о чего же он обаятелен! Антуан снова вздрогнул. Рашель накинула ему на плечи пеньюар и продолжала бесстрастным голосом: - О, ему не надо было угрожать мне, брать меня силой. А просто надо было выждать. И он это хорошо знал: силу своей власти он знает. Я сама постучалась к нему в дверь. Но он открыл ее только на второй вечер... И я все бросила, уехала с ним, - во Францию я так и не вернулась; я сопровождала его, как собака, как тень его. За два, да нет, почти за три года я много всего переиспытала - треволнения, опасности, побои, оскорбления, тюремное заключение - много всего. Три года я жила в вечной тревоге за будущее. Иногда приходилось прятаться целыми неделями - не осмеливались выходить из дома... В Салониках{522} все получило громкую огласку: турецкая полиция гналась за нами по пятам; пять раз меняли фамилию, пока не добрались до границы! Вечные неприятности из-за безнравственных поступков. В лондонском предместье он умудрился купить целую семью: солдатскую девку, двух ее сестер, мальчишку-брата... Гирш называл эту ораву своим mixed grill... Как-то полиция оцепила дом, где мы жили, и нас зацапали. Что я могла сказать? Просидели три месяца в предварилке. Но он вывернулся, и нас освободили... Ах, если бы все тебе рассказать! Чего я только не видела, чего не испытала!.. Ты, верно, думаешь: "Теперь-то я понимаю, отчего она его бросила". Так вот неправда это: не бросала я его! Я солгала тебе. Никогда не могла бы я этого сделать. Прогнал меня он!.. И при этом хохотал! Сказал мне: "Убирайся, а стоит мне захотеть, и ты вернешься". Я плюнула ему в лицо... Ну, хочешь знать всю правду? С той поры я только о нем и думала! И ждала, ждала. И вот наконец-то он зовет меня... Теперь ты понимаешь, почему я еду? Она подошла, опустилась на колени перед Антуаном, припала лбом к его ногам и заплакала. Он смотрел на ее затылок, вздрагивавший от рыданий. Оба они дрожали. Она шепнула, закрыв глаза: - Как я люблю тебя, котик! Весь день они, по молчаливому уговору, больше ни о чем не говорили. К чему все это? Не раз за трапезой, когда им приходилось сидеть друг против друга, взгляды их, затуманенные думами, терзавшими обоих, невольно встречались, но тут же решительно расходились. К чему все это? Рашели нужно было сделать кое-какие пустячные покупки, но она потратила на них много времени, прикидываясь, будто все это ее занимает. Шквальный ветер, налетевший из морских просторов, низвергал потоки дождя, врывался в улицы, со свистом проносился мимо домов. Антуан до самого обеда покорно ходил за ней из магазина в магазин. Ей даже не пришлось заранее заказывать билет на пароход, потому что ей предстояло путешествие на "Романии" - товаро-пассажирском судне, которое шло из Остенде, прибывало в Гавр около пяти часов утра и спустя час, не задерживаясь на стоянке, отправлялось дальше. Гирш ждал ее в Касабланке. В рассказе о Бельгийском Конго не было ни единого слова правды. Они нарочно затянули обед, потому что обоих охватывало малодушие при мысли о той минуте, когда они окажутся с глазу на глаз в спальне перед последней ночью вдвоем. Ресторан, в который они забрели - огромный зал, людный, светлый и шумный, - служил и кабачком, и дансингом, и биллиардной; там можно было провести вечер в сигарном дыму, под стук шаров, под томные звуки вальсов. Часов в десять туда ворвалась ватага бродячих музыкантов-итальянцев - было их человек двенадцать, все в красных блузах, белых брюках, в неаполитанских рыбачьих колпаках, с которых свисали помпоны, приплясывая на их плечах; все они были с музыкальными инструментами - у кого скрипка, у кого гитара, тамбурин, кастаньеты; играя на них, они громко пели и вертелись как угорелые. Антуан и Рашель смотрели на них с признательностью, радуясь, что можно хоть ненадолго сосредоточить на этих паяцах свою мысль, истомленную душевными страданиями; зато когда шальные парни, собрав с посетителей деньги, спели прощальные куплеты, им показалось, что мука их стала еще нестерпимее. Они встали и, до дрожи иззябнув под ливнем, вернулись в гостиницу. Наступила полночь. Разбудить Рашель должны были в три часа. Всю короткую ночь, когда шквальные порывы ноябрьского ветра, не переставая, обрушивали потоки дождя на оцинкованный навес над балконом, они провели без слов, без желания, прильнув друг к другу, как дети, поглощенные горем. Только раз Антуан спросил: - Тебе холодно? Рашель дрожала. - Нет, - ответила она, прижимаясь к нему всем телом, будто он еще мог защитить ее, спасти от нее самой. - Мне страшно. Он ничего не сказал; он уже почти изнемогал оттого, что не понимал ее. В дверь постучали, и она мигом вскочила с постели, ускользнув от прощального объятия. И за это он был ей благодарен. Они держались стойко, и воля одного была опорой для другого. Оделись они молча, делая вид, что спокойны, оказывая друг другу всякие мелкие услуги, до конца следуя всем навыкам совместной жизни. Он помог ей закрыть чемодан, до того набитый, что пришлось стать на него коленями, налечь всем телом, а она, стоя на корточках на ковре, заперла чемодан ключом. Наконец, когда все было готово и уже нечего было сказать о вещах обыденных, когда она сложила одеяла и уже нечего стало делать, когда, надев дорожную шляпку, приколола вуаль, натянула перчатки и расправила чехол на своем саквояже, - все же до отъезда осталось еще несколько минут, - она присела у двери на низкое кресло и вдруг почувствовала такой озноб, что стиснула челюсти, только бы не стучать зубами, опустила голову, обхватила колени руками. А он, уже не зная, что сказать, как поступить, не решаясь подойти к ней, тоже сел, свесив руки, на самый большой чемодан. Несколько минут прошло в гнетущем предотъездном молчании. В этот страшный час обострилась их душевная боль, и они не выдержали бы, если б не знали наверняка, что сейчас всему придет конец. Рашели вспомнился один славянский обычай: когда кто-нибудь из любимых людей отправляется в дальнюю дорогу, все садятся вокруг путника в сосредоточенном молчании. Она чуть было вслух не сказала о том, что пришло ей в голову, но побоялась, что голос ей изменит. Когда за дверью раздались шаги коридорных, явившихся за вещами, она вдруг подняла голову, повернулась к нему всем телом; ее взгляд выразил такое безысходное отчаяние, столько ужаса и нежности, что он протянул к ней руки: - Лулу! Но дверь распахнулась. В комнату вторглись чужие. Рашель встала. Вот чего она ждала, - решила попрощаться с ним при посторонних. Шагнув вперед, она очутилась рядом с Антуаном. Он даже не обнял ее, - ведь он не смог бы разжать объятия, он не дал бы ей уйти. В последний раз губы его прикоснулись к горячему дрожащему рту. Он угадал, что она шепчет: - Прощай, котик! И тотчас же она резко оторвалась от него, вышла, не оглядываясь, в широко распахнутую дверь, исчезла в темном коридоре, а он все продолжал стоять, ломая себе руки и не чувствуя ничего, кроме какой-то оторопи. Она взяла с него слово, что он не поедет провожать ее на пароход. Но было условлено, что он пойдет на конец северного мола, к подножью маяка, откуда видно будет, как "Романия" выйдет из гавани. Как только послышался шум отъезжающего экипажа, он позвонил, велел сдать его вещи в камеру хранения, - возвращаться сюда, в эту комнату, ему не хотелось. И тотчас же он бросился на улицу, в ночную тьму. Город, казалось, вымер и словно исходил дождем под пеленой густого тумана. Он все еще был накрыт тяжелыми мрачными тучами; облака громоздились и на горизонте, а между двумя этими глыбами - остатками грозы, которые стремились воссоединиться, - словно плавилась бледная полоска чистого неба. Антуан шел наугад, не зная дороги. Вот он встал под фонарем и, преодолевая ураганный ветер, развернул план города. И снова, затерявшись в тумане, но твердо держа направление туда, откуда доносился шум волн и отдаленные звуки морской сирены, он пошел против ветра, от которого полы пальто жались к его ногам, миновал пустыри, скользкие от грязи, выбрался на набережную и зашагал по ухабистой мостовой. Мол, сужаясь, вдавался далеко в море. Справа мерно и могуче гудел безбрежный океан, а слева вода, заточенная внутри гавани, плескалась с глухим шумом; и неизвестно откуда все яснее и яснее доносилось сиплое завывание сигнального рожка, предупреждавшее о тумане и заполнявшее пространство до самого неба: "у-у-у!" Антуан шел минут десять, не встретив ни души, и вдруг различил над собой свет маяка, до этого скрытый от него туманом. Он уже подходил к самому концу дамбы. У ступенек, ведущих на площадку маяка, Антуан остановился, стараясь определить направление. Он был совсем один, оглушенный слитным гулом ветра и океана. Прямо перед ним чуть виднелось молочно-белое сияние, означавшее, что там был восток и что, разумеется, для кого-то уже всходило зимнее солнце. Лестница, вырубленная в граните у его ног, спускалась в незримую водную бездну: даже наклонившись, он не мог разглядеть волны, бьющие о мол, зато слышал, как внизу, где-то совсем близко, раздается их мерное дыхание - то долгий вздох, то глухое рыдание. Время шло, но он не отдавал себе в этом отчета. Мало-помалу сквозь густую мглу, со всех сторон отделявшую его от всего живого, стал пробиваться свет поярче. И он увидел мерцание огня на южном моле и уже не отводил глаз от серебристой полосы, отделявшей его маяк от другого, ибо там, между огнями двух маяков и должна была появиться она. Вдруг слева, гораздо дальше той точки, к которой обращены были его глаза, возник какой-то силуэт, возник в самом средоточении светозарного ореола, знаменующего рассвет, - тонкая высокая тень, которая приобретала очертания, увеличивалась на глазах в молочно-белом тумане, превращаясь в корабль, огромный бесцветный корабль, осиянный огнями и волочивший за собой темный шлейф дыма, расстилавшийся по воде. "Романия" поворачивалась другим бортом, чтобы выйти на фарватер. Лицо Антуана исхлестал дождь, а он, вцепившись в железные поручни, машинально пересчитывал палубы, мачты, трубы... Рашель! Она была там, их разделяло всего несколько сот метров, и, верно, склонилась она, как он, - склонилась к нему и, не видя его, все же не сводила с него глаз, незрячих от слез; и вымученная любовь, по милости которой они снова почувствовали такое влечение друг к другу, уже не в силах была ниспослать им великое утешение: помочь увидеть друг друга в последний раз. И только яркий луч маяка, светившийся над головой Антуана, порой ласково прикасался к безликой громаде, которая уже снова терялась в тумане, унося с собой, будто тайну, память о том, как в последний раз, быть может, слились в неясной мгле их взоры. Долго простоял там Антуан без единой слезы, с помутившимся рассудком, не думая возвращаться в город. Он привык к сирене и даже не слышал ее назойливого призыва. Но вот он взглянул на часы и направился в город. Он продрог. Ускорив шаг, он ступал, ничего не замечая, прямо по лужам. На верфях внешней гавани вспыхнули сиреневые фонари; в сыром воздухе глухо стучали деревянные молотки, вдали, за берегом, залитым морским прибоем, высился призрачный город. По каменистой дороге тянулись вереницы груженых двуколок, непрерывно раздавались выкрики возчиков, щелканье бичей, и этот шум после долгого безмолвия принес Антуану какое-то облегчение; он остановился и стал прислушиваться к скрежету железных ободьев, к шуму колес, врезающихся в гальку. И вдруг он вспомнил, что его поезд уходит только в десять часов. А ведь раньше он и не подумал, что придется ждать целых три часа: не предусмотрел, что будет делать после отъезда Рашели. Как же быть? Мысль об убийственной пустоте этих никчемных часов до того обострила его тоску, что он не выдержал и, прислонившись спиной к какому-то забору, разрыдался. Потом он снова зашагал, сам не зная куда. На улицах становилось все оживленнее. Водоразборную колонку окружила ватага растрепанных ребят - они ссорились из-за воды. Подводы запрудили улицы и с шумом двигались к докам. Антуан шел долго, так и не зная, куда он идет. Когда совсем рассвело, он очутился на площади, заставленной цветочными ларьками, - там стояла и гостиница, где они останавливались, именно там еще только вчера перед обедом он хотел было купить для Рашели целую охапку хризантем, но раздумал, - по молчаливому согласию, вплоть до самого расставания, они избегали всего, и слова и движения, что могло сломить их волю и дать выход скорби, которую они с таким трудом сдерживали. Тут он вспомнил, что еще нужно получить в конторе гостиницы квитанцию на хранение багажа, и ему захотелось еще раз взглянуть на их спальню, на их постель... Однако номер уже был занят: его только что сдали двум туристкам. В отчаянии он спустился на площадь, покружил около какого-то сквера, узнал улицу, по которой вчера они проходили вдвоем, и пошел по дороге, ведущей к кабачку, где они слушали неаполитанцев. И ему захотелось зайти туда. Он поискал столик, за которым они обедали, официанта, который им подавал. Но все то, что он видел вчера, сегодня стало неузнаваемым. Беспощадный свет, проникавший через застекленную крышу, превращал ночное увеселительное заведение в обширный сарай, грязный и холодный; стулья громоздились на столах; эстрада, - на ней валялись опрокинутые пюпитры, виолончель в черном чехле, виднелся рояль, покрытый клеенкой, смахивавшей на затасканную шкуру толстокожего животного, - словно плавала в океане пыли, как плот, заваленный трупами. - С вашего разрешения, сударь! Подошел официант и стал подметать под столом. Антуан сел, положив ноги на скамью, и начал следить взглядом за взмахами щетки: вот пробка, две спички, апельсиновая, да нет, мандариновая корка... В зал ворвался сквозной ветер и разметал мусор. Официант стал кашлять. Антуан опомнился: не пропустил ли он поезд? Он встал, поискал глазами стенные часы: увы, пробыл он здесь всего лишь семь минут. Остаться? Нет. И он вышел; вообразив, что в вагоне ему станет легче, он под воздействием этой навязчивой мысли вскочил в фиакр и приехал на вокзал с таким чувством, будто обрел убежище. Но когда он сдал чемодан в багаж, оказалось, что ждать придется еще больше часа! И снова он стал ходить. Метался по платформам, словно бежал от погони. "Ну что тебе от меня нужно?" - подумал он, смерив взглядом машиниста, наблюдавшего за ним сверху, из паровоза, стоявшего на путях. А когда обернулся, то увидел, что с него не спускают глаз носильщики, собравшиеся в кучку. Тогда он весь подтянулся, повернул назад, толкнул дверь в зал ожидания, вошел туда и упал в кресло. Он был один в неуютном темном зале. Через стеклянную дверь было видно, как старуха, сидевшая к нему спиной на корточках, убаюкивает ребенка, покачивая седеющей головой в такт песенке, которую она напевала еще почти молодым, но глуховатым голосом, старинной песенке, сладкой до приторности, - бывало, Мадемуазель в прежние времена часто певала ее для Жизель: За-а устрицами, ма-ма, Я больше, право, не пой-ду... Его глаза наполнились слезами. Только бы ничего не слышать, только бы ничего не видеть! Он закрыл лицо руками. И тотчас же перед ним возник образ Рашели: запах амбры остался на его пальцах, оттого что ночью он перебирал бусины на ее ожерелье! И он словно почувствовал, как к его груди прижалось ее округлое плечо, ощутил на губах прикосновение ее теплых губ. И ощутил так живо, что весь замер, откинув голову, опустив руки, впившись пальцами в подлокотники и с силой вдавив затылок в мягкую спинку кресла. На память пришла фраза Рашели: "Я подумывала о самоубийстве..." Да, да, покончить с собой. Самоубийство - единственный выход, спасенье от тоски... Самоубийство не преднамеренное, почти безотчетное, совершенное просто ради того, чтобы любой ценою покончить с нестерпимой мукой, которая словно берет его в тиски, покончить, пока она не достигнет предела. Вдруг он подскочил, сразу встал на ноги: какой-то человек незаметно подошел к нему и коснулся его руки. Рефлекторным движением Антуан чуть было не отшвырнул его, чуть было не свалил ударом кулака. - Да вы что? - удивился тот. То был старик контролер, проверявший билеты. - А... парижский поезд? - заикаясь, пробормотал Антуан. - Третья платформа! Антуан посмотрел на него невидящими глазами и пошел к перрону нетвердым шагом. - Спешить некуда, восточный не сформирован, - крикнул контролер, и, приметив, что Антуан от слабости еле держится на ногах и, выходя, даже ударился о косяк двери, старик пожал плечами и проворчал: - А ведь на вид здоровяк!.. ДЕНЬ ВРАЧА I Половина первого. Университетская улица. Антуан выскочил из такси и нырнул в подворотню. "Понедельник, - подумал он, - у меня сегодня прием". - Здравствуйте, сударь! Он обернулся: два мальчугана, - казалось, они укрылись здесь в углу от ветра. Старший снял фуражку, поднял голову, круглую и подвижную, как у воробья, и смело посмотрел на Антуана. Антуан остановился. - Я вот о чем: не пропишете ли какое-нибудь лекарство... ему, он болен. "Он" все еще стоял поодаль. Антуан подошел к нему. - Что с тобой, малыш? Порыв сквозного ветра, приподняв пелерину, открыл руку мальчика: она была перевязана. - Пустяки, - уверенным тоном продолжал старший. - Не скажешь даже, что он получил увечье на работе, хотя этот паршивый прыщик вскочил у него в типографии. Руку дергает до самого плеча. Антуан очень спешил. - Температура повышена? - Как вы сказали? - Жар есть? - Да, похоже на то, - ответил старший, кивнув головой и озабоченно вглядываясь в лицо Антуана. - Скажи своим родителям, чтобы привели его к двум часам на прием в амбулаторию при "Милосердии", - знаешь, большая больница налево? На лице мальчика появилась легкая гримаса, выдавшая его разочарование, но тотчас же исчезла. На губах заиграла заискивающая полуулыбка. - Я думал, вы согласитесь... - Но он тотчас же спохватился и закончил тоном человека, привыкшего мириться с неизбежным: - Ничего, как-нибудь устроимся. Благодарю вас. Пойдем, Лулу. Он улыбнулся безо всякой задней мысли, приветливо помахал фуражкой и двинулся к выходу. Антуан был заинтересован. Одно мгновение он колебался. - Вы меня здесь ждали? - Да, сударь. - Кто вас... - Антуан открыл дверь, которая вела на лестницу. - Заходите сюда, не стойте на сквозняке. Кто вас сюда направил? - Никто. - Рожица мальчугана прояснилась. - Я ведь вас хорошо знаю. Я служу в нотариальной конторе. Знаете, в глубине двора. Антуан стоял около больного и машинально взял его за руку. Прикосновение к влажной ладони, к горячей руке всегда вызывало в нем невольное волнение. - Где живут твои родители, малыш? Младший перевел на старшего усталый взгляд: - Робер! - У нас нет родителей. - И после короткой паузы прибавил: - Мы живем на улице Вернейль. - Ни отца, ни матери? - Нет. - А дед или бабушка? - Никого нет. Выражение лица у мальчика было совершенно серьезное, взгляд вполне искренний; никакого желания разжалобить или хотя бы заинтересовать, ни малейшего оттенка грусти. Зато удивление Антуана могло показаться ребяческим. - Сколько тебе лет? - Пятнадцать. - А ему? - Тринадцать с половиной. "Черт бы их побрал! - подумал Антуан. - Уже без четверти час! Позвонить Филипу. Позавтракать. Зайти к отцу. И успеть вернуться в предместье Сент-Оноре до приема... Выбрали как раз подходящий денек!" - Ну хорошо! - сказал он внезапно. - Пойдем, я посмотрю. И чтобы не отвечать на радостный, но ничуть не удивленный взгляд Робера, прошел вперед, вынул ключ, открыл дверь своей квартиры в нижнем этаже и провел мальчиков через переднюю в кабинет. В дверях кухни показался Леон. - Леон, подождите подавать... А ты сними-ка все это, да поживее. Брат поможет тебе. Осторожнее... Так, подойди поближе. Из-под белья, довольно чистого, показалась худенькая рука. Над самой кистью ясно выделялась поверхностная опухоль, под которой, по-видимому, уже скопился гной. Антуан, не думая больше о времени, положил палец на самый нарыв; затем двумя пальцами другой руки слегка надавил на край опухоли. Так: он ясно почувствовал, как под его указательным пальцем переместился гной. - А здесь тебе больно? Он ощупывает распухшую до локтя руку, затем плечо до воспаленных лимфатических узлов под мышкой. - Немножко, - шепчет малыш, который выпрямился и замер, не спуская глаз со старшего брата. - Наверное, больно, - замечает Антуан ворчливым тоном. - Но ты, я вижу, молодец. Взор его впивается в затуманенный взор мальчика, - и этот контакт дает искру доверия, тонкий язычок пламени, который сперва точно колеблется, но затем сразу устремляется к Антуану. Только тогда он улыбается. Мальчик тотчас же опускает голову, но Антуан ласково треплет его по щеке и осторожно приподнимает еще слегка сопротивляющийся подбородок. - Знаешь что? Мы сделаем небольшой разрез, и через полчаса тебе станет гораздо легче... Согласен?.. Иди за мной. Малыш, уже покоренный, набравшись мужества, делает несколько шагов; но едва Антуан перестает смотреть на него, как решимость его слабеет; он оборачивается к брату, словно призывая на помощь: - Робер!.. Ты тоже иди. В соседней комнате - облицованные фаянсовой плиткой стены, автоклав, эмалированный стол под лампой с рефлектором, - можно было в случае надобности производить небольшие операции. Леон окрестил ее "лабораторией"; раньше тут была ванная. Прежнее помещение, которое Антуан занимал вместе с братом в отцовском доме, оказалось недостаточным, даже после того как Антуан остался в нем один. Благодаря счастливой случайности ему не так давно удалось снять квартиру из четырех комнат, тоже в нижнем этаже, смежную с его жильем, но в соседнем доме. Он перенес туда свой рабочий кабинет, спальню и оборудовал эту "лабораторию". Прежний его кабинет стал приемной для больных. Дверь, пробитая в общей стене, к которой с двух сторон прилегали прихожие, соединила обе квартиры в одну. Через несколько минут опухоль была вскрыта. - Потерпи еще немножко... Вот так... Еще минуту... Готово! - сказал наконец Антуан, отступая на шаг. Но малыш, внезапно побледнев, в полуобморочном состоянии упал на вытянутые руки брата. - Леон! - весело крикнул Антуан. - Дайте-ка этим молодцам каплю коньяку! - Он опустил два куска сахару в рюмку. - Погрызи. И ты тоже. - Он склонился к оперированному. - Не крепко? - Вкусно. - Дай руку. Да не бойся, я же сказал, что все кончено. Промыть и перевязать - это совсем не больно. Телефонный звонок. Голос Леона в передней. - Нет, сударыня, доктор занят... В другой раз, сегодня у доктора приемный день. Нет, до обеда невозможно. Хорошо, сударыня, к вашим услугам. - Тампон, на всякий случай, - пробормотал Антуан, склонившись над нарывом. - Отлично. И бинт потуже, это не помешает... Теперь слушай ты, старший: отведи брата домой, и пусть его уложат в постель, чтобы он не шевелил рукой. С кем вы живете? Кто-нибудь ведь присматривает за малышом? - Я сам. Взгляд у него был прямой, пылающий отвагой, лицо дышало достоинством. Улыбаться было нечего. Антуан взглянул на часы и еще раз запрятал поглубже свое любопытство. - Улица Вернейль, дом номер?.. - Тридцать семь-бис. - Робер... а дальше? - Робер Боннар. Антуан записал адрес, затем поднял глаза. Мальчуганы стояли, пристально глядя на него ясным взором. Никаких признаков благодарности, но зато выражение полного доверия, абсолютной уверенности, что теперь все благополучно. - Ну, ребята, идите, я тороплюсь... Между шестью и восемью я заеду на улицу Вернейль переменить тампон. Поняли? - Да, сударь, - сказал старший, считая это, по-видимому, вполне естественным. - На самом верхнем этаже, номер три, прямо против лестницы. Как только мальчики ушли, Антуан позвал Леона: - Ну, теперь можно подавать завтрак! Затем подошел к телефону. - Алло! Елисейские, ноль один - тридцать два. В передней на столе рядом с аппаратом лежала книга записей, раскрытая на соответствующей странице. Не отходя от трубки, Антуан наклонился и прочел: - "1913. Понедельник, 13 октября, 14 ч. 30. Г-жа де Батенкур". Опоздаю, - подождет. "15 ч. 30. Рюмель", - так... "Лоутен", - хорошо... "Г-жа Эрнст", - не знаю, кто такая... "Вьянцони... де Фейель..." Так... Алло... Ноль один - тридцать два? Профессор Филип вернулся? У телефона доктор Тибо... (Пауза.) Алло!.. Здравствуйте, Патрон... Я мешаю вам завтракать... Это насчет консультации. Срочно. Очень... Ребенок Эке... Да, Эке, хирурга... Очень серьезно. Увы, никакой надежды, запущенное воспаление уха, разные осложнения, я вам объясню, это ужасно... Да нет же, Патрон, он во что бы то ни стало просил именно вас. Нельзя же отказать в этом Эке... Разумеется, как можно скорее, сейчас же... Я тоже, из-за сегодняшнего приема, - ведь сегодня понедельник... Итак, решено; я заеду за вами без четверти два... Благодарю вас, Патрон. Он повесил трубку, еще раз пробежал глазами листок с записью и испустил положенный вздох усталости, которому явно противоречило удовлетворенное выражение лица. Подошел Леон. На его гладкой физиономии играла глуповатая улыбка. - А знаете, сударь, кошка-то окотилась. - Да ну? Антуан весело прошел на кухню. Кошка лежала на боку в корзинке, наполненной тряпьем, где копошились маленькие клубочки лоснящейся шерсти, и лизала и перелизывала их шершавым языком. - Сколько их? - Семь. Моя невестка просила оставить ей одного. Леон приходился братом привратнику. Он служил у Антуана уже больше двух лет и исполнял свои обязанности с ритуальным рвением. Это был молчаливый парень неопределенного возраста, с каким-то сероватым лицом; светлые редкие и пушистые волосы причудливо венчали его удлиненный череп; чересчур длинный свисающий нос и чаще всего полузакрытые веки придавали ему какой-то дурашливый вид, который еще резче подчеркивался улыбкой. Но эта простоватость была лишь удобной, если не нарочитой маской, за которой скрывался ясный ум, полный здравого скептицизма и даже своеобразного юмора. - А остальные? - спросил Антуан. - Вы их утопите? - А как же иначе? - невозмутимо ответил Леон. - Разве вам желательно их оставить? Антуан улыбнулся, повернулся на каблуках и быстрыми шагами направился в бывшую комнату Жака, служившую ему теперь столовой. Все уже было на столе: яичница, телятина со шпинатом, фрукты. Антуан терпеть не мог ждать, пока подадут следующее блюдо. Яичница вкусно пахла горячим маслом и сковородкой. Короткая передышка на четверть часа, разделяющая утро, проведенное в больнице, и день, посвященный визитам. - Сверху ничего не передавали? - Нет, сударь. - Госпожа Франклен не звонила? - Звонила, сударь. Она записалась на пятницу. Телефонный звонок. Голос Леона: - Нет, сударыня, в семнадцать тридцать уже занято... В восемнадцать тоже... К вашим услугам. - Кто это? - Госпожа Стокней. - Он позволил себе слегка пожать плечами. - Для мальчика одной своей подруги. Она напишет. - Какая это госпожа Эрнст записалась на семнадцать часов? - И, не ожидая ответа, Антуан продолжал: - Передайте госпоже де Батенкур мои извинения: я опоздаю, по крайней мере, минут на двадцать... Дайте-ка мне газеты. Спасибо. - Он взглянул на часы. - Там, наверху, наверно, уже встали из-за стола... Позвоните, пожалуйста. Попросите мадемуазель Жизель и перенесите сюда аппарат. И кофе тоже поскорее. Он схватил трубку, лицо его разгладилось, глаза улыбались, глядя куда-то вдаль, и все его существо, словно взлетев, устремилось на другой конец провода. - Алло... Да, это я. О, я почти кончил! - Он засмеялся. - Нет, виноград чудесный, подарок одного клиента... А наверху? - Он прислушался, его лицо постепенно омрачилось. - Вот как! До или после укола?.. Надо во что бы то ни стало уверить его, что это вполне нормальное явление... - Пауза. Лоб его снова разгладился. - Скажи, Жиз, ты одна у аппарата? Слушай, мне надо с тобой сегодня повидаться и поговорить. Серьезно... Здесь, разумеется. Безразлично когда, начиная с половины четвертого. Хочешь? Леон тебя впустит... Итак, решено? Отлично... Выпью кофе и сейчас же поднимусь к вам. II У Антуана был ключ от квартиры отца - без звонка дошел он до бельевой. - Господин Тибо в кабинете, - ответила на его вопрос Адриенна. На цыпочках он прошел по коридору, пропахшему аптекой, в умывальную комнату г-на Тибо. "Какое гнетущее чувство охватывает меня, едва я вхожу в эту комнату... - подумал он. - А еще врач!.. Но здесь совсем другое дело..." Взгляд его сразу устремился на листок с кривой температуры, пришпиленный к стене. Умывальная комната походила на аптечную лабораторию: на этажерке, на столе расставлены были склянки, фарфоровые посудины, лежали свертки ваты. "Посмотрим эту банку. Так я и думал, почки работают неважно; впрочем, анализ покажет, в чем дело. А как обстоит с морфием? - Он открыл коробку с капсулами, на которых сам же заблаговременно тайком замазал этикетки, чтобы у больного не явилось никаких подозрений. - Три центриграмма за сутки... Уже! Ну, куда же сестра задевала?.. А, вот мензурка". Легкими, почти радостными движениями принялся он за анализ. Он уже подогревал зонд на спиртовой лампочке, когда дверь скрипнула, и от этого звука он внезапно с сильно бьющимся сердцем повернул голову. Но то была не Жиз. Семеня ногами, приближалась к нему Мадемуазель, сгорбленная, как старый дровосек, скрюченная теперь так сильно, что, даже вывернув шею, она с трудом могла поднять на уровень рук Антуана глаза, еще совсем живые под дымчатыми стеклами узких очков. При малейшем волнении у нее непроизвольно начинала трястись голова. Ее маленький лоб цвета слоновой кости желтел между белыми, гладко зачесанными прядями волос. - Ах, это ты, Антуан, - вздохнула она. И затем, безо всяких предисловий, продолжала дребезжащим голосом: - Знаешь, со вчерашнего дня это стало просто невыносимо! Сестра Селина испортила мне две чашки бульона и больше литра молока без всякого толку! Она чистит ему бананы по двенадцати су, а он к ним даже не притрагивается... А то, что остается, нельзя употреблять из-за микробов! О, я ничего не имею ни против нее, ни против других, она просто святая. Но поговори с ней, Антуан, запрети ей продолжать в том же духе! Зачем принуждать больного? Надо подождать, пока он сам попросит! Вечно она ему что-нибудь предлагает! Сегодня утром, например, мороженое! Антуан! Предлагать ему мороженое! Чтоб у него сразу же сердце замерзло! Точно у Клотильды есть время бегать за мороженщиками! Когда нужно кормить такую ораву! Антуан, терпеливо слушая, заканчивал анализ и отвечал на ее речи неопределенным ворчанием. "Целых двадцать пять лет она, не возражая ни словом, выдерживала потоки отцовского красноречия, - думал он, - теперь наверстывает упущенное". - Знаешь ли ты, сколько ртов мне приходится кормить? - продолжала старая дева. - Сколько ртов, считая, кроме всех прочих, еще сестру и Жиз? Трое на кухне, трое в столовой и твой отец! Сосчитай-ка! Мне как-никак стукнуло семьдесят восемь, и в моем состоянии... Тут она мгновенно отшатнулась, так как Антуан встал из-за стола и направился к умывальнику. Она по-прежнему ужасно боялась болезней, заразы; в течение целого года она вынуждена была жить подле тяжело больного человека, сталкиваться с сиделками, докторами, вдыхать запах лекарств; это действовало на нее как яд и еще усугубляло постепенное угасание ее сил, начавшееся года три тому назад. Она до известной степени сознавала свою дряхлость. - С тех пор как господь отнял у меня моего Жака, - жаловалась она, - я не то что гроша, а и полгроша не стою. Видя, что Антуан намыливает руки, не двигаясь с места, она робко сделала два шага к умывальнику: - Поговори с сестрой, Антуан, поговори с ней! Тебя она послушается! Он бросил в ответ примирительное "ладно", затем, не обращая больше на нее внимания, вышел из комнаты. Она видела его удаляющиеся ноги и ласково следила за ними глазами: Антуан был ее "утешением на этой земле", потому что почти не отвечал на ее слова и никогда ей не противоречил. Он снова вышел в коридор, чтобы войти в кабинет из прихожей, как будто только что явился. Господин Тибо был один, с сестрой милосердия. "Значит, Жиз у себя в комнате? - подумал Антуан, - Тогда она должна была услышать, как я пришел... Она избегает меня..." - Здравствуй, Отец, - сказал он непринужденным тоном, к которому теперь всегда прибегал в разговоре с больным. - Здравствуйте, сестрица! Господин Тибо приподнял веки. - А, это ты?.. Он сидел в большом мягком кресле, придвинутом к столу. Голова его, казалось, стала слишком тяжела для плеч, подбородок вдавливался в салфетку, которую сестра повязала ему вокруг шеи, и рядом с его грузным, как бы осевшим телом казались невероятно длинными два черных костыля, прислоненные с обеих сторон к высокой спинке кресла. Верхние стекла, расписанные в псевдоренессансном стиле, бросали радужные блики на колышущийся головной убор сестры Селины и пятна винного цвета на скатерть, покрывавшую стол, на котором дымилась тарелка молочного супа с саго. - Ну, - сказала сестра. Она набрала ложку супа, обтерла ее о край тарелки и затем с деланно веселым "гоп-ла!", словно давая соску грудному младенцу, просунула ложку между мягкими губами больного и влила содержимое ему в рот, прежде чем он успел отвернуться. Обе руки старика, лежавшие на коленях, раздраженно задвигались. Его самолюбие страдало, когда другие видели, что он не может есть самостоятельно. Он сделал усилие, чтобы схватить ложку, которую держала сестра, но пальцы, давно уже онемевшие, а теперь еще отекшие от водянки, отказывались служить ему. Ложка выскользнула и упала на ковер. Резким движением он оттолкнул тарелку, стол, сестру. - Я не голоден, нечего меня насильно кормить! - закричал он, обернувшись к сыну и как бы ища у него защиты. И, ободренный молчанием Антуана, бросил в сторону монахини сердитый взгляд: - Уберите все это! Сестра, не возразив ни слова, отошла на шаг и скрылась из поля зрения старика. Больной кашлянул. (Его речь ежеминутно прерывалась сухим, непроизвольным, без малейшего удушья, покашливанием, от которого у него сжимались кулаки и морщились сомкнутые веки.) - Знаешь, - бросил г-н Тибо таким тоном, точно хотел причинить неприятность врагу, - вчера вечером и сегодня утром меня тошнило! Антуан почувствовал, что отец искоса посматривает на него. Он принял самый непринужденный вид. - Вот как? - По-твоему, это естественно? - По правде сказать, я этого ждал, - осторожно улыбаясь, начал Антуан. (Он играл свою роль без особых усилий. Ни к одному из своих больных он не чувствовал такой терпеливой жалости: он приходил сюда каждый день, нередко дважды - утром и вечером, и всякий раз, словно накладывая на рану новую повязку, без устали выдумывал притворные, но логичные доводы и повторял тем же уверенным тоном одни и те же ободряющие слова.) - Что делать, Отец, твой желудок уже не молод! Вот уж по меньшей мере восемь месяцев, как его пичкают микстурами да порошками. Надо радоваться, что он еще раньше не подал признаков усталости. Господин Тибо замолк. Он размышлял. Его подбодрила эта новая мысль, ему стало легче от возможности свалить вину на что-нибудь, на кого-нибудь другого. - Да, - сказал он, бесшумно хлопнув в ладоши, - эти ослы своими зельями мне... Ай, нога!.. Они мне... Они мне... совершенно загубили желудок!.. Ай! Боль была такая внезапная и такая острая, что черты его лица мгновенно исказились, туловище склонилось на сторону; опершись на руки сестры и Антуана и вытянув ногу, он с трудом нашел такое положение, что утихла боль, которая, будто каленым железом, жгла его тело. - Ты мне говорил... что сыворотка Теривье... поможет от ишиаса, - прохрипел он. - Ну, что ты скажешь теперь: по-твоему, мне лучше? - Конечно, - холодно отчеканил Антуан. Господин Тибо остолбенело уставился на Антуана. - Вы же сами говорили, что со вторника боли гораздо слабее, - прокричала сестра, у которой создалась привычка возвышать голос, чтобы ее слышали. И, пользуясь удобным случаем, она сунула больному в рот ложку супа. - Со вторника? - пробормотал старик, искренне стараясь припомнить; затем замолчал. У Антуана сжалось сердце. Он всматривался в худосочное лицо отца, отражавшее усилие его мысли; мускулы челюстей раздвинулись, брови приподнялись, ресницы шевелились. Бедный старик жаждал верить в свое выздоровление; в сущности говоря, он до сих пор никогда в нем не сомневался. С минуту он по рассеянности еще позволял кормить себя молочным супом; затем это ему надоело, и он так нетерпеливо оттолкнул сестру, что та уступила и согласилась наконец развязать салфетку. - Они мне за... загубили желудок, - повторил он, пока монахиня вытирала ему подбородок. Но как только она, забрав поднос, вышла из комнаты, г-н Тибо, точно ожидавший, когда наконец его оставят наедине с сыном, склонился, оперся на локоть, доверительно улыбнулся и сделал Антуану знак сесть поближе. - Очень она славная, эта сестра Селина, - начал он проникновенным тоном, - поистине святая, понимаешь, Антуан? Никогда мы не сумеем ее достаточно... достаточно отблагодарить. Но разве по отношению к ее монастырю... Я знаю, что настоятельница мне очень многим обязана. Но в этом-то все дело! Я очень щепетилен. Злоупотреблять так долго ее самоотвержением, когда столько гораздо более серьезных больных ждут, быть может, и страдают! Разве ты с этим не согласен! Предчувствуя, что Антуан станет возражать, он остановил его движением руки, несмотря на кашель, прерывавший его речь, выпятил подбородок с таким видом, точно заранее скромно соглашался с доводами сына, и продолжал: - Конечно, я не говорю, что нужно сделать это сегодня или завтра. Но... не кажется ли тебе, что... скоро... когда мне будет действительно лучше... эту славную девушку надо будет отпустить? Ты не представляешь себе, мой дорогой, как это мучительно, когда около тебя вечно кто-то есть! Как только будет возможно, отпустим ее, хорошо? Антуан утвердительно кивал головой, не находя в себе мужества ответить. Вот во что превратилась эта неумолимая властность, с которой ему приходилось постоянно сталкиваться в дни юности! В былое время этот деспот без всяких объяснений удалил бы докучную сиделку; теперь же, ослабевший, обезоруженный... В такие минуты физическое разрушение чувствовалось еще яснее, чем когда Антуан осматривал старика, пальцами ощущая одряхление его органов. - Ты уже уходишь? - вздохнул г-н Тибо, видя, что Антуан встает. В этом упреке были сожаление, мольба, почти нежность. Антуан был растроган. - Приходится, - сказал он с улыбкой. - У меня весь день занят больными. Постараюсь вечером зайти. Он подошел, чтобы поцеловать отца: привычка, недавно усвоенная. Но старик отвернулся. - Ну, ступай, дорогой... Ступай! Антуан молча вышел. В передней, забавно примостившись на стуле, как птица на жердочке, его подстерегала Мадемуазель. Мне нужно поговорить с тобой, Антуан... относительно сестры... Но у него уже не было сил для разговоров. Он схватил пальто, шляпу и захлопнул за собой входную дверь. На площадке его охватило минутное отчаяние; и усилие, потребовавшееся для того, чтобы надеть пальто, напомнило ему движение, которым он, в бытность солдатом, взваливал себе на плечи ранец, чтобы продолжать путь... Уличная жизнь - экипажи, прохожие, боровшиеся с осенним ветром, - возвратила ему бодрость. Он стал искать такси. III "Без двадцати, - заметил Антуан, взглянув на часы, когда автомобиль проезжал мимо церкви св. Магдалины. - Успею, но времени в обрез... А Патрон так точен. Он, наверное, уже одевается". Действительно, доктор Филип ждал его на пороге кабинета. - Добрый день, Тибо, - буркнул он. Его голос, голос полишинеля, всегда казался подчеркнуто насмешливым. - Ровно без четверти... Едем... - Едем, Патрон, - весело подхватил Антуан. Ему всегда доставляло удовольствие работать под руководством Филипа. В течение двух лет он был его ассистентом, жил в ежедневной непосредственной близости к учителю. Затем ему пришлось переменить службу. Но их отношения не прерывались, и в дальнейшем никто уже не мог заменить ему "Патрона". Про Антуана говорили: "Тибо, ученик Филипа". И он действительно был его учеником, заместителем, духовным сыном. Но часто ему приходилось становиться и его противником: юность восставала против зрелости, дерзость, жажда риска - против осторожности. Связь, возникшая между ними, благодаря семи годам дружбы и профессионального общения сделалась неразрывною. Как только Антуан соприкасался с Филипом, самая личность его видоизменялась, словно уменьшаясь в объеме: за минуту перед тем он был существом цельным и независимым, а теперь снова автоматически попадал под опеку, но при этом не испытывал ни малейшего неудовольствия. Привязанность его к Патрону еще увеличивалась, так как удовлетворялось и его личное самолюбие: научный авторитет профессора был настолько неоспорим, а его требовательность к людям настолько общеизвестна, что привязанность учителя к Антуану имела свою цену. Когда учитель и ученик бывали вместе, они всегда чувствовали себя превосходно; им казалось очевидным, что средний человек вообще малосознателен и бездарен, но что им обоим посчастливилось стать исключением из общего правила. Манера, с которой Патрон, не отличавшийся экспансивностью, обращался к Антуану, его доверие, непринужденность, полуулыбки и подмигивания, которыми он подчеркивал некоторые остроты, даже его лексикон, малопонятный для непосвященных, - все это как будто свидетельствовало о том, что Антуан был единственный человек, с которым Филип мог свободно беседовать, единственный, с чьей стороны он мог рассчитывать на полное понимание. Размолвки происходили у них редко, и вызывались они всегда причинами одного и того же порядка. Антуану случалось упрекать Филипа в том, что иногда он сам себя обманывает, считая основательным суждением внезапную догадку, подсказанную ему скептицизмом. Или иной раз, после того как они, обменявшись мнениями, приходили к полному согласию, Филип внезапно шел на попятный и, высмеивая свои собственные слова, заявлял: "Если взглянуть с другой точки зрения, все, что мы сейчас говорили, - чушь". А за этим следовало: "Ни на чем не стоит останавливаться, все утверждения никуда не годятся". Тогда Антуан вставал на дыбы. Такое отношение к делу было для него просто невыносимо: он страдал от него, как от физического недуга. В такие дни он вежливо прощался с Патроном и поспешно возвращался к своим делам, чтобы вновь обрести утраченное равновесие в своей благодетельной активности. На лестнице они встретили Теривье, он шел посоветоваться с Патроном по неотложному делу. Теривье был старше Антуана; в свое время он тоже побывал в ассистентах у Филипа, но теперь посвятил себя общей терапии. Он лечил г-на Тибо. Патрон задержался. Он стоял неподвижно, слегка наклонившись вперед и опустив руки, одежда болталась на его тощем теле, весь он походил на длинного паяца, которого забыли дернуть за ниточку, и являл комический контраст со своим собеседником, приземистым, толстеньким, подвижным и улыбчивым. Окно лестничной клетки отлично освещало обоих, и Антуан, стоя позади, забавлялся, с интересом наблюдая за Патроном, ибо ему иногда нравилось внезапно по-новому взглянуть на хорошо знакомых людей. Филип уставился на Теривье пристальным, пронизывающим, всегда дерзким взглядом своих светлых глаз, защищенных нависшими бровями, которые остались черными, хотя у него уже поседела борода, ужасная козлиная бородка, словно фальшивая, реденькой бахромой свисавшая с подбородка. Впрочем, все в нем, казалось, создано было для того, чтобы раздражать, вызывать антипатию: и неряшливость одежды, и грубость в обращении, и все внешние черты - слишком длинный и красный нос, свистящее дыхание, постоянная усмешка, и дряблый, вечно влажный рот, и надтреснутый гнусавый голос, доходивший временами до фальцета, когда Филип отпускал какую-нибудь едкую шутку или уничтожающее словцо; тогда под густыми зарослями бровей обезьяньи зрачки начинали поблескивать огоньком, свидетельствовавшим о его способности наслаждаться своим остроумием и без участия слушателей. Однако, как ни малоблагоприятно было первое впечатление, оно отталкивало от Филипа только новичков и людей посредственных. Действительно, Антуан замечал, что ни к одному из практикующих врачей больные не относились с таким доверием, ни одного профессора так не ценили коллеги, ни к одному из них так жадно не стремилась попасть в ученики и не питала такого уважения не допускающая никаких компромиссов больничная молодежь. Самые желчные выходки его метили в недостатки жизни, в глупость человеческую и уязвляли только дураков. Достаточно было видеть его при исполнении профессиональных обязанностей, чтобы почувствовать не только блеск его ума, лишенного мелочности и, в сущности, отнюдь не высокомерного, но и душевную чувствительность, которую мучительно оскорбляло зрелище всех гнусностей повседневности. Тогда становилось понятно, что резкость его нападок была лишь мужественной реакцией против меланхолии, изнанкой жалости, свободной от иллюзий, и что это едкое остроумие, из-за которого к нему так враждебно относились глупцы, было, при ближайшем рассмотрении, только разменной монетой его философии. Антуан рассеянно прислушивался к разговору врачей. Речь шла о больном, который лечился у Теривье и которого накануне осмотрел Патрон. Случай был, видимо, довольно тяжелый. Теривье отстаивал свою точку зрения. - Нет, - заявил Филип. - Один кубический сантиметр - это все, молодой человек, на что бы я решился. Даже меньше: полсантиметра. И в два приема, с вашего разрешения. - И так как собеседник горячился, явно восставая против этого осторожного совета, Филип флегматично положил ему руку на плечо и прогнусавил: - Видите ли, Теривье, когда больной доходит до такого состояния, у его изголовья борются только две силы: его организм и болезнь. Приходит врач и рассыпает удары вслепую. Орел или решка. Если под ударом оказывается болезнь - орел, если же организм - то решка, и тогда больной становится moriturus*. Такова эта игра, милейший. А в моем возрасте люди становятся осторожнее и стараются бить не слишком сильно. ______________ * Обреченный на смерть (лат.). Несколько секунд он стоял неподвижно, глотая слюну с каким-то влажным звуком. Его помаргивающие глаза словно впивались во взгляд Теривье. Затем он убрал руку, лукаво взглянул на Антуана и стал спускаться с лестницы. Антуан и Теривье пропустили его вперед и пошли рядом. - Как твой отец? - спросил Теривье. - Со вчерашнего дня появилась тошнота. - А... Теривье нахмурился и сделал гримасу; затем, немного помолчав, спросил: - Ты давно не осматривал ему ноги? - Давно. - Третьего дня я заметил, что они опухли немного больше. - Белок? - Скорее опасность флебита. Я зайду сегодня вечером между четырьмя и пятью. Ты будешь? Лимузин Филипа ждал у подъезда. Теривье распрощался и удалился подпрыгивающей походкой. "Теперь я столько трачу на такси, - подумал Антуан, - что был бы прямой расчет завести собственную машину". - Куда мы едем, Тибо? - В предместье Сент-Оноре. Зябкий Филип забился в самую глубину автомобиля, и не успел шофер отъехать, как он сказал: - Расскажите-ка мне поскорее, голубчик, в чем дело. Случай действительно безнадежный? - Безнадежный, Патрон. Двухлетняя девочка, несчастный недоносок: заячья губа с врожденным раздвоением неба. Эке сам сделал ей операцию весной. Кроме того, порок сердца. Понимаете? В довершение всего внезапное острое воспаление среднего уха. Это случилось в деревне. Надо вам сказать, что это их единственный ребенок... Филип, рассеянно смотревший на проносящуюся мимо перспективу улиц, сочувственно проворчал что-то в ответ. - ...Но его жена в положении, на седьмом месяце. Беременность тяжелая. Мне кажется, она очень неосторожна. Словом, чтобы не случилось чего-нибудь, как в прошлый раз, Эке увез жену из Парижа и поселил в Мезон-Лаффите, в доме, который предоставила им тетка госпожи Эке, - я знаю этих людей, они были друзьями моего брата. Там-то и началось воспаление уха. - Когда именно? - Неизвестно. Кормилица ничего не сказала, должно быть, не заметила Мать не встает с постели, сначала ничего не поняла. Затем решила, что просто режутся зубы. Наконец в субботу вечером... - Третьего дня? - Третьего дня Эке, приехав в Мезон, чтобы, по обыкновению, провести там воскресенье, сразу же заметил, что девочка в опасности. Он вызвал санитарную карету и в тот же вечер перевез жену и ребенка в Париж. Ну вот. Сразу же по приезде он позвонил мне по телефону. В воскресенье рано утром я осмотрел девочку и по собственной инициативе вызвал ушника Ланнето. Мы обнаружили всяческие осложнения: воспаление сосцевидных отростков, конечно, гнойное заражение боковой пазухи и так далее. Со вчерашнего дня мы перепробовали все, что только можно И увы, все тщетно! Положение с каждым часом ухудшается. Сегодня утром обнаружились признаки менингита... - Хирургическое вмешательство? - По-видимому, невозможно. Пешо, которого Эке позвал вчера вечером, заявил категорически: состояние сердца не позволяет делать операцию. И ничем, кроме льда, нельзя облегчить ее ужасные страдания. Филип, продолжавший смотреть в пространство, снова что-то проворчал. - Вот как обстоит дело, - продолжал озабоченно Антуан. - Теперь ваша очередь, Патрон. - После короткой паузы он добавил: - Но должен признаться, у меня одна надежда, - что мы приедем слишком поздно и что все уже кончилось. - Эке не строит иллюзий? - О нет! Филип помолчал, затем положил руку на колено Антуана. - Не высказывайтесь так решительно, Тибо. Как врач, несчастный Эке знает, должно быть, что надежды нет. Но как отец... Видите ли, чем серьезнее положение, тем охотнее играешь сам с собой в прятки - На лице его появилась грустно-ироническая улыбка, и он прогнусавил: - К счастью, не правда ли?.. К счастью... IV Эке жили на четвертом этаже. При звуке остановившегося лифта дверь на лестницу отворилась: их ждали. Полный мужчина в белом халате, с черной бородой, подчеркивавшей его семитический тип, пожал руку Антуану, который представил его Филипу: - Исаак Штудлер. Это был студент-медик, забросивший медицину, однако его можно было встретить во всех медицинских кругах. К Эке, своему университетскому товарищу, он был привязан как пес. Любил его слепо, не рассуждая. Узнав по телефону о внезапном возвращении приятеля, он тотчас же прибежал, бросив все, чтобы ухаживать за больным ребенком. Квартира с раскрытыми настежь дверями сохраняла тот вид, в какой ее привели, убирая на лето, перед отъездом, и являла мрачное зрелище: занавески были сняты, и поэтому ставней не открывали; всюду горело электричество, и под резким светом ламп, подвешенных к самому потолку, мебель, составленная на середину комнат и покрытая белыми чехлами, напоминала скопище детских катафалков. На полу в гостиной, где Штудлер оставил обоих врачей, когда пошел за Эке, вокруг открытого полупустого сундука разбросаны были самые разнообразные предметы. Внезапно дверь распахнулась, и полуодетая молодая женщина, с лицом, истомленным тревогой, с беспорядочно рассыпавшимися прекрасными белокурыми волосами, бросилась к ним так поспешно, как только могла из-за своей отяжелевшей походки. Одной рукой она поддерживала живот, а другой, чтобы не споткнуться И не упасть, приподнимала полы своего капота. Она задыхалась, и это мешало ей говорить; губы дрожали. Она кинулась прямо к Филипу, и в ее больших заплаканных глазах, устремленных прямо на него, была немая мольба, такая душераздирающая, что ему даже в голову не пришло поздороваться: он машинально протянул к ней руки, как бы для того, чтобы поддержать, успокоить ее. В этот момент из передней ворвался Эке. - Николь! Голос его дрожал от гнева. Бледный, с искаженным лицом, он кинулся к молодой женщине, схватил ее и поднял на руки с неожиданной силой. Она только рыдала, не сопротивляясь. - Отворите мне дверь, - бросил он Антуану, который подбежал, чтобы помочь ему. Антуан последовал за ними, поддерживая голову Николь. С ее уст слетел какой-то жалобный шепот. Он разобрал отдельные слова: - Ты мне никогда не простишь... Это я, я одна виновата... Из-за меня она родилась калекой... Ты так долго сердился на меня за это!.. И теперь это опять моя же вина... Если бы я сразу сообразила и принялась за ней ухаживать... Они вошли в комнату, где Антуан увидел большую неубранную кровать. Должно быть, молодая женщина, настороженно поджидавшая врачей, соскочила с постели, несмотря на все запреты. Теперь она схватила руку Антуана и с отчаянием вцепилась в нее: - Прошу вас... Феликс ни за что не простит мне... Он не в силах будет простить, если... Испробуйте все средства! Спасите ее, я вас умоляю!.. Муж осторожно уложил ее и прикрыл одеялом. Она выпустила руку Антуана и замолкла. Эке склонился над ней. Антуан поймал их встретившиеся взгляды: изнемогающий, потерянный у женщины, суровый у мужчины. - Я запрещаю тебе вставать, слышишь? Она закрыла глаза. Тогда он склонился еще ниже, коснулся губами ее волос и запечатлел на одном из сомкнутых век поцелуй, который словно скреплял некий договор и был похож на заранее дарованное прощение. Затем он увел Антуана из комнаты. Когда они снова встретились с Патроном в детской, куда его провел Штудлер, Филип уже снял пиджак и надел белый передник. Совершенно спокойный, с каменным лицом, как будто на свете не было никого, кроме него и этого ребенка, он тщательно и методически осматривал его, хотя и понял с первого же взгляда, что всякое лечение бесполезно. Эке молча, с лихорадочно трясущимися руками вглядывался в лицо профессора. Осмотр длился минут десять. Покончив с этим, Филип поднял голову и отыскал глазами Эке. Тот стал неузнаваем: мрачное лицо, застывший взгляд под покрасневшими, набухшими веками, точно иссохшими от ветра и песка. В его невозмутимости было что-то трагическое. Окинув его быстрым взглядом, Филип понял, что притворяться не к чему, и тотчас отказался от новых предписаний, которые намеревался было сделать из жалости к отцу. Он отвязал передник, быстро вымыл руки, надел пиджак, поданный сиделкой, и вышел из комнаты, не взглянув на кроватку. За ним последовал Эке, потом Антуан. В передней трое мужчин переглянулись. - Благодарю все-таки, что пришли, - отчетливо произнес Эке. Филип неопределенно пожал плечами, и губы его издали какое-то хлюпанье, Эке смотрел на него сквозь стекла пенсне. Взгляд его стал сперва строгим, затем презрительным, почти ненавидящим. Потом этот злой огонек погас. Он пробормотал извиняющимся тоном: - Знаете, всегда ведь надеешься на невозможное. Филип сделал было какое-то движение, потом словно раздумал и неторопливо снял с вешалки шляпу. Но вместо того чтобы выйти, он приблизился к Эке и, после краткого колебания, неуклюжим жестом положил ему руку на плечо. Снова наступило молчание. Затем, точно опомнившись, Филип отступил на шаг, слегка кашлянул и наконец решился уйти. Антуан подошел к Эке. - Сегодня у меня приемный день. Я приеду вечером, часам к девяти. Эке стоял неподвижно, с бессмысленным выражением смотря на открытую дверь, через которую, вместе с Филипом, ушла его последняя надежда; он только качнул головой, чтобы показать, что слышал Антуана. Филип в сопровождении Антуана быстро спускался по лестнице, не произнося ни слова. На второй площадке он остановился, полуобернулся, проглотил слюну с обычным хлюпающим звуком и сказал еще более гнусавым, чем обычно, голосом: - Мне следовало все-таки дать какое-нибудь предписание, не правда ли? Ut aliquid fieri videatur*. Но... у меня духу не хватило. ______________ * Чтобы казалось, что кое-что делается (лат.). Он помолчал, спустился еще на несколько ступенек и пробормотал, на этот раз даже не обернувшись: - Я не такой оптимист, как вы. Это может протянуться еще день или два. Дойдя до нижней площадки, где было довольно темно, они встретили двух дам, которые только что вошли в дом. - Ах, господин Тибо! Антуан узнал г-жу де Фонтанен. - Ну что? - спросила она деланно бодрым тоном, стараясь не выдать своего беспокойства. - Мы как раз идем узнать, как обстоит дело. Вместо ответа Антуан медленно покачал головой. - Нет, нет! Разве можно говорить с уверенностью? - вскричала г-жа де Фонтанен с упреком, словно жест Антуана вынуждал ее заклясть как можно скорее злую судьбу. - Не надо терять надежду, доктор, не надо терять надежду! Это невозможно, это было бы слишком ужасно! Правда, Женни? Только тогда Антуан заметил девушку, стоявшую несколько поодаль. Он поспешил извиниться за невнимание. Она, казалось, была в смущении, в нерешительности, но все же протянула ему руку. Антуан заметил растерянное выражение ее лица и нервное подергивание век, но, зная, как сильно любила Женни свою кузину Николь, он этому не удивился. "Как странно она изменилась", - подумал он все же, догоняя Патрона. В его воспоминании, где-то далеко, возник силуэт молоденькой девушки в светлом платье летним вечером в саду. Эта встреча пробудила в нем какое-то мучительное чувство. "Бедный Жак, наверно, не узнал бы ее теперь", - подумал он. Филип угрюмо забился в угол автомобиля. - Я еду в Школу, - сказал он, - и по дороге завезу вас домой. Пока они ехали, он не произнес и двух слов. Но когда Антуан стал прощаться с ним на углу Университетской улицы, он наконец стряхнул с себя оцепенение: - Да, кстати, Тибо... Вы ведь отчасти специалист по детям, отсталым в смысле развития речи... На днях я к вам направил одну даму, госпожу Эрнст... - Сегодня она должна быть у меня. - Она приведет к вам своего мальчика; ему лет пять или шесть, но говорит он как годовалый. Некоторых звуков, по-видимому, даже вовсе не произносит. Но если ему сказать, чтоб он прочитал молитву, он опускается на колени и читает "Отче наш" с начала до конца, почти безукоризненно артикулируя каждое слово. В остальном он, кажется, довольно смышлен. Я думаю, этот случай вас заинтересует... V Леон появился в передней, едва заслышав, как в замке повернулся хозяйский ключ. - Мадемуазель де Батенкур уже дожидается... - На лице его появилась привычная мина, выражающая сомнение, и он добавил: - Кажется, она с гувернанткой. "Она вовсе не Батенкур, - поправил мысленно Антуан, - ведь ее отец Гупийо: "Универсальные магазины двадцатого века"... Он прошел к себе в спальню, чтобы переменить воротничок и пиджак. Он придавал некоторое значение внешности и всегда одевался с изысканной простотой. Затем направился в кабинет, убедился, окинув его беглым взглядом, что все в порядке, и, полный готовности начать свою послеполуденную работу, быстро приподнял портьеру и открыл дверь в приемную. Навстречу ему поднялась стройная молодая женщина. Он узнал англичанку, которая еще весной приходила с г-жой де Батенкур и ее дочерью. (В его памяти при этом невольно всплыла одна мелкая черточка, поразившая его: когда визит уже заканчивался и он, сидя за письменным столом, писал рецепт, он случайно поднял глаза на г-жу де Батенкур и на мисс, одетых в легкие платья и стоявших очень близко друг к другу в амбразуре окна; он не мог забыть огонька, замеченного им в глазах прекрасной Анны, когда ласкающим движением пальцев, не затянутых в перчатку, она поправила прядь волос на гладком виске учительницы.) Англичанка непринужденно кивнула головой и пропустила девочку вперед. Антуан, посторонившись, чтобы дать им дорогу, был на мгновение окутан свежим ароматом, исходившим от этих двух тел, юных и холеных. Обе были стройные блондинки с прелестным цветом лица. У Гюгеты пальто было перекинуто через руку; хотя ей не исполнилось еще четырнадцати лет, она была так высока ростом, что короткое детское платьице без рукавов, которое выставляло напоказ роскошно позолоченное летним солнцем девичье тело, казалось на ней странным. Белокурые волосы теплого оттенка завивались в зыбкие локоны и почти весело обрамляли лицо, которому нерешительная улыбка и несколько медлительный взгляд широко расставленных глаз придавали скорее грустное выражение. Англичанка обернулась к Антуану. Румянец на ее щеках запылал ярче, когда она принялась объяснять на французском языке, мелодичном, как птичья трель, что г-жа де Батенкур завтракает в гостях и велела прислать за ней машину, она скоро прибудет. Антуан подошел к Гюгете, слегка хлопнул ее по плечу и повернул лицом к свету. - Ну-с, как наше здоровье? - спросил он рассеянно. Девочка качнула головой и улыбнулась словно нехотя. Антуан быстро осмотрел окраску губ, десен, слизистой оболочки век, но, в сущности, он думал при этом совсем о другом. Только сейчас, в приемной, он заметил, что девочка (в которой должно было быть столько естественной грации) как-то неуклюже поднялась с кресла, а когда направилась к нему, ее движения казались чуть-чуть скованными. Затем, когда он хлопнул ее по плечу, от его внимательного взгляда не ускользнули ее неуловимая гримаска и легкое движение назад. Девочку он видел всего лишь второй раз: он не был постоянным врачом этой семьи. Надо полагать, что настояния мужа, Симона де Батенкур, когда-то дружившего с Жаком, побудили прекрасную г-жу де Батенкур вторгнуться весной к Антуану, чтобы посоветоваться с ним насчет физического развития дочери, которую, как она выражалась, изнурял слишком быстрый рост. Тогда Антуан не обнаружил никаких болезненных явлений. Но так как общее состояние показалось ему подозрительным, он прописал строгий режим и взял с матери обещание, что девочку будут приводить к нему каждый месяц. С тех пор он не видал ее больше ни разу. - Ну что же, - сказал он, - снимайте-ка с себя все это... - Мисс Мэри, - позвала Гюгета. Антуан, сидя за письменным столом, с нарочито спокойным видом просматривал июньские записи. Он не отметил еще ни одного симптома, на который стоило бы обратить особое внимание, но у него уже возникло подозрение. Однако, хотя такие беглые впечатления часто давали ему возможность обнаружить еще ничем не проявившуюся болезнь, он никогда не позволял себе слишком быстро им доверяться. Развернув рентгеновский снимок, сделанный еще весною, он неторопливо рассматривал его. Затем встал. Тем временем гувернантка раздевала Гюгету, полусидевшую в ленивой позе на ручке кресла посреди комнаты. Когда, желая помочь мисс, она пыталась развязать какой-нибудь шнурок или расстегнуть крючок, это выходило у нее так неловко, что англичанка отводила ее руку; дошло даже до того, что, потеряв терпение, она сухо ударила ее по пальцам. Эта грубость, а также печать замкнутости на ангельском личике Мэри навели Антуана на мысль, что эта красивая девушка не любит ребенка. К тому же и у Гюгеты был такой вид, точно она побаивается гувернантки. Он подошел ближе. - Благодарю вас, - сказал он, - этого достаточно. Девочка подняла на него чудесные голубые глаза, ясные, лучистые. Сама не зная почему, она почувствовала расположение к этому доктору. (Вообще, несмотря на властное и сухое выражение лица, Антуан редко производил на больных впечатление сурового человека; даже самые молодые, наименее проницательные, никогда на этот счет не ошибались: эта складка на его лбу, этот сосредоточенный, настойчивый взгляд, эта крепкая, всегда сжатая челюсть представлялись им всегда только ободряющими признаками прозорливости и силы. "Больные, - с демонической усмешкой говаривал Патрон, - в сущности, хотят лишь одного: чтобы их принимали всерьез...") Антуан начал с легкого выстукивания и выслушивания. В легких ничего не обнаружилось. Он продолжал свой осмотр методически, как Филип. С сердцем тоже все обстояло благополучно. "Поттова болезнь, - подсказывал ему тайный голос, - Поттова болезнь?.." - Нагнитесь, - внезапно сказал он. - Или нет, лучше поднимите что-нибудь... например, вашу туфлю. Она согнула колени, чтобы не сгибать спины. Плохой признак. Он еще надеялся, что ошибся; ему не терпелось узнать наверное. - Станьте прямо, - продолжал он. - Скрестите руки. Так. Теперь нагнитесь... Сгибайтесь... Еще... Она выпрямилась. Ее губы с очаровательной медлительностью разомкнулись, приоткрывшись в ласковой улыбке. - Мне больно, - прошептала она, словно извиняясь. - Хорошо, - сказал Антуан. Одно мгновение он смотрел на нее невидящими глазами. Затем взглянул по-настоящему и улыбнулся. Стоя таким образом, раздетая, с туфлей в одной руке, устремив на Антуана удивленно-ласковый взгляд своих огромных глаз, она была забавна и соблазнительна. Уже устав стоять, она оперлась о спинку стула. Рядом с гладкой атласной белизной торса плечи, руки и округлые бедра цвета спелого абрикоса казались почти темными; этот загар наводил на мысль о теплой горячей коже. - Ложитесь сюда, - велел он ей, разостлав на кушетке простыню. Он больше не улыбался, снова отдавшись своим тревожным мыслям. - Растянитесь на животе. Во всю длину. Решительный момент наступил. Антуан стал на колени, прочно уселся на пятки и вытянул руки вперед, чтобы свободнее действовать пальцами. Секунды две он не двигался, как бы сосредоточиваясь. Озабоченный взор его рассеянно пробежал от лопаток до затененного выгиба поясницы вдоль вытянувшейся перед ним жесткой и мускулистой спины. Затем, положив руку на теплую, слегка вздрогнувшую шею, он надавил двумя испытующими пальцами на позвоночник и, стараясь, чтобы давление все время было равномерно, пересчитывая один за другим отдельные позвонки, стал медленно перебирать косточки этих четок. Внезапно ее тело судорожно вздрогнуло; Антуан едва успел отдернуть руку. Смеющейся, полузаглушенный подушками голос безо всякой робости бросил ему: - Вы же мне делаете больно, доктор! - Да неужели? Где же? - чтобы сбить ее с толку, он стал ощупывать другие места. - Тут? - Нет. - Тут? - Нет. Тогда, желая окончательно убедиться в том, что никаких сомнений не остается, он наконец спросил ее: - Тут? И придавил указательным пальцем больное место позвоночника. У девочки вырвался легкий крик, сейчас же перешедший в принужденный смех. Наступила пауза. - Повернитесь, - сказал Антуан, и голос его зазвучал неожиданно ласково. Он ощупал шею, грудь, подмышки. Гюгета, стиснув зубы, не жаловалась. Но когда он надавил на нервные узлы паха, у нее вырвался легкий стон. Антуан поднялся с колен; вид у него был совершенно бесстрастный. Но глаза старались не встретиться со взглядом девочки. - Ну, я оставляю вас в покое, - сказал он, словно в шутку сердясь на нее. - Ужасная недотрога! Кто-то постучал в дверь. И она тут же открылась. - Это я, доктор, - произнес теплый голос, и в комнату вошла прекрасная Анна. - Простите, пожалуйста. Я самым позорным образом опоздала... Но вы живете в совершенно невозможном квартале. - Она засмеялась. - Надеюсь, вы меня не дожидались? - прибавила она, ища глазами дочь. - Ты смотри не простудись! - заметила она без малейшей нежности в голосе. - Мэри, дорогая, будьте так добры, накиньте ей что-нибудь на плечи. В ее голосе, низком контральто, глубокие и нежные интонации безо всякого перехода чередовались с другими, более жесткими. Она подошла к Антуану. В гибкости ее фигуры было что-то вызывающее. Но за всей этой живостью неизменно чувствовалась некоторая сухость, свидетельствовавшая о сильном упрямстве, сглаженном и смягченном долгой привычкой прельщать именно кротостью. Ее окутывал аромат мускуса, казалось, слишком тяжелый, чтобы распространяться в воздухе. Непринужденным жестом она протянула руку в светлой перчатке, на которой позвякивали тонкие браслеты. - Здравствуйте! Ее серые глаза заглядывали глубоко в глаза Антуана. Он увидел ее полуоткрытый рот. Кожа на висках под темными завитками волос была покрыта еле заметными морщинками, отчего ткани около век казались чуть-чуть дряблыми. Он отвел глаза. - Довольны ли вы, доктор? - спросила она. - Долго еще продлится ваш осмотр? - Гм... на этот раз я его уже кончил, - промолвил Антуан с застывшей улыбкой на губах; и, обернувшись к англичанке, добавил: - Вы можете одеть мадемуазель. - Сознайтесь, что я привела ее к вам в прекрасном состоянии! - вскричала г-жа де Батенкур, усаживаясь по своей привычке спиной к свету. - Говорила она вам, что мы провели... Антуан подошел к умывальнику и, повернув из вежливости голову в сторону г-жи де Батенкур, принялся намыливать руки. - ...что мы провели ради нее два месяца в Остенде? Впрочем, это и без того видно: и загорела же она! А видели бы вы ее шесть недель тому назад! Не правда ли, Мэри? Антуан размышлял. На этот раз ясно обозначился туберкулез: он затронул самый фундамент здания, - основательно подточил позвоночник. Конечно, легко было сказать: "Беда поправимая..." Но на самом деле он этого не думал. Несмотря на то, что внешне все было как будто благополучно, общее состояние внушало опасения. Все железы распухли. Гюгета была дочерью старого Гупийо, и дурная наследственность могла иметь в будущем серьезные последствия. - Говорила она вам, что получила третий приз за загар на конкурсе в "Палас" и награду на конкурсе в казино? Она слегка шепелявила, чуть-чуть, ровно настолько, чтобы это придавало ее опасному очарованию успокоительный оттенок наивности. Глаза серо-зеленого цвета, странного у брюнетки, на мгновение вспыхивали безо всякой причины слишком ярким блеском. Еще в первую их встречу Антуан вызвал в ней чувство глухой досады Анна де Батенкур любила возбуждать влечение в мужчинах и даже в женщинах. Впрочем, с годами ей все реже удавалось извлекать из этого что-либо реальное, но чем платоничнее было получаемое ею удовольствие, тем ревностнее старалась она создать вокруг себя такую чувственную атмосферу. Поведение Антуана крайне раздражало ее потому, что, хотя в его внимательном и веселом взгляде, обращенном на нее, сквозило некоторое желание, видно было также, что желание это ему ничего не стоит подавить и оно ничуть не нарушает ясности его суждений. Она прервала свою речь, промолвив с горловым смешком: - Извините меня, я просто задыхаюсь в этом манто - И, продолжая сидеть, не спуская глаз с молодого человека, она плавным движением, от которого зазвенела у нее на шее золотая цепочка от часов, сбросила с себя пышный мех, покрывший стул, на котором она сидела. Ее грудь облегченно затрепетала; вырез корсажа открыл гибкую шею, еще молодую и, если можно так выразиться, непокорную: на ней горделиво сидела маленькая головка с орлиным профилем, которую шляпа прикрывала, как шлем. Антуан между тем, слегка согнувшись, медленно вытирал руки и, рассеянный, озабоченный, заранее представлял себе воспаление костной ткани, размягчение, затем быстрое разрушение подточенного позвоночника. Необходимо было как можно скорее попытаться сделать единственное, что еще оставалось: заключить больную в гипсовый корсет на долгие месяцы, может быть, на годы... - Этим летом в Остенде было очень весело, доктор, - продолжала г-жа де Батенкур, несколько повышая голос, чтобы Антуан ее услышал. - Съехалась масса народу. Даже слишком много. Прямо ярмарка. Она засмеялась. Затем, видя, что врач не обращает на нее внимания, стала постепенно понижать голос и перевела ласковый взгляд на мисс Мэри, которая одевала Гюгету. Но она не умела долго выдерживать роль зрительницы: ее всегда тянуло вмешаться в дело. Она поспешно встала, поправила складку на воротничке, беглым движением руки привела в порядок корсаж и, как-то непринужденно склонившись к самому лицу англичанки, сказала ей вполголоса: - Знаете, Мэри, мне больше нравится шемизетка, которую сделали у Хедсона; нужно будет дать ее Сюзи как модель... Да держись же ты прямо! - вскричала она с раздражением. - Постоять не можешь! Ну, как тут проверишь, хорошо ли сидит на тебе платье? - и гибким движением она повернулась к Антуану. - Вы не представляете себе, доктор, как ленива эта дылда! Я всегда была подвижна, как ртуть; просто не выношу этого. Глаза Антуана встретились с чуть-чуть вопросительным взглядом Гюгеты и, как он ни старался сдержаться, загорелись понимающим, сообщническим огоньком, заставившим девочку улыбнуться. "Так, - отметил он про себя. - Сегодня понедельник. Нужно, чтобы в пятницу или в субботу она была уже в гипсе. Потом будет видно. Потом?.." Некоторое время он размышлял. Ему ясно представилась терраса одного из санаториев в Берке{561} и среди прочих "гробов", выстроенных в ряд под ласковым соленым ветром, тележка подлиннее других и в ней, на матрасе без подушки, - запрокинутое лицо больной и эти же прекрасные глаза, синие, живые, устремленные на дюны, замыкающие горизонт. - В Остенде, - объясняла г-жа де Батенкур, все еще сердясь на лень своей дочери, - были устроены уроки танцев по утрам в казино. Я хотела, чтобы она ходила туда. Так вот, после каждого танца эта девица в изнеможении валилась на диванчик, хныкала, старалась обратить на себя всеобщее внимание. Все ее страшно жалели... - Она пожала плечами. - А я терпеть не могу этих нежностей! - горячо вырвалось у нее. И взгляд, устремленный на Антуана, был так неумолим, что ему внезапно вспомнились ходившие в свое время слухи, будто старый Гупийо, который под конец жизни сделался ревнив, умер от яда. Она прибавила негодующим тоном: - Это становилось так смешно, что я вынуждена была уступить. Антуан окинул ее недоброжелательным взглядом. Внезапно он принял твердое решение. С этой женщиной он не станет вести серьезного разговора: пусть она себе спокойно уходит, а он спешно вызовет ее мужа. Гюгета не дочь Батенкура, но Антуан помнил, что Жак всегда говорил о Симоне: "В башке у него пусто, а сердце золотое". - Ваш муж в Париже? - спросил он. Госпожа де Батенкур решила, что он наконец соглашается придать разговору более светский характер. Мог бы поторопиться! Она хотела попросить его кое о чем, и для этого ей нужно было завоевать его расположение. Она засмеялась и призвала англичанку в свидетельницы. - Вы слышите, Мэри? Нет, мы осуждены оставаться в Турени до февраля, из-за охотничьего сезона! Мне удалось вырваться сюда на этой неделе, в перерыве между двумя партиями гостей, но в субботу у меня опять полон дом. Антуан ничего не ответил, и это молчание рассердило ее окончательно. Приходилось отказаться от мысли приручить этого дикаря. Она находила, что он просто смешон с этим своим отсутствующим видом и к тому же дурно воспитан. Она прошла через всю комнату за своим манто. "Отлично, - подумал Антуан, - сейчас я пошлю телеграмму Батенкуру; адрес у меня есть. Он может быть в Париже завтра, самое позднее - послезавтра. В четверг - рентген. И для полной уверенности консультация с Патроном. В субботу мы заключим ее в гипс". Гюгета, сидя в кресле, надевала перчатки с видом примерной девочки. Г-жа де Батенкур, утопая в мехах, поправляла перед зеркалом свою шляпу из перьев золотистого фазана, напоминавшую шлем валькирии. Довольно кислым тоном она спросила: - Ну что же, доктор? Никаких предписаний? Что вы велите ей делать? Нельзя ли ей будет иногда ездить на охоту с мисс в английском шарабане? VI Проводив г-жу де Батенкур, Антуан вернулся в кабинет и открыл дверь в приемную. Вошел Рюмель походкой человека, который не может терять даром ни минуты. - Я заставил вас ждать, - сказал, извиняясь, Антуан. Тот ответил жестом вежливого протеста и протянул руку как хороший знакомый. Он как бы говорил: "Здесь я всего-навсего пациент". На нем был черный сюртук с шелковыми отворотами, в руке он держал цилиндр. Его представительная осанка вполне гармонировала с этим официальным облачением. - Ого! - весело заметил Антуан. - У вас такой вид, словно вы приехали прямо от президента республики. Рюмель засмеялся довольным смехом. - Не совсем, мой друг. Я из сербского посольства: был завтрак в честь миссии Даниловского, которая на этой неделе остановилась проездом в Париже. А сейчас - новая обуза: министр посылает меня встречать королеву Елизавету{563}, которой, к сожалению, вздумалось объявить, что в пять часов она посетит выставку хризантем. Впрочем, я с ней знаком. Она очень простая и милая. Обожает цветы и терпеть не может никаких церемоний. Я могу ограничиться несколькими приветственными словами без всякой официальности. Он улыбнулся с каким-то отсутствующим видом, и Антуану пришло в голову, что он обдумывает свое приветственное слово, которое должно быть и почтительным, и галантным, и остроумным. Рюмелю было уже за сорок. Львиная голова с густой белокурой гривой, откинутой назад и обрамляющей полноватое лицо, похожее на лицо древнего римлянина; воинственные, лихо закрученные усы; голубые глаза, живые и пронзительные. "Не носи этот хищник усов, - думал иногда Антуан, - у него был бы бараний профиль". - Ах, этот завтрак, мой друг! - Он сделал паузу, полузакрыл глаза и слегка покачал головой. - Двадцать или двадцать пять человек за столом, все сановники, важные особы, и что же? В лучшем случае найдется двое-трое умных людей. Просто ужасно!.. Но все-таки я, кажется, обделал одно дельце. Министр ничего не знает. Боюсь, как бы он мне его не испортил: он совсем как собака, вцепившаяся в кость... Сочный голос и тонкая улыбка, как бы продолжающая каждое произнесенное слово, придавали его речи известную остроту, всегда, впрочем, одинаковую. - Вы разрешите? - прервал его Антуан, подходя к письменному столу. - Мне нужно только послать одну срочную телеграмму. - Я вас слушаю. Как вы себя чувствуете после этой сербской трапезы? Рюмель не ответил на вопрос, словно не расслышал его. Он продолжал непринужденно болтать. "Стоит ему начать говорить, - подумал Антуан, - как он сразу же теряет вид занятого человека..." И пока он набрасывал телеграмму Батенкуру, до его рассеянного слуха долетали обрывки фраз: - ...с тех пор как Германия начала шевелиться... Сейчас они собираются открыть в Лейпциге памятник событиям тысяча восемьсот тринадцатого года{564}. Тут уж не обойдется без шума. Они пользуются любым предлогом... Все к тому идет, друг мой, и очень быстро! Подождите годика два-три... Все к тому идет!.. - К чему? - спросил Антуан, поднимая голову. - К войне? Он весело поглядел на Рюмеля. - Разумеется, к войне, - ответил тот серьезно. - Прямо к ней и идем. Рюмель страдал безобидной манией: он давно уже предсказывал, что в скором времени разразится европейская война. Иногда можно было подумать, что он рассчитывает на это. Так, например, сейчас он даже добавил: - Вот тогда и надо будет оказаться на высоте. Двусмысленная фраза, которая могла означать: идти сражаться, но которую Антуан без колебания перевел: добраться до власти. Подойдя к письменному столу, Рюмель наклонился к Антуану и машинально понизил голос: - Вы следите за тем, что происходит в Австрии? - Гм... Да... как и всякий неосведомленный человек. - Тисса уже метит на место Берхтольда{565}. А Тиссу я хорошо разглядел в тысяча девятьсот десятом году: это самый отчаянный малый. Что он, впрочем, и доказал, будучи председателем венгерского парламента. Читали вы речь, в которой он открыто угрожал России? Антуан кончил писать и встал. - Нет, - сказал он. - Но с тех пор, как я достиг возраста, когда начинают читать газеты, Австрия всегда выступала в роли забияки... Однако до настоящего времени никаких серьезных последствий это не имело. - Потому что ее сдерживала Германия. Но с месяц тому назад позиция Германии изменилась, и теперь поведение Австрии начинает внушать серьезные опасения. Публика об этом и не подозревает. - Объясните же мне, в чем дело, - сказал, невольно заинтересовавшись, Антуан. Рюмель взглянул на часы и выпрямился. - Для вас не будет новостью, что, несмотря на кажущийся союз, несмотря на речи обоих императоров, отношения между Германией и Австрией уже лет шесть или семь... - Так что же? Разве эти несогласия не являются для нас гарантией мира? - Неоценимой. Это была даже единственная гарантия. - Была? Рюмель с очень серьезным видом утвердительно кивнул головой. - Теперь, друг мой, все это быстро меняется. Он посмотрел на Антуана, как бы спрашивая себя, насколько далеко можно зайти, разговаривая с ним, и затем процедил сквозь зубы: - И, может быть, по нашей собственной вине. - По нашей собственной вине? - Ну да, боже ты мой! Это сложная история. Что вы скажете, если я вам сообщу, что самые осведомленные люди в Европе считают, будто мы втайне лелеем воинственные намерения? - Мы? Какая чепуха! - Французы не путешествуют. Французы, мой дорогой, даже не представляют себе, какое впечатление производит их вызывающая политика, если смотреть со стороны... Так или иначе, но постепенное сближение Англии, Франции и России, их новые военные соглашения, вся дипломатическая игра последних двух лет, - все это, основательно или нет, начинает беспокоить Берлин. Перед лицом того, что она совершенно искренне называет "угрозами" со стороны Тройственного согласия, Германия внезапно обнаружила, что легко может оказаться в полном одиночестве. Ей хорошо известно, что Италия сейчас только теоретически входит в Тройственный союз. На стороне Германии теперь одна лишь Австрия, и потому в эти последние дни она решила скрепить с нею узы дружбы. Даже ценой значительных уступок, даже ценой изменения внешнеполитического курса. Вы понимаете, в чем тут дело? Отсюда только один шаг до резкого поворота, до признания балканской политики Австрии правильной, быть может, даже до поддержки ее, и говорят, что этот шаг уже сделан. И это тем более важно, что Австрия, почувствовав, откуда ветер дует, сейчас же воспользовалась этим, как вы сами видели, чтобы повысить голос. И вот Германия сознательно одобряет дерзкое поведение Австрии, и не сегодня завтра эта дерзость может дойти бог знает до чего. И вся Европа окажется автоматически втянутой в балканскую распрю!.. Понимаете вы теперь, что при некоторой осведомленности в делах можно стать пессимистом или, по крайней мере, почувствовать известное беспокойство? Антуан скептически отмалчивался. Он по опыту знал, что специалисты по внешней политике всегда предрекают неизбежные конфликты. Он позвонил Леону и стоял у дверей, ожидая, когда придет слуга, чтобы перейти наконец к вещам посерьезнее, и весьма неблагосклонно поглядывал на Рюмеля, который, увлекшись своей темой и позабыв о времени, расхаживал взад и вперед перед камином. Отец Рюмеля, бывший сенатор, некогда был приятелем г-на Тибо (он умер как раз вовремя, чтобы не видеть, как сын поднимается по лестнице республиканских почестей). Антуану и прежде нередко приходилось встречаться с Рюмелем, но зачастил он к Антуану, по правде сказать, только в последнюю неделю. И с каждой встречей довольно суровое мнение о нем Антуана становилось все определеннее. Антуан заметил, что сквозь эту неослабную словоохотливость, сквозь скороспелую любезность "влиятельного лица", сквозь интерес к важным проблемам то и дело проскальзывает что-то обывательское, с наивной откровенностью обнаруживая самое обыкновенное честолюбие; честолюбие было, по-видимому, единственным сильным чувством, на какое вообще был способен Рюмель; Антуан считал даже, что оно несколько не соответствует его действительным возможностям, по мнению Антуана, ограниченным. Впрочем, недостаток образования, робость без скромности, отсутствие твердости в характере - все это было ловко скрыто под внешним лоском будущего "великого человека". Тем временем Леон пришел за телеграммой. "Ну, хватит на сегодня политики", - сказал про себя Антуан, оборачиваясь к продолжавшему разглагольствовать Рюмелю. - Так что же? Все по-прежнему? Лицо Рюмеля внезапно омрачилось. Как-то вечером около девяти часов, в начале прошлой недели, Рюмель, бледный, как смерть, появился в кабинете Антуана. Заразившись дня за два перед тем известного рода болезнью, о которой он не решился довести до сведения своего постоянного врача, а тем более кого-либо постороннего ("Понимаете, мой друг, ведь я женат, - говорил он, - я до некоторой степени лицо официальное, и моя частная и общественная жизнь так легко может стать жертвой чьей-либо нескромности иди шантажа..."), - он вспомнил, что молодой Тибо тоже врач, и явился к Антуану, умоляя взяться за лечение его болезни. После тщетных попыток направить его к специалисту Антуан, всегда готовый пустить в ход свое искусство и заинтересовавшийся этим политическим деятелем, наконец согласился. - Никакого улучшения? Неужели? Рюмель уныло покачал головой, не ответив ни слова Этот болтун не мог заставить себя говорить о своей болезни, признаться, что иногда он испытывает адские мучения и что сегодня еще, после дипломатического завтрака, ему пришлось прервать важный деловой разговор и поспешно выйти из курительной комнаты, настолько мучительны были приступы боли. Антуан подумал немного. - Ну что ж, - сказал он решительным тоном, - придется испробовать ляпис... Он открыл дверь в "лабораторию" и ввел туда Рюмеля, который окончательно смолк; затем, повернувшись к нему спиной, он приготовил раствор и наполнил шприц кокаином. Когда он вернулся к своей жертве, та уже успела снять с себя парадный сюртук. Без воротничка, без брюк, Рюмель превратился в жалкого, униженного, замученного болью и тревогой пациента, который неловко освобождался от покрытого пятнами белья. Но он еще не окончательно пал духом. Когда Антуан приблизился к нему, он приподнял голову и попытался улыбнуться хоть сколько-нибудь непринужденно, несмотря на то, что невыносимо страдал. Страдал он и от морального одиночества. Ведь обрушившаяся на него неприятность усугублялась в довершение всего невозможностью окончательно сбросить маску, признаться кому-нибудь, каким глубоким унижением не только для его плоти, но и для его гордости был этот дурацкий случай. Увы, кому мог он довериться? У него не было друга. Вот уже десять лет, как политика обрекла его на жизнь за глухой стеной одиночества в кругу державшихся по-товарищески, но лицемерных и недоверчивых сослуживцев. Кругом не было никого, с кем бы он мог завязать настоящую дружбу. Впрочем, нет, был такой человек - его жена; в сущности, она была его единственным другом, единственным существом, которое знало и любило его таким, каков он был на деле, единственной, кому он мог бы довериться с чувством облегчения, - но увы! Именно от нее ему приходилось тщательнее всего скрывать случившуюся с ним беду. Ощущение физической боли положило конец его размышлениям. Ляпис начал действовать Рюмелю удалось подавить первые стоны. Но вскоре, несмотря на применение болеутоляющего средства, он уже оказался не в состоянии сдерживаться, как ни стискивал зубы, как ни сжимал кулаки. Глубокое прижигание исторгло у него вопли, подобные воплям роженицы. В голубых глазах заблестели крупные слезы. Антуану стало его жаль. - Ну, будьте молодцом, мужайтесь! Я кончил. Это больно, но необходимо. Сейчас все пройдет. Лежите спокойно. Я введу еще немного кокаину. Рюмель не слушал его. Распластанный на столе, под неумолимым рефлектором, он судорожно дергал ногами, словно препарированная лягушка. Наконец Антуану удалось смягчить боль. - Сейчас четверть пятого, - сказал он, - в котором часу вам надо уходить? - То... только в пять, - пролепетал несчастный. - Мой автомобиль... ждет у подъезда. Антуан улыбнулся дружеской, ободряющей улыбкой, но под ней таилась другая улыбка: ему невольно представился хорошо выдрессированный шофер с трехцветной кокардой, который ожидает, невозмутимо сидя у руля, господина чиновника особых поручений при министре; ему представился красный ковер, который сейчас, наверно, раскатывают под полотняной крышей выставочного павильона по этому ковру через какой-нибудь час этот самый Рюмель, дрыгающий сейчас ногами, как сосунок, которого перепеленывают, красавчик Рюмель, затянутый в сюртук и с неопределенной улыбкой под своими кошачьими усами, пройдет размеренным шагом навстречу маленькой королеве Елизавете. Но Антуан отвлекся лишь на минуту. Скоро перед глазами врача остался только больной; даже меньше того - просто случай из практики, и даже еще меньше - результат химической реакции: действие прижигающего средства на слизистую оболочку, действие, которое он, Антуан, сознательно вызвал, за которое отвечал и о последствиях которого сейчас раздумывал. К действительности вернул его Леон, осторожно постучавший три раза в дверь "Пришла Жиз", - подумал Антуан, бросая инструменты на подставку автоклава. Но как ни спешил он теперь расстаться с Рюмелем, привычка не шутить с профессиональными обязанностями заставила его терпеливо ждать, пока у несчастного утихнет боль. - Отдыхайте здесь, сколько хотите, - сказал он, выходя, - эта комната мне не понадобится. Когда будет без десяти пять, я вам сообщу. VII Леон сказал Жиз: - Будьте добры, мадемуазель, обождите здесь... "Здесь" - это была прежняя комната Жака, уже охваченная надвигающимися сумерками, наполненная мраком и тишиной, точно склеп. У Жиз, когда она переступила порог, забилось сердце, и усилие, которое ей пришлось сделать, чтобы победить свое волнение, приняло, как всегда, форму молитвы, короткого призыва к тому, кто никогда не оставляет без помощи. Затем она машинально опустилась на раскладной диван, на тот самый диван, сидя на котором она столько раз, и в детстве и в отрочестве, болтала с Жаком. Сейчас до нее доносились (из приемной или с улицы?) шумные всхлипыванья ребенка. Сама Жиз с трудом удерживалась от слез: в последнее время они начинали душить ее из-за всякого пустяка. К счастью, в настоящую минуту она совершенно одна. Нужно посоветоваться с доктором. Только не с Антуаном. Она чувствовала себя неважно, похудела. Он бессонницы, наверное. Это ведь ненормально в девятнадцать лет... С минуту она размышляла о том, какой странной цепью протянулись эти девятнадцать лет: нескончаемое детство в обществе двух стариков, - а потом это великое горе, постигшее ее в шестнадцать лет и усугубленное такими тягостными тайнами! Леон вошел, чтобы зажечь свет, и Жиз не решилась сказать ему, что ей приятнее окутывающая ее полумгла. В комнате, которая теперь осветилась, она узнавала каждый предмет меблировки, каждую безделушку. Чувствовалось, что Антуан, из уважения к памяти брата, сознательно ничего не тронул; но с тех пор как эта комната стала его столовой, все предметы переместились, переменили свое назначение, все приняло совсем другой вид: посреди комнаты стоял раздвинутый обеденный стол; на письменном столе, уже не выполнявшем своего прямого назначения, между хлебницей и компотницей красовался чайный сервиз. Даже книжный шкаф... Прежде эти зеленые занавески за стеклами не задергивались. Одна из занавесок была слегка отодвинута, и Жиз, наклонившись, увидела блеск посуды; Леон, очевидно, сложил все книги на верхние полки... Бедный Жак! Что бы он сказал, если бы увидел свой книжный шкаф превращенным в буфет! Жак... Жиз ни за что не хотела думать о нем как о мертвом. Она не только не изумилась бы, если бы он вдруг появился в дверях, но даже, напротив, чуть ли не каждое мгновение ждала, что он вот-вот предстанет перед ней; и это суеверное ожидание, длившееся уже три года, повергало ее в какое-то полубредовое состояние, восторженное и вместе с тем подавленное. Здесь же, среди этих знакомых предметов, воспоминания обступили ее со всех сторон. Она не смела подняться; она едва дышала, боясь поколебать воздух, нарушить торжественность этого безмолвия. На камине стоит фотография Антуана. Взор Жиз останавливается на ней. Она вспоминает день, когда Антуан подарил эту карточку Жаку; точно такую же получила и Мадемуазель; она там, наверху. Это Антуан, каким он был прежде, тот Антуан, которого она любила как старшего брата, который так поддерживал ее все эти годы, когда она столько пережила. С тех пор как Жак исчез, она так часто спускалась к Антуану поговорить о нем! Сколько раз уже она едва не выдала ему свою тайну! А теперь все изменилось. Почему? Что между ними произошло? Ей трудно установить что-либо определенное. Вспоминается лишь короткая сцена, которая разыгралась в июне, накануне ее отъезда в Лондон. Антуан, казалось, потерял голову, узнав о неизбежности разлуки, тайной причины которой он не мог разгадать. Что же именно он ей сказал? Она как будто поняла, что он любит ее уже не только как старший брат, что он думает о ней "по-другому". Возможно ли это? Может быть, она все это сама выдумала? Но нет, даже в письмах, которые он писал ей, двусмысленных, слишком нежных и полных недомолвок, она не могла обнаружить тихой привязанности прежних лет. И вот, вернувшись во Францию, она стала инстинктивно избегать его и за эти две недели ни разу не поговорила с ним наедине. Чего он хочет от нее сегодня? Она вздрагивает. Вот и Антуан: это его быстрые, мерные шаги. Он входит и, улыбаясь, останавливается. Лицо немного усталое, но лоб ясен, глаза счастливые, оживленные. Жиз, совсем было обессилевшая, приходит в себя; достаточно Антуану показаться, и кругом словно растекается часть его жизненной энергии. - Здравствуй, Негритяночка! - говорит он с улыбкой. (Это очень давнее прозвище; его придумал в один прекрасный день, будучи в хорошем настроении, г-н Тибо еще в те времена, когда мадемуазель де Вез, вынужденная принять на себя заботы об осиротевшей племяннице, взяла Жиз к себе и ввела в буржуазный дом Тибо эту дочь мадагаскарской мулатки, во всем походившую на маленькую дикарку.) Чтобы сказать что-нибудь, Жиз спрашивает: - У тебя сегодня много больных? - Уж такое ремесло! - весело отвечает он. - Хочешь, пройдем в кабинет? Или лучше остаться здесь? - И, не ожидая ответа, он усаживается рядом с ней. - Ну, как ты живешь? Мы теперь совсем перестали видеться... У тебя красивая шаль... Дай мне руку... - И он без стеснения берет руку Жиз, которая не противится этому, кладет ее на свой сжатый кулак, приподнимает. - Она уже не пухленькая, как раньше, твоя ручка... Жиз для приличия улыбается, и Антуан замечает, что на ее смуглых щеках появляются две ямочки. Она не убирает руки, но Антуан чувствует ее напряженность, готовность ускользнуть. Он уже собирается прошептать: "Ты стала такая нехорошая с тех пор, как вернулась", - но спохватывается, хмурит брови и замолкает. - Твой отец снова лег в постель, из-за ноги, - говорит она уклончиво. Антуан не отвечает. Ему уже давно не случалось, как сейчас, сидеть вдвоем с Жиз. Он продолжает смотреть на маленькую темную руку; прослеживает узор жилок до тонкой и мускулистой ладони; один за другим осматривает все ее пальцы; старается рассмеяться. - Можно подумать, красивые светлые сигары... Но в то же время, словно сквозь теплую дымку, он ласкает взором изгиб этого стройного, перегнувшегося пополам тела, от мягкой округлости плеч до колена, выступающего из-под шелковой шали. Какое очарование таится для него в этой томности, такой естественной, - и в этой близости! Внезапный буйный порыв охватывает его... жар крови... поток, готовый прорвать плотину... Сможет ли он совладать с желанием обнять ее за талию, привлечь к себе это юное и гибкое тело? Он довольствуется тем, что склоняет голову, прикасается щекой к маленькой ручке и шепчет: - Какая у тебя нежная кожа... Негритяночка... И взгляд его, взгляд пьяного попрошайки, тяжело поднимается к лицу Жиз, которая инстинктивно отворачивает голову и высвобождает руку. Она решительно спрашивает: - Что ты хотел мне сказать? - Я должен сообщить тебе ужасную вещь, бедная моя детка... Ужасную? Мучительное подозрение, как молния, пронзает мозг Жиз. Что? Значит, на этот раз все ее надежды рухнули? Взглядом, полным отчаяния, она в несколько секунд осматривает всю эту комнату, с тоскою задерживается на каждом предмете, напоминающем ей о любимом. Но Антуан уже заканчивает начатую фразу: - Знаешь, отец очень болен... Сперва у нее такой вид, точно она не расслышала. Ей нужно опомниться... Потом она повторяет: - Очень болен? И, произнося эти слова, соображает, что знала это раньше, чем кто-либо мог ей сообщить. Она поднимает брови, глаза ее полны немного деланного беспокойства. - Настолько, что?.. Антуан утвердительно кивает головой и затем говорит тоном человека, который давно уже знает правду: - Операция, которую произвели этой зимой - удаление правой почки, - дала только один результат: теперь уже не приходится строить иллюзий насчет того, какого рода эта опухоль. Другая почка почти сразу же после операции подверглась поражению. Но болезнь приняла несколько иную форму, распространилась на весь организм, - к счастью, если можно так сказать... Это помогает нам обманывать больного. Он ничего не подозревает, он не знает, что дни его сочтены. После короткого молчания Жиз задает вопрос: - Сколько еще, по-твоему?.. Он смотрит на нее. Он доволен. Из нее вышла бы отличная жена врача. Она умеет владеть собой, что бы ни случилось; она не пролила ни слезинки. Несколько месяцев, проведенные за границей, сделали ее взрослым человеком. И его охватывает досада на себя: почему это он всегда склонен считать ее ребенком? Он тем же тоном отвечает: - Два-три месяца, самое большее. - Затем быстро добавляет: - Может быть, гораздо меньше. Несмотря на то, что Жиз не отличается способностью схватывать на лету, она угадала, что в этих последних словах скрывается что-то, касающееся ее лично, и она испытывает некоторое облегчение оттого, что Антуан наконец снимает маску. - Скажи мне, Жиз, оставишь ты меня одного теперь, когда тебе все известно? Неужели ты все-таки вернешься туда? Не отвечая, она тихо смотрит прямо перед собой блестящими, неподвижными глазами. На ее круглом лице не дрогнула ни одна черточка, но между бровей образуется и исчезает, снова появляется и опять стирается маленькая морщинка - единственный знак происходящей в ней внутренней борьбы. Первым чувством, овладевшим ею, была нежность: этот призыв взволновал ее. Она никогда не думала, что может явиться поддержкой для кого-либо, тем более для Антуана, который сам был