ождает ход повествования, Антуана это злит. Приходится, однако, проглядеть хотя бы частично довольно-таки длинную сцену, служащую продолжением рассказа о разрыве, вернее, видимости разрыва между молодыми людьми. Шесть часов вечера. Приходит Джузеппе. Сибилла. В саду, опьяненном ароматами, бродит, как вино, скопившееся за день солнце. Джузеппе, словно сказочный принц, идет между двух огненных стен по аллее цветущих гранатовых деревьев, зажженных закатом. Сибилла. Сибилла. Никого. Окна закрыты, шторы спущены. Он останавливается. Вокруг, почти сводя его с ума, ласточки рассекают воздух свистящими полосами. Никого. Быть может, в беседке за домом? Он еле сдерживается, чтобы не побежать. За углом виллы звуки рояля, как порыв ветра в лицо. Сибилла. Дверь в гостиную открыта. Что она играет? Раздирающие вздохи, жалобные вопросы, взлетающие над вечерней усладой. Почти человеческая интонация, четко выговоренная и, однако, неуловимая фраза, и никогда не перевести ее на язык людей. Он слушает, подходит ближе, заносит ногу на ступеньку крыльца. Сибилла ничего не слышит. Лицо ее бесстыдно распахнуто. Биение век, напрягшиеся губы, вся - признание. Душа под этой маской, душа и любовь - они сами эта маска. Прозрачное одиночество, вырванная тайна, насилие, беглое объятие. Она играет. Завиток звуков спиралью свивается в это очарованное мгновение. Рыдание, тут же подавленное, скорбь, облегчившая себя, она взлетает и парит в воздухе, пока чудом не растворится в тишине, - так воздух поглощает скользящий полет птицы. Сибилла отрывает от клавиш руки. Рояль вибрирует, - если положить на его крышку ладонь, услышишь трепет живого сердца. Она думает, что одна. Поворачивает голову. Медлительность, еще неведомое ему изящество. Вдруг... Литература, литература! Весь этот отрывок, написанный короткими резкими мазками, раздражает. Неужели Жак действительно был влюблен в Женни? Воображение Антуана опережает ход рассказа. Он возвращается к новелле. Наконец имя Умберто опять приковывает его взгляд. Короткая сцена в палаццо Сереньо как-то вечером, когда советник вместе со старшим сыном неожиданно нагрянули к обеду. Огромная столовая. Три сводчатых окна, розовое небо, где дымится Везувий. Стены искусственного мрамора, зеленые пилястры поддерживают потолок, которому художник придал глубину свода. Молитва перед трапезой. Толстые губы советника шевелятся. Размах крестного знамения ширится, заполняет всю столовую. Умберто крестится из приличия. А Джузеппе, словно застыв, вообще не крестится. Усаживаются за стол. Девственная белизна огромной скатерти. Три прибора далеко друг от друга. Филиппо в войлочных туфлях, с серебряными блюдами. И дальше: В присутствии отца даже имени Пауэллов не произносили никогда. Он наотрез отказался познакомиться с Уильямом. Чужак. Художник. Несчастная Италия, перекресток, добыча праздношатающихся. В прошлом году отрубил: "Запрещаю тебе видеться с этими еретиками". Подозревает ли он, что его запрет нарушается? Антуан нетерпеливо переворачивает несколько страниц. А вот и снова о старшем брате: Умберто сообщает безобидные новости. Снова смыкается круг молчания. Прекрасный лоб Умберто. Взгляд задумчивый и гордый. Разумеется, где-нибудь в другом месте он и пылок и молод. Учение он кончил. Будущий лауреат. Джузеппе любит своего брата. Не как брата. Как дядю, который мог бы стать ему другом. Живи они вдвоем бок о бок, возможно, Джузеппе нарушил бы обет молчания. Их встречи с глазу на глаз редки и заранее отрепетированы. С Умберто трудно пускаться в интимности. "Что правда, то правда, - думает Антуан, вспоминая лето 1910 года. - Это из-за Рашели, это моя вина". Замечтавшись, он кладет книгу, устало откидывает голову на спинку диванчика. Он разочарован: эта литературная болтовня ни к чему, в сущности, не ведет, ни на йоту не раскрывает тайну бегства. Оркестр наигрывает рефрен из венской оперетты, его тихонько мурлычут все губы, и то там, то здесь кто-то невидимый подсвистывает мотиву. Мирная парочка по-прежнему сидит неподвижно; девица уже допила свое молоко, она курит, ей скучно, время от времени она кладет обнаженную руку на плечо кавалера, развернувшего номер "Друа-де-л'Ом", теребит ему мочку уха рассеянно, но ласковым жестом и зевает, как кошечка. "Женщин мало, - отмечает про себя Антуан, - зато все свеженькие... Но явно оттеснены на задний план... Просто участницы любовных утех". Между двумя столиками, занятыми студентами, вспыхивает спор; имена Пеги{56}, Жореса взрываются, как петарды. Молодой еврей с выбритым до синевы подбородкам усаживается между читателем "Друа-де-л'Ом" и кошечкой, которой теперь уже не скучно. Сделав над собой усилие, Антуан снова берется за чтение. Он забыл, где остановился. Листая журнал, он случайно обнаруживает заключительные строки "Сестренки": ...Здесь жизнь, любовь невозможны. Прощайте. ...Магнит неведомого, магнит нового, неизведанного завтра, хмель. Забыть, начать все сызнова. Первым поездом в Рим. Из Рима первым поездом в Геную. Из Генуи первым пароходом. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Этого вполне достаточно, чтобы разом пробудить интерес Антуана. Терпение, терпение, тайна Жака здесь, она скрыта между этими строками! Надо добраться до конца, читать спокойно страницу за страницей. Он возвращается к началу, подпирает лоб руками, сосредоточивается. Вот приезд Анетты, "сестренки", она вернулась из Швейцарии, где окончила в монастыре учение: Разве что чуть изменилась Анетта. Раньше прислуга ею гордилась. E una vera Napoletana. Настоящая неаполитаночка. Пухленькие плечики. Кожа смуглая. Рот мясистый, глаза готовы загореться смехом по любому поводу, без всякого повода. Зачем ему понадобилось мешать Жиз во все эти истории? И почему она здесь фигурирует как родная сестра Джузеппе?.. Да и вообще с первой же сцены между братом и сестрой Антуан испытывает чувство какой-то неловкости. Джузеппе едет встречать Анетту; в палаццо Сереньо они возвращаются в экипаже: Солнце скрылось за вершинами. Баюкая, катится старенький экипаж под вздрагивающим балдахином. Сумрак. Внезапная струя прохлады. Анетта, ее щебет. Она просунула руку под руку Джузеппе. И болтает. Он хохочет. Как же он был одинок до сегодняшнего вечера. Сибилла не способна прогнать одиночества. Сибилла, Сибилла, темные, вечно прозрачные воды, мутящая разум чистота, Сибилла. Ландшафт льнет к экипажу. Незаметное скольжение сумерек в ночной мрак. Анетта жмется к нему, как и прежде. Беглый поцелуй. Губы теплые, упругие, шершавые от пыли. Как и прежде. В монастыре то же самое, смех, болтовня, поцелуи. Как и прежде, брат и сестра. Влюбленный в Сибиллу Джузеппе, какая-то жаркая сладость в ласках сестренки. Он возвращает ей поцелуи. Куда попало - в уголок глаза, в пробор. Звучные братские поцелуи. Возница хохочет. Анетта болтает: монастырь, понимаешь, экзамены. В тон ей Джузеппе плетет что попало, об отце, о нынешней осени, о будущем. Он сдерживает себя, никогда он не произнесет имени Пауэллов, этих еретиков. Анетта набожна. У нее в спальне алтарь Мадонны, перед ним шесть голубых свечей. Евреи распяли Христа, не распознав в нем сына божия. А еретики знали. И из гордыни отреклись от Истины! В отсутствие отца брат с сестрой живут одни в палаццо Сереньо. Иные страницы с первой до последней строчки неприятны Антуану: На следующий день Анетта входит в спальню еще не вставшего Джузеппе. А все-таки она, Анетта, чуточку изменилась. Все тот же чистый взгляд широко открытых глаз, все так же непонятно чему удивляющихся, но теперь они жарче, и любой пустяк может их замутить. Она только что с постели. Еще вся теплая и разнежившаяся. Волосы всклокочены, - вот уж не кокетка, настоящее дитя. Как прежде. Она уже успела вынуть из чемоданов свои швейцарские сувениры, смотри - открытки. Губы шевелятся, показывая ровный ряд зубов. И как упала, спускаясь на лыжах с горы. Не заметила под снегом выступа. - Взгляни, до сих пор на коленке виден след. - Ее икра, коленка под пеньюаром. Обнаженное бедро. Она щупает рубец, бледную звездочку на смуглой коже. Рассеянным движением. Ей нравится ласково касаться своего тела. Утрами и вечерами она влюблена в зеркало и улыбается своей наготе. Она болтает. Думает разом о тысяче вещей. Уроки верховой езды. - Мне так приятно будет кататься с тобой, лучше бы пони, а я в костюме амазонки, будем скакать по берегу. - Все еще трогает свой шрам. Сгибает и разгибает колено, обтянутое блестящей кожей. Джузеппе хлопает ресницами и потягивается в постели. Наконец пеньюар запахнут. Она бежит к окну. Утро вспыхивает в заливе. - Лентяй, уже девять, бежим скорее купаться. Эта интимность длится несколько дней. Джузеппе делит свое время между сестренкой и загадочной англичанкой. Антуан, не задерживаясь, пробегает глазами страницы. В один прекрасный день Джузеппе зашел за Сибиллой, чтобы пригласить ее покататься по заливу; эта сцена, очевидно, решающая для хода повествования. Антуан прочел ее всю от строки до строки, хотя с трудом выносил все эти "фиоритуры". Сибилла в беседке, на рубеже солнечного света. Задумалась. Ее освещенная солнцем рука касается белой колонны. Стерегла его? - Я ждала вас вчера. - Я провел весь день с Анеттой. - Почему бы вам не привести ее сюда? - Тон Сибиллы не по душе Джузеппе. Антуан перескакивает через несколько строк. Джузеппе бросает весла. Воздух вкруг них застыл. Окрыленное молчание. Залив - сама ртуть. Великолепие. Мягкие хлопки волн о днище лодки. - О чем вы думаете? - А вы? - Молчание. - Оба мы думаем об одном и том же, Сибилла. - Молчание. Голоса звучат уже иначе. - Я думаю о вас, Сибилла. - Молчание, долгое, долгое. - И я тоже думаю о вас. - Он трепещет. - На всю жизнь, Сибилла? Ах! - Она откидывает голову. Он видит, как мучительно раздвигаются ее губы, рука хватается за борт лодки. Обет, молчаливый, почти печальный. Залив пламенеет под отвесным огнем. Отсветы. Слепящие. Зной. Неподвижность. Время, жизнь - все прекратило бег свой. Давящее удушье. Хорошо еще, что круговой полет чаек нагнетает вкруг них движение. Чайки вспархивают, камнем падают вниз, касаются воды крылом, клювом, взмывают. Поблескивание крыльев в солнечном луче, звон шпаг. - Мы думаем с вами об одном и том же, Сибилла. И верно, в то лето Жак часто бывал у Фонтаненов. Возможно ли, что бегство Жака вызвано его неудачной любовью к Женни? Еще несколько страниц, и события начинают двигаться быстрее. Идет описание их повседневной жизни, напоминающей Антуану пребывание Жака и Жиз в Мезоне, и Антуан не без тревоги следит за этим опасным развитием нежности между братом и сестрой. Сами-то они отдают себе отчет в характере этой близости? Анетта, например, знает, что вся ее жизнь устремлена навстречу жизни Джузеппе; но она с полным чистосердечием, с детской наивностью прячет пылкие свои чувства под маской вполне естественного и дозволенного чувства. А вот Джузеппе, открыв Сибилле свою любовь, ослепленный и поглощенный этим чувством, вначале как бы не понимает, что его влечет к Анетте, влечет чисто физически. Но долго ли еще сможет он обманываться насчет истинной природы своего влечения? Как-то к вечеру Джузеппе предлагает сестренке: - Хочешь? Прогулка в свежей тени деревьев, обед в харчевне, словом, беготня до самого вечера? - Она хлопает в ладоши. - Как я люблю тебя, Беппино, когда ты веселый. Задумал ли Джузеппе заранее то, что намеревался сделать? После импровизированного обеда в рыбачьем поселке он ведет молодую девушку по незнакомым ей дорогам. Шагает быстро. Напрямик через лимонные рощи, по каменистым тропкам, где десятки раз бродил с Сибиллой. Анетта только удивляется. - А ты хоть хорошо знаешь дорогу? - Он сворачивает налево. Склон. Ветхая стена, низенькие сводчатые воротца. Джузеппе останавливается и хохочет. - Иди сюда. - Она приближается доверчиво. Он толкает калитку, тренькает колокольчик. - Ты с ума сошел! - Смеясь, он тащит ее за собой под сосны. В саду темно до черноты. Она пугается, она ничего не понимает, Джузеппе. Она вошла в парк виллы Лунадоро. Низенькие сводчатые воротца, колокольчик, строй сосен; на сей раз все детали абсолютно точны... Миссис Пауэлл и Сибилла в беседке. - Я хочу представить вам мою сестренку. - Ее встречают радостно, усаживают, расспрашивают. Анетте кажется, что она грезит. Анетта в обществе двух еретичек. Приветливый взгляд мамы, ее седые кудри, улыбка. - Пойдемте со мной, дитя мое, я нарву вам роз. - Розарий, темный свод, разливающий вокруг всю ярость, всю нежность своих благоуханий. Сибилла и Джузеппе остались одни. Взять ее руку в свои? Она не позволит. Сильнее ее воли, сильнее ее любви эта почти каменная сдержанность. Он думает: как непросто ее любить. Миссис Пауэлл нарвала для Анетты роз. Розы маленькие, пурпуровые, тугие и без шипов; пурпуровые розы с черным сердечком. - Непременно приходите, my dear*, Сибилла живет так одиноко. - Анетте кажется, что она грезит. И это проклятый богом клан? Неужели этих людей она боялась как чумы? ______________ * Дорогая (англ.). Антуан перескакивает через страницу. Вот Анетта и Джузеппе на обратном пути. Месяц скрылся. Спустилась тьма. Анетта чувствует себя легкой, хмельной. Эти Пауэллы. Анетта виснет на руке Джузеппе всей тяжестью своего юного тела, и Джузеппе увлекает ее за собой, высоко вскинув голову, а сердцем далеко отсюда в своих заветных мечтах. Довериться ли ей? Не сдержавшись, он наклоняется к ней: - Понимаешь ли ты, я хожу к ним не только ради одного Уилла. Лица его она не видит, но до нее доходит приглушенная восторженность его голоса. Не только ради Уильяма? Кровь быстрее бежит по ее жилам. А она-то ни о чем не догадывалась. Сибилла? Сибилла и Джузеппе? У нее перехватывает дыхание, она отстраняется, стрела пронзила ей грудь, она хочет бежать прочь. Нет сил. Зубы выбивают дробь. Еще несколько шагов. Она слабеет, шатается и, запрокинув голову, падает на траву под высокий свод лип. Он опускается на колени, он ничего не понимает. Что с ней такое? Но она резко выбрасывает руки, как щупальца. Ох, на сей раз он понял. Она цепляется за него, приподымается, жмется к нему, рыдает. Джузеппе, Джузеппе. Крик любви. Никогда он его не слышал. Никогда, ни разу в жизни. Сибилла словно замурована своей загадкой. Сибилла чужачка. А тут вплотную такое отчаяние, Анетта. Рядом, вплотную это юное тело, сладострастное и сочное, отдающееся. Тысячи мыслей разом проносятся в его голове, их детская влюбленность, вся нежность, все доверие; ее любить он может; она дышит тем же воздухом, что и он, он хочет ее утешить, исцелить. Рядом эта животная теплота, и она обволакивает его, обволакивает вдруг ноги. Толчок волны, которая уносит все, и сознание тоже. Ноздри его впивают знакомый и новый аромат ее волос, губы касаются залитого слезами лица, трепетных губ. Кругом сообщники - мрак, ароматы, биение крови, неодолимый порыв. Он прижимает губы любовники к влажным полуоткрытым устам, которые ждут, сами не зная чего. Она принимает поцелуй, не возвращая его, но как она отдается этим поцелуям, еще и еще. Взаимный и яростный порыв разбивается о плотину уст. Трагическое притяжение. Упоение. Слиянность двух дыханий, желаний, плоти. Деревья над их головой начинают кружиться, звезды блекнут. Одежды смяты, разбросаны, неодолимая тяга, открытье, соприкосновение двух не знающих друг друга тел, тяжесть, близость, мужская тяжесть, смиренное растерянное согласие, мучительный хмель, хмель брачный, она его, его... О, единое дыхание, и время остановилось. Тишина, рокочущая отголосками, гудение, безбрежный всплеск тревоги, неподвижность. Прерывистое дыхание мужчины, лицо его, уткнувшееся в нежную грудь, громкое биение сердец, неслиянное биение двух этих сердец, которым заказан унисон. И вдруг яркий луч луны, этот нескромный и грубый взгляд отбрасывает их друг от друга, словно удар бича. Они быстро вскочили на ноги. Растерянные. Губы кривятся. Оба дрожат. Не от стыда. От радости. От радости и неожиданности. От радости и еще от желания. Брошенная на примятое ложе травы под луной охапка роз осыпает лепестки. И тут этот романтический жест. Анетта хватает сноп цветов, встряхивает, полетом лепестков покрывает примятую траву, еще хранящую отпечаток лишь одного тела. Антуан, вздрогнув от возмущения, откладывает книгу. Он ошеломлен. Жиз? Да может ли это быть? И, однако, весь этот отрывок так и сочится правдой: дело даже не в ветхой стене, колокольчике, розарии, а вот когда они, сплетая объятия, упали вместе в траву, это уж никак не вымысел; только не на каменистых дорогах Италии, не под сенью лимонных рощ, а в жесткую траву Мезона, ее-то Антуан себе отлично представляет, под вековыми липами аллеи. Да, да. Значит, Жак водил Жиз к Фонтаненам, и такой ночью на обратном пути... О, наивность! Жить рядом с ними обоими, рядом с Жиз, и даже ни о чем не догадываться! Жиз? Нет, нет, не может это целомудренное, это оберегающее себя девичье тело скрывать такую тайну... В глубине души Антуан восстает против этой мысли, пока еще отказывается верить. А как же быть со всеми этими подробностями? Розы... Алые розы... Ага, теперь ему понятно волнение Жиз, когда она получила от неизвестного отправителя из лондонского цветочного магазина корзину роз; и вот почему она требовала, чтобы немедленно начали розыски в Англии, хотя, казалось бы, присылка цветов - событие не бог весть какой важности! Очевидно, она одна поняла смысл этого подношения - алые розы прислали ей через год, возможно даже день в день, после того падения под липами! Значит, Жак жил в Лондоне? А как же тогда Италия? А Швейцария? А что, если он и сейчас еще в Англии? В конце концов, можно и оттуда посылать свои произведения в этот женевский журнал... И внезапно осветилось то, что было до сих пор скрыто, словно одно за другим рухнули огромные полотнища тьмы, заслонявшие единственную слабо мерцающую точечку! Отсутствие Жиз, та настойчивость, с какой она добивалась, чтобы ее послали учиться именно в этот английский монастырь! Конечно, черт возьми, решила сама разыскать Жака. (И тут Антуан упрекнул себя задним числом за то, что после первой же неудачи пренебрег таким следом, как лондонский цветочный магазин!) Он пытается думать последовательно, но слишком много предположений, слишком много воспоминаний врывается в ход его мыслей. Нынче вечером все прошлое предстало перед ним в новом свете. Вот теперь-то понятно отчаяние Жиз после исчезновения Жака. Отчаяние, всего значения которого он и не подозревал, но пытался его хоть как-то смягчить. Он вспомнил свои отношения с Жиз, свою жалость к ней. Впрочем, не из этой ли жалости мало-помалу родилось его чувство к Жиз? В те времена Антуану не с кем было поговорить о Жаке; не с отцом же, упорно отстаивавшим свою версию о самоубийстве, не со старушкой Мадемуазель, вечно в постах и молитвах. Другое дело - с Жиз, такой близкой, такой преданной. Каждый день после ужина она спускалась к нему узнать, нет ли чего нового. А ему приятно было делиться с ней своими надеждами, сообщать ей о предпринятых шагах. Уж не во время ли этих вечерних бесед, полных такой интимности, ему полюбилось это трепетное создание, ушедшее в тайну своей любви? И, как знать, не поддался ли он неведомо для себя пьянящей прелести этого юного, уже принесенного в жертву другому, тела? Он припомнил милые выходки Жиз, эту ласковость страдающего ребенка. Анетта... Как же здорово она его провела! А он, лишенный в связи с отъездом Рашели положенного ему пайка чувств, он-то чего только не навоображал... Экое убожество! Он пожал плечами. Он увлекся Жиз просто потому, что ему некуда было приложить свои чувства; и он верил, что Жиз питает к нему слабость, а оказывается, она со своей покалеченной страстью привязалась к нему в минуты смятения как к единственному человеку, способному вернуть ей любовника!.. Антуан пытается прогнать эти мысли. "И все-таки, - думает он, - до сих пор еще неясно, чем объясняется внезапный отъезд Жака". Сделав над собой усилие, он снова берется за чтение. Не подобрав разбросанных по траве роз, брат и сестра направляются к палаццо Сереньо. Возвращение. Джузеппе приноравливает свой шаг к шагам Анетты. Навстречу чему направляются они? Краткое объятие было лишь прелюдией Бесконечная, длинная ночь, навстречу которой они идут, их спальни, эта ночь, что-то произойдет там? Антуан спотыкается на первых же строчках. Кровь снова волной ударяет ему в лицо. По правде говоря, то чувство, которое им сейчас владеет, меньше всего сродни порицанию. Перед лицом утверждающей себя страсти из рук его выпадает оружие осуждения. Но он не может совладать с неприязненным удивлением, к которому примешивается капелька обиды: он не забыл тот день, когда так дико заартачилась Жиз в ответ на его робкую попытку. Еще немного, и эти страницы пробудят вновь его желание: желание чисто физическое, раскованное. Стараясь сосредоточиться на прочитанном, Антуан силой воли прогоняет видение этого юного тела, гибкого и смуглого. ...Бесконечная, длинная ночь, навстречу которой они идут, их спальни, эта ночь, что-то произойдет там? Их гнет, дуновение страсти. Они идут молчаливые, одержимые, в зачарованном оцепенении. Их провожает неверный свет луны. Она бьет прямо в фасад палаццо Сереньо, выхватывает из мрака мраморную колоннаду. Они входят на первую террасу. Их щеки соприкасаются. Щека Анетты пылает. В этом детском теле какая естественная и дерзкая тяга к греху! Внезапно они отшатываются друг от друга. Между колоннами возникает тень. Отец здесь. Отец ждет Он приехал неожиданно. А где дети? Пообедал он один в большом зале. А после обеда до ночи бродил по мраморной террасе. Дети все не возвращаются. В тишине звучит голос: - Откуда вы? Уже поздно выдумывать что-то, лгать. Мятежная вспышка. Джузеппе кричит: - От миссис Пауэлл! Антуан вздрогнул: значит, Отец знал? Джузеппе кричит: - От миссис Пауэлл! Анетта мчится между колоннами, пробегает вестибюль, взлетает по лестнице к себе в спальню, запирается на крючок и в полной темноте падает на свою узенькую девичью кроватку. А там, внизу, сын впервые дает отпор отцу. И странное дело, ради удовольствия побравировать, он громко объявляет о той, другой, поблекшей любви, в которую и сам не верит. - Я водил Анетту к Пауэллам. - Он делает паузу, потом говорит по слогам: - Я обручен с Сибиллой. Отец разражается смехом. Устрашающим смехом. Стоя во весь рост, выпрямив стан, он, удлиненный тенью, кажется еще выше. Огромный, театральный, Титан с лунным нимбом над головой. Он хохочет. Джузеппе до боли сжимает руки. Смех смолкает. Тишина. - Завтра вы оба поедете со мной в Неаполь. - Нет. - Завтра же. - Нет. - Джузеппе. - Я не ваша собственность. Я обручен с Сибиллой Пауэлл. Никогда еще отец не наталкивался на сопротивление, которое не мог бы сломить. Он говорит с наигранным спокойствием. - Замолчи. Они приезжают сюда, к нам, есть наш хлеб, скупать наши земли. Но отнимать наших сыновей - это уже чересчур. Неужели ты думаешь, что еретичка будет носить наше имя? - Мое. - Глупец. Никогда в жизни. Гугенотские происки. Спасение души, честь рода Сереньо. Только они забыли, что существую я. А я - начеку. - Отец! - Я сломлю твое упорство. Лишу тебя средств. Отдам тебя в Пьемонтский полк. - Отец! - Я тебя укрощу. Иди в свою комнату. Завтра ты отсюда уедешь. Джузеппе стискивает кулаки. Он желает... Антуан не смеет вздохнуть: ...Он желает... смерти отцу. Он находит в себе силы рассмеяться - это будет великолепным ответом... И бросает: - Вы просто смешны. Он проходит мимо отца. Вскинув голову, сжав губы, искривленные ухмылкой, и спускается с крыльца. - Куда ты? Сын останавливается. Какую отравленную стрелу пустит он, прежде чем исчезнуть? Инстинкт подсказывает ему самое страшное: - Я убью себя. Он перескакивает через несколько ступенек. Отец подымает руку. - Убирайся, дурной сын! - Джузеппе не поворачивается. Отец в последний раз возвышает голос: - Проклинаю тебя! Джузеппе бежит через террасу, исчезает в ночи. Антуану хотелось бы отдышаться, подумать. Но осталось всего четыре страницы, его подгоняет нетерпение. Джузеппе бежал куда глаза глядят. Он останавливается задыхающийся, удивленный, опустошенный. Где-то вдалеке, у веранды какого-то отеля, мандолины наигрывают слащаво-тоскливую песню. Тошнотворная истома. Вскрыть себе вены в ласкающей теплоте ванны... Сибилла не любит неаполитанских мандолин. Сибилла чужеземка, Сибилла нереальная и далекая, как выдуманная героиня, в которую он влюбился, читая книгу. Анетта. Только ладонь помнит прикосновение к ее обнаженной руке. В ушах гудит. Жажда. У Джузеппе есть план. На заре пробраться в палаццо, похитить Анетту, бежать с ней вместе. Он проскользнет в ее спальню. Она, босоногая, вскочит ему навстречу с постели. Вновь ощутить прикосновение ее горячих атласных рук, ев теплый запах. Анетта. Он уже чувствует, как она жмется к нему. Рот полуоткрыт, ее влажный рот, ее рот. Джузеппе сворачивает на боковую дорожку. Кровь бьется в жилах. Одним духом взлетает по каменистой тропке. Под луной бодрящая свежесть, просторы. У края склона, навзничь, руки крестом. Рубашка распахнута, и он медленно гладит и трогает свою живую грудь. Над ним все небо, млечно-звездное. Мир, чистота. Чистота. Сибилла. Сибилла, ее душа, холодная и глубокая родниковая вода, холодная и чистая северная ночь. Сибилла? Джузеппе вскакивает. Крупными шагами спускается с холма. Сибилла. В последний раз, в последний раз, пока не рассвело. Лунадоро. Вот стена, сводчатые воротца. Вот оно на свежепобеленной стене то место, где он запечатлел свой поцелуй. Первое свое признание. Вот здесь. Таким же вечером. Лунным вечером. Сибилла вышла его проводить. Ее тень четко вырисовывалась на белой стене. Он осмелел, он вдруг наклонился, он поцеловал на стене ее профиль, она убежала. Таким же вечером. Анетта, почему я вернулся к этим воротцам? Бледное лицо Сибиллы, лицо воплощенной воли. Сибилла совсем недалеко, такая близкая Сибилла, такая реальная и все еще незнакомка. Отказаться от Сибиллы? Ох, нет, нет, но распутать силою нежность, распутать этот узел. Вынуть кляп из этой наглухо запертой души. Какая тайна заперта в ней? Чистая мечта, свободная от инстинктов: подлинная любовь. Любить Сибиллу. Любить. Анетта, ну зачем этот заранее на все согласный взгляд, зачем эти слишком покорные уста? Слишком пылко предлагающее себя тело. Желание, слишком краткий миг желания. Любовь без тайны, лишенная измерений, без горизонтов. Без завтрашнего дня. Анетта, Анетта, забыть эти податливые ласки, вернуть прошлое, снова стать детьми. Анетта, ласковая девчушка, любимая сестра. Да, но родная сестра, сестра, маленькая сестренка. Да, покорные уста, уста полуоткрытые, влажные, сочные уста, все понимающие. Ох, это кровосмесительное желание, смертное желание, кто освободит нас от него? Анетта, Сибилла. Распят между ними. Какая из двух? И к чему выбирать? Я не хотел зла. Двойное притяжение, извечное священное равновесие. Порывы-двойняшки равнозаконны, коль скоро рвутся они из моих недр. Почему же в жизни они несовместимы? Как все было бы чисто в ярком свете дозволенности. К чему же этот запрет, раз в сердце моем все так гармонично? Единственный выход: один из троих лишний. Но кто? Сибилла? О, Сибилла раненая - непереносимое видение. Только не Сибилла. Значит, Анетта? Анетта, сестренка, прости, я целую твои глаза, веки, прости. Нет одной без другой, значит, ни та, ни другая. Отказаться, забыть, умереть. Нет, не умереть: стать мертвым. Исчезнуть. Здесь власть чар, неодолимое препятствие, запрет. Здесь жизнь, любовь - невозможны. Прощайте. Зов неизвестности, зов завтрашнего, еще не бывшего дня, хмель. Забыть, начать все сызнова. Вперед. Бегом на вокзал. Первым поездом в Рим. Из Рима первым поездом в Геную. Из Генуи первым пароходом. В Америку. Или в Австралию. И вдруг он засмеялся. Любовь? Э, нет, жизнь, вот что я люблю. Вперед. Джек Боти. Антуан резко захлопнул журнал, сунул его в карман и встал, распрямив затекшую спину. С минуту он постоял, рассеянно моргая от света, потом, спохватившись, снова сел. Пока он читал, антресоли опустели: игроки ушли обедать, оркестр замолчал. Только, сидя в своем углу, еврей и читатель газеты продолжали играть в кости под веселым теперь взглядом кошечки. Ее дружок посасывал потухшую трубку, и всякий раз, когда бросал кости он, кошечка прилегала на плечо еврея, заговорщически хихикая. Антуан вытянул ноги, закурил сигарету и попытался собрать воедино разбегающиеся мысли. Но мысли все еще упорно растекались, подобно взгляду, которому так и не удалось ни на чем сосредоточиться. Наконец он сумел оттеснить образ Жака и Жиз, и на душе стало поспокойнее. Главное, как можно тщательнее отделить правду от того, что привнесено сюда воображением сочинителя. Правда, например, - сомнения в этом быть не может, - бурное объяснение сына с отцом. В словах советника Сереньо отдельные нотки звучат неоспоримо правдиво: "Гугенотские происки. Я тебя сломлю! Лишу тебя средств! Отдам тебя в солдаты!.." Или вот эти: "Чтобы еретичка носила мое имя!.." Антуану даже почудился гневный голос отца, выпрямившего стан и бросающего в темноту проклятья. Конечно, и крик Джузеппе: "Я себя убью!" - тоже правда, чем и объясняется, в сущности, навязчивая идея г-на Тибо. С первых же дней розысков отец ни на минуту не желал верить, что Жак жив: он сам по четыре раза в день звонил в морг. Этот-то крик и объясняет прорывающееся временами раскаяние отца в том, что он причина исчезновения Жака, и, вполне возможно, эти молчаливые укоры совести сыграли не последнюю роль в ревком повышении белка, так ослабившего старика перед самой операцией. Так или иначе, события трехлетней давности в этом свете приобретали совсем иной аспект. Антуан снова взял журнал и поискал авторский эпиграф: Разве не сказали вы мне в тот знаменательный ноябрьский вечер: "Все на свете подчинено действию двух полюсов. Истина всегда двулика". А порой и любовь. "Ясно, - подумал Антуан, - тут имеется намек на эту двойную любовь... Если Жиз была любовницей Жака, а если, с другой стороны, Жак чувствовал, что безумно влюблен в Женни, - и впрямь трудная была у него жизнь. Однако же..." Тут Антуан снова натолкнулся в своих рассуждениях на какую-то неясность. Вопреки всему он просто не в состоянии был допустить, что бегство Жака могло полностью объясняться сердечными делами, о которых он только что узнал. Ясно, что еще какие-то факторы, неуловимые, но вдруг слившиеся в одно, должны были привести к этому необычайному решению. Да, но какие? Внезапно он спохватился, поняв, что все его рассуждения вполне можно отложить на после. Важно другое, извлечь из разбросанных по новелле указаний как можно больше пользы для дела и поскорее попытаться обнаружить след брата. Обращаться к редакции журнала было бы весьма неосторожно. Раз Жак не подает признаков жизни, значит, он уперся и не желает выходить из своего укрытия. Если он узнает, что его убежище открыто, мы рискуем тем, что спугнем его и он сбежит куда-нибудь еще, еще дальше, и на сей раз мы потеряем его след уже безвозвратно. Единственный надежный способ - это действовать внезапно и действовать лично. (По-настоящему Антуан всегда верил только в самого себя.) И тут же ему представилось, как он приезжает в Женеву. А что он будет делать в Женеве? А вдруг Жак живет в Лондоне? Нет; гораздо разумнее поначалу отрядить в Швейцарию специалиста по розыску, который сумеет раздобыть адрес Жака. "И тогда, где бы он ни был, я сам туда поеду, - заключил Антуан, подымаясь. - Только бы мне удалось взять его врасплох, а там мы посмотрим, как это он от меня улизнет". В тот же вечер он дал частному сыщику все данные. А через три дня получил первые сведения: "Секретно. Господин Джек Боти действительно проживает в настоящее время в Швейцарии. Но он имеет место жительства не в Женеве, а в Лозанне, где он, согласно полученным нами сведениям, сменил несколько квартир. С апреля нынешнего года поселился на улице Эскалье-дю-Марше, дом No 10, пансион Каммерцинна. Нам еще не удалось установить точную дату его прибытия на территорию Швейцарии. Но зато мы постарались узнать его отношение к воинской повинности. Согласно секретным данным, полученным нами из французского консульства, г-н Боти явился в январе 1912 года в военную канцелярию консульства, имея на руках удостоверение личности и другие документы на имя Жак-Жан-Поля Оскар-Тибо, по национальности француза, родившегося в Париже в 1890 году и т.д. Его учетная карточка, из которой нам не удалось списать приметы (впрочем, совпадающие с полученными нами из другого источника), свидетельствует, что по причине недостаточности митрального клапана он уже пользовался в 1910 году первой отсрочкой на основании решения призывной комиссии VII округа г.Парижа, а также и второй отсрочкой на основании медицинского свидетельства, представленного им в 1911 году во французское консульство в Вене (Австрия). После нового освидетельствования, пройденного в Лозанне в феврале 1912 года, результаты которого были переданы затем административным путем в соответствующую канцелярию департамента Сены, ведающую воинским набором, ему предоставлена третья и последняя отсрочка, что вполне удовлетворило власти страны, откуда он родом, в части освобождения от воинской службы по состоянию здоровья. Господин Боти, по полученным нами сведениям, ведет весьма похвальный образ жизни, встречается главным образом со студентами и журналистами. Состоит членом-соревнователем Клуба журналистов Гельвеции. Его сотрудничество во многих газетах, журналах и периодических изданиях, видимо, дает ему средства к существованию честным трудом. Как нам сообщили, г-н Боти пишет под различными псевдонимами, а не под собственной фамилией; имена эти представляется возможность уточнить, если дальнейшие распоряжения уполномочат нас на продолжение розысков". Этот документ был спешно доставлен через посыльного агентства в воскресенье в десять часов вечера. Уехать наутро было невозможно. Однако состояние здоровья г-на Тибо не позволяло мешкать. Антуан сверился со своей записной книжкой, потом с железнодорожным расписанием и решил отправиться в Лозанну в понедельник вечером скорым поездом. И всю ночь он не мог сомкнуть глаз. VI Завтрашний день и так уж был загруженным сверх меры; и все же из-за отъезда Антуану пришлось еще сделать несколько дополнительных визитов. Рано утром он отправился в больницу, а потом целый день носился по Парижу, даже завтракал не дома. Вернулся он только в начале восьмого. А поезд отходил в восемь тридцать. Пока Леон укладывал саквояж, Антуан быстро поднялся к отцу, которого не видел со вчерашнего дня. Общее состояние больного явно ухудшилось. Г-н Тибо почти совсем перестал есть, очень ослабел, да и боли не прекращались. Антуану пришлось сделать над собой усилие, чтобы бросить привычное: "Здравствуй, Отец!" - которое стало для больного ежедневным глотком успокоительного лекарства. Усевшись на свое обычное место, Антуан с деловым видом приступил к ежевечерним расспросам, избегая, как ловушки, даже минутного молчания. На отца он посматривал с улыбкой, хотя нынче вечером ему особенно трудно было прогнать назойливую мысль: "Он скоро умрет". Несколько раз он не без тревоги ловил на себе озабоченный взгляд отца, казалось, этот взгляд спрашивает о чем-то. "До какой степени он осознает свое положение и беспокоится?" - думал Антуан. Г-н Тибо нередко говорил о своей смерти в торжественно-смиренных выражениях. Но что считал он сам в глубине души? Несколько минут отец и сын, скрывающие свою тайну, - а быть может, оба они скрывали одну и ту же тайну, - обменивались ничего не значащими словами о болезни, о новых лекарствах. Затем Антуан поднялся, сославшись на срочный визит, который надо успеть сделать до ужина. Г-н Тибо, поглощенный своими болями, даже не попытался его удержать. Антуан еще никого не предупредил об отъезде. Он намеревался сообщить только сиделке, что будет отсутствовать полтора суток. Но, как на грех, когда он выходил из спальни, она возилась с больным. Времени было в обрез. Несколько минут Антуан ждал сиделку в коридоре, и, так как она не вышла, он отравился к Мадемуазель; она сидела у себя в комнате и писала письмо. - Ага, пришел мне помочь, Антуан, - обрадовалась старушка, - мне послали посылку с овощами, а она куда-то запропастилась... Не без труда Антуан втолковал Мадемуазель, что ему придется уехать из Парижа в провинцию сегодня же ночью в связи с одним весьма серьезным случаем, что, возможно, завтра он еще не вернется, но беспокоиться не следует: доктор Теривье предупрежден о его отсутствии и по первому зову явится к больному. Было начало девятого. Времени оставалось только-только, чтобы не опоздать на поезд. Авто лихо катило к вокзалу; уже опустевшие набережные, черный блестящий мост, площадь Карусели, все это сменялось с быстротой кадров приключенческого фильма, и Антуана, вообще-то путешествовавшего редко, возбуждала эта ночная гонка, боязнь опоздать на поезд, к тому же тысячи неотступных мыслей, рискованность предприятия, которое ему предстояло совершить, - все выводило из обычного состояния духа, погружало в атмосферу бесстрашия. Купе вагона, куда он вошел, было уже почти полно. Антуан пытался заснуть. Но тщетно. Он изнервничался, считал остановки А когда наконец уже перед самым рассветом ему удалось задремать, безнадежно уныло засвистел локомотив, и поезд, подходя к дебаркадеру Валорба, замедлил ход. А как снова заснуть после таможенных формальностей, бесконечной ходьбы по ледяному залу, чашки кофе с молоком по-швейцарски? В декабрьском позднем рассвете внешний мир постепенно вновь становился самим собой. Железнодорожная линия шла в глубине долины, и можно было уже разглядеть склоны гор. Мир, лишенный красок; под неуверенным и жестким утренним светом пейзаж казался нарисованным углем, черным по белому. Взгляд Антуана пассивно вбирал все, что открывалось перед ним. Снег венчал вершины пригорков, полурастаявшие пласты его лежали в углублениях известковой почвы. Изредка на белесом фоне чернели тени сосен. Потом все исчезло: поезд въехал в облако. Снова вынырнул поселок, робкие желтые огоньки, словно пробуравленные в тумане, говорили о том, что этот густонаселенный край уже начал жить своей обычной утренней жизнью. Сейчас можно было разглядеть островки домов, реже горели огоньки в посветлевших зданиях. Незаметно для глаза черная земля позеленела, и вскоре вся долина стала сплошным ковром тучных пастбищ; штрихи снега подчеркивали каждую складку, каждую канавку, даже каждую борозду. Низенькие, приземистые фермы, похожие отсюда на наседок, окруженные просторными участками, уже распахнули ставни на всех своих подслеповатых окошках. Занимался день. Прижавшись лбом к вагонному окну, невнимательно глядя на этот чужой, навевающий тоску пейзаж, Антуан вдруг полнее ощутил свою беспомощность. Перед ним встали все трудности его предприятия, и он с тревогой думал, что бессонная ночь совсем выбила его из колеи. Тем временем поезд подходил к Лозанне. Железнодорожные пути шли через пригород. Антуан смотрел на кубы еще не открывших свои двери домов, опоясанных балконами, стоящих особняком друг от друга, словно небоскребы в миниатюре. Кто знает, а может быть, Жак проснулся как раз в эту минуту за такой вот Ставней из светлой сосны? Поезд остановился. По перрону гулял холодный ветер. Антуан вздрогнул. Пассажиры стремительно ринулись в подземный проход. Отяжелевший, несмотря на лихорадочное возбуждение, Антуан, впервые в жизни выпустив из-под своей власти и волю и разум, плелся вслед за толпой, таща саквояж в руке, не зная, что будет делать через минуту. "Туалет. Ванная. Душевые". Может быть, горячая ванна, чтобы снять напряжение, холодный душ, чтобы себя подстегнуть? Побриться, сменить белье? В сущности, это единственный шанс воскреснуть. Мысль оказалась великолепной, - из этих водных процедур он вышел, как из волшебного источника: весь обновленный Он бросился к камере хранения багажа, оставил там свой саквояж и смело пустился вперед, навстречу любым случайностям. Хлестал дождь. Антуан вскочил в трамвай, идущий в центр города. Хотя было еще только восемь, все магазины открылись; озабоченный, молчаливый люд в непромокаемых плащах и калошах уже загромождал тротуары, но каждый внимательно следил, чтобы не ступить ненароком на мостовую, хотя машин почти не было. "Трудолюбивый город, город без фантазии", - решил Антуан, вообще скорый на обобщения. Сверяясь с планом города, он без труда нашел дорогу и достиг небольшой площади Ратуши. Часы на каланче пробили половину, и он, задрав голову, посмотрел на циферблат. Улица, где поселился Жак, отходила от дальнего угла площади. По всему чувствовалось, что эта улица, по названию Эскалье-дю-Марше, была очень старинная, проще, обрубок улочки, карабкающейся уступами вверх, причем дома стояли здесь только с одной, левой стороны. Перед домами шла сама "улица", шла вверх каменными уступами; напротив домов стояла стена, к стене была пристроена старая деревянная лестница под чисто средневековым навесом, выкрашенным в винно-красный цвет. Эти защищенные от посторонних взглядов ступени могли послужить прекрасным наблюдательным пунктом. Антуан поднялся наверх. Оказалось, что некоторые дома на этой улочке больше похожи на обыкновенные хибарки, стоящие вкривь и вкось; очевидно, уже с XVI века в нижних этажах обосновались лавчонки. В дом за номером десять попадали через низкую дверь, придавленную сверху резным карнизом. На створке открытой двери виднелась вывеска, отсюда почти неразличимая. Однако Антуан сумел разобрать: "Пансион И.Г.Каммерцинна". Значит, то самое. Три года томиться, ничего не зная о брате, чувствовать, что между ними залегла целая вселенная, и вдруг очутиться всего в десятке метров от Жака, в нескольких минутах от того мгновения, когда он увидит его... Но Антуан легко справлялся со своим волнением: профессия приучила; чем туже он сжимал в кулак свою энергию, тем становился невосприимчивее и проницательнее. "Половина девятого, - подумал он. - Жак должен быть дома. Возможно, еще в постели. Классический час для арестов. Если он дома, сошлюсь, что мне назначено прийти, не велю о себе докладывать, просто отыщу его комнату и войду". Прикрываясь зонтом, он твердым шагом пересек мостовую и поднялся по двум ступенькам каменного крыльца. Мощенный плитками коридор, в углу старинная лестница с перилами, широкая, чистая, но темная. Дверей нет. Антуан стал подниматься. Шел он на неясный гул голосов. Когда его голова оказалась выше уровня лестничной площадки, он через застекленную дверь разглядел столовую и за столом с десяток сотрапезников. Первой его мыслью было: "Слава богу, на лестнице темно, меня не видно". А потом: "Первый общий завтрак. Его нет. Сейчас явится". И вдруг... Жак... его голос... Жак говорит! Жак здесь, живой, неоспоримый, как факт!" Антуана шатнуло, и, поддавшись на мгновение паническому страху, он быстро спустился на несколько ступенек. Дышал он с трудом: из глубины души вдруг поднялась нежность, разлилась по всей груди, чуть не задушила. Да, но все эти незнакомые люди... Что делать? Уйти? Но он тут же одумался; дух борьбы толкал его вперед: не откладывать, действовать. Он осторожно поднял голову. Жака он увидел в профиль и то лишь на мгновение, - загораживали соседи. Председательствовал маленький седобородый старичок; пять-шесть мужчин различного возраста сидели вокруг стола, напротив старичка - красивая блондинка, еще молодая, а по бокам от нее две девочки. Жак слегка нагнулся, говорил он быстро, оживленно, свободно, и Антуана, чье присутствие, как неотвратимая угроза, уже витало над братом, потрясла мысль - вот так и живет себе человек, беспечно, ничего не опасаясь, не зная, что последующая минута может стать поворотной минутой его судьбы. Весь стол заинтересовался опором; старичок хохотал; очевидно, Жак сцепился с двумя молодыми людьми, сидевшими напротив него. Ни разу он не обернулся в сторону Антуана. Дважды подряд он подчеркнул свои слова резким движением правой руки, - жест давно забытый Антуаном, - и вдруг после особенно живой словесной перепалки улыбнулся. Улыбка Жака! И тут, не раздумывая больше, Антуан поднялся по ступенькам, подошел к стеклянной двери, бесшумно отворил ее и предстал перед присутствующими. Десяток физиономий повернулись в его сторону, но он их не видел; он не заметил даже, что старичок встал со своего места и обратился к нему с каким-то вопросом. Взгляд его дерзко и весело нацелился на Жака; а Жак удивленно расширенными глазами с полуоткрытым ртом, тоже смотрел на брата. Прерванный посреди фразы, он все еще хранил на застывшем лице оживленно-веселое выражение, казавшееся теперь гримасой. Длилось это всего несколько секунд. Жак уже поднялся со стула, движимый единственной мыслью: "Только бы не скандал!" Главное, отвести им глаза. Быстрым, твердым шагом, с чуть неуклюжей любезностью, - при желании можно было подумать, что он ждал этого посетителя, - Жак стремительно двинулся к Антуану, а тот, поддерживая игру брата, отступил на площадку. Жак вышел вслед за ним, прикрыл створку стеклянной двери. Очевидно, братья машинально обменялись рукопожатием, оба действовали безотчетно, но с губ их не сорвалось ни слова. После мгновенного колебания Жак неопределенно махнул рукой, что Антуан истолковал как приглашение следовать за ним, и братья стали подниматься по лестнице. VII Этаж второй, третий. Жак шагал тяжело, держась за перила и не оборачиваясь. Антуан, шедший за ним, уже полностью овладел собой; овладел в такой мере, что даже внутренне подивился, как мало он взволнован этой минутой. Он и раньше десятки раз с беспокойством допытывался у себя самого: "Как расценивать это хладнокровие, дающееся мне без труда? Что это - присутствие духа или отсутствие чувствительности, обычная холодность?" На площадку третьего этажа выходила только одна дверь, и Жак открыл ее. Когда они очутились в комнате, Жак запер дверь на ключ и впервые поднял на брата глаза. - Чего тебе от меня надо? - прошептал он хрипло. Но его настороженный взгляд наткнулся на сердечную улыбку Антуана, который под маской благодушия украдкой следил за братом, решив оттянуть время, но готовый на все. Жак опустил голову. - Ну? Ну, что вам от меня надо? - повторил он. В дрогнувшем от страха голосе, еще звучавшем злобой, послышались жалобные нотки, но Антуан, чувствуя какой-то удивительный холод в сердце, с наигранным волнением произнес: - Жак! - и шагнул вперед. Не выходя из раз взятой на себя роли, он следил за ним ясным живым взглядом и изумлялся, что буквально все - фигура, черты лица, глаза Жака совсем другие, чем прежде, совсем другие, чем рисовал он себе в воображении. Брови Жака сошлись к переносью, он тщетно пытался овладеть собой, сжал губы, чтобы удержать рыдание; потом глубоко вздохнул, и вместе с этим вздохом ушла вся его злоба; вдруг весь обмякнув, словно обескураженный собственной слабостью, он прижался лбом к плечу Антуана и повторил сквозь сжатые зубы: - Ну что вам от меня надо? Что вам от меня надо? Антуан интуитивно понял, что мешкать с ответом нельзя, и ударил наотмашь: - Отец очень болен. Отец при смерти. - Он помолчал и добавил: - Я приехал за тобой, малыш. Жак не шелохнулся. Отец? Неужели они считают, что весть о смертельной болезни отца может хоть что-то значить для него, живущего совсем новой жизнью, какую сам себе создал, может выкурить из его убежища, может повлиять на те мотивы, которые побудили его бежать из дома? Единственно что до глубины души потрясло Жака - это слово "малыш", которого он не слышал столько лет. Молчание становилось столь тягостным, что Антуан снова заговорил: - Я ведь совсем один... - Его подхватило вдохновение - Мадемуазель не в счет, - пояснил он, - а Жиз в Англии. Жак поднял голову: - В Англии? - Да, она готовится к диплому в монастыре, неподалеку от Лондона и не может приехать. Я совсем один. Ты мне просто нужен. Что-то дрогнуло в душе Жака, поддалось его упорство, хотя сам он этого еще не осознал; мысль о возвращении домой, еще не приняв конкретной формы, тем не менее перестала быть столь окончательно неприемлемой. Он отодвинулся от брата, неуверенно шагнул в сторону, а затем, словно решив погрузиться с головой в свои муки, рухнул на стул, стоявший у письменного стола. Он не почувствовал руки Антуана, коснувшейся его плеча. Закрывши лицо ладонями, он рыдал. Ему чудилось, будто на его глазах рассыпается в прах убежище, которое он в течение целых трех лет возводил камень за камнем, возводил собственными руками, в трудах, в гордыне, в одиночестве. Даже в минуту смятения ему хватило прозорливости взглянуть в лицо року и понять: любое сопротивление обречено на провал, рано или поздно они добьются его возвращения, чудесному его одиночеству, а быть может, и свободе, пришел конец, и разумнее пойти на мировую с неотвратимым; однако при мысли о собственном бессилии он задыхался от боли и досады. Стоявший рядом Антуан не переставал наблюдать, размышлять, ничем не стесненный, так, словно бы его любовь к брату была отодвинута временно на задний план. Он смотрел на этот вздрагивающий от рыданий затылок, вспоминал приступы отчаяния, охватывавшие Жака-ребенка, а в душе спокойно подсчитывал все шансы "за" и "против". Чем дольше тянулся этот приступ, тем больше Антуан проникался уверенностью, что Жак сдастся. Он снял руку с плеча брата. Обвел взглядом комнату, и сотни мыслей разом пронеслись у него в голове. Комната была не только очень чистая, больше того - комфортабельная. Правда, потолок низковат, зато просторно, светло, выдержано в приятных глазу светлых тонах. Паркет цвета воска, натертый до блеска, потрескивал сам собой, очевидно, от жара; в белой фаянсовой печурке гудели горящие поленья. Два кресла, обитые кретоном в цветочек; несколько столиков, заваленных бумагами, газетами. Книг мало: около полусотни на этажерке, подвешенной над еще не застланной кроватью. И ни одной фотографии; ни одного воспоминания о прошлом. Свободный, одинокий, недосягаемый даже для воспоминаний! Капелька зависти просочилась в суровое суждение Антуана о брате. Тут он заметил, что Жак затих. Значит, дело выиграно? Удастся ли увезти его в Париж? В глубине души Антуан ни минуты не сомневался в успехе своего предприятия. И сразу же его захлестнула волна нежности, душу переполнила любовь, жалость; ему так хотелось заключить в объятия этого беднягу. Он нагнулся над склоненным затылком, окликнул еле слышно: - Жак... Но тот гибким движением вскочил на ноги. Яростно вытер мокрые глаза и смерил Антуана взглядом. - Ты на меня сердишься, - сказал Антуан. Ответа не последовало. - Отец скоро умрет, - проговорил Антуан, как бы в виде извинения. Жак отвел глаза, но тут же повернулся к брату. - Когда? - спросил он. Спросил рассеянно, резким голосом, с искаженным лицом. И, только поймав взгляд Антуана, понял неловкость своего вопроса. Он потупился и уточнил: - Когда... когда ты собираешься ехать? - Как можно скорее. Все может случиться... - Завтра? Антуан ответил не сразу: - Если можно, лучше сегодня вечером. С минуту они смотрели друг на друга. Жак еле заметно пожал плечами. Нынче вечером, завтра - какое это имеет теперь значение? - Скорый поезд идет ночью, - глухо бросил он. Антуан понял, что час их отъезда назначен. Он уверенно ждал: все, чего он до сих пор энергично добивался, всегда сбывалось, и поэтому не испытывал ни удивления, ни радости. Так они и стояли посреди комнаты. С улицы не долетало городского шума, можно было подумать, что они в деревне. По скату крыши, тихонько журча, стекала дождевая вода, да временами ветер с ревом врывался под черепичную крышу. С каждой минутой росло их смущение. Антуан решил, что Жаку хочется остаться одному. - У тебя, должно быть, много дела, - сказал он, - я пойду. Лицо Жака вспыхнуло: - У меня? Да нет. Почему ты так думаешь? - И он быстро опустился на стул. - Нет, правда? Жак кивнул. - Тогда я присяду, - проговорил Антуан, стараясь придать своему голосу сердечность, но прозвучал он фальшиво... - Нам о стольком нужно поговорить. На самом же деле ему хотелось не так говорить, как задавать вопросы. Но он не посмел. Желая выиграть время, он пустился в подробный рассказ о различных фазах болезни отца, невольно уснащая его медицинскими терминами. Все эти подробности были связаны для него не только с неким безнадежным случаем заболевания, они вызывали в памяти спальню отца, постель, мертвенно-бледное, отечное, страдающее тело, искаженные черты, крики боли, которую с трудом удавалось успокоить. И теперь дрожал уже его голос, а Жак сидел съежившись в кресле, повернув к печурке злобно хмурившееся лицо, на котором явно читалось: "Отец скоро умрет, ты меня отсюда вытащишь, ну и ладно, я поеду, но уж большего от меня не ждите!" Только раз Антуану почудилось, будто дрогнуло что-то в этом бесчувственном лице, когда он рассказал брату о Том, как больной вместе с Мадемуазель пели дуэтом старинную песенку. Жак, очевидно, вспомнил припев, потому что, не отводя глаз от огня, улыбнулся. Вымученной, смутной улыбкой... Совсем так же улыбался Жак в детстве! Но тут же, когда Антуан заключил: - Он так настрадался, что смерть будет избавлением, - Жак, до сих пор упорно молчавший, жестко произнес: - Для нас, во всяком случае. Антуан обиженно замолчал. Конечно, в этом циничном замечании была немалая доля вызова, но в нем прозвучала также еще не сложившая оружия ненависть, и этот злобный выпад по адресу больного, по адресу умирающего был ему непереносимо тяжел. И по его мнению, несправедлив. Неприязнь эта, во всяком случае, запоздала. Антуан вспомнил вечер, когда отец рыдал о том, что довел сына до самоубийства. Не мог Антуан забыть и того, какое действие оказало исчезновение Жака на состояние отца: горе, раскаяние привели к возникновению нервной депрессии, которая благоприятствовала началу заболевания, и, возможно, даже теперешняя его болезнь не прогрессировала бы так быстро. А Жак словно того и ждал, когда брат его кончит говорить, как бешеный вскочил с кресла и задал вопрос: - Откуда ты узнал, где я? Вряд ли имело смысл скрывать. - От... Жаликура. - Жаликура? - Казалось, ни одно имя не могло бы сильнее удивить Жака, чем это. И он повторил по слогам: - От Жа-ли-кура? Антуан вынул бумажник. Достал распечатанное еще тогда письмо Жаликура и протянул брату. Так оно было проще: избавляло от ненужных объяснений. Жак схватил письмо, пробежал его глазами, потом подошел к окну и снова стал читать уже медленно, опустив веки, плотно сжав губы, - непроницаемый Жак. А Антуан тем временем разглядывал его. Лицо это, еще три года назад по-юношески неопределенное, сейчас, свежевыбритое, казалось, не слишком отличается от того, прежнего, но все-таки оно поразило Антуана, хотя он и сам вряд ли мог объяснить, что он открыл в нем для себя нового: больше внутренней силы, меньше надменности, а также и беспокойства; возможно, меньше и упрямства и уж наверняка больше твердости. Бесспорно, Жак утратил свое юношеское обаяние, но зато стал много крепче. Теперь он казался даже коренастым. Голова тоже как будто стала больше, сидела почти вплотную на широко развернутых плечах, и Жак приобрел привычку откидывать ее назад, что придавало ему чуть дерзкий или, во всяком случае, задиристый вид. Нижняя челюсть грозно выпячивалась, рот энергичный, твердый, но линия рта скорее скорбная. Особенно резко изменилось выражение губ. Кожа лица по-прежнему очень белая, на скулах выступало с десяток веснушек. А волосы все такие же густые, только из прежних рыжих стали скорее каштановыми; это мужественное лицо казалось шире из-за непокорной путаницы волос, и по-прежнему спадала на висок, прикрывая часть лба, более темная прядь с золотистым оттенком, которую то и дело нетерпеливо отбрасывала рука. Антуан увидел, как по коже лба прошла легкая дрожь и между бровями резко обозначились две складки. Он догадывался, какой взрыв противоречивых мыслей вызвало у Жака чтение этого письма, и потому вопрос брата, бессильно уронившего руку с листком и повернувшегося к нему, не застал Антуана врасплох. - Значит, ты тоже, ты... ты прочел мою новеллу? Ничего не ответив, Антуан молча опустил веки, потом поднял их. Он улыбнулся одними глазами, губы лишь слегка тронула улыбка, под этим любящим взглядом остыла досада Жака, и он добавил уже менее напористо: - А... кто еще читал? - Никто. Жак все так же недоверчиво смотрел на брата. - Даю слово, - поспешно проговорил Антуан. Засунув руки в карманы, Жак молчал. Откровенно говоря, его не так уж коробила мысль, что брат прочел "Сестренку". Было даже интересно узнать его мнение. Сам-то он достаточно строго оценивал это произведение, написанное хоть и со страстью, но уже давно - полтора года назад. Он считал, что с той поры сделал значительный шаг вперед, и сейчас ему казались просто несносными эти искания, эта поэтичность, все эти юношеские преувеличения. Но, странное дело, Жак меньше всего думал о сюжетной линии новеллы, о ее связи с собственной своей историей; с тех пор как он дал прошлому жизнь в искусстве, он искренне считал, что отрубил от себя это прошлое; и если он случайно вспоминал пережитую боль, то лишь для того, чтобы поскорее уверить самого себя: "Я исцелился от всего этого!" Поэтому, когда Антуан сказал ему: "Я приехал за тобой", - первой мыслью Жака, почти рефлекторной, было: "Во всяком случае, я исцелился". А затем чуть позже он добавил про себя: "А главное, Жиз в Англии". (На худой конец он мог еще снести, чтобы в его присутствии говорили о Жиз, называли ее имя, но яростно запрещал даже беглый намек на Женни.) С минуту оба молчали, Жак неподвижно стоял у окна, всматриваясь куда-то в даль, потом снова повернулся к брату: - Кто-нибудь знает, что ты здесь? - Никто не знает. На сей раз Жак не отставал: - А Отец? - Да нет же. - А Жиз? - Нет, никто не знает. - Антуан запнулся, но, желая окончательно успокоить брата, добавил: - После того, что произошло, лучше, чтобы Жиз пока вообще ничего не знала, тем более что она сейчас в Лондоне. Жак не сводил взгляда со старшего брата: в глазах его вспыхнул вопрос, но тут же угас. Снова воцарилось молчание. Антуан боялся этого молчания, но чем сильнее хотелось ему прервать его, тем труднее было найти подходящий предлог. Разумеется, десятки вопросов готовы были сорваться с его губ, но задавать их он все же опасался. Искал какую-нибудь безобидную тему, попроще, ему хотелось сказать что-то такое, что приблизило бы их друг к другу, но ничего не приходило на ум. Положение становилось воистину критическим, как вдруг Жак быстро открыл окно, а сам отступил в глубь комнаты. Великолепный сиамский кот с густой серой шерстью и с угольно-черной мордочкой мягко спрыгнул на паркет. - Гость? - спросил Антуан, обрадовавшись, что наконец-то можно переменить тему разговора. Жак улыбнулся: - Друг. - И добавил: - Причем самый ценный вид друга, так оказать, друг приходящий. - А откуда он? - Никто не мог мне ничего сказать, я всех расспрашивал. Очевидно, откуда-то издалека: в нашем квартале его не знают. Великолепный котище важно обошел комнату, урча, как волчок. - А твой друг здорово вымок, - заметил Антуан, чувствуя, что молчание, подобно коту, кружит вокруг них. - Именно в дождливую погоду он обычно и наносит мне визит, - подхватил Жак. - Иногда совсем поздно, в полночь. Поцарапается в окно, войдет, усядется перед печкой, вылижет всю шерстку, а когда обсохнет, требует, чтобы я его выпустил. Ни разу не дал себя погладить и ни разу не удостоил взять, чтобы я ему ни предлагал. Окончив осмотр комнаты, кот направился к полуоткрытому окну. - Смотри-ка, - почти весело проговорил Жак, - он никак не ожидал встретить здесь тебя; видишь, собирается удирать. - И в самом деле, кот прыгнул на край цинковой крыши и ушел, даже не обернувшись. - Да, он дал мне довольно жестоко понять, что я здесь непрошеный гость, - полушутливо заметил Антуан. Жак как раз закрывал окно и воспользовался этим, чтобы не ответить на слова брата. Но когда он обернулся, Антуан заметил, что лицо его покраснело. Жак стал неслышно ходить из угла в угол. И опять нависло грозное молчание. Тут Антуан, не найдя иной темы, в надежде, очевидно, воздействовать на чувства брата, а еще и потому, что был просто одержим мыслью о больном, - снова заговорил об отце; особенно он упирал на то, что после операции характер отца стал совсем другим, и даже рискнул заметить: - Возможно, ты сам иначе судил бы о нем, если бы в течение этих трех лет наблюдал, как он стареет у тебя на глазах, я наблюдаю... - Возможно, - уклончиво бросил Жак. Но Антуан был не из тех, кто легко сдается. - Впрочем, - продолжал он, - я вот о чем думал: знали ли мы его по-настоящему, знали ли, в сущности, какой он был?.. - И, уцепившись за эту тему, он решил рассказать брату о пустяковом факте, о котором и сам узнал лишь недавно: - Помнишь, - проговорил он, - Фобуа, парикмахера, что напротив нашего дома, рядом с краснодеревцем, почти на углу улицы Пре-о-Клер... Жак, шагавший взад и вперед по комнате с опущенной головой, резко остановился. Фобуа... улица Пре-о-Клер... Назвать ее значило высветить в намеренно созданном им мраке уединения целый мир, который, как ему казалось, уже забыт начисто. Он воочию увидел каждую мелочь, каждую плитку тротуара, каждую вывеску, старика краснодеревца, его пальцы цвета ореховой скорлупы, мертвенно-бледного антиквара и его дочку, потом "дом", куда, как в раму, было заключено все его прошлое, "дом", полуоткрытые ворота, каморку консьержа, их квартирку на нижнем этаже и Лизбет, а за всем этим свое детство, то, от которого он добровольно отрекся... Лизбет, первый его опыт... В Вене случай свел его с другой Лизбет, муж ее покончил с собой из ревности. Вдруг он подумал, что следовало бы сообщить о своем отъезде Софии, дочери старика Каммерцинна... А старший брат продолжал говорить. Итак, в один прекрасный день, когда он очень торопился, он зашел в парикмахерскую к Фобуа, хотя Они с Жаком упорно отказывались пользоваться его услугами, так как вышеупомянутый брадобрей каждую субботу подстригал бородку отца. Старик, оказывается, знал в лицо Антуана и сразу же заговорил о г-не Тибо. И, праздно сидя с полотенцем, накинутым на плечи, Антуан, к немалому своему удивлению, должен был признать, что болтливый парикмахер нарисовал ему образ отца, совсем для него неожиданный. - Оказывается, - уточнил он, - Отец без конца говорил о нас с этим самым Фобуа. Особенно о тебе... До сих пор Фобуа помнит тот день, когда "малыш" господина Тибо, то есть ты, выдержал экзамен на бакалавра, и Отец, проходя мимо, приоткрыл дверь парикмахерской нарочно, чтобы сообщить: "Господин Фобуа, малыш прошел". И Фобуа сказал мне: "Знаете, ваш добрый папочка так гордился, что любо было смотреть!" Деталь, правда, весьма неожиданная?.. Но уже совсем сбило меня с толку то... что происходило последние три года... Жак слегка нахмурился, и Антуану подумалось, уж не совершит ли он промаха и стоит ли продолжать. Но его уже понесло: - Так вот. Я имею в виду твой отъезд. Из слов Фобуа я понял, что Отец ни разу ни словом не обмолвился... о том, что произошло на самом деле, а сочинил целый роман, чтобы успокоить умы в нашем квартале. К примеру, Фобуа сказал мне вот что: "Путешествие - это же самое что ни на есть полезное! Раз ваш папочка может позволить себе оплачивать учение сынка за границей, правильно он сделал, что отправил его туда. Во-первых, сейчас везде есть почтовые отделения, значит, отовсюду можно посылать письма; кстати, он мне сообщил, что каждую неделю малыш ему пишет..." Антуан старался не глядеть на Жака и, желая уйти от этой слишком конкретной темы, добавил: - Отец и обо мне рассказывал: "Мой старший рано или поздно станет профессором Медицинского факультета". И о Мадемуазель рассказывал, и о слугах. Фобуа всех нас, оказывается, отлично знает. И о Жиз тоже. Кстати, тоже весьма любопытная подробность: оказывается, Отец очень часто говорил о Жиз. (У Фобуа была дочка, ровесница Жиз, насколько я понял из его слов, она умерла. Он говорил Отцу: "Моя делает то-то и то-то". А Отец отвечал: "А моя - то-то и то-то". Ну, что скажешь? Фобуа напомнил мне множество наших ребяческих шалостей, передавал наши детские словечки, - все это он узнал от Отца, сам-то я о них забыл. Кто бы мог подумать, что в те времена Отец замечал все наши ребяческие проказы? Так вот, Фобуа сказал мне буквально следующее: "Очень ваш папочка жалел, что у него не было дочки". Зато часто говаривал: "Теперь, господин Фобуа, когда у нас живет эта малютка, у меня словно бы родная дочка появилась", Цитирую дословно. Поверь, я сам ужасно удивился. Такая чувствительность, пусть, в сущности, угрюмая, возможно, даже робкая, вымученная, и никто об этом даже не подозревал! Не подняв головы, не промолвив ни слова, Жак продолжал шагать из угла в угол. Хотя, казалось, он не глядит в сторону Антуана, он замечал каждое его движение. Взволнован он не был, скорее был до глубины души потрясен самыми бурными и противоречивыми ощущениями. А главное, - именно главное, - ему было мучительно чувствовать, что прошлое силком ли, добровольно ли, врывается в его жизнь. Молчание Жака обескуражило Антуана, невозможно завязать хотя бы пустяковый разговор. Он тоже следил за Жаком краем глаза, стараясь уловить хоть какое-то отражение мысли на этом лице, выражавшем лишь угрюмую решимость равнодушия. И все-таки Антуан не мог сердиться на брата. Он с любовью вглядывался в пусть застывшее, безразличное, пусть отворачивающееся лицо, но ведь это лицо найденного Жака. Никогда в жизни ни одно человеческое лицо не было ему так дорого. И снова волна нежности притекла к его сердцу, хотя он не посмел выдать себя ни словом, ни жестом. Тем временем между братьями, как по уговору, вновь воцарилось молчание - победительное, гнетущее. Слышно было лишь журчание капель в водосточной трубе, негромкое жужжание огня да порою скрип под ногой Жака квадратиков паркета. Вдруг Жак подошел к печке, открыл дверцу, низко нагнувшись, бросил в огонь два полешка и, не меняя позы, с колен обернулся к следившему за ним взглядом брату и надменно пробормотал: - Ты судишь меня слишком сурово. Мне это все равно. Но я этого не заслуживаю. - Конечно, нет, - поспешил подтвердить Антуан. - Я имею право быть счастливым так, как я понимаю счастье, - продолжал Жак. Он в запальчивости поднялся с колен, помолчал, потом процедил сквозь стиснутые зубы: - Здесь я был полностью счастлив. Антуан нагнулся: - Правда? - Полностью. В паузах между этими фразами братья пристально смотрели друг на друга, серьезно и с любопытством, с какой-то прямодушной мечтательной сдержанностью. - Я тебе верю, - ответил Антуан. - Впрочем, твой отъезд... И все же столько в нем есть еще того, что я с трудом себе объясняю. Ох! - воскликнул он, спохватившись, - не затем же я приехал сюда, чтобы хоть в чем-то тебя, малыш, упрекать. Тут только Жак заметил, что брат улыбается. В его памяти остался иной образ Антуана - подобранного, энергичного до резкости, - и улыбка эта была для него волнующим открытием. Испугался ли он, что вдруг расчувствуется? Сжав кулаки, он потряс руками: - Замолчи, Антуан, довольно об этом! - И добавил, словно желая смягчить свои слова: - Сейчас не надо. - Выражение муки прошло по его чертам, он отвернулся так, что лицо его очутилось в тени, прикрыл глаза и пробормотал: - Тебе не понять! Снова нависло молчание. Однако его воздухом уже можно было дышать. Антуан встал и заговорил самым натуральным тоном. - Не куришь? - спросил он. - А я вот не прочь выкурить сигарету, разрешаешь? - Он считал, что, главное, ничего не драматизировать, напротив, надо силою сердечной непринужденности постепенно одолеть эту дикость. Он затянулся раз, другой, подошел к окну. Все старинные кровли Лозанны клонились в сторону озера, словно кто-то нагромоздил в беспорядке почерневшие от времени вьючные седла с обглоданными туманом контурами; и эти изъеденные мхом черепицы, казалось, впитывают в себя воду, как войлок. Небосвод вдали был замкнут цепью гор, темных на светлом фоне. На вершинах белые пятна снега словно бы подбирались к самому небу, ровно-серому, без просветов, а вдоль склонов светлые потеки снежных пластов цеплялись за свинцовые прогалины. Будто из угрюмых млечных вулканов бьют лавой сливки. К нему подошел Жак. - Это Дан-Дош, - пояснил он, указывая в сторону гор. Спускающиеся уступами дома скрывали ближайший берег озера, а противоположный под сеткой дождя казался призрачным утесом. - Твое хваленое озеро нынче все в пене, как разгулявшееся море, - заметил Антуан. Жак из любезности улыбнулся. Он все стоял у окна, не в силах отвести глаз от того берега, где он различал, вернее, дорисовывал в воображении купы деревьев, и селенья, и целую флотилию, стоявшую на причале у пристани, и извилистые тропки, ведущие к горным харчевням... Настоящая декорация, словно нарочно созданная для бродяжничества и приключений, и вот приходится покидать ее, и надолго ли? Антуан попытался отвлечь внимание Жака. - Нынче утром у тебя, должно быть, много дела, - начал он. - Особенно, если... - Он хотел добавить, но не добавил: "Особенно, если мы уезжаем сегодня вечером". Жак сердито помотал головой: - Да нет же. Я сам себе хозяин. И вообще, какие могут быть сложности, когда человек живет один, когда он сохранил... свободу. - Это слово почти прозвенело в тишине. Потом Жак добавил совсем иным, печальным тоном и, пристально посмотрев на Антуана, вздохнул: - Тебе этого не понять. "Какое он ведет здесь существование? - думал Антуан. - Ну, работает, конечно... Но на что он живет?" Он построил несколько различных гипотез, и отдавшись течению своих мыслей, вполголоса произнес: - Раз ты уже достиг совершеннолетия, то вполне мог взять свою часть из маминого наследства. В глазах Жака вспыхнуло почти смешливое выражение. С губ его чуть не сорвался вопрос. Но сразу же ему стало грустно, - подумалось, что можно было не браться, как приходилось временами, за кое-какие работы... Доки в Тунисе... Подвал "Адриатики" в Триесте... "Deutsche Buchdruckerei"* в Инсбруке. Но длилось это не дольше секунды, и даже не пришла ему в голову мысль, что смерть отца окончательно разрешит все его материальные проблемы. "Нет уж! Без их денег и без них тоже. Самому, только самому!" ______________ * "Немецкая типография" (нем.). - А как же ты выкручиваешься? - рискнул спросить Антуан. - Легко на жизнь зарабатываешь? Жак обвел взглядом комнату. - Сам видишь. Но Антуан уже не мог удержаться: - Но чем? Что ты делаешь? Лицо Жака снова приняло упрямое, замкнутое выражение. На лбу взбухла и тут же исчезла складка. - Я не потому спрашиваю, чтобы лезть в твои дела, - поспешил заверить брата Антуан. - Я, малыш, хочу только одного, чтобы ты как можно лучше устроил свою жизнь, чтобы ты был счастлив! - Ну!.. - глухо бросил Жак. И по его тону Антуан догадался, что должно было означать это "ну": "Ну, счастлив-то я быть не могу. Это исключено!" И Жак тут же устало добавил, пожав плечами: - Брось, Антуан, брось... Все равно ты меня не поймешь - Он попытался улыбнуться. Потом нерешительно шагнул в сторону, снова подошел к окну и, глядя рассеянно куда-то, еще раз подтвердил, словно бы не замечая противоречия в своих словах: - Я был здесь полностью счастлив... Полностью. Потом, взглянув на часы, повернулся к Антуану и начал первым, чтобы помешать тому заговорить: - Сейчас я представлю тебя дядюшке Каммерцинну. И его дочке, если только она дома. А потом пойдем позавтракаем. Нет, не здесь, где-нибудь в городе. - Он снова открыл дверцу печки и, продолжая говорить, подбросил новую порцию дров: - Бывший портной... А теперь муниципальный советник... Пламенный синдикалист к тому же... Основал еженедельную газетку и один делает ее почти всю... Вот увидишь, очень славный человек... Старик Каммерцинн, сидя без пиджака в жарко натопленной конторе, правил гранки; на носу у него красовались какие-то необыкновенные очки с квадратными стеклами, а золотые их дужки не толще волоска закручивались вокруг его мясистых маленьких ушей. Сквозь ребяческое выражение лица проглядывало лукавство, говорил он наставительно, но держался не по возрасту проказливо, смеялся кстати и некстати и в упор смотрел поверх очков в глаза собеседнику. Он велел принести пива. Поначалу он именовал Антуана: "Сударь", - но уже через несколько минут обращался к нему без чинов: "Дорогой мой мальчик". Жак холодно объявил, что в связи с болезнью отца он принужден отлучиться "на некоторое время", что уезжает он нынче вечером, но комнату сохранит за собой, даже заплатит за месяц вперед и оставит здесь "все свои вещи". Антуан и бровью не повел. Старичок, взмахивая лежавшими перед ним листками, вдохновенно и многословно пустился излагать свой проект создания кооперативной типографии для выпуска газет "партии". Жак, по-видимому, заинтересованный его словами, поддержал разговор. Антуан слушал. Чувствовалось, что Жак не слишком торопится вновь очутиться с глазу на глаз с братом. А может быть, просто ждал кого-то, кто не показывался? Наконец, махнув Антуану рукой, он направился к двери. VIII Поднялся въедливый ветер, принесший с собой мокрый снег. - Метет, - сказал Жак. Он явно старался побороть свою молчаливость. Спускаясь с широкой каменной лестницы, идущей вдоль какого-то здания официального вида, он по собственному почину объяснил брату, что это здешний университет. Его тон выдавал даже гордость за выбранный им себе город. Антуан полюбовался университетом. Но порывы ветра, несущего снег пополам с дождем, гнали их на поиски убежища. На углу двух узеньких улиц, где носились велосипедисты и шагали прохожие, Жак остановился у дома, там вместо вывески прямо на стеклянной двери нижнего этажа было написано большими белыми буквами: ГАСТРОНОМИКА Все, что только могло быть навощено в этом зале, обшитом мореным дубом, ослепительно блестело. Владелец ресторана - энергичный толстяк сангвиник, громко пыхтевший от одышки, но довольный и собой, и состоянием своего здоровья, и своими официантами, и своей кухней, - хлопотал возле посетителей, обращаясь с ними как с дорогими, случайно нагрянувшими гостями. Стены были увешаны надписями, на которых готическим шрифтом было выведено: "В Гастрономике натуральная еда, а не химическая!" - или: "В Гастрономике вы не обнаружите даже крошки высохшей горчицы на краю баночки". Жак, который, казалось, отмяк после посещения Каммерцинна и совместной прогулки под дождем, ласково улыбался удивлению брата. Для него было неожиданным то любопытство, с каким Антуан взирал на окружающий мир, этот его плотоядный, все вбирающий взгляд, эта манера схватывать на лету и смаковать каждую примечательную черточку. Раньше в кухмистерских Латинского квартала, когда братьям случалось завтракать вместе, Антуан ничем не интересовался и, усевшись за стол, первым делом вытаскивал медицинский журнал и, прислонив его к графину, погружался в чтение. Антуан почувствовал на себе изучающий взгляд Жака. - По-твоему, я сильно изменился? - спросил он. Жак уклончиво пожал плечом. Да, Антуан изменился, даже очень изменился. Но чем же именно? Может быть, просто за эти три года Жак перезабыл многие характерные черты старшего брата. Теперь он обнаруживал их одну за другой. Иной раз какой-нибудь жест Антуана - его манера подергивать плечом и одновременно моргать глазами или, объясняя что-то, протягивать собеседнику открытую ладонь, - внезапно становились для Жака как бы новой встречей с некогда таким близким образом, полностью изгладившимся из памяти. Однако были и другие черты, которые волновали, хотя и приводили на память что-то полузабытое: общее выражение лица, манера держаться, это ненаигранное спокойствие, эта благожелательность, этот взгляд не грубый, не жесткий, как раньше. Все это совсем новое. Жак попытался выразить свои впечатления в двух-трех не слишком вразумительных словах. Антуан улыбнулся. Он-то знал, что все это наследие Рашели. За несколько месяцев торжествующая страсть запечатлела на этом лице, на том самом, что прежде упорно замыкалось, не позволяя прочесть на себе даже намека на радость, - свои пометы: уверенность оптимизма, даже удовлетворение счастливого любовника, и никогда следы эти не исчезнут. Завтрак оказался вкусным: пиво легкое, ледяное, пенистое, сама атмосфера ресторана приветливая. Антуан весело дивился местным обычаям: он заметил, что, когда разговор переходит на эту почву, брат охотнее размыкает свои немотствующие уста. (Хотя всякий раз, когда Жак открывал рот, создавалось впечатление, будто он бросается в разговор с отчаяния. Порой его речь, неуверенная, рубленая становилась без всякой видимой причины смятенной и напряженной, прерывалась внезапными паузами, и тогда он, не прекращая беседы, погружал взгляд в глаза Антуана.) - Нет, Антуан, - ответил он на какой-то шутливый выпад брата. - Зря ты так считаешь... Нельзя сказать, что в Швейцарии... Словом, я достаточно нагляделся разных стран, и поверь... Заметив, что лицо Антуана невольно выразило живой интерес, Жак замолчал. Но, очевидно, раскаявшись в своей подозрительности, он продолжал: - Посмотри вон на того человека, его, если угодно, можно взять за образчик типа: видишь, вон того господина справа от нас, он за столиком один и разговаривает сейчас с хозяином. Достаточно распространенный в Швейцарии тип. Внешность, манеры... Акцент... - Такой гнусавый? - Нет, - уточнил Жак и из щепетильности даже брови нахмурил. - Просто уверенный тон, слова чуть растягивает, что служит признаком размышления. Но главное, смотри, этот вид человека, поглощенного самим собой, и полное равнодушие к тому, что происходит вокруг. Вот это очень по-швейцарски. А также вид человека, который повсюду чувствует себя в безопасности... - Взгляд умный, - подтвердил Антуан, - но просто невероятно, до какой степени он лишен живости. - Так вот, таких в Лозанне многие тысячи. С утра до вечера, не суетясь, не теряя зря ни минуты, они делают то, что положено им делать. Судьбы их пересекаются, но никто не вмешивается в чужую жизнь. Границ своих они не переходят, и в каждый данный миг своего существования полностью захвачены тем, что делают, или тем, что будут делать мгновение спустя. Антуан слушал, не прерывая, и внимание брата чуть смущало Жака, но и подбадривало, вызывало в нем ощущение весомости своих слов, и это развязывало язык. - Вот ты говоришь "живость", - продолжал он. - Их считают тяжеловесными. Сказано это опрометчиво, да и неверно. Просто у них другая натура, ну, чем, предположим... у тебя. Возможно, более основательная. А в случае надобности такая же гибкая. Нет, ничуть не тяжеловесные, а устойчивые. А это отнюдь не одно и то же. - Вот что мне удивительно, - сказал Антуан, вынув из кармана пачку сигарет, - что ты, ты прижился в этом муравейнике... - Представь себе! - воскликнул Жак. Он отодвинул пустую чашку и чуть было ее не перевернул. - Я жил повсюду - и в Италии, и в Германии, и в Австрии... Скосив глаза на огонек спички, Антуан, не подымая головы, рискнул продолжить: - В Англии... - В Англии? Нет, я там еще не был... Почему именно в Англии? Оба замолчали, и каждый старался прочесть мысли другого. Антуан не глядел на брата, Жак сумел справиться с минутной неловкостью и продолжал: - Так вот, я уверен, что надолго не мог бы осесть ни в одной из этих стран. Там работать нельзя! Там люди себя сжигают. Только здесь я обрел равновесие... И впрямь в эту минуту у него был вид человека, достигшего известного равновесия. Сидел он боком, вероятно, в обычной своей позе, склонив голову к плечу, словно бы ее оттягивало не только тяжестью волос, но даже этой непокорной прядью. Правое плечо он выставил вперед. Раскрытой ладонью той же руки он прочно уперся в колено и гнулся в эту сторону всем корпусом. Зато левый локоть легко опирался на стол, и пальцы левой руки рассеянно перебирали крошки, рассыпанные по скатерти. Руки эти стали настоящими руками мужчины, нервными, выразительными. Он молча размышлял над собственными словами. - Здешние люди действуют успокоительно, - проговорил он, и в голосе его проскользнули нотки признательности. - Поверь, это отсутствие страстей чисто внешнее... Страсти здесь, как, впрочем, и повсюду, разлиты в воздухе. Но, пойми меня правильно, если ежедневно обуздывать страсти, как делают здесь, большой опасности они не представляют... И поэтому не слишком заразительны... - Жак оборвал начатую фразу, вдруг покраснел и добавил вполголоса: - Я ведь, понимаешь, за эти три года!.. Не глядя на Антуана, он нервно отбросил непокорную прядь ребром ладони, переменил позу и замолк. Уж не было ли это первым шагом к откровенным признаниям? Антуан ждал, не шевелясь, только смотрел на брата поощрительным взглядом. Но Жак решительно сменил тему разговора. - А дождь-то все льет, - сказал он, вставая. - Давай лучше вернемся домой, ладно? Как только они вышли из ресторана, какой-то велосипедист, проезжавший мимо, соскочил с машины и подбежал к Жаку. - Видели кого-нибудь оттуда? - спросил он, с трудом переводя дыхание, даже не поздоровавшись. Промокший до нитки пастушеский плащ раздувало ветром, и велосипедист, борясь с его порывами, скрестил на груди руки. - Нет, - ответил Жак, видимо, не слишком удивленный поведением своего собеседника. Заметив издали открытые двери какого-то дома, он предложил своим спутникам: "Зайдемте-ка сюда", - и так как Антуан из деликатности держался в стороне, Жак оглянулся и окликнул его. Но когда все трое укрылись в подъезде от дождя, он и не подумал представить Антуану незнакомого велосипедиста. А тот, мотнув головой, сбросил на плечи капюшон плаща, сползавший ему на глаза. На вид ему было за тридцать. Хотя первые его слова прозвучали резковато, взгляд был кроткий, скорее даже ласковый. Раскрасневшееся от свежего ветра лицо было изуродовано давним шрамом, ярко-белая его полоска наполовину прикрывала правый глаз, перерезала наискось бровь и терялась под шляпой. - Они обвиняют меня во всех смертных грехах, - начал он лихорадочно, ничуть не смущаясь присутствием Антуана. - Но скажите сами, разве я заслужил их упреки? - Казалось, он придавал особое значение мнению Жака, который утвердительно кивнул головой. - Чего они от меня хотят? Уверяют, что эти люди были подкуплены. А я-то здесь при чем? Теперь они уже далеко и знают, что их не разоблачить. - Их маневр не удастся, - подумав, ответил Жак. - Одно из двух... - Вот именно! - с жаром воскликнул велосипедист, не дожидаясь конца фразы, и в голосе его, вдруг потеплевшем, прозвучала благодарность. - Но не следует поддаваться воздействию политической прессы, начинать раньше времени. - Сабакин сразу испарится, как только почует неладное, - понизил голос Жак. - И вот увидите, Биссон тоже. - Биссон? Возможно. - Ну, а револьверы? - Это-то легко доказать. Ее бывший любовник приобрел их в Базеле, купил на распродаже оружия после смерти владельца. - Послушайте, Рейер, - проговорил Жак, - только не рассчитывайте на меня в ближайшие дни, некоторое время я ничего писать не смогу. Поэтому загляните к Ричардли. Пусть он вручит вам бумаги. Скажете, что это для меня. А если ему нужна подпись, пусть позвонит Мак-Лэйеру. Хорошо? Вместо ответа Рейер схватил руку Жака и пожал ее. - Ну, а как Лут? - спросил Жак, не выпуская из своих рук руки Рейера. Рейер опустил голову. - Что я-то могу поделать? - произнес он со смущенным смешком. Он поднял глаза и в ярости повторил: - Что я-то могу поделать, ведь я ее люблю. Жак выпустил руку Рейера. Потом, помолчав немного, пробормотал: - Куда вас это обоих заведет? Рейер вздохнул: - У нее были трудные роды, она никогда по-настоящему не оправится, во всяком случае, никогда не сможет работать... Жак не дал ему договорить: - Она сказала мне, мне лично: "Будь у меня достаточно мужества, уж я нашла бы способ покончить со всем этим". - Вот видите! Как же, по-вашему, я должен поступить в таком случае? - А Шнеебах? Рейер сделал жест, который мог означать только угрозу. В глазах его зажглась ненависть. Жак протянул руку и положил ладонь на плечо Рейера, - дружеское, но твердое, даже властное прикосновение. - Куда это вас заведет, Рейер? - повторил он сурово. Рейер сердито передернул плечами. Жак убрал ладонь. После минутного молчания Рейер как-то торжественно поднял руку. - И для нас, как и для них, один конец - смерть. Да, вот именно так, - заключил он вполголоса. Потом беззвучно рассмеялся, словно то, что он собирался сказать, было самой очевидностью. - Иначе живые бы стали мертвыми, а мертвые - живыми. Он схватил велосипед за седло и поднял его одной рукой. Шрам вздулся лиловым валиком. Потом он надвинул на глаза капюшон, словно клобук, и протянул Жаку руку. - Спасибо. Пойду к Ричардли. А вы изумительный тип, просто молодчина, настоящий человек. - Говорил он теперь доверительно-счастливым тоном. - Достаточно мне вас повидать - и я готов примириться чуть ли не со всем светом - с человеком, с литературой... даже с прессой, да, да... До свидания! Антуан ничего не понял из этого разговора, но зато не упустил ни одного сказанного слова, ни одного жеста. С первого взгляда он заметил, что этот человек, значительно старше Жака, обращается с ним с какой-то уважительной любовью; так обычно ведут себя в отношении людей уже немолодых, уже признанных. Но самым главным, самым волнующим было приветливое лицо Жака во время этой беседы: ясное, разгладившееся чело, умудренный опытом взгляд, неожиданная властность, исходившая от всего его существа. Подлинное открытие для Антуана. В течение нескольких минут перед ним стоял Жак, которого он не только не знавал никогда, но даже подозревать не мог, что такой существует, и, однако, вне всякого сомнения, это и был для всех настоящий Жак, Жак теперешний. Рейер вскочил на велосипед и, не поклонившись Антуану, исчез, вздымая два фонтанчика грязи. IX Братья возвращались по той же дороге, и Жак даже не подумал объяснить Антуану смысл только что происшедшего разговора. Впрочем, ветер злобно раздувал их пальто и, казалось, особенно ополчился на зонт Антуана, так что разговаривать в таких условиях было затруднительно. Однако в самую, казалось бы, тяжкую минуту, когда братья смело штурмовали площадь Рипон - широкую эспланаду, на которую свирепо набросились все силы небесные, - Жак, не обращая внимания на стегавший его дождь, вдруг замедлил шаг и спросил: - Скажи, почему ты за завтраком вдруг сказал... в Англии? Антуан почуял вызов в словах брата. Он смущенно пробормотал какую-то не слишком связную фразу, но слова его тут же унес ветер. - Что ты говоришь? - переспросил, не расслышав, Жак. Он подошел ближе и шагал теперь полубоком, подставив ветру плечо; вопрошающий его взгляд впился в лицо брата с выражением такой настойчивости, что загнанный в тупик Антуан постеснялся солгать. - Потому что... ну, словом, из-за красных роз, - признался он. Слова эти прозвучали гораздо резче, чем того хотел сам Антуан. Еще и еще раз в памяти возникли картины кровосмесительной любви Джузеппе и Анетты, их падение в траву, словом, целая череда образов, с которыми он уже успел свыкнуться, но оттого они не перестали быть для него тягостными, Антуан был недоволен собой, нервничал, а тут еще этот ветер, налетавший злобными порывами, так что под конец, чертыхнувшись, Антуан сдался и сердито закрыл зонтик. Жак озадаченно застыл на месте: чувствовалось, что он ждал любого ответа, но уж никак не этого. Закусив губу, он молча двинулся вперед. (Десятки раз он жалел об этой минуте непонятной слабости; раскаивался, что послал корзину роз, купленную за тридевять земель через посредство одного друга, тем более что это благоуханное послание выдавало его с головой, громогласно заявляло: "Я жив, и я думаю о тебе", - тогда как он хотел только одного - умереть для всех своих родных! Но до этой минуты он мог хотя бы надеяться, что его неосторожность осталась в полной тайне. Он с раздражением подумал, что такая болтливость совсем не в духе Жиз, просто непонятно!) И не сумел удержать подступившей к горлу горечи. - Зря ты в доктора пошел, - хихикнул он, - не твое это призвание. Ты рожден сыщиком! Раздраженный его тоном, Антуан огрызнулся: - Если, дружок, человек так жаждет скрывать свою личную жизнь, он ее не выставляет на страницы журнала для всеобщего обозрения! Задетый за живое, Жак крикнул в лицо брату: - Ах, так? Может быть, в моей новелле ты вычитал об этой корзине роз? Антуан уже не владел собой. - Нет, - ответил он едко, но с наигранным спокойствием, тщательно выговаривая каждый слог. - Однако новелла позволила мне просмаковать тайный смысл твоего подношения! - И, пустив эту отравленную стрелу, Антуан, бросившись навстречу ветру, ускорил шаги. Но сразу же он почувствовал, что совершил непоправимый промах, почувствовал с такой очевидностью, что у него даже дух перехватило. Загубил все из-за глупейшей фразы: теперь Жак окончательно ускользнет от него... Почему все-таки он вдруг потерял самообладание, поддавшись порыву злобы? Потому что причиной этого была Жиз? И что теперь делать? Объясняться, просить прощения? А не поздно ли? Ох, он готов был на все, лишь бы загладить свою ошибку!.. Он уже совсем собрался повернуться к брату и в самых ласковых выражениях признать свою вину, как вдруг почувствовал, что Жак схватил его за руку, вцепился в него изо всех сил; и это страстное, совершенно неожиданное, судорожное и вместе с тем такое братское прикосновение в течение доли секунды смыло не только этот ядовитый разговор, но и молчание, длившееся все три года разлуки. У самого его уха дрожащие губы пробормотали, даже голос и тот изменился: - Но, Антуан, как ты мог? Как ты мог подумать? Значит, ты думал, что Жиз, что я... что мы? И ты поверил, что это возможно? Значит, ты сумасшедший! Они пристально глядели друг на друга. Жак смотрел на Антуана страдальческим, но просветленным взглядом, прежним своим юным взглядом, и на лице его играло смешанное выражение негодования, муки и оскорбленной чистоты. Антуана словно затопила благодетельная волна света. С сияющим лицом он прижал к себе руку младшего брата. Неужели он и впрямь подозревал этих двух ребятишек? Теперь он уже и сам не знал. И подумал о Жиз с настоящим волнением. На него накатило необыкновенное счастье, он вдруг почувствовал себя легким, освободившимся от какого-то бремени. Наконец-то он нашел брата. Жак молчал. Перед его глазами проходили только самые тяжкие картины: тот вечер в Мезон-Лаффите, когда он одновременно узнал о любви к нему Жиз и о том, что его самого неодолимо тянет к ней, их целомудренный беглый поцелуй ночью под липами; и романтический жест Жиз, усыпавшей розами то место, где они обменялись этим робким залогом любви... Молчал и Антуан. Ему хотелось прервать это молчание, но от смущения он не мог произнести ни слова. Поэтому, прижимая к себе локтем руку Жака, как бы пытаясь сказать ему: "Да, я сумасшедший, я тебе верю, и я так счастлив!" - Жак ответил таким же пожатием; сейчас они лучше понимали друг друга, чем с помощью слов. Так брели они через дождь, прижавшись друг к другу, и оба были сконфужены этой чересчур нежной, чересчур затянувшейся близостью; но ни тот, ни другой не решались первым ее нарушить. Теперь, когда путь их шел вдоль стены, защищавшей от ветра, Антуан открыл зонт, и посторонний решил бы, что они жмутся друг к другу, укрываясь от дождя. Не обменявшись ни словом, они дошли до пансиона. Но перед дверью Антуан остановился, убрал руку и сказал самым естественным тоном: - Очевидно, тебе до вечера надо переделать уйму дел. Посему оставляю тебя одного. Пойду посмотрю город... - В такую погоду? - заметил Жак. Он улыбался, но Антуан уловил в его взгляде легкий оттенок колебания. (На самом же деле оба они боялись этого длинного сидения с глазу на глаз.) - Нет, - продолжал Жак, - мне надо только написать два-три письма, и дела-то всего минут на двадцать. И, возможно, около пяти придется кое-куда сходить. - Перспектива эта, видимо, не очень его обрадовала, но он тут же спохватился: - А до тех пор я свободен. Входи. В их отсутствие комнату Жака прибрали. В печку подбросили дров, и она ровно гудела. Братья повесили перед огнем свои мокрые пальто, помогая друг другу с новым для них чувством товарищества. Одно из окон так и осталось открытым. Антуан подошел к нему. Среди этого стада крыш, спускавшихся к озеру, подымалась величественная башня, увенчанная колоколенками, ее высокий тускло-зеленый шпиль блестел, омытый дождем. Антуан указал на нее пальцем. - Собор святого Франциска, - пояснил Жак. - Разглядишь, который час? На одной стороне колокольни виднелся циферблат, разрисованный пурпуром и золотом. - Четверть третьего. - Вот счастливчик. А у меня вот зрение испортилось. Но из-за мигреней я никак не привыкну работать в очках. - Мигреней? - воскликнул Антуан, запиравший окно. Он поспешно обернулся. Поймав вопросительный взгляд брата, Жак не мог скрыть улыбки. - Да, господин доктор. У меня дикие головные боли, и до сих пор все никак не пройдут. - А какие именно боли? - Просто ноет вот здесь. - Всегда левая половина? - Нет... - Головокружения? Расстройство зрения? - Да успокойся ты, - проговорил Жак, этот допрос уже начал его смущать. - Теперь мне много лучше. - Ну-ну-ну! - сказал Антуан, отнюдь не собиравшийся шутить. - Тебя нужно хорошенько осмотреть, проверить функции пищеварения... Хотя Антуан не собирался немедленно осматривать брата, он машинально сделал шаг вперед, и Жак так же машинально отступил. Он уже отвык, чтобы им занимались; малейшее внимание к его особе казалось ему посягательством на независимость. Впрочем, он тут же спохватился, больше того, заботливость брата растрогала его, он ощутил какую-то сладость, будто где-то в глубине его существа теплое дыхание вдруг омыло давно загрубевшие струны. - Раньше ничего подобного у тебя не было, - продолжал Антуан. - Откуда это? Жак, пожалев о том, что так демонстративно отпрянул назад, решил ответить, объяснить. Но вот только сумеет ли он сказать правду? - Началось это после какой-то болезни... вроде шока... грипп, что ли, я и сам не знаю... а может быть, малярия... Я месяц провалялся в больнице. - В больнице? А где? - В... Габесе. - В Габесе? Значит, в Тунисе? - Да. Я, кажется, бредил. И с тех пор целыми месяцами мучался от ужасных головных болей. Антуан ничего не сказал, но было ясно, что он думает: "Иметь в Париже комфортабельную квартиру, быть братом врача и чуть не подохнуть в какой-то тунисской больнице!.." - Спасло меня вот что, - продолжал Жак, с намерением меняя разговор, - спас страх. Страх умереть в этом пекле. Я мечтал об Италии, как потерпевший кораблекрушение, которого носит по волнам на плоту, мечтает о суше, о пресной воде... И я держался только одной мыслью: живым или мертвым сесть на пароход, добраться до Неаполя. Неаполь... Антуану вспомнилась вилла Лунадоро, Сибилла, прогулки Джузеппе по заливу. Осмелев, он спросил: - А почему именно до Неаполя? Жак густо покраснел. Он, видимо, старался побороть себя, дать хоть какое-то объяснение, потом взгляд его синих глаз неестественно застыл. Антуан поспешил прервать молчание: - Я полагаю, тебе надо бы просто отдохнуть, но в хорошем климате. - Прежде всего потому, что у меня было рекомендательное письмо к одному из сотрудников французского консульства в Неаполе, - проговорил Жак, и Антуан догадался, что тот не слушал его. - К тому же получить отсрочку от воинского призыва за границей легче. Я хотел, чтобы в этом отношении все было в порядке. - Он пожал плечами. - Впрочем, я скорее согласился бы стать дезертиром, чем возвратиться во Францию, где меня запрятали бы в казармы! Антуан даже бровью не повел. И переменил тему разговора. - Но ведь для путешествия нужны деньги, они у тебя... были? - Что за вопрос! Типичный для тебя! - Засунув руки в карманы, Жак снова зашагал по комнате. - Ни разу я не сидел подолгу без денег - на самое необходимое хватало. Конечно, поначалу приходилось браться за любую работу... - Он снова покраснел и отвел глаза. - Впрочем, ненадолго... Но когда человек один, он, знаешь ли, из любого положения выкрутится быстро. - Но как? Каким способом? - Ну, скажем... уроки французского языка в ремесленном училище... Ночью держал гранки в "Курьер Тюнизьен", в "Пари-Тюнис". Как мне пригодилось мое умение писать по-итальянски так же бегло, как по-французски... В скором времени я уже устроился в одном еженедельнике, давал им статьи, делал обзоры прессы, вел хронику... А потом, как только удалось, перешел на репортаж! - Глаза его заблестели. - Эх, если бы только здоровье позволяло, я бы и сейчас работал репортером! Это жизнь!.. Помню, как-то в Витербе... (Да садись же. А я лучше похожу...) Так вот, они послали меня в Витерб, куда никто не смел сунуться, освещать процесс Каморры, совершенно необычайный процесс, помнишь? В марте тысяча девятьсот одиннадцатого года... Настоящий приключенческий роман! Остановился я у неаполитанцев. Просто логово. В ночь с тринадцатого на четырнадцатое они все смылись; когда появилась полиция, она обнаружила только меня одного, я спал и ничего не слышал, ну и пришлось... - Жак не договорил начатой фразы, хотя Антуан слушал его с огромным вниманием, возможно, не договорил именно из-за этого внимания. Как описать словами, хотя бы даже просто дать понять