его темой была история франко-германских отношений начиная с 70-го года. Он с большой эрудицией приступил к освещению вопроса и через двадцать пять минут после начала своей лекции только-только дошел до сараевского убийства. Горловым голосом, от которого дрожало пенсне на его длинном остром носу, он рассказал о "мужественной маленькой Сербии". Затем он увлекся, проводя параллели между группировками союзников, между австро-германскими и франко-русскими договорами. Изнемогающая аудитория начала волноваться. - Хватит! К делу! - Программу действий! - Что делать? Как помешать войне? - Тише! - повторял Лефор с возрастающим беспокойством. - Возмутительно! - шепнул Жак на ухо Женни. - Все эти люди пришли сюда, чтобы получить лозунг, простой, ясный, практический, а уйдут они с головой, набитой историей дипломатических отношений, о таким ощущением, что все это для них слишком сложно... что ничего нельзя сделать и надо ждать неизбежного... Оратора прерывали возгласы: - Что происходит? Куда нас ведут? - Мы хотим знать правду! - Да! Правду! - Правду, граждане? - вскричал Леви Мас, смело встречая бурю. - Правда в том, что Франция - миролюбивая нация и что в течение последних двух недель она это великолепно доказывает, приводя в смущение все империалистические государства! Наше правительство, которое можно критиковать за его внутреннюю политику, стоит сейчас перед трудной задачей! Долг социалистической партии - не усложнять этой задачи! Разумеется, мы не согласимся принять весь тот националистический вздор, который буржуазия внесла в свою программу! Но, - и это надо сказать во весь голос, надо крикнуть об этом всему миру, - ни один француз не откажется защищать свою территорию в случае вторжения иностранцев! Жак выходил из себя. - Слышите? - сказал он, снова наклоняясь к Женни. - Ничто не может лучше подготовить народ к войне!.. Стоит только внушить ему уверенность в неизбежности германского нападения, и завтра он согласится на все что угодно. Она подняла на него свои голубые глаза: - Выступите! Вы! Не отвечая, он смотрел на оратора. Он чувствовал вокруг себя растущее недовольство. И главное, в нерешительности этой толпы он ощущал тайное всеобщее возбуждение, благоприятное для революционного взрыва, - возбуждение, не воспользоваться которым было бы преступно. - Хорошо! - сказал он вдруг. И внезапно поднял руку, требуя слова. Председатель одно мгновение внимательно разглядывал его, потом решительно отвел глаза. Жак нацарапал на клочке бумаги свою фамилию, но не было никого, кто мог бы передать его Лефору. Среди возрастающего шума Леви Мас заканчивал свою речь: - Разумеется, граждане, положение затруднительное! Но оно не безвыходно, пока правительство имеет поддержку народа, чтобы уверенно защищать находящийся под угрозой мир! Перечитайте статьи нашего великого Жореса! Те, кто дерзко ищет ссоры с нами по ту сторону границы, должны почувствовать, что за нашими государственными деятелями и дипломатами стоит социалистическая Франция, единодушная в деле мирной защиты Права! Он поправил пенсне, обменялся взглядом с председателем и поспешил подобру-поздорову убраться за кулисы. Раздалось несколько хлопков личных друзей оратора, прерванных неясными криками протеста, робкими свистками. Лефор встал. Он размахивал руками, пытаясь водворить спокойствие. Публика решила, что он хочет говорить, и на минуту затихла. Он воспользовался этим, чтобы крикнуть: - Граждане, собрание закрыто! - Нет! - гневно выкрикнул Жак со своего места. Но собравшиеся, повернувшись спиной к сцене, уже бросились к трем дверям, выходившим в тупик. Стук откидных сидений, крики, споры создавали оглушительный шум, который невозможно было перекричать. Жак был вне себя. Никоим образом нельзя было допустить, чтобы эти люди, преисполненные лучших намерений, ищущие точных указаний, покинули зал в полной растерянности, так и не узнав, чего ждет от них Интернационал! С трудом проталкиваясь сквозь толпу, он добрался до ниши оркестра. Сцена, отделенная от зала этой темной дырой, была недосягаема. С пеной у рта он кричал: - Прошу слова! Он прошел вдоль помещения оркестра до литерной ложи бенуара, разбежался, прыгнул в ложу, выбежал в коридор, нашел дверь, которая вела за кулисы, растолкал каких-то людей и ворвался наконец на уже опустевшие подмостки. Он продолжал кричать: - Прошу слова! Но его голос терялся в шуме. Перед ним зияла пыльная, уже на три четверти опустевшая пропасть театра. Он бросился к цинковому столу и начал яростно колотить по нему кулаками, словно бил в гонг. - Товарищи! Прошу слова! Немногие еще остававшиеся в зале - человек около пятидесяти - обернулись к сцене. Раздались голоса: - Слушайте!.. Тише!.. Слушайте!.. Жак продолжал стучать по столу, словно бил в набат. Он был бледен, растерзан. Его взгляд окидывал все концы зала. Он яростно кричал: - Война! Война! Воцарилось нечто похожее на тишину. - Война! Она нависла над нами! Через двадцать четыре часа она может обрушиться на Европу!.. Вы требуете правды? Вот она! Возможно, что меньше, чем через месяц, все вы, находящиеся сейчас здесь, будете уничтожены!.. Резким движением он откинул прядь волос, падавшую ему на глаза. - Война! Вы не хотите ее? Зато они ее хотят, они! И они навяжут ее вам! Вы будете жертвами! Но вы будете также и виновниками! Потому что только от вас зависит помешать этой войне... Вы смотрите на меня! Все вы спрашиваете себя: "Что делать?" Для этого-то вы и пришли сюда сегодня... Хорошо, я скажу вам это! Потому что есть нечто такое, что можно сделать. Есть еще возможность спасения. Единственная! Это - единодушный отпор! Отказ! Более спокойно, поразительно владея собой, усилив голос и отчеканивая слова, чтобы его слышали все, он продолжал после короткой паузы: - Вам говорят: "Капитализм, соперничество наций, могущество денег, торговцы оружием - вот что делает возможными войны". И все это верно. Но подумайте. Что такое война! Разве это лишь столкновение интересов? К несчастью, нет! Война - это люди и кровь! Война - это мобилизованные народы, которые дерутся друг с другом! Все министры, все банкиры, все хозяева трестов, все в мире торговцы оружием были бы бессильны начать войну, если бы народы отказались подчиниться мобилизации, если бы народы отказались драться друг с другом! Пушки и ружья не стреляют сами собой! Чтобы воевать, нужны солдаты! И эти солдаты, на которых рассчитывает капитализм для своего дела наживы и смерти, - это мы! Ни одна законная власть, ни один приказ о мобилизации не может что-либо сделать без нас, без нашего согласия, без нашего слепого повиновения! Итак, наша участь зависит от нас самих! Мы сами хозяева своей судьбы, потому что нас много, потому что мы - сила! И вдруг все зашаталось. Внезапное головокружение... Словно вспышка молнии осветила вдруг перед ним ответственность, которую он на себя взял. Имел ли он право выступить? Уверен ли в том, что знает истину?.. С минуту, снедаемый сомнениями, он был не в силах бороться с полнейшим упадком духа. В этот момент в глубине театра произошло какое-то движение. Задержавшиеся отказались от мысли об уходе и медленно подвигались ближе к сцене, словно железные опилки, притягиваемые магнитом. В мгновение ока смятенье Жака исчезло, испарилось, не оставив никакого следа. И снова все, о чем он думал, что хотел рассказать этим людям, которые словно бросали ему оттуда, из глубины зала, свой немой вопрос, показалось ему ясным, неоспоримым. Он шагнул вперед и, наклонившись над рампой, крикнул: - Не верьте газетам! Пресса лжет! - Браво! - произнес чей-то голос. - Пресса продалась националистам! Чтобы замаскировать свои аппетиты, правительства всех стран нуждаются в лживой прессе, которая убеждает их народы в том, что, уничтожая друг друга, каждый из них героически жертвует собой ради святого дела, ради торжества Права, Справедливости, Свободы, Цивилизации!.. Как будто существуют справедливые войны! Как будто можно быть справедливым, обрекая миллионы невинных людей на муки, на смерть! - Браво! Браво! В трех дверях, выходивших в тупик, толпились любопытные. Незаметно подталкиваемые теми, кто был сзади, они в конце концов вошли в зал и заняли места в креслах. - Тише! Дайте слушать! - шикали кругом. - Неужели вы допустите, чтобы кучка преступников под напором событий, впрочем, ими же самими подготовленных, бросила на поля сражения миллионы мирных жителей Европы?.. Стремление к войнам никогда не исходит от народов! Оно исходит исключительно от правительств! У народов нет других врагов, кроме тех, кто их эксплуатирует! Народы не враждуют друг с другом! Вы не найдете ни одного германского рабочего, который хотел бы покинуть жену, детей, работу, чтобы взять винтовку и пойти стрелять во французских рабочих. Гул одобрения пробежал по аудитории. Женни оглянулась. Теперь тут было человек двести или триста, может быть, даже больше, и все они слушали с напряженным вниманием. Жак наклонился к этой живой, безмолвной массе, которая в то же время глухо гудела, словно гнездо ос. От всех этих лиц, из которых он ни одного не различал отчетливо, исходил волнующий призыв, сообщавший Жаку незаслуженную значительность, но в то же время удесятерявший силу его убежденности и его надежд. Он успел подумать: "Женни слушает". И переведя дух, начал с новым подъемом: - Станем ли мы сложа руки бессмысленно ждать, чтобы нас принесли в жертву? Поверим ли миролюбивым заверениям правительств? Кто вверг Европу в безвыходный хаос, в котором она бьется сейчас? Неужели мы будем настолько безумны, что поверим, будто те самые государственные деятели, канцлеры, монархи, которые своими тайными комбинациями подвели нас к самому краю пропасти, смогут еще на своих дипломатических конференциях спасти мир, поставленный ими под угрозу с таким цинизмом? Нет! Сегодня мир уже не может быть спасен правительствами! Сегодня мир находится в руках народов! В наших, в собственных наших руках! Аплодисменты снова прервали его. Он вытер лоб и секунд десять прерывисто дышал, словно запыхавшийся бегун. Он сознавал свою мощь, чувствовал, как каждая его фраза с силой проникает в умы и, подобно бикфордову шнуру, взрывающему пороховые погреба, каждым словом будоражит целый арсенал мятежных мыслей, которые только и ждали этого толчка, чтобы взорваться. Нетерпеливым жестом он потребовал тишины. - Что делать? - спросите вы. - Не поддаваться!.. - Браво! - В одиночку каждый из нас бессилен. Но все вместе, крепко спаянные, мы всемогущи!.. Поймите же: жизнь страны, равновесие, на котором зиждется устойчивость государства, целиком зависит от трудящихся. Народ располагает всесильным оружием! Не-по-бе-ди-мым! И это оружие - забастовка. Всеобщая забастовка! Чей-то громкий голос крикнул из глубины зала: - Чтобы пруссаки воспользовались ею и напали на нас! Жак резко откинул голову, и нашел глазами прервавшего его человека. - Напротив! Германский рабочий пойдет с нами! Я это знаю! Я только что из Берлина! Я сам видел! Видел манифестации на Унтер-ден-Линден. Слышал, как требовали мира под окнами кайзера! Германский рабочий так же готов начать всеобщую забастовку, как и вы! Единственное, что еще удерживает его, это страх перед Россией. А кто в этом виноват? Мы, наши правители, наш нелепый союз с царизмом, увеличивший для Германии русскую опасность. Но подумайте: кто мог бы вернее всего обеспечить безопасность германского народа, другими словами - остановить Россию на пути к войне? Вы! Мы, французы, нашим отказом сражаться! Решаясь на забастовку, мы, французы, наносим двойной удар: парализуем царизм в его военных устремлениях и уничтожаем все препятствия к братскому союзу германского рабочего с французским! К братскому союзу на почве всеобщей забастовки, которая разразится одновременно в обеих странах и будет направлена против обоих наших правительств! Возбужденный зал хотел было аплодировать, но Жак уже продолжал: - Ибо забастовка - это единственное, что еще может спасти всех нас! Подумайте об этом! По первому сигналу наших вождей, по сигналу, выброшенному в один и тот же день, в один и тот же час, повсюду одновременно, жизнь страны может внезапно остановиться, замереть. Приказ о забастовке - и вот в одно мгновение все заводы, все магазины, все учреждения опустели. На дорогах пикеты забастовщиков препятствуют снабжению городов продовольствием! Хлеб, мясо, молоко - все распределяется стачечным комитетом! Нет воды, нет газа, нет электричества! Нет поездов, нет автобусов, нет такси! Нет писем, нет газет! Нет телефона, нет телеграфа! Внезапная остановка всех колес социальной машины! На улицах толпы людей, охваченных тревогой! Ни столкновений, ни беспорядка: тишина и страх!.. Что могло бы противопоставить этому правительство? Как могло бы оно выдержать такой натиск со своей полицией и с несколькими тысячами добровольцев? Откуда достало бы средства? Как распределило бы продовольствие среди населения? Не в состоянии прокормить даже своих жандармов и свои полки, подгоняемое паническим ужасом даже тех, кто поддерживал его националистическую политику, - к чему могло бы оно прибегнуть, кроме капитуляции? Сколько дней, - нет, не дней, - сколько часов могло бы оно бороться с этой блокадой, с этой остановкой всякой общественной жизни? И кто из государственных деятелей осмелился бы еще говорить о возможности войны, столкнувшись с подобным проявлением воли масс? Какое правительство рискнуло бы раздать винтовки и патроны восставшему против него народу? Неистовые аплодисменты гремели теперь после каждой фразы Жака. Он собрал все свои силы, чтобы преодолеть шум. Женни увидела, как лицо его побагровело, подбородок задрожал, мускулы и жилы на шее вздулись от напряжения. - Момент серьезный, но пока все зависит от нас! Оружие, которым мы располагаем, настолько грозно, что, я думаю, нам даже не пришлось бы к нему прибегнуть. Одной только угрозы забастовки, - если правительство будет уверено в том, что вся масса трудящихся действительно готова единодушно принять в ней участие, - оказалось бы достаточно, чтобы немедленно изменить ориентацию политики, ведущей нас в пропасть!.. Наш долг, друзья мои? Он прост, он ясен! Одна цель - мир! Единение превыше всех наших партийных разногласий! Единение в противодействии. Единение в отказе! Сплотимся вокруг вождей Интернационала! Потребуем от них, чтобы они сделали все для организации забастовки и подготовки этого могучего натиска сил пролетариата, от которого зависит судьба нашей страны и судьба Европы! Он умолк. Внезапно он почувствовал себя совершенно опустошенным. Женни пожирала его глазами. Она увидела, как он опустил глаза, открыл рот, чтобы что-то сказать, запнулся, поднял руку, потом махнул рукой. Усталая улыбка кривила его губы. Словно пьяный, он неловко повернулся и исчез между декорациями. Толпа ревела: - Браво!.. Он прав!.. Долой войну!.. Забастовка!.. Да здравствует мир!.. Овация продолжалась несколько минут. Слушатели стояли, хлопая, крича, вызывая оратора. Наконец, так как оратор не появлялся, они беспорядочно устремились к выходам. А оратор бросился в полумрак кулис. Рухнув на ящик за грудой старых декораций, потный, возбужденный, совершенно разбитый, он так и сидел там с растрепанными волосами, опершись локтями о колени, прижав кулаки к глазам, испытывая лишь одно желание после этой бури - как можно дольше оставаться в одиночестве, затеряться, укрыться от всех. Здесь наконец и нашла его Женни после нескольких минут поисков; ее привел Стефани. Жак поднял голову и, внезапно просветлев, улыбнулся девушке. Остановившись перед ним, она пристально смотрела на него, не произнося ни слова. - Теперь надо как-нибудь выбраться отсюда, - проворчал Стефани, стоявший сзади. Жак встал. Опустевший зал был погружен во мрак, двери заперты снаружи. Но лампочка-ночник, горевшая в дальнем углу сцены, указала им направление, и они вышли в коридор, который вывел их к служебному выходу в задней стене театра. Они прошли через наполненный углем подвал и выбрались на маленький дворик, заваленный досками и частями старых декораций. Он выходил в переулок, казавшийся совершенно безлюдным. Однако не успели они сделать нескольких шагов, как из мрака выступили двое мужчин. - Полиция! - произнес один из них, жестом фокусника вытащив из кармана карточку и сунув ее под нос Стефани. - Предъявите, пожалуйста, ваши документы! Стефани протянул инспектору корреспондентское удостоверение. - Журналист! Полицейский рассеянно взглянул на удостоверение. Его интересовал оратор. К счастью, во время дневных странствований с Женни, Жак зашел к Мурлану и забрал свой бумажник. Зато он имел неосторожность оставить в кармане брюк документы женевского студента, пригодившиеся ему при переходе через германскую границу. "Если они обыщут меня..." - подумал он. Рвение агента не простерлось так далеко. Он удовольствовался тем, что исследовал при свете фонаря паспорт Жака и взглядом профессионала проверил его сходство с фотографической карточкой. Затем, несколько раз послюнявив карандаш, он что-то нацарапал в своей записной книжке. - Ваше местожительство? - Женева. - Где проживаете в Париже? Жак на секунду замялся. От Мурлана он узнал, что комната на улице Жур, где он останавливался до своей поездки и где был в полной безопасности, уже занята. Он еще не принимался за поиски нового жилья и думал переночевать сегодня в меблированных комнатах на улице Бернардинцев, на углу набережной Турнель. Этот адрес он и дал полицейскому, а тот записал его в своей книжке. Затем полицейский повернулся к Женни, стоявшей рядом с Жаком. У нее были при себе только визитные карточки и случайно оказался в сумочке конверт от письма Даниэля. Полицейский не стал придираться и даже не записал фамилии девушки. - Благодарю вас, - вежливо сказал он. Он прикоснулся к шляпе и отошел в сопровождении своего помощника. - Общество обороняется, - насмешливо констатировал Стефани. Жак улыбнулся. - Вот я и на заметке. Женни уцепилась за его руку. Ее лицо исказилось. - Что они с вами сделают? - спросила она глухим голосом. - Разумеется, ничего! Стефани рассмеялся. - Что они могут с нами сделать? У нас все в полном порядке. - Единственно, что меня немного смущает, - признался Жак, - это то, что я дал свой адрес, назвал отель Льебара. - Ты завтра же переедешь оттуда - и все тут. Вечер был теплый. В переулке пахло чем-то затхлым. Женни прижималась к Жаку. Ее силы иссякли от пережитого волнения. На неровных камнях мостовой она оступилась, у нее подвернулась нога, и она бы упала, если б он не держал ее под руку. На минуту она остановилась и прислонилась плечом к стене какого-то сарая. Нога у нее болела. - Ах, Жак, - прошептала она, - я так устала. - Опирайтесь на меня. Слабая, утомленная, она вызывала в нем еще большую нежность. Переулок примыкал к бульвару, где последние шумные группы постепенно расходились. - Садитесь оба на эту скамью, - распорядился Стефани. - Я побегу вперед, чтобы не опоздать на последний трамвай. Около Ратуши есть стоянка такси, Я пришлю вам машину. Когда три минуты спустя машина остановилась у тротуара, Женни стало стыдно за свою слабость. - Это глупо. Я отлично смогла бы дойти до трамвая... Она сердилась на себя за то, что служит помехой в жизни Жака; ведь для нее всегда было вопросом чести обходиться без всяких услуг. Но, очутившись в автомобиле, она сейчас же сняла шляпу и вуаль, чтобы теснее прижаться к нему. Она чувствовала, как вздымается у ее щеки эта горячая мужская грудь, где гулко билось сердце. Не поворачивая головы, она подняла руку и ощупью нашла лицо Жака. Он улыбнулся, и она заметила это, коснувшись его рта. Тогда, словно ей только и нужно было убедиться, что он действительно тут, она убрала руку и снова уютно устроилась в его объятьях. Машина замедлила ход, "Уже?" - подумала она с сожалением. Но она ошиблась - они еще не доехали: она узнала Орлеанские ворота, таможню. Она прошептала: - Где вы будете ночевать? - Да у Льебара. А что? Она хотела что-то сказать, но промолчала. Он нагнулся к ней. Она закрыла глаза. Губы Жака надолго задержались на ее опущенных веках. В ее ушах звенели невнятные слова: "Моя дорогая... Моя любимая... Любимая..." Она почувствовала, как теплый рот скользнул вдоль ее щеки, слегка коснулся носа, дошел до ее губ, которые инстинктивно сжались. Он не решился настаивать, поднял голову и, еще крепче обняв ее, страстно привлек к себе. Теперь она сама протянула ему губы, но он этого не заметил: он уже выпрямился. Он отстранился и открыл дверцу. Тогда она заметила, что машина остановилась. Давно уже? Она увидела фасад, подъезд своего дома. Он вышел первый и помог ей. Пока он расплачивался с шофером, она, как лунатик, сделала три шага, отделявшие ее от звонка. На секунду ее охватило безумное искушение. Но что, если вернулась мать?.. При мысли о г-же де Фонтанен она испытала резкое потрясение, и все ее беспокойство снова вернулось к ней. Дрожащей рукой она нажала кнопку звонка. Когда Жак подошел к ней, дверь уже полуоткрылась, и перед швейцарской зажегся свет. - Завтра? - поспешно спросил он. Она утвердительно кивнула головой. Она не могла выговорить ни слова. Он взял ее руку и сжал в своих. - Не утром... - продолжал он прерывающимся голосом. - В два часа, хорошо? Я приду? Она снова кивнула головой в знак согласия, затем отняла у него руку и толкнула створку двери. Он увидел, как она напряженной походкой прошла освещенную полосу и скрылась во мраке, не обернувшись. Тогда он отпустил дверь. LIX У Льебара Жак почти совсем не спал. Переворачиваясь с боку на бок на своей узкой железной кровати, он двадцать раз спрашивал себя, не возвещает ли белесое стекло приближения утренней зари, пока не погрузился на два часа в тяжелый сон, после которого очнулся разбитый и мрачный. На улице наконец рассвело. Он оделся, уложил в саквояж то немногое, что у него было, увязал в пачку бумаги, затем придвинул к окну стул и долго сидел, облокотясь на подоконник, не в состоянии думать о чем-либо определенном. Образ Женни вновь и вновь проходил перед его глазами. Ему бы хотелось, чтобы она была здесь, рядом, молчаливая, неподвижная, хотелось ощущать прикосновение ее плеча, щеки, как вчера в автомобиле... Как только он оказывался вдали от нее, у него находилось столько всего, о чем надо было ей рассказать... Он смотрел на улицу, на набережную, которые постепенно начинали свою утреннюю жизнь - жизнь подметальщиков и разносчиков молока. Мусорные ящики еще стояли, выстроившись в ряд, вдоль сточных канав. В угловом доме напротив ставни были закрыты везде, кроме нижнего этажа, который занимал торговец фаянсом; сквозь стекла виднелись груды не имеющих названия безделушек, наполовину закрытых соломой, разрозненные сервизы, китайские расписные вазы, бонбоньерки, статуэтки вакханок, бюсты великих людей. Внизу, на ярко-красных ставнях мясника-еврея, висела позолоченная вывеска с еврейской надписью, надолго приковавшая взгляд Жака. Ровно в семь часов, решив, что можно уже расплатиться за ночлег, он вышел, купил газеты и, пройдя с ними на набережную, сел на скамейку. Было почти холодно. Бледный туман плавал едали, над собором Парижской богоматери. С отвращением и ненасытной жадностью Жак читал и перечитывал телеграммы и комментарии, которые без конца повторялись в разных газетах, словно отражаясь в бесчисленных зеркалах, поставленных друг против друга. Вся пресса на этот раз единодушно била тревогу. Статья Клемансо в "Ом либр" была озаглавлена: "На краю пропасти", "Матэн" жирным шрифтом признавалась на первой странице: "Момент критический". Большая часть республиканских газет подпевала правым, порицала французскую социалистическую партию за то, что "при настоящем положении вещей" она согласилась на организацию в Париже Международного конгресса в защиту мира. Жак не решался расстаться со своей скамейкой, начать этот новый день - пятницу 31 июля. Однако газеты постепенно вывели его из оцепенения, помогли возобновить связь с окружающим миром. С минуту он боролся со смутным желанием бежать сейчас же, утром, на улицу Обсерватории. Но вдруг понял, что это искушение было вызвано скорее малодушным страхом перед жизнью, чем чувством к Женни. Он устыдился. Война не была неизбежной, игра не была еще проиграна, еще можно было кое-что сделать... Во всех кварталах Парижа люди вставали сейчас, чтобы бороться... К тому же он предупредил Женни, что придет к ней не раньше двух часов. Было еще слишком рано, чтобы идти в "Юманите", но можно было пойти в "Этандар" Он не знал, где бы оставить саквояж. Не отнести ли его к Мурлану? Мысль о посещении старика типографа подняла его с места. Он дойдет пешком до площади Бастилии по набережным. Прогулка окончательно вернет ему равновесие. Двери "Этандар" были заперты. "Зайду попозже", - подумал Жак. И, чтобы убить время, решил заглянуть к Видалю, книготорговцу в предместье Сент-Антуан; задняя комната в его лавке служила местом сборищ для группы анархиствующих интеллигентов, издававших "Элан Руж". Жаку случалось помещать там рецензии о немецких и швейцарских книгах. Видаль был один. Он сидел без пиджака за столом, возле окна, и перевязывал бечевкой брошюры. - Никого еще нет? - Видишь сам. Неприязненный тон Видаля удивил его. - Почему? Рано? Видаль пожал плечами: - Вчера тоже было не слишком много народа. Само собой, никому не хочется, чтобы его сцапали... Читал ты это? - спросил он, указывая на книгу, несколько экземпляров которой лежали на столе. - Да. Это был "Дух возмущения" Кропоткина. - Замечательно! - сказал Видаль. - Разве уже были обыски? - спросил Жак. - Кажется... Здесь - нет. Во всяком случае, пока еще нет. Но все уже чисто, пускай приходят. Садись. - Не буду тебе мешать. Я еще зайду. На улице, когда он собирался перейти дорогу, к нему вежливо подошел полицейский: - Документы при вас? Метрах в двадцати трое мужчин, судя по внешности полицейские в штатском, стояли на тротуаре и смотрели. Полицейский молча перелистал паспорт и вернул его с поклоном. Жак закурил папиросу и отошел, но ему было не по себе. "Два раза за двенадцать часов, - подумал он. - Словно у нас уже осадное положение". Он сделал несколько шагов по улице Ледрю-Роллена, чтобы проверить, не следят ли за ним. "Они не удостоили меня этой чести..." Тут ему пришла мысль, раз уж он оказался в этих краях, заглянуть в "Модерн бар" - кафе на улице Траверсьер, центр социалистической секции Третьего округа, особенно активной. Казначей ее, Бонфис, был другом детства Перинэ. - Бонфис? Вот уже два дня, как он и носа сюда не показывал, - сказал содержатель кафе. - Впрочем, я никого еще не видел сегодня утром. В эту минуту человек лет тридцати, с пилой, висевшей на ремне у него за плечами, вошел в бар, ведя велосипед. - Здравствуйте, Эрнест... Бонфис здесь? - Нет. - А кто-нибудь из наших? - Никого. - Гм... И никаких новостей? - Никаких. - Все еще ждут инструкций Центрального комитета? - Да. Краснодеревец молча бросал вокруг вопросительные взгляды и, как рыба, шевелил ртом, передвигая прилипший к губам окурок. - Досадно, - сказал он наконец. - Надо бы все-таки знать... Я, например, призываюсь в первый день. Если это случится, я не знаю, что делать... Как думаешь ты, Эрнест? Надо идти или нет? - Нет! - крикнул Жак. - Ничего не могу сказать тебе, - угрюмо произнес Эрнест. - Это твое дело, приятель. - Согласиться идти - значит стать сообщником тех, кто хотел войны! - сказал Жак. - Само собой, это мое дело, - подтвердил столяр, обращаясь к содержателю кафе, словно он и не слышал слов Жака. Тон у него был развязный, но он не мог скрыть растерянности. Он бросил на Жака недовольный взгляд. Казалось, он думал: "Я не опрашиваю ничьего мнения. Я хочу знать решение Центрального комитета". Он выпрямился, повернул свой велосипед, сказал: "Привет", - и неторопливо пошел, раскачиваясь на ходу. - В общем, мне это надоело: все они задают один и тот же вопрос, - проворчал содержатель кафе, - Что я могу тут сделать? Говорят, что в Комитете никак не могут прийти к соглашению, выработать директиву. А ведь партии надо бы дать директиву, верно? Прежде чем вернуться в "Этандар", Жак в раздумье бродил некоторое время по этому кварталу, который с каждой минутой становился все оживленнее. Вереницы заваленных овощами и фруктами тележек, вытянувшихся вдоль канавы, крики уличных торговцев, множество рабочих, хозяек, которые, чтобы укрыться от солнца, толкались на одном остававшемся в тени тротуаре, - все это превращало узкие улицы в рынок под открытым небом. Жак заметил, что в витринах трикотажных магазинов были выставлены почти исключительно принадлежности мужской одежды, и притом довольно неподходящие для сезона: вязаные жилеты, фланелевые фуфайки, толстые бумазейные рубашки, шерстяные носки. Обувные лавки соорудили из картонных или коленкоровых полотнищ импровизированные вывески, бросавшиеся в глаза. Наиболее робкие объявляли: "Охотничьи башмаки" или "Башмаки для пешеходов". Те, что посмелее, провозглашали: "Солдатские башмаки" и даже "Форменные ботинки". Многие мужчины останавливались, заинтересованные, но ничего не покупали. Женщины, повесив на руку сетку для провизии, на всякий случай принюхивались к шерстяным изделиям, ощупывали их, взвешивали на руке подбитую гвоздями обувь. Публика еще не покупала, но ее внимание с достаточной ясностью говорило о том, что эти недавно выставленные товары соответствуют общему беспокойству. Все возрастающий недостаток разменной монеты начинал серьезно затруднять торговлю. Разносчики превратившись в менял, прохаживались с ящиками на животе. Они спекулировали - давали девяносто пять франков звонкой монетой за стофранковый билет. Полиция, видимо, закрывала на это глаза. Французский банк выпустил накануне множество купюр по пять и по двадцать франков, и люди с любопытством их рассматривали. - Значит, все это было готово у них заранее, - говорили в толпе с видом недоверия, неприязни, но и некоторого восхищения. Жак уселся наконец за столиком одного из кафе на площади Бастилии. Он ничего не ел со вчерашнего дня и испытывал жажду и голод. Поток пригородных жителей разливался широкими волнами, хлынувшими из Лионского вокзала, из трамваев, из метро. Они на минуту останавливались на залитой солнцем площади с газетами в руках и бросали озабоченные, любопытные взгляды на все кругом, словно желая убедиться, перед тем как приступить к работе, что угроза войны не изменила Париж за эту ночь. В кафе непрестанно менялись люди; озабоченные, встревоженные, они громко разговаривали друг с другом. Один из посетителей рассказал, что послал жену в мэрию навести точные справки относительно срока его мобилизационного предписания, и с видимой гордостью сообщил, что ввиду большого притока публики число служащих в справочных бюро при военных канцеляриях увеличили втрое. Шофер такси со смехом показывал номер иллюстрированного журнала: на одной и той же странице, совсем рядом, там были изображены возвращение в Берлин кайзера и возвращение Пуанкаре в Париж - два симметричных символических рисунка, где главы двух государств, ступив на подножку автомобилей, одним и тем же воинственным жестом отвечали на приветственные клики своих исполненных доверия народов. Муж и жена средних лет вошли и приблизились к оцинкованной стойке. Жена испуганно смотрела на посетителей, ища дружеского взгляда. Они сейчас же заговорили. Муж сказал: - Мы из Фонтенебло. Там уже началось. И он замолчал. Жена, более словоохотливая, пояснила: - Вчера вечером к офицеру седьмого драгунского, - он живет на той же площадке, что и мы, - пришли сказать, чтобы он живо собирался. А потом среди ночи нас разбудил конский топот. Кавалерия получила приказ выступать. - Куда? - спросила кассирша. - Не знаю. Мы вышли на балкон. Весь город был у окон. Не слышно было ни одного крика, ни одного слова. Они убегали, как воры... без музыки, в походной форме... Потом потянулись полковые обозы, повозки с снаряжением... Они шли и шли. До самого утра. - В мэрии, - подхватил муж, - вывесили приказ о реквизиции лошадей, мулов, повозок, даже фуража! - Все это скверно пахнет, - заявила кассирша с заинтересованным и почти довольным видом. - Запас третьей очереди уже призван, - сказал кто-то. - Старики! Да что вы! - Да, да! - подтвердил официант, остановившись с каким-то блюдом. - Видно, им надо было собрать людей заранее, чтобы охранять мосты, узловые станции, словом - все, чему грозит опасность... Я хорошо это знаю: у меня родного брата, - а ему уже сорок три, и живет он около Шалона, - вдруг вызвали на вокзал. Там ему надели на башку старую фуражку, нацепили на куртку подсумки, дали в руки винтовку и - марш! Не угодно ли вам стать часовым у виадука? А тут, знаете ли, шутки плохи: чтобы подойти к мосту, нужен пропуск. Если его нет, приказано стрелять! Видно, кругом уже бродят шпионы. - Я иду на второй день, - заявил, хотя никто его не спрашивал, маляр в белой холщовой блузе. Он сказал это, ни на кого не глядя, опустив глаза на рюмку, которую вертел в руке. - Я тоже, - произнес чей-то голос. - А я - на третий! - вскричал толстый добродушный водопроводчик. - Но мне в Ангулем! И вы понимаете, что прежде чем пруссаки появятся у берегов Шаранты... Он лихо подтянул мешок с инструментами, болтавшийся у него за спиной, и, усмехаясь, пошел к двери. - Впрочем, мне наплевать. Там будет видно... Надо же что-нибудь делать! - Чему быть, того не миновать, - поучительно произнесла в заключение кассирша. Жак сжимал кулаки. Молчаливый, напряженный, он с изумлением всматривался в лица: он думал найти на них бурный протест, следы возмущения. Напрасно. Все эти люди были, по-видимому, захвачены событиями так неожиданно, что они ощущали себя выбитыми из колеи, ошеломленными, а быть может, под маской молодечества, и напуганными, но покорившимися или готовыми покориться. Он встал, взял свой саквояж и поспешно вышел. Он испытывал сейчас особенное желание, даже потребность, повидаться с Мурланом. Засунув руки в карманы черной блузы, старик типограф расхаживал по трем комнатам своей квартирки в нижнем этаже, где были распахнуты все двери. Он был один. Не останавливаясь, он крикнул: "Войдите!" - и обернулся лишь тогда, когда гость закрыл за собой дверь. - Это ты, мальчуган? - Здравствуйте. Нельзя ли мне оставить у вас это? - сказал Жак, поднимая свой саквояж. - Немного белья без меток. Никаких документов, никаких имен. Мурлан утвердительно кивнул головой. Его взгляд оставался гневным и жестким. - Чего ради ты еще торчишь здесь? - спросил он резко. Жак посмотрел на него, озадаченный. - Чего ты ждешь, почему не убираешься восвояси? Разве вы не чувствуете, что на этот раз все кончено, дурачье? - И это говорите вы? Вы, Мурлан? - Да, я, - ответил он своим замогильным голосом. Он стряхнул хлебные крошки, застрявшие у него в бороде, снова засунул руки в карманы и опять зашагал взад и вперед. Жак никогда еще не видел у него такого расстроенного лица, таких потухших глаз. Надо было подождать, пока вспышка пройдет. Он без приглашения взял стул и сел. Мурлан два или три раза обежал все комнаты, словно зверь в клетке, потом остановился перед Жаком. - На что ты рассчитываешь сейчас? - крикнул он. - На твои пресловутые "рабочие массы"? На всеобщую забастовку? - Да! - твердо произнес Жак. Старый типограф, так похожий на Христа, судорожно пожал плечами. - Всеобщая забастовка? Как бы не так! Кто говорит о ней сегодня? Кто еще смеет о ней думать? - Я! - Ты? Так ты не видишь, что это жалкое стадо, которое хотелось бы спасти даже против его воли, в подавляющем большинстве состоит из забияк, задир, головорезов, всегда готовых принять вызов?.. Из людей, которые первыми схватятся за винтовки, как только их уверят в том, что хоть один немец перешел границу?.. Если взять каждого в отдельности - это обычно славный малый, который говорит, что никому не хочет зла, и сам в это верит. Но в нем есть еще целые залежи хищных разрушительных инстинктов - инстинктов, которых он стыдится и которые скрывает, но которые, несмотря ни на что, кипят в нем, и он всегда рад их удовлетворить, как только ему предоставляют для этого удобный случай... Человек есть человек, ничего с этим не поделаешь!.. Итак, если нельзя рассчитывать на отдельные личности, на кого же ты рассчитываешь? На вождей? На каких вождей? На вождей европейского пролетариата? Или на наших? На наших милых избранников, на социалистических депутатов? Ты, значит, не видишь, что они делают? Они снова и снова кричат о своем доверии к Пуанкаре! Еще немного - и они заранее подпишутся под объявлением войны, которое будет исходить от него! Он круто повернулся и еще раз обошел всю комнату. - Нет, - проговорил Жак. - У нас есть Жоресы... У других - Вандервельде, Гаазе... - Ах, так ты рассчитываешь на великих вождей? - продолжал Мурлан, подойдя к Жаку вплотную. - Но ведь ты их видел в Брюсселе, и видел близко! Неужели же ты думаешь, что если бы эти ничтожества были людьми - людьми, которые по-настоящему решились защищать мир революционным действием, им не удалось бы договориться между собой и дать европейскому социализму единый лозунг? Нет! Они добились популярности, предали анафеме правительства! А потом? А потом они побежали в почтовые отделения и стали отправлять умоляющие телеграммы кайзеру, царю, Пуанкаре, президенту Соединенных Штатов, папе! Да, папе, чтобы он пригрозил Францу-Иосифу преисподней!.. А что делает твой Жорес? Он каждое утро, как презренный трус, отправляется к Вивиани и тянет его за рукав, заклиная своего "дорогого министра" кричать погромче, чтобы напугать Россию!.. Нет! Рабочий класс обманут собственными вождями! Вместо того чтобы с решительностью возглавить движение, направленное против угрозы войны, они предоставили полную свободу действия националистам, они отказались от возможности революционного восстания, они отдали пролетариат во власть торжествующего капитализма!.. Он отошел шага на два, но внезапно круто повернул назад. - И к тому же никто не разубедит меня в том, что твой Жорес просто позирует перед зрителями. В глубине души он знает не хуже меня, что партия разыграна! Что все потеряно! Что завтра Россия и Германия кинутся в драку! И что Пуанкаре хладнокровно согласится на войну!.. Во-первых, потому, что он захочет выполнить преступные обязательства, которые взял на себя в Петербурге, а во-вторых... - Он замолчал, подошел к двери, осторожно приоткрыл ее и впустил серую кошку с тремя котятами. - Иди, иди, киска... А во-вторых, потому, что ему до смерти хочется быть тем человеком, кто попытается вернуть Франции Эльзас-Лотарингию! Он подошел к книжным полкам, занимавшим простенок между окнами и заваленным книгами и брошюрами. Взяв какую-то книгу, он несколько раз похлопал по ней ладонью, словно трепал по шее лошадь. - Видишь ли, мальчуган, - сказал он мягче, ставя книгу на место, - я не хочу изображать из себя провидца, но я отнюдь не ошибся, когда после их Базельского конгресса написал эту книжку, чтобы доказать им, что их Интернационал основан на фальши. Тогда Жорес обругал меня. Меня обругали все. Сейчас факты сами говорят за себя!.. Это было безумием - хотеть "примирить" интернационализм социалистический, наш, настоящий, с националистическими силами, которые везде еще стоят у власти... Желать бороться и надеяться победить, не выходя из рамок законности, довольствуясь "нажимом" на правительства и сводя борьбу к красивым парламентским речам, - это было бессмыслицей из бессмыслиц!.. Если хочешь знать, девять десятых из наших знаменитых революционных вождей, в сущности говоря, никогда не смогут решиться действовать вне рамок государства! А в таком случае понятна тебе их логика? Они не сумели, они не захотели вовремя низвергнуть это государство, чтобы поставить на его место социалистическую республику, и теперь им остается только одно: защищать его острием своих штыков, как только первый прусский улан покажется на границе! К чему они и готовятся втихомолку! И подумать только, что придется увидеть это! - продолжал он с яростью, снова круто повернувшись и быстро зашагав к противоположному концу комнаты. - Это будет всеобщее отступничество - уверяю тебя. Отступничество в стиле Гюстава Эрве! Отступничество всех вождей, от первого до последнего!.. Ты читал газеты? Отечество в опасности! Готовьтесь! Сабли наголо! Трам-тарарам! Весь этот бум готовит великую резню!.. Не пройдет недели, как во Франции, а может быть, и во всей Европе не найдется и дюжины социалистов чистой воды: повсюду будут одни только социал-патриоты! Он быстро подошел к Жаку и положил ему на плечо свою жилистую руку: - Вот почему, мальчик, я говорю тебе, и ты можешь поверить Мурлану: утекай!.. Не жди! Возвращайся в Швейцарию! Там, может быть, еще есть работа для таких ребят, как ты. Здесь же дело пропащее, да, пропащее! Жак вышел от Мурлана с тягостным чувством, которое не в силах был побороть. Где искать поддержки? Он побежал в "Юманите". Но Стефани и Галло были на совещании у патрона. Кадье, с которым Жак столкнулся в дверях, успел крикнуть ему на бегу, что Жорес только что был на приеме у двух членов правительства - у Мальви и Абеля Ферри - и утверждает, что отчаиваться еще не следует. Едва успев расстаться с ним, Жак встретил Пажеса, молодого сотрудника Галло; этот был настроен весьма пессимистически. Военные приготовления в России, по-видимому, усилились: со всех сторон приходят данные, подтверждающие предположение о том, что накануне царь тайно подписал решающий указ - указ о всеобщей мобилизации. В кафе "Круассан", куда Жак зашел только на минуту, он не заметил никого из знакомых, кроме тетушки Юри, которая сидела в углу зала и, казалось, председательствовала на маленьком женском конгрессе. Взгромоздясь на обитую клеенкой скамью, чересчур высокую для ее коротких ножек, без шляпы, - пряди седых волос словно венцом обрамляли лицо старой фанатички, - она жестикулировала и ораторствовала в центре группы женщин, которых собрала здесь, как видно, затем, чтобы преподать им истину. Жак притворился, что не заметил ее, и скрылся. На улице Сантье, в кафе "Прогресс" уже собралось несколько человек. Сидя за столиками в насквозь прокуренной комнате нижнего этажа, они обсуждали новости дня. Это были: Рабб, Жюмлен, Берте и один приезжий житель Нанси, секретарь Федерации Мерты-и-Мозеля; он прибыл в Париж утром и привез новости из восточных департаментов. Один германский социалист, с которым он ехал вместе, утверждал, что накануне вечером в Берлине состоялся военный совет. На нем был решен созыв бундесрата{192}. В Германии ожидали "серьезных решений", которые должны были последовать не позже сегодняшнего дня. Мосты через Мозель были заняты германскими войсками. Все висело теперь на волоске. Накануне в окрестностях Люневиля германская легкая кавалерия перешла уже с целью провокации границу и проскакала несколько сот метров по французской территории. - В Люневиле? - произнес Жак, внезапно вспомнив о Даниэле, о Женни. Дальнейшее он слушал рассеянно. Житель Нанси рассказывал, что вот уже несколько дней, как по всем железнодорожным линиям восточных департаментов идут бесконечные вереницы порожняка, который стягивают к крупным станциям, а затем оставляют про запас под Парижем. Жак сидел молча, со стесненным сердцем. Перед его глазами стоял реальный образ: Европа, скользящая по роковому склону. Какое чудо могло еще вызвать спасительную перемену, резкий поворот общественного мнения, внезапный и твердый отпор народов? И вдруг ему захотелось побыть с братом. Он не видел его всю неделю. Сейчас время завтрака, и он, конечно, застанет Антуана дома. "К тому же, - подумал он, - этот визит поможет мне дождаться минуты, когда можно будет идти к Женни". LX - Известно ли господину Жаку, что у нас будет война? - спросил Леон. Что это было - насмешка? Тон был глупо-вопросительный, так же как и взгляд круглых выпученных глаз, но в выражении отвисшей нижней губы притаилось что-то хитрое. Не ожидая ответа, он добавил: - Мне идти на четвертый день. Но я-то всегда был денщиком... - На лестнице раздалось щелканье решетчатой двери лифта. - Вот и господин Антуан, - сказал Леон. И пошел открывать. Антуан подталкивал плечом маленького старичка в очках, седого, в альпаковом сюртучке. Жак узнал бывшего секретаря своего отца. Увидев его, г-н Шаль отшатнулся. Встречая знакомое лицо, он всегда быстро зажимал рукой рот, словно заглушая удивленный крик: - Ах, это вы? Антуан с отсутствующим видом пожал руку брата, по-видимому, не удивившись, что застал его здесь. - Господин Шаль прогуливался по тротуару, ожидая меня... Я уговорил его подняться и позавтракать с нами. - Один разок в счет не идет, - скромно пробормотал Шаль. Антуан повернулся к слуге. - Можете подавать. Они вошли втроем в кабинет, где уже собрались Штудлер, Жуслен и Руа. Груда развернутых газет лежала на письменном столе. - Я опоздал потому, что после больницы заезжал на Кэ-д'Орсе, - объяснил Антуан. Наступило молчание. Все хмуро смотрели на него. - Ну? - спросил наконец Штудлер. - Плохо... Очень, очень плохо... - лаконически произнес Антуан. Он с удрученным видом покачал головой. Затем сказал громче: - Пойдемте к столу. Яйца всмятку были съедены с мрачным усердием, причем никто не произнес ни слова. - Судя по тому, что говорит Рюмель, - внезапно заявил Антуан, не поднимая глаз от тарелки, - у нас есть сейчас серьезные основания надеяться, что Англия пойдет с нами. Во всяком случае - не против нас. - Если так, - спросил Штудлер, - почему же она не поторопится оказать об этом? Это могло бы еще спасти все! Жак не удержался: - Почему? Да потому, что совсем не так уже очевидно, что у Англии есть желание спасти все... Англия - это, несомненно, единственная страна, у которой в лотерее мировой войны есть твердые шансы на выигрыш. - Ты ошибаешься, - нервно сказал Антуан. - По-видимому, в высших сферах Лондона никто не хочет войны. Справа от Антуана Шаль слушал, примостившись на краешке стула. Где бы он ни сидел, у него всегда был такой вид, будто он приткнулся на откидной скамеечке. Он поворачивал голову то вправо, то влево и с тревожным вниманием следил за тем, кто говорил в данную минуту; он даже забывал есть. Переполох, происходивший в мире, выходил за пределы его понимания и сопротивляемости его нервной системы. Вот уже третий день, как болезненный страх, все время раздуваемый чтением газет и разговорами, обрушился на беднягу, и единственное, что привело его сюда сегодня утром, - это надежда услышать что-нибудь успокоительное. Антуан заговорил поучительным тоном, который звучал фальшиво: - Британский кабинет состоит сейчас из людей, искренне преданных делу мира. К тому же это, пожалуй, наилучшее по составу правительство во всей Европе. Грей - человек дальновидный; он уже восемь лет управляет министерством иностранных дел. Асквит и Черчилль{195} - люди рассудительные и честные. Холден исключительно деятелен и хорошо знает Европу. Что касается Ллойд-Джорджа{195}, то его пацифизм - общепризнанный факт; он всегда враждебно относился к вооружению. - Отборные люди, - подтвердил Шаль таким тоном, словно его мнение на этот счет установилось уже давно. Жак, готовый к спору, молча поглядывал на брата и продолжал есть. - Руководимая такими людьми, Англия не испытывает никакого желания ввязываться в эту авантюру, - закончил Антуан. Штудлер снова вмешался. - Тогда почему же Грей уже целые десять дней выбивается из сил, замазывая истинное положение вещей разными дипломатическими трюками, в то время как единственным верным средством заставить центральные державы отступить было бы предупредить их, что в случае войны Англия выступит против них? - Так вот, кажется, именно это самое и сделал Грей вчера в беседе с германским послом. - И что это дало? - Ничего... Пока что ничего... Впрочем, на Кэ-д'Орсе боятся, что это заявление слишком запоздало, чтобы оказать какое-либо действие. - Само собой разумеется, - проворчал Штудлер. - К чему было столько ждать? - Будьте уверены, что это не случайно, - вставил Жак. - Из всех изворотливых политиканов, которые делят между собой власть в Европе, Грей, кажется, самый... - Рюмель говорит совсем другое, - сердито прервал его Антуан. - Рюмель три года был атташе в Лондоне; он часто сталкивался с Греем и, следовательно, говорит теперь о нем, располагая определенными данными. И право же, говорит очень умно. - В этом вся прелесть, - прошептал Шаль, как бы про себя. Антуан замолчал. У него не было никакого желания обсуждать то, что он узнал в министерстве, или даже просто рассказывать об этом. Он очень устал. Накануне он провел весь вечер со Штудлером, разбирая папки с историями болезней; ему хотелось на всякий случай оставить свои архивы в порядке. Затем, после ухода Халифа, он поднялся к себе в кабинет, чтобы сжечь письма и разобрать, привести в порядок личные бумаги. Он спал два часа, на рассвете. Как только он проснулся, чтение газет привело его в состояние лихорадочного беспокойства, которое в течение утра только усилилось под влиянием разговоров, всеобщего пессимизма и растерянности. На приеме у него было сегодня утром особенно много больных; из больницы он вышел совершенно измученный; и в довершение всего этот разговор с Рюмелем, отнявший у него последнюю бодрость... На сей раз его душевное равновесие было поколеблено. Буря пошатнула основы, на которых он с такой точностью построил свою жизнь: науку, разум. Внезапно ему открылось бессилие ума и бесполезность, перед лицом этого множества разнузданных инстинктов, того положительного, на что всегда опиралось его существование труженика, - бесполезность чувства меры, рассудительности, мудрости и опыта, стремления к справедливости... Ему хотелось бы побыть одному, иметь возможность подумать, начать борьбу с упадком духа, овладеть собой, подготовиться к тому, чтобы стоически встретить неизбежное. Но все смотрели на него и, видимо, ждали его слов. Он нахмурил брови и, собрав всю свою энергию, продолжал: - Очевидно, этот Грей - тип добросовестного англичанина, чуточку недоверчивого, чуточку боязливого, человека не слишком широкого кругозора, но вполне лояльного и в мыслях, и в действиях. Полная противоположность тому, что думаешь о нем ты, - сказал он, обращаясь к брату. - Я сужу о нем по его политике, - ответил Жак. - Рюмель превосходно объясняет его политику! Но это сложно, и, разумеется, я не припомню всего, что он мне говорил!.. - Антуан вздохнул и провел рукой по лбу. - Прежде всего у Грея связаны руки, и он не может громко заявить о прочном союзе с Францией. В кабинете есть люди, склонные ориентироваться на Германию, например, Холден. Что же касается английского народа, то он до самых последних дней был больше озабочен ирландскими осложнениями, чем последствиями сараевского убийства; и он категорически отверг бы мысль идти драться на континент для защиты Сербии... Так что, если бы даже у Грея и было поползновение раньше и с большей прямотой втянуть Англию в конфликт, он рисковал бы не встретить поддержки ни у своих коллег, ни у своего парламента, ни у своей страны. Он налил себе стакан вина, что редко делал за завтраком, и выпил его залпом. - Это еще не все, - продолжал он. - Вопрос этот, как всегда, относится также и к области психологии. По-видимому, Грей с первого дня отлично сознавал, что мир и война целиком зависят от Англии. Но он отдавал себе отчет также и в том, что оружие, находящееся у него в руках, обоюдоостро. Представьте себе, что английское правительство неделю назад громогласно заявило бы Франции и России о том, что окажет им военную поддержку. - ...Берлин немедленно переменил бы тон, - перебил его Штудлер. - Германия забила бы отбой, заставила бы Австрию втянуть свои когти, и все кончилось бы полюбовным соглашением - после торга между министерствами иностранных дел. - Это возможно, но это еще не факт. И, по-видимому, у Грея были все основания опасаться противоположного: если бы Россия получила достоверные сведения о том, что она может рассчитывать не только на французские деньги и армию, но и на флот и деньги англичан, то искушение начать партию с такими козырями, без сомнения, стало бы у нее непреодолимым... Под этим углом зрения, - продолжал Антуан, посматривая на Жака, - поведение Грея выглядит совсем по-иному. Начинаешь понимать, что именно безусловное желание спасти мир и заставило его пойти на такую двойную игру. Он сказал Франции: "Будьте осторожны, воздействуйте на Россию; она может вовлечь вас в конфликт, в котором вы не должны рассчитывать на нас, - помните это". И в то же время он говорил Германии: "Берегитесь. Мы не одобряем вашей непримиримости. Не забывайте, что наш флот в Северном море мобилизован и что мы никому не обещали оставаться нейтральными". Штудлер пожал плечами. - При всей своей добросовестности твой Грей, выходит, очень наивный человек. Потому что Россия через свою разведывательную службу не могла не знать об угрозах Лондона Берлину, что естественным образом побуждало ее надеяться на поддержку Англии. А в это самое время германская разведка информировала Берлин о малоутешительных речах, обращенных Англией к Франции и России... Таким образом, Германия не имела оснований принимать английскую угрозу всерьез... И в конечном итоге эта двойная игра, без сомнения, оказалась на руку войне! Кстати сказать, почти к тому же выводу пришел и Рюмель, но Антуан не упомянул об этом ни одним словом. Он тщательно отделял известия общего характера, которые считал возможным, не совершая нескромности, передавать своим сотрудникам от всего того, что в непринужденной беседе дипломата казалось ему личными взглядами и конфиденциальными сообщениями последнего. Присутствие Жака побуждало его к еще большей осмотрительности, чем обычно. Поэтому он не собирался рассказывать о том, что в высших сферах уже зондируют почву с целью разузнать, не наступил ли подходящий момент спешно обратиться с прямым призывом о помощи к Великобритании в форме хотя бы личного письма президента республики к королю Георгу. По этой же причине он поостерегся даже намекнуть о некоем определенном событии, которое, по словам Рюмеля, заставило Грея бросить наконец на весы британский меч во время его вчерашней беседы с германским послом. Видимо, позавчера, 29 июля, немцы совершили грубую тактическую ошибку: "Обещайте нам английский нейтралитет, - вот что, в кратких словах, будто бы сказали они в Лондоне, - и мы обязуемся после нашей победы соблюдать территориальную неприкосновенность Франции; мы отберем у нее только колонии". Эти заносчивые слова, еще усугубленные отказом взять на себя обязательство не нарушать в случае конфликта бельгийский нейтралитет, вызвали, по словам Рюмеля, негодование Foreign office, повлекли за собой франкофильский поворот в умах всех членов кабинета и побудили английское правительство более открыто перейти на франко-русскую сторону. Жак выслушал отчет Антуана, не противореча ему. Но он не сдавался. - За всем этим, - сказал он, - Рюмель, как видно, забывает о сущности вопроса. - А именно? - А именно о том, что десять лет назад Великобритания была еще безраздельной владычицей морей и что если она не найдет средства остановить любой ценой все ускоряющееся развитие германского флота, то Англия скоро станет всего лишь второстепенной морской державой. Вот истины, которые общеизвестны, но которые, на мой взгляд, лучше объясняют положение вещей, нежели сомнения и психологические колебания Грея. - Да, - поддержал его Штудлер. - А какую роль играет в английской политике история с багдадской железной дорогой{199}? С захватом Германией линии, которая соединяет Константинополь с Персидским заливом, то есть ведет прямо в Индию и угрожает Суэцкому каналу серьезнейшей конкуренцией? - Что вы хотите доказать всем этим? - небрежно спросил юный Руа. - Что? - как эхо, повторил Шаль. - Что у Англии есть важные причины желать войны, которая ограничила бы могущество Германии, - ответил Жак. - И это, по-моему, целиком освещает вопрос. - У Англии уже были неприятности с Наполеоном Первым, - лукаво заметил Шаль. И добавил с игривой усмешкой: - Правда, что в военном деле Наполеон Первый был таким стратегом, каких никогда не будет в Германии! Наступило короткое молчание; во всех взглядах промелькнул насмешливый, быстро погашенный огонек. - А вы не думаете, что, несмотря на все это, можно верить в пацифизм британских правителей? - спросил Жака Жуслен. - Нет. Когда кайзер заявил: "Наше будущее на морях", - он бросил перчатку Англии. И мне кажется, что в данный момент Англия поднимает эту перчатку. Она питает надежду, которую еще может сейчас питать, - надежду раздавить единственный народ Европы, который ей мешает. Я думаю, что Грей, отлично осведомленный о намерениях России, отнюдь не сомневался, повторяя свои предложения о посредничестве, в том, что они нереальны; я думаю, что он не переставал умышленно вводить ее в заблуждение; я думаю, что в действительности английское правительство считает в конце концов удачей все то, что может сделать неизбежной эту войну, которая ему нужна, - которая ему нужна, но инициативу которой оно не решалось и, может быть, никогда не решилось бы взять на себя. Он взглянул на брата. Антуан чистил яблоко и, казалось, перестал интересоваться спором. - Еще в тысяча девятьсот одиннадцатом году, - заметил Штудлер, поворачиваясь к Манюэлю Руа, - Англия сделала все возможное, чтобы вероломно обострить франко-германские отношения из-за Марокко. Если бы не Кайо... Глаза Жака остановились на Руа. Тот сидел в конце длинного стола При имени Кайо он внезапно поднял голову, и его белые зубы блеснули. В эту минуту Жуслен, который некоторое время сидел, задумавшись, и рассеянно чистил кончиком ножа и вилкой свежий миндаль, лежавший перед ним на тарелке, оставил это занятие и обвел весь стол своим ласковым взглядом. - Знаете, как я себе представляю ту повесть, которую создадут будущие историки, рассказывая о переживаемых нами событиях? - спросил он. - Они скажут: "В один летний день, в июне тысяча девятьсот четырнадцатого года, в центре Европы внезапно вспыхнул пожар. Очагом его являлась Австрия. Костер был заботливо подготовлен в Вене..." - Но искра залетела из Сербии! - прервал его Штудлер. - Ее принес резкий, коварный северо-восточный ветер, который дул прямо из Петербурга! - И русские, - продолжал Жуслен, - начали немедленно раздувать огонь! - ...с непостижимого согласия Франции... - заметил Жак. - И они стали дружно бросать в костер множество мелких вязанок хвороста, которые давно уже держали наготове! - А Германия? - спросил Жуслен. И так как никто не ответил, он продолжал: - Германия в это время холодно смотрела, как вздымается пламя и как разлетаются искры... Что это было - двуличие? - Разумеется! - вскричал Штудлер. - Нет! Быть может, это была глупость, - вмешался Жак. - Глупость и спесь! Потому что она безрассудно чванилась тем, что может в любое время сузить круг огня, расчистить место вокруг пожарища! - ...и вытащить оттуда каштаны, - сказал Руа. - Таких вещей не должно бы быть на свете, - грустно прошептал г-н Шаль. Жуслен продолжал: - Остается Англия... - Англия! - вскричал Жак. - На мой взгляд, это очень просто: она с самого начала располагала значительным запасом воды, вполне достаточным для того, чтобы потушить пожар, и - обстоятельство, отягчающее вину, - она ясно видела, как огонь вспыхнул и как он начал распространяться. Однако она ограничилась тем, что крикнула: "На помощь!" - и не стала открывать свои шлюзы... Вот почему, несмотря на роль миротворца, которую она постарается приписать себе в будущем, она все же подвергается большому риску предстать перед судом потомства как тайная сообщница поджигателей!.. Антуан, уткнувшись в тарелку, казалось, не слушал. Халиф взглянул на Жака своими большими влажными глазами. - Есть пункт, по поводу которого я не могу согласиться с вами, - это позиция Германии! - Голос его вдруг зазвенел, выдавая снедавшее его тайное волнение. - Я считаю, что Германия хочет войны! - Еще бы! - бросил Руа. - Германия унаследовала мечту Карла Пятого{202}, мечту Наполеона! Война из-за герцогств{202}, Садова{202}, тысяча восемьсот семидесятый год - все это этапы к завоеванию Европы! И от этапа до этапа интенсивное усиление своего военного могущества, чтобы быстрее достигнуть цели - гегемонии Германии! Штудлер, который с опущенной головой ждал конца этой тирады, снова наклонился к Жаку. - Да, я верю в циничную преднамеренность политики Германии! Это она из-за кулис с самого начала дергает за веревочку и заставляет действовать Австрию! Жак хотел заговорить, но Штудлер не дал ему, Халиф, по-видимому, был охвачен необычным возбуждением. Он почти выкрикнул: - Послушайте! Да ведь это бросается в глаза! Разве Австрия, вырождающаяся Австрия, когда-нибудь позволила бы себе, будь она в одиночестве, заговорить этим ультимативным тоном? И отказать всем объединенным державам в их просьбе предоставить Сербии хоть какую-нибудь отсрочку для ответа? И отклонить этот ответ, который был таким умиротворяющим, даже не дав себе времени обсудить его? Конечно, нет! И если предположить, что у Германии не было никаких задних мыслей насчет войны, то как объяснить ее неизменно неприязненное отношение ко всем предложениям Англии, быть может, неискренним, но, во всяком случае, дипломатически приемлемым? Или ее отказ перенести спор на рассмотрение Гаагского третейского суда, как это предложил царь? - Все это в значительной мере может быть оправдано, - отважился вставить Жак. - Германии были небезызвестны воинственные замыслы русского панславизма. Она всегда держалась того мнения, что вмешательство держав в австро-сербскую ссору могло повлечь за собой большую опасность, нежели их отказ от вмешательства. Антуан с живостью возразил брату: - На Кэ-д'Орсе никогда не доверяли миролюбивым заверениям Германии. Там давно уже сложилось внутреннее убеждение... - "Внутреннее убеждение"! - иронически повторил Жак. - ...что Центральные державы заранее решили избегать всего, что могло бы предотвратить конфликт или хотя бы отсрочить его. И, чтобы прекратить эту раздражавшую его обывательскую болтовню о политике, Антуан положил салфетку на стол и встал. Все последовали его примеру. - Не надо забывать, что Германия сделала несколько попыток к примирению, но ни русское, ни французское правительства не пожелали принять их во внимание, - сказал Жак Штудлеру, когда они медленно выходили из столовой. - Притворство! Надо же ей было, несмотря ни на что, немного посчитаться с общественным мнением Европы! - Однако, - беспристрастно заметил Жуслен, - германский тезис - необходимость карательной экспедиции против Сербии и строгая локализация конфликта - отнюдь не указывал на стремление к войне против нас. - Не говоря уже о том, - добавил Жак, - что если бы Германия действительно хотела воевать, если у нее было желание раздавить Францию, то она не стала бы ждать так долго. Зачем ей было упускать столько случаев, которые представлялись ей в течение пятнадцати лет, - случаев, гораздо более благоприятных, чем нынешний? Почему она не использовала франко-английское столкновение из-за Фашоды{203} в тысяча восемьсот девяносто восьмом году? Русско-японскую войну в тысяча девятьсот пятом? Боснийский кризис в тысяча девятьсот восьмом? Марокканский - в тысяча девятьсот одиннадцатом? - Я плюю на все это, - упрямо проворчал Халиф. - Плюю! - повторил он и сунул в карманы сжатые кулаки. Господин Шаль, застрявший у дверей, грыз кусок хлеба и все время отходил в сторону, пропуская вперед остальных. Антуан замыкал шествие. Шаль показал ему свой хлеб и подмигнул. - Мой покойный отец тоже имел эту привычку: во время десерта ему необходима была такая корочка... Так и со мной, господин Антуан. Это мое любимое лакомство. - В его улыбке, как будто извинявшейся за такую снисходительность к собственным слабостям, сквозило тем не менее некоторое тщеславие: он гордился тем, что был обладателем столь необычных вкусов. Г-н Шаль был слишком непосредствен, чтобы быть скромным. Когда Жак и Жуслен переступили порог кабинета, куда был подан кофе, Штудлер проскользнул между ними, взял их под руки и, наклонившись, продолжал встревоженным, конфиденциальным тоном: - Я плюю на это, потому что можно аргументировать без конца и всему находить причины! Плюю, потому что у всех нас есть потребность считать Германию виновной, считать, что мы одурачены. И каждый день, разворачивая газету, я прежде всего ищу в ней - я этого не скрываю - доказательств германского двуличия! - Но почему же? - спросил Жуслен, остановившись у двери. Халиф опустил глаза: - Потому что я хочу иметь силу перенести то, что нам предстоит!.. Потому что, если мы подвергнем сомнению виновность Германии, будет слишком трудно выполнять то, что все мы называем "нашим долгом"! Жак не мог удержаться от горького смеха. - "Патриотическим" долгом! - Да, - сказал Штудлер. - Неужели вы еще можете считаться с этим мнимым долгом, видя, что нам готовят, прикрываясь этим словом? Халиф передернул плечами, словно стараясь выпутаться из сетей. - Ах, - продолжал он гневным и в то же время умоляющим тоном, - перестаньте сбивать меня с толку! Ведь все мы знаем, что если, на наше несчастье, во Франции будет завтра объявлена мобилизация, то мы, что бы мы об этом ни думали, не станем от нее уклоняться. Жак уже открыл рот, чтобы крикнуть: "А я стану!" - как вдруг заметил, что Антуан, стоя посреди комнаты и обернувшись в его сторону, пристально на него смотрит. Невольно парализованный, Жак уступил неожиданной мольбе, которую прочитал в этом взгляде: он промолчал. Еще раньше, как только Антуан вошел в комнату, Жак был поражен смятением, которое угадал в душе брата, и оно взволновало его до глубины души, - совсем как в ту ночь, когда у изголовья умирающего отца этот старший брат, бывший в глазах младшего несокрушимым, неожиданно разразился рыданиями в его присутствии. Антуан отвернулся. - Манюэль, - сказал он, - будьте добры, налейте нам кофе, голубчик. - И потом, - продолжал Халиф, все более и более воспламеняясь, - я рассуждаю так: "Как знать? Быть может, великая европейская война больше сделает для ускорения победы социализма, чем это могли бы сделать двадцать лет пропаганды в мирное время!" - Право, не представляю себе, каким это образом, - сказал Жуслен. - Я знаю, некоторые из ваших доктринеров проповедуют догму, согласно которой, чтобы начать революцию, нужна война. Но я всегда считал, что это "чисто умозрительные выкладки", как умилительно выражается папаша Филип. Чтобы рассуждать так, надо не иметь ни малейшего понятия о том, что будет представлять собой современная вооруженная нация, мобилизованный народ! Странная иллюзия - надеяться, что восстание, которое не могли осуществить даже при расхлябанности нашего демократического режима, станет вдруг возможным тогда, когда все революционеры будут загнаны в армию, как в тюрьму, когда они окажутся в полной зависимости от военной диктатуры, имеющей право располагать жизнью и смертью людей! Штудлер не слушал. Он пристально смотрел на Жака. - Война... - произнес он мрачно. - Что ж? Это три, может быть, четыре месяца... Но если европейский пролетариат окажется в результате этого испытания более сильным, более закаленным, более спаянным? Если после нее действительно будет покончено с империализмом, с соперничеством вооружений? Если народы создадут наконец прочный мир, мир под эгидой Интернационала? Жак упрямо покачал головой. - Нет! Все это сомнительное прекрасное будущее не нужно мне, если оно будет оплачено ценой войны... Все что угодно, только не отречение от разума, от справедливости перед лицом грубой силы и крови! Все что угодно, только не этот ужас и не эта нелепость! Все, все, только не война! Руа, слушавший его, уронил: - Все?.. Даже оккупация врагом нашей территории? В таком случае для нашего спокойствия давайте сейчас предложим немцам такие департаменты, как Меза, Арденны, Нор, Па-де-Кале! Почему бы нет! И с удобным выходом к морю! Жак слегка пожал плечами. - Это, разумеется, не понравилось бы некоторым промышленникам севера. Но неужели вы действительно думаете, что это внесло бы существенную перемену в нищенское существование большинства рабочих и шахтеров? И неужели вам не ясно, что большинство из них, если бы их спросить, предпочло бы это славной смерти на поле битвы?.. - Его лицо оставалось мужественным и серьезным. - Я знаю, что вы смотрите на войну и на мир как на естественно чередующиеся этапы в жизни народов... Чудовищно!.. Это жестокое чередование надо прекратить раз и навсегда! Надо, чтобы человечество, освободившись от этого кровавого ритма, могло свободно направлять свою энергию на создание лучшего общества! Война не разрешает ни одной из насущных проблем в жизни человека! Она только ухудшает бедственное положение рабочего! Пушечное мясо во время войны, раб, угнетаемый еще более жестоко после нее, - таков его жребий! - Глухим голосом он добавил: - Для меня это просто: я не вижу ничего - решительно ничего! - что могло бы быть хуже для народа, чем бедствия войны! - Очень просто! - холодно произнес Руа. - И даже немного... упрощенно, если хотите! Как будто народ ничего не выигрывает на войне, которая заканчивается победой! - Ничего! Никогда! Раздался голос Антуана, отчетливый, резкий: - Это не выдерживает критики! Жак вздрогнул и повернул голову. До этого Антуан сидел за письменным столом и, опустив глаза, был, казалось, занят тем, что распечатывал письма. В действительности же он не пропустил ни одного слова из того, что говорилось в нескольких метрах от него. Не поднимаясь с места, не глядя на брата, он продолжал: - Не выдерживает никакой критики с точки зрения истории! Вся история... начиная с Жанны д'Арк... - Гм! - насмешливо вставил Жуслен. - Кто знает? Может быть, не будь Орлеанской девы, Англия и Франция слились бы в единую нацию... К немалому бесчестию Карла Седьмого, согласен. Но, пожалуй, и к немалой выгоде обеих наций: благодаря этому они избежали бы многих страданий... Антуан пожал плечами. - Будьте серьезны, Жуслен. Не станете же вы утверждать, что Германия, например, ничего не выиграла ни от Садовы, ни от Седана{207}? - Германия! - немедленно отпарировал Жак. - Немецкая нация! Совокупность!.. Но народ? Но немец, человек из немецког