ил он, на секунду остановившись и подняв голову. - Доктор Тибо... Тибо, - ну, вы, конечно, слышали, специалист по детским болезням..." - Он сделал быстрый шажок в сторону, поклонился и стал степенно ходить в прихожую и обратно. - Перейдем к корзине... Через два года я добьюсь золотой медали; получу клинику... И конкурс в больницах... Значит, я устраиваюсь здесь года на три, на четыре, самое большее. Уж тогда мне понадобится квартира поприличней, как у Патрона. - Он снова заговорил нежным голоском: - "Тибо, один из лучших наших молодых клиницистов... Правая рука Филипа..." А ведь я сразу учуял, что следует специализироваться по детским болезням... Как подумаешь про Луизэ, про Турона... Вот дураки... - Ду-ра-ки... - повторил он, уже не думая о них. В руках у него было полно самых разных предметов, и он рассеянно искал для каждого привычное место. - Если бы Жак захотел стать врачом, я бы ему помог, я бы руководил им... Двое врачей Тибо... Почему бы и нет? Недурная карьера для Тибо! Трудная, но зато какое удовлетворение, если у тебя есть вкус к борьбе и хоть капля гордости! Сколько требуется внимания, памяти, воли! И так каждый день! Но зато, если добьешься! Крупный врач... Такой, как Филип, например... Входит с этаким мягким, уверенным видом... Весьма вежлив, но обдает холодком... Господин профессор... Эх, стать бы видной персоной, получать приглашения на консилиум - и именно от тех коллег, которые тебе больше всего завидуют! А я выбрал к тому же специальность самую трудную, детские болезни; дети не умеют сказать, что у них болит, а если и скажут, то обманут. Вот уж действительно оказываешься один на один с болезнью, которую надо распознать... К счастью, существует рентген... Настоящий врач в наши дни должен быть и рентгенологом, и сам операции делать. Защищу докторскую, займусь рентгеном. А потом рядом со своим кабинетом устрою рентгеновский... С медсестрой... Или лучше ассистент в халате... В дни приема, как только случай посерьезней - хлоп, пожалуйте: снимок... "Вот что мне сразу внушило доверие к Тибо: всякое обследование он начинает с просвечивания..." Он улыбнулся звуку собственного голоса и покосился на зеркало: "Ну и что ж, сам знаю, честолюбие, - подумал он и рассмеялся цинично. - Аббат Векар говорит: "Семейное честолюбие Тибо". Отец, тот, конечно... Не спорю. Но я... хотя что ж тут такого, я тоже честолюбив. Почему бы и нет? Честолюбие - мой рычаг, рычаг всех моих сил. Я им пользуюсь. И имею на это право. Разве не следует в первую очередь полностью использовать свои силы? А каковы они, мои силы? - Он улыбнулся, сверкнув зубами. - Я отлично их знаю. Прежде всего, я понятлив и памятлив; все, что понял, запомнил. Затем - работоспособность. "Тибо работает как вол!" Пусть говорят, тем лучше! Они просто завидуют мне. Ну, а еще, что же еще? Энергия. Уж что-что, а это имеется". - Энергия не-о-бы-чай-ная, - медленно произнес он, снова вглядываясь в свое отражение. - Это как электрический потенциал... Заряженный аккумулятор, всегда наготове, и я могу совершать любые усилия! Но чего бы стоили все эти силы, если б не было рычага, чтобы пользоваться ими, господин аббат? - Он держал в руке плоскую, сверкавшую в свете люстры никелированную коробочку, не зная, куда ее положить; в конце концов он сунул ее на верх книжного шкафа. - И тем лучше, - сказал он громко и с тем насмешливым нормандским выговором, к которому прибегал иногда его отец. - И тра-ля-ля, и да здравствует честолюбие, господин аббат! Корзина пустела. Антуан достал с самого дна две маленьких плюшевых рамки и рассеянно на них посмотрел. Это были фотографии деда с материнской стороны и матери: красивый старик во фраке, стоящий возле круглого, заваленного книгами столика; молодая женщина, с тонкими чертами лица и невыразительным кротким взглядом, в корсаже с квадратным вырезом, с двумя мягкими, ниспадающими на плечи локонами. Он так привык всегда иметь перед глазами это изображение матери, что такою ее себе и представлял, хотя портрет относился ко времени, когда г-жа Тибо была еще невестой, и он никогда с такой прической ее не видел. Ему было девять лет, когда родился Жак, а мать умерла. Дедушку Кутюрье он помнил лучше; тот был ученым-экономистом, приятелем Мак-Магона{211}, после падения Тьера едва не стал префектом департамента Сены и долгие годы был президентом Академии; Антуан навсегда запомнил его приветливое лицо, белые муслиновые галстуки и набор из семи бритв с перламутровыми ручками, в футляре акуловой кожи. Он водворил фотографии на камин, возле груды окаменелостей и минералов. Оставалось навести порядок на письменном столе, заваленном вещами и бумагами. Он весело принялся за работу. Комната преображалась на глазах. Закончив, он с удовлетворением огляделся. "Что касается белья и платья, это уж дело матушки Фрюлинг", - подумал он лениво. (Желая окончательно избавиться от опеки Мадемуазель, он настоял на том, чтобы уборкой и всем хозяйствам ведала у него только консьержка). Закурив папиросу, он развалился в кожаном кресле. Редко выпадал такой вечер, совершенно свободный; ему даже стало как-то не по себе. Час был еще не поздний; чем же заняться? Посидеть в кресле, покурить, помечтать? Надо бы, правда, написать несколько писем, да уж нет, дудки! "А, вот что, - подумал он вдруг и встал, - я ведь хотел поглядеть, что сказано у Эмона насчет детского диабета... - Он положил на колени толстый сброшюрованный том и принялся листать. - Да... Да, действительно, мне следовало бы это знать, - пробормотал он, хмуря брови. - Я в самом деле ошибся... Если б не Филип, бедному мальчугану был бы каюк - по моей вине... Ну, ну, не совсем по моей, и все же... - Он захлопнул книгу и бросил ее на стол. - Как сухо, однако, держится Патрон в таких случаях! Сколько тщеславия, как дорожит своей репутацией! "Лечение, которое вы назначили, милейший Тибо, только ухудшило бы его состояние!" И это при студентах, при сестрах! Ужасно!" Засунув руки в карманы, он прошелся по комнате. "Надо было ему ответить. Надо было сказать: "Если бы вы сами выполняли свой долг!.." Великолепно. Он отвечает: "Господин Тибо, я думаю, уж в этом никто..." И тут бы я ему врезал: "Виноват! Если б вы приходили по утрам вовремя и сидели бы до конца приема, вместо того чтобы в половине двенадцатого удирать к платным больным, мне не приходилось бы делать за вас вашу работу и опасность ошибки была бы исключена!" Бац! При всем честном народе! Дулся бы на меня целых две недели, да мне-то, в конце концов, наплевать!" У него внезапно сделалось злое лицо. Он пожал плечами и принялся рассеянно заводить стенные часы; потом вздрогнул, надел куртку и снова сел на прежнее место. Недавней радости как не бывало; на душе вдруг стало холодно. - Дурак, - пробормотал он с недоброй улыбкой. Нервно заложил ногу на ногу и закурил еще одну папиросу. Но, произнося "дурак", он думал о том, какой у доктора Филипа верный глаз, какая огромная, порою поразительная опытность; в этот миг гениальность Патрона предстала перед ним во всей своей удручающей очевидности. "А я, я-то как? - спросил он себя, и ему стало вдруг душно. - Научусь ли я когда-нибудь видеть болезнь так же ясно, как он? Эта почти безошибочная прозорливость, - ведь только благодаря ей и можно стать великим клиницистом, - будет ли она когда-нибудь у меня?.. Конечно, память, трудолюбие, настойчивость... Но обладаю ли я еще чем-то, кроме этих качеств, годных разве что для подчиненного? И ведь не в первый раз я спотыкаюсь на диагнозе... на легком диагнозе, - да, картина была ясная, случай в общем классический, ярко выраженный... Ах! - Он порывисто вытянул руку. - Это не приходит само, - работать, накапливать, накапливать опыт! - Он побледнел. - А завтра - Жак! Завтра вечером Жак будет здесь, в соседней комнате, а я... я..." Одним прыжком он вскочил с кресла. План совместной жизни предстал вдруг перед ним в своем истинном свете - как непоправимая глупость! Он больше не думал о взятой на себя ответственности, он думал лишь о тех путах, которые отныне свяжут его, будут мешать любому движению. Он уже не понимал, что за муха его укусила, почему он решил взвалить на себя спасение Жака. Разве он может позволить себе растрачивать попусту время? Разве есть у него хоть один свободный час в неделю? Дурак! Сам привязал себе камень на шею! И некуда отступать! Безотчетно он вышел в прихожую, открыл дверь в комнату, приготовленную для Жака, и застыл на пороге, шаря взглядом по темноте. Его охватило отчаянье. "Куда, куда бежать, черт возьми, где найдешь покой? Покой для работы, покой, чтоб думать лишь о своем? Вечно уступки! Семья, приятели, Жак! Все будто сговорились мешать мне работать, мешать жить!" Кровь прилила к голове, в горле пересохло. Прошел на кухню, выпил два стакана холодной воды и вернулся в спальню. В полном унынии начал он раздеваться. В этой комнате, где он еще не успел обзавестись домашними привычками, ему было явно не по себе, все казалось неуютным, вещи выглядели чужими, даже враждебными. Прошел чуть ли не час, пока он лег, и потом долго еще не мог уснуть. Непривычным было близкое соседство уличного шума; он вздрагивал от стука шагов по тротуару. Мысли все были какие-то случайные - о том, что надо починить будильник, и о том, как на днях, засидевшись на вечеринке у Филипа, он с трудом нашел авто... Временами с пронзительной четкостью вспоминалось: возвращается Жак; в отчаянье ворочался он на узкой кровати. "В конце концов, - думал он с яростью, - должен же я устроить свою жизнь! Пусть сами выпутываются, как знают! Поселю его здесь, раз уж так порешили. Налажу его занятия, так и быть. А там пусть делает, что хочет! Я взял на себя ответственность за него. Но на этом - стоп! Пусть не мешает моей карьере! Должен же я устроить свою жизнь! А все прочее..." От его любви к мальчику не осталось и следа. Он вспомнил поездку в Круи. Вновь увидел брата, худого, истомленного одиночеством; а может, у него туберкулез? Если так, он уговорит отца отправить Жака в хороший санаторий - не в Швейцарию, а в Овернь или в Пиренеи; и он, Антуан, останется один, будет свободно располагать своим временем, работать, как сочтет нужным... Он даже поймал себя на мысли: "Возьму себе его комнату, устрою там свою спальню!.." VIII Назавтра Антуан проснулся в совершенно ином расположении духа и потом в больнице поглядывал все утро с радостным нетерпением на часы; хотелось поскорее принять брата из рук г-на Фема. На вокзал он явился задолго до поезда и, расхаживая взад и вперед по платформе, припоминал все, что собирался сказать г-ну Фему относительно исправительной колонии. Но когда поезд подошел к перрону и он заметил в толпе пассажиров силуэт Жака и директорские очки, - все заранее приготовленные, тщательно взвешенные слова выпали из головы, и он побежал навстречу прибывшим. Господин Фем так и смял; он приветствовал Антуана, как самого близкого друга; одет он был изысканно, в светлых перчатках и так тщательно выбрит, что ему пришлось густо напудрить лицо, чтобы скрыть раздражение кожи. Очевидно, он вознамерился проводить братьев до самого дома, и все порывался посидеть с ними на террасе какого-нибудь кафе. Подозвав таксомотор, Антуан прервал процедуру прощанья. Г-н Фем собственноручно положил на сиденье узелок Жака, и когда машина уже тронулась, он, рискуя попасть под колеса носками своих лакированных туфель, еще раз просунулся в окошко, дабы пылко пожать молодым людям руки и передать через Антуана нижайшие поклоны господину учредителю. Жак плакал. Он еще ни слова не вымолвил, не отозвался ни единым движением на ту сердечность, с какой его встретил брат. Но при виде угнетенного состояния мальчика у Антуана усилилась жалость к нему, с большей силой вспыхнули все те новые чувства, что переполняли его сердце. Напомни ему кто-нибудь о его вчерашней враждебности, он с негодованием отверг бы подобное обвинение, он бы искренне признался, что чувствует лишь одно: возвращение брата придает наконец смысл его существованию, которое до этого времени было пустым и бесплодным. Когда он привел брата в их новую квартиру и закрыл за собою дверь, душа у него ликовала и пела, как у молодого влюбленного, который принимает первую в своей жизни любовницу в приготовленном для нее доме. Он подумал об этом и посмеялся над собой; впрочем, какое ему дело до того, смешон он или нет, если он ощущает себя счастливым и добрым! И как ни безуспешны были его старания уловить на лице брата хотя бы тень удовольствия, он ни минуты не сомневался, что справится со взятой на себя задачей. Перед самым их приходом в комнате Жака побывала Мадемуазель; она зажгла для уюта огонь в камине и поставила на видном месте тарелку с миндальными пирожными, обсыпанными сахарной пудрой с ванилью, - изделие соседней кондитерской, к которому Жак питал в былые времена особое пристрастие. В стакане на ночном столике стоял букетик фиалок, из него выглядывала бумажная ленточка, на которой Жизель вывела разноцветными буквами: ДЛЯ ЖАКО Но Жако ничего этого не заметил. Антуан стал снимать пальто, а он, войдя, сразу сел возле дверей со шляпой в руках. - Да ты обойди все по-хозяйски! - крикнул Антуан. Жак нехотя присоединился к брату, бросил рассеянный взгляд на другие комнаты и вернулся на прежнее место. Казалось, он чего-то ждет и боится. - Хочешь, поднимемся, поздороваемся с ними? - предложил Антуан. И по тому, как Жак вздрогнул, он понял, что только об этом мальчик и думает с первой минуты своего прихода. Лицо Жака мертвенно побледнело. Он потупился, но тут же вскочил, словно приближение рокового момента и страшило его, и вместе с тем вызывало нетерпеливое желание поскорее с этим покончить. - Что ж, пошли. Заглянем на минутку - и тут же уйдем, - прибавил Антуан, чтобы его подбодрить. Господин Тибо ожидал их у себя в кабинете. Он пребывал в хорошем настроении: небо было синее, весна близка, утром, во время воскресной мессы, сидя на почетной скамье в приходской церкви, он с удовольствием думал о том, что в следующее воскресенье на этом самом месте, несомненно, будет уже восседать новый член Академии. Он пошел навстречу сыновьям и поцеловал младшего. Жак рыдал. Г-н Тибо усмотрел в этих слезах признак раскаянья и добрых намерений; он был растроган, но виду не подавал. Усадив мальчика на одно из двух кресел с высокими спинками, которые стояли по обе стороны камина, он стал ходить, заложив руки за спину, взад и вперед по кабинету и, по своему обыкновению, шумно отдуваясь, произнес краткое наставление, ласковое, но твердое, напомнив, на каких условиях даровано Жаку счастливое право вернуться к семейному очагу, и посоветовав ему проявлять по отношению к Антуану такую же почтительность и послушание, как если бы речь шла о самом отце. Его разглагольствования были прерваны нежданным посетителем; это оказался будущий коллега по Академии, и г-н Тибо, не желая задерживать его слишком долго в гостиной, отпустил сыновей. Все же он сам проводил их до дверей кабинета, и в то время, как одна его рука приподнимала портьеру, другая легла на голову раскаявшемуся питомцу колонии. Жак почувствовал, как отцовские пальцы гладят его волосы и похлопывают по затылку, и это родительское прикосновение было для него так непривычно, что он не смог сдержать волнение; обернувшись, он схватил пухлую, вялую руку, намереваясь поднести ее к губам. Г-н Тибо удивился, недовольно приподнял веки и с чувством неловкости отдернул руку. - Ладно, ладно... - проворчал он, рывками высвобождая шею из воротничка. Повышенная чувствительность сына, на его взгляд, ничего хорошего не предвещала. Когда они зашли к Мадемуазель, она одевала Жизель, чтобы идти к вечерне. Увидев в дверях вместо непоседливого чертенка, которого она ожидала, длинного бледного подростка с покрасневшими глазами, Мадемуазель сложила молитвенно руки, и лента, которую она хотела вплести в волосы девочки, выскользнула у нее из пальцев. Она была так потрясена, что не сразу решилась его поцеловать. - Боже мой! Так это ты? - вымолвила она наконец, кидаясь к нему. Она прижимала его к своей пелеринке, потом отступала назад, чтобы получше его разглядеть, и сверкающими глазами впивалась в него, так и не находя в его лице дорогих ей некогда черт. Жиз, еще больше обманутая в своих ожиданиях, уставилась смущенно в ковер и кусала губы, чтобы не расхохотаться. Первая улыбка Жака пришлась на ее долю. - Ты меня не узнаешь? - сказал он, направляясь к ней. Лед был сломан. Она бросилась ему на шею, потом взяла за руку и принялась скакать вокруг, как козленок. Но в этот день она так и не решилась с ним заговорить и даже не спросила, видел ли он ее цветы. Вниз спустились все вместе. Жизель не выпускала руку своего Жако и молча прижималась к нему с чувственностью молодого зверька. Они расстались на нижней площадке. Но в подъезде она обернулась и обеими руками послала ему сквозь стеклянную дверь крепкий воздушный поцелуй, которого он не увидел. Когда они снова остались одни, Антуан, взглянув на брата, сразу понял, что после свидания с родными у него на душе полегчало и состояние переменилось к лучшему. - Как ты думаешь, нам с тобой будет хорошо здесь вдвоем? Ответь! - Да. - Да ты садись, располагайся поудобнее; бери вон то большое кресло, увидишь, как в нем хорошо. Я пойду займусь чаем. Есть хочешь? Пойди, принеси сюда пирожные. - Спасибо, я не хочу. - Зато я хочу! Ничто не могло испортить Антуану хорошее настроение. Этот труженик и затворник обрел наконец сладостную возможность кого-то любить, защищать, с кем-то делиться. Он беспричинно смеялся. Хмельное блаженство, овладевшее им, располагало его к излиянию чувств, что в обычное время было ему мало свойственно. - Папиросу? Нет? Ты смотришь на меня... Ты не куришь? Ты смотришь на меня все время так, будто... будто я расставляю тебе сети! Брось, старина, больше непринужденности, какого черта, побольше доверия. Ты ведь уже не в исправительной колонии! Ты все еще мне не доверяешь? Скажи! - Да нет. - Тогда в чем же дело? Или ты боишься, что я тебя обманул, вернуться уговорил, а свободы, на которую ты надеешься, не дам? - Н... нет. - Чего ты боишься? Жалеешь о чем-то? - Нет. - Тогда что же? Что творится в упрямой твоей башке? А? Он подошел к мальчику; ему хотелось наклониться, поцеловать его, - но он сдержался. Жак поднял на Антуана тусклый взгляд. Видя, что брат ждет ответа, проговорил: - Почему ты меня об этом спрашиваешь? - И, вздрогнув, почти прошептал: - Какое это имеет значение? Наступило короткое молчание. Антуан глядел на младшего брата с таким сочувствием, что тому опять захотелось плакать. - Ты словно болен, малыш, - грустно сказал Антуан. - Но это пройдет, поверь. Только позволь мне заботиться о тебе... Любить тебя, - добавил он робко и не глядя на мальчика. - Мы еще плохо друг друга знаем. Сам посуди, девять лет разницы, ведь это огромная пропасть, пока ты был ребенком. Тебе было одиннадцать лет, а мне двадцать; что общего могло быть у нас? Теперь совсем другое дело. Я даже не знаю, любил ли я тебя раньше; я просто не задумывался над этим. Видишь, как я с тобой откровенен. Но я чувствую, что и в этом произошла перемена. Я очень рад, очень... я даже тронут, оттого что ты здесь, возле меня. Жизнь для нас обоих станет легче и лучше. Не веришь? Пойми ты: теперь, уходя из больницы, я буду спешить домой - к нам домой. Приду - и застану тебя за письменным столом, увлеченного занятиями. Верно? А вечерком спустимся пораньше от отца, сядем каждый у себя, под лампой, а двери оставим открытыми, чтобы видеть друг друга, чтобы чувствовать, что мы тут, по соседству... А то заговоримся, заболтаемся, как двое друзей, так что и спать идти не захочется... Что с тобой? Ты плачешь? Он подошел к Жаку, присел на подлокотник кресла и, после недолгого колебания, взял его за руку. Жак отвернул заплаканное лицо, стиснул руку Антуана и долго не отпускал, лихорадочно сжимая. - Антуан! Антуан! - воскликнул он наконец сдавленным голосом. - Если б ты только знал, что со мной было за этот год... Он так отчаянно зарыдал, что Антуан не решился ни о чем спрашивать. Он обнял брата за плечи и нежно прижал к себе. Однажды, в сумраке фиакра, во время их первого разговора по душам, ему уже довелось испытать это ощущение пьянящей жалости, этот внезапный прилив силы и воли. С тех пор довольно часто приходила ему в голову мысль, которая сейчас обрела вдруг странную четкость. Он встал и принялся шагать из угла в угол. - Послушай, - начал он в каком-то необычном возбуждении, - я и сам не знаю, почему я с тобой об этом сегодня говорю. Впрочем, у нас будет случай еще вернуться к этой теме. Понимаешь, о чем я думаю, - о том, что мы с тобой братья. Оно как будто и пустяк, но в этом коренится что-то совершенно новое и очень важное для меня. Братья! Не только одна кровь, но одни корни от начала времен, общие соки, общий порыв! Мы не только два индивидуума, Антуан и Жак, мы двое Тибо, мы - Тибо. Понимаешь, о чем я? Это даже страшно - ощущать в себе этот порыв, один и тот же порыв, порыв Тибо. Понимаешь? Мы, Тибо, - не такие, как все люди вокруг. Я даже думаю, что в нас есть нечто, чего нет в остальных, - потому что мы - Тибо. Где бы я ни был, в коллеже ли, в университете, в больнице, я всюду ощущал себя одним из Тибо, существом особым, не решусь сказать высшим, хотя почему, почему бы и нет? - да, существом высшим, обладающим силой, которой нет у других. Ты когда-нибудь задумывался над этим? Разве в школе, каким бы ты ни был лодырем, ты не чувствовал того внутреннего порыва, который сообщал тебе превосходство - в смысле силы - над всеми другими? - Да, - выговорил Жак; он уже больше не плакал. Он разглядывал Антуана со страстным любопытством, и его лицо выразило вдруг такой ум и зрелость, словно он стал старше на десять лет. - Я уж давно это заметил, - опять заговорил Антуан. - В нас заключено, вероятно, какое-то необычное сочетание гордости, буйства, упрямства и бог знает чего еще. Да вот, возьми отца... Но ты его по-настоящему не знаешь. Впрочем, с отцом - случай особый. Так вот, - продолжал он, помолчав, и сел напротив Жака, наклонившись вперед и упираясь руками в колени, как это делал г-н Тибо, - я хотел тебе только сказать, что эта тайная сила непрерывно проявляется в моей жизни, не знаю, как это лучше выразить, проявляется наподобие волны, вроде тех глубинных валов, которые вдруг нас вздымают, когда мы плывем, и несут на себе, позволяя вмиг преодолеть огромное расстояние! Ты сам убедишься! Это чудесно. Но нужно уметь этим пользоваться. Когда обладаешь такой силой, нет ничего невозможного, ничего трудного в жизни. И в нас она есть, эта сила, в тебе и во мне. Понимаешь? Вот, например, я... Но не будем сейчас обо мне... Поговорим о тебе. Для тебя пришло время измерить эту силу, живущую в тебе, познать ее, овладеть ею. Ты потерял много времени, но ты его наверстаешь одним махом, если только захочешь. Хотеть! Далеко не все люди способны хотеть. (Впрочем, я сам это понял только недавно.) Лично я способен хотеть. И ты тоже способен. Все Тибо способны хотеть. Поэтому-то нам, Тибо, любой труд по плечу. Обогнать других! Утвердить себя в жизни! Это необходимо. Необходимо, чтобы эта сила, сокровенная сила нашей природы, наконец проявила себя! В тебе и во мне древо Тибо должно расцвести. Расцветший род! Ты это понимаешь? Жак все так же, не отрываясь, с мучительным вниманием смотрел на Антуана. - Ты это понимаешь, Жак? - Ну конечно, понимаю! - почти выкрикнул он. Его светлые глаза сверкали, в голосе билось раздражение, уголки рта сложились в странную гримасу, - можно было подумать, будто он сердится на брата за то, что тот взбаламутил его душу. Его словно передернуло мгновенным ознобом, потом лицо погасло и на него легла маска крайней усталости. - Ах, оставь меня! - проговорил он вдруг и уронил голову на руки. Антуан замолчал. Он разглядывал брата. Как похудел, побледнел он за эти две недели! Рыжие волосы были коротко острижены, и особенно резко бросалась в глаза неправильность черепа, оттопыренные уши, худая шея. Антуан заметил прозрачность кожи на висках, серый цвет лица, круги под глазами. - Отучился? - спросил он без обиняков. - От чего? - пробормотал Жак. Ясный взгляд потускнел. Мальчик, краснея, попытался изобразить удивление. Антуан не ответил. Время шло. Он посмотрел на часы и встал; в пять часов начинался второй обход. Он не сразу решился сказать брату, что оставляет его до ужина одного; но, вопреки ожиданию, Жак воспринял его уход едва ли не с удовольствием. В самом деле, оставшись один, он ощутил облегчение. Сперва ему захотелось осмотреть квартиру. Но в прихожей, при виде запертой двери, его охватило необъяснимое беспокойство; он опять закрылся в своей комнате. До сих пор он даже не разглядел ее как следует. Наконец-то увидел букетик фиалок, ленточку. События дня перепутались у него в голове, - встреча с отцом, разговор с Антуаном. Он повалился на диван и опять заплакал; отчаянья больше не было; нет, он плакал теперь потому, что бесконечно устал, и еще из-за комнаты, из-за фиалок, из-за отцовской руки на затылке, из-за доброты Антуана, из-за всей этой новой и неведомой жизни; он плакал оттого, что все наперебой толковали ему о своей любви, оттого, что теперь все начнут им заниматься, с ним говорить, улыбаться ему; оттого, что придется всем отвечать; оттого, что его покою пришел конец. IX Чтобы переход Жака к новой жизни был более плавным, Антуан отложил его возвращение в лицей до октября. Вместе со своими бывшими однокурсниками, ныне преподавателями университета, он выработал программу повторительных занятий, которые должны были постепенно вернуть мальчику утраченные навыки умственной работы. За дело взялись трое преподавателей. Это были молодые люди, друзья. Ученик-вольнослушатель работал регулярно, в меру своих сил, насколько хватало внимания. Вскоре Антуан с радостью убедился, что месяцы заточения в исправительной колонии нанесли мыслительным способностям брата гораздо меньший урон, чем он опасался; в некоторых отношениях его ум стал в одиночестве даже более зрелым, и если поначалу дело продвигалось довольно медленно, то вскоре успехи брата превзошли все ожидания Антуана. Свою независимость Жак использовал с толком и не злоупотреблял ею. Впрочем, Антуан, не говоря об этом отцу, но с молчаливого согласия аббата Векара, решил пренебречь неудобствами, связанными с предоставленной Жаку свободой. Он сознавал богатство этой натуры и понимал, что будет гораздо полезнее, - если дать ей развиваться самостоятельно, не ставя лишних препон. В первые дни мальчик с глубоким отвращением выходил из дому. Улица оглушала его. Антуану приходилось изобретать всяческие поручения, чтобы заставить брата дышать воздухом. Жак заново знакомился с родным кварталом. Скоро он даже вошел во вкус прогулок; время года стояло прекрасное; ему нравилось идти набережными до собора Богоматери, бродить по Тюильрийскому саду. Однажды он даже набрался храбрости и зашел в Лувр; но воздух музея показался ему душным и затхлым, а вереницы картин до того однообразными, что он поспешил уйти и больше туда не возвращался. За обеденным столом он по-прежнему был молчалив; он слушал отца. Впрочем, толстяк держался с такой неумолимой властностью и был так суров в обращении, что все, кто жил под его кровом, молча прятались - каждый за своей маской. Даже Мадемуазель, при всем своем безоглядном преклонении перед г-ном Тибо, скрывала от него свое подлинное лицо. А он, давая полную волю своей потребности навязывать окружающим непререкаемые суждения, наслаждался этим почтительным безмолвием, которое простодушно принимал за всеобщее с ним согласие. С Жаком он держался крайне сдержанно и, верный взятым на себя обязательствам, никогда не спрашивал его, как он проводит время. Был, однако, один пункт, в котором г-н Тибо остался непреклонным: он категорически запретил поддерживать какие бы то ни было отношения с Фонтаненами и для большей безопасности даже решил, что Жак не появится этим летом в Мезон-Лаффите, куда г-н Тибо переезжал вместе с Мадемуазель каждую весну и где у Фонтаненов тоже был небольшой участок на опушке леса. Было условлено, что Жак, как и Антуан, останется на лето в Париже. Запрещение видеться с Фонтаненами стало предметом серьезного разговора между братьями. Первым побуждением Жака было взбунтоваться: у него было такое чувство, что допущенная в свое время несправедливость не будет устранена до тех пор, пока его друг останется под подозрением. Эта бурная реакция даже понравилась Антуану: он усмотрел в ней свидетельство того, что Жак, подлинный Жак возрождается. Но когда первая волна гнева улеглась, он принялся увещевать брата. И без особого труда добился от него обещания не искать встреч с Даниэлем. По правде сказать, Жак и не особенно к ним стремился. Он все еще дичился людей и вполне довольствовался дружбой с братом, тем более что Антуан старался держаться с ним по-товарищески, запросто, не подчеркивая ни разницы в возрасте, ни власти, которой он был облечен. Как-то в начале июня, возвращаясь домой, Жак увидел, что перед подъездом толпится народ: матушку Фрюлинг хватил удар, она лежала на полу поперек швейцарской. Вечером она пришла в сознание, но правая рука и правая нога у нее не действовали. Через несколько дней, утром, как раз когда Антуан собирался уходить, раздался звонок. В дверях стояла настоящая Гретхен в розовой блузке и черном фартучке; она покраснела, но сказала со смелой улыбкой: - Я пришла квартиру убрать... Господин Антуан меня не узнает? Лизбет Фрюлинг... Говор у нее был эльзасский, в ее детских устах звучавший еще более протяжно. Антуан вспомнил "сиротку матушки Фрюлинг", в былые времена скакавшую день-деньской во дворе на одной ножке. Она объяснила, что приехала из Страсбурга, чтобы ухаживать за теткой и заменить ее в работе по дому; не теряя времени, она принялась за уборку. Она стала приходить ежедневно. Приносила поднос и прислуживала молодым людям за завтраком. Антуан подшучивал над тем, как она быстро краснеет, и расспрашивал о жизни в Германии. Ей было девятнадцать лет; все шесть лет после отъезда из их дома она прожила в Страсбурге у своего дяди, который держал гостиницу-ресторан неподалеку от вокзала. Пока рядом бывал Антуан, Жак тоже вставлял в разговор слово-другое. Но если он и Лизбет оставались в квартире одни, он ее избегал. Однако, когда Антуан дежурил в больнице, она приносила завтрак прямо в комнату Жака. Тогда он спрашивал ее, как себя чувствует тетка, и Лизбет не скупилась на подробности: матушка Фрюлинг поправляется, но медленно; у нее с каждым днем улучшается аппетит. К еде Лизбет питала глубочайшее уважение. Она была маленькая и толстенькая, но гибкость фигурки говорила о пристрастии к танцам, пению, играм. Смеясь, она смотрела на Жака без всякого смущения. Смышленая мордочка, курносый нос, свежие, чуть пухловатые губки, фарфоровые глаза, вокруг лба - целая копна волос, даже не белокурых, а цвета пеньки. С каждым днем Лизбет все дольше задерживалась поболтать. Жак уже почти не робел. Он слушал ее внимательно и серьезно. Он вообще умел хорошо слушать, и окружающие постоянно делились с ним секретами и изливали перед ним душу - слуги, однокашники, даже порою учителя. Лизбет болтала с ним более непринужденно, чем с Антуаном; со старшим братом она держалась совсем ребячливо. Как-то утром она заметила, что Жак листает немецкий словарь, и ее скованность растаяла окончательно. Она захотела узнать, что он переводит, и очень умилилась, узнав песенку Гете, которую она знала наизусть и даже пела: Fliesse, fliesse, lieber Fluss! Nimmer werd'ich froh...* ______________ * Лейся, мой ручей, стремись! Жизнь уж отцвела...{225} (нем.). (Перевод В.А.Жуковского). Немецкая поэзия обладала способностью кружить ей голову. Она напела Жаку множество романсов, объясняя смысл первых строк. То, что казалось ей самым чудесным, всегда было наивно и печально: Была бы я ласточкой малой, Ах, я полетела б к тебе!.. Но особое пристрастие питала она к Шиллеру. Сосредоточенно нахмурив лоб, она одним духом выпалила отрывок, который нравился ей больше всего, - тот пассаж из "Марии Стюарт"{225}, где юная пленница-королева, получив разрешение погулять по саду в своей тюрьме, устремляется на лужайку, ослепленная солнцем, опьяненная молодостью. Жак не все понимал; она тут же переводила ему и, пытаясь выразить страстный порыв к свободе, употребляла такие наивные слова, что Жак вспомнил Круи, и у него дрогнуло сердце. Сумбурно, многого недоговаривая, принялся он повествовать ей о своих несчастьях. Он жил еще так одиноко и говорил с людьми так редко, что вскоре захмелел от звука собственного голоса. Он одушевился, без всякой причины исказил истину, ввернул в свой рассказ много всяческих литературных реминисценций, благо два последних месяца его занятия заключались главным образом в том, что он поглощал романы из библиотеки Антуана. Он чувствовал, что эти романтические переложения действуют на чувствительную Лизбет куда сильнее, чем жалкая правда. И когда он увидел, как хорошенькая девушка утирает слезы, точно Миньона{226}, тоскующая по родине, его охватило дотоле неведомое ему творческое наслаждение, и он почувствовал к ней за это такую благодарность, что, весь трепеща и надеясь, спросил себя, уж не любовь ли это. На другой день он с нетерпением ожидал ее прихода. Очевидно, она догадалась об этом; она принесла ему альбом, полный открыток с картинками, написанных от руки стихов, засушенных цветов, всего, чем за последние три года была наполнена ее девичья жизнь - вся ее жизнь. Жак засыпал ее вопросами, он любил удивляться и удивлялся всему, чего не знал. Она уснащала свои рассказы самыми достоверными подробностями, не позволявшими сомневаться в ее правдивости; но щеки у нее горели, голос становился еще более певучим, чем обычно, и держалась она так, словно тут же что-то придумывала, словно лгала; так выглядят люди, когда они пытаются рассказать свой сон. Она даже топала ножкой от удовольствия, повествуя о зимних вечеринках в Tanzschule*, где молодые люди встречались с девицами своего квартала. Учитель танцев с крохотной скрипочкой в руках скользил следом за танцующими парами, отбивая такт, а хозяйка прокручивала на пианоле модные венские вальсы. В полночь ужинали. Потом шумными ватагами вываливались в темноту и провожали друг друга от дома к дому, не в силах расстаться, так мягко скрипел под ногами снежок, так чисто было ночное небо, так приятно холодил щеки морозный воздух. Иногда к танцорам присоединялись унтер-офицеры. Одного звали Фреди, другого Вилль, Она долго мялась, прежде чем показала на фотографии, где была запечатлена группа военных, толстую деревянную куклу, носившую имя Вилль, "Ах, - сказала она, вытирая обшлагом пыль с фотокарточки, - он такой благородный, такой нежный!" Видимо, она побывала у него в гостях, насколько можно было судить по одному из ее рассказов, где речь шла о цитре, малине и простокваше; но посреди этой истории она вдруг захихикала и возвращаться к этой теме не стала. Она то называла Вилля своим женихом, то говорила о нем так, словно он навсегда погиб для нее. В конце концов Жак все же понял, что унтера перевели в Пруссию, в другой гарнизон, после некоего таинственного и смешного эпизода, вспоминая о котором она то вздрагивала от страха, то прыскала от хохота; в рассказе фигурировал гостиничный номер в глубине коридора с ужасно скрипучим паркетом; но дальше все становилось уже совершенно непонятным; номер, по-видимому, находился в самой гостинице Фрюлинга, иначе старый дядюшка вряд ли мог бы гоняться среди ночи за унтером по двору и вышвырнуть его на улицу в одних носках и рубашке. Вместо объяснений Лизбет добавила, что ее дядя хотел на ней жениться, чтобы она вела у него хозяйство; она сказала также, что у него заячья губа, в которой с утра до вечера торчит вонючая сигара; тут она перестала улыбаться и без всякого перехода заплакала. ______________ * Танцевальной школе (нем.). Жак сидел у стола. Перед ним лежал раскрытый альбом. Лизбет присела на подлокотник кресла; когда она наклонялась, он чувствовал ее дыхание, и завитки ее волос щекотали ему ухо. Он не испытывал никакого чувственного волнения. Он успел уже познать извращенность; но теперь его манил другой мир; ему казалось, что он открыл в себе совсем иные чувства, - он почерпнул их из только что проглоченного английского романа, - целомудренная любовь, ощущение чистоты и блаженной полноты бытия. Весь день воображение во всех подробностях рисовало ему завтрашнее свидание: они в квартире одни, он совершенно точно знает, что никто их в это утро не потревожит; он усаживает Лизбет на диван, справа от себя, она опускает голову, а он стоит и видит сквозь кудряшки затылок и шею в вырезе корсажа; она не смеет поднять на него глаза; он наклоняется к ней: "Я не хочу, чтобы вы уезжали..." Только тогда она поднимает голову и вопросительно глядит на него, а он вместо ответа запечатлевает на ее лбу поцелуй - обручальный поцелуй. "Через пять лет мне будет двадцать. Я скажу папе: "Я уже не ребенок". Если они станут мне говорить: "Ведь это племянница консьержки", - я... - Он угрожающе взмахнул рукой. - Невеста! Невеста!.. Вы моя невеста!" Комната показалась ему слишком тесной для такой радости. Он выбежал из дома. На улице было жарко. Он с наслаждением шагал, подставив лицо солнцу. "Невеста! Невеста! Невеста! Она моя невеста!" Утром он спал так крепко, что не слышал даже звонка, и вскочил с постели, узнав ее смех, раздававшийся в комнате Антуана. Когда он к ним вошел, Антуан позавтракал и, уже собираясь уходить, держал Лизбет обеими руками за плечи. - Слышишь? - говорил он угрожающим тоном. - Если ты еще хоть один раз дашь ей кофе, ты будешь иметь дело со мной! Лизбет смеялась своим особенным смехом; она отказывалась верить, чтобы чашка хорошего, горячего и сладкого кофе с молоком по-немецки могла повредить матушке Фрюлинг. Они остались одни. На подносе лежали посыпанные анисом крендельки, которые накануне она испекла для него. Она почтительно смотрела, как он завтракает. Он досадовал на свой аппетит. Все складывалось совсем не так, как ему рисовалось; он не знал, с чего начать, как совместить действительность с той сценой, которую он так досконально продумал, В довершение всех бед позвонили. Это была уж полная неожиданность: приковыляла матушка Фрюлинг; она еще не совсем здорова, но ей лучше, гораздо лучше, и она пришла повидаться с г-ном Жаком. Лизбет пришлось провожать ее в швейцарскую, усаживать в кресло. Время шло. Лизбет не возвращалась. Жак вообще не переносил, когда на него давили обстоятельства. Он метался из угла в угол, охваченный жгучим чувством досады; это было похоже на его прежние вспышки. Метался, стиснув челюсти и сунув в карманы сжатые кулаки. О ней он уже думал с негодованием. Когда она наконец опять появилась, у него были сухие губы и злые глаза; ожидание измучило его, у него дрожали руки. Он сделал вид, что ему надо заниматься. Она быстро прибрала и сказала "до свиданья". Уткнувшись в учебники, со свинцовой тяжестью в сердце, он дал ей уйти. Но, оставшись один, он откинулся на спинку стула и улыбнулся безнадежно и так горько, что тут же подошел к зеркалу, чтобы полюбоваться собой со стороны. Воображение снова и снова рисовало ему все ту же сцену. Лизбет сидит, он стоит, ее затылок... Ему стало совсем тошно, он закрыл руками глаза и бросился на диван, чтобы поплакать. Но слез не было; не было ничего, кроме возбуждения и злости. Когда она пришла на следующий день, лицо у нее было грустное; Жак принял это за укор, и его обида сразу растаяла. Дело же было в том, что она получила из Страсбурга нехорошее письмо: дядя требует, чтобы она вернулась; гостиница переполнена; Фрюлинг согласен ждать еще неделю, не больше. Она думала показать письмо Жаку, но он шагнул к ней с такой робостью и нежностью в глазах, что она не решилась его опечалить. Она сразу села на диван, как раз на то место, которое было отведено ей в его мечтах, а он стоял, стоял именно там, где ему полагалось стоять в этой сцене. Она опустила голову, и сквозь завитки волос он увидел ее затылок и шею, убегавшую в вырез корсажа. Он уже начал было, точно автомат, наклоняться, когда она выпрямилась - чуть раньше, чем следовало. Глянула на него с удивлением, привлекла к себе на диван и, не колеблясь ни секунды, прильнула лицом к его лицу, виском к виску, теплой щекой к его щеке. - Милый... Liebling...* ______________ * Любимый (нем.). Он чуть не потерял сознания от нежности и закрыл глаза. Почувствовал, как исколотые иголками пальцы гладят его по другой щеке, прокрадываются под воротник; пуговица расстегнулась. Он вздрогнул от наслаждения. Маленькая колдовская ручка, скользнув между рубашкой и телом, легла ему на грудь. Тогда и он рискнул продвинуть два пальца - и наткнулся на брошь. Лизбет сама приоткрыла корсаж, чтобы ему помочь. Он затаил дыхание. Его рука коснулась незнакомого тела. Она шевельнулась, словно ей стало щекотно, и он вдруг ощутил, как в ладонь горячей массой влилась ее грудь. Он покраснел и неловко поцеловал девушку. Она тотчас ответила ему поцелуем, крепким, прямо в губы; он смутился, ему даже стало чуть-чуть противно, когда после жаркого поцелуя на губах остался прохладный привкус чужой слюны. Она опять приникла лицом к его лицу и замерла; он слышал, как в висок ему бьются ее ресницы. С тех пор это стало каждодневным обрядом. Еще в прихожей она снимала брошь и, входя, прикалывала ее к портьере. Они устраивались на диване, - щека к щеке, руки на жарком теле, и молчали. Или она начинала напевать какой-нибудь немецкий романс, и у обоих на глаза наворачивались слезы, и долго-долго потом раскачивались в такт песне сплетенные тела, и смешивалось дыхание, и не нужно им было никаких иных радостей. Если пальцы Жака шевелились под блузкой или он двигал головой, чтобы коснуться губами щеки Лизбет, она устремляла на него взгляд, в котором всегда читалась мольба о ласке, и вздыхала: - Будьте нежным... Впрочем, попав на привычное место, руки вели себя благоразумно. По молчаливому уговору, Лизбет и Жак избегали неизведанных жестов. Их объятия состояли лишь в том, что терпеливо и долго щека прижималась к щеке, а в пальцы ласково вливался теплый трепет груди. Лизбет, хотя и выглядела иногда утомленной, без труда подавляла в себе голос чувственности: находясь рядом с Жаком, она хмелела от поэтичности, от чистоты. А ему и не приходилось особенно бороться с соблазном: целомудренные ласки были для него самоцелью; ему даже в голову не приходило, что они могут стать прелюдией к иным наслаждениям. Если порою тепло женского тела и причиняло ему физическое волнение, он этого почти что не замечал; он умер бы от отвращения и стыда при одной мысли, что Лизбет может это заметить. Когда он был с ней, вожделение не мучило его. Душа и плоть были разобщены. Душа принадлежала любимой; плоть жила своей одинокой жизнью совсем в другом мире, в мире ночном, куда не было доступа для Лизбет. Ему еще случалось иногда вечерами, в муках бессонницы, вскакивать с постели, срывать перед зеркалом рубаху и в голодном исступлении целовать свои руки и ощупывать тело; но это происходило только тогда, когда он бывал один, вдали от нее; образ Лизбет никогда не вплетался в привычную вереницу его видений. Тем временем близился день отъезда Лизбет; она должна была покинуть Париж ночным поездом в воскресенье, - и все не могла собраться с духом сказать об этом Жаку. В воскресенье, в час обеда, зная, что брат наверху, Антуан прошел к себе. Лизбет его ждала. Она со слезами прильнула к его плечу. - Ну как? - спросил он со странной улыбкой. Она отрицательно покачала головой. - И ты сейчас уезжаешь? - Да. Он раздраженно пожал плечами. - Он тоже виноват, - сказала она. - Он об этом не думает. - Ты обещала подумать за него. Лизбет взглянула на Антуана. Она немножко презирала его. Ему не понять было, что Жак для нее "совсем не то". Но Антуан был красив, в нем было что-то роковое, ей это нравилось, и она прощала ему, что он такой же, как все. Она приколола брошь к занавеске и рассеянно стала раздеваться, думая уже о предстоящей дороге. Когда Антуан сжал ее в объятьях, она отрывисто засмеялась, и смех долго замирал у нее в груди. - Liebling... Будь нежен в последний наш вечер... Антуана весь вечер не было дома. Около одиннадцати Жак услышал, как брат вернулся, как он тихо прошел к себе в комнату. Жак уже ложился и не стал окликать Антуана. Он скользнул в постель и вдруг наткнулся коленом на что-то твердое, - какой-то сверток, какой-то подарок! Это оказались завернутые в оловянную бумажку анисовые крендельки, липкие от жженого сахара, а в шелковом платочке с инициалами Жака - сиреневый конвертик: "Моему возлюбленному!" Она ему никогда еще не писала. Она словно пришла к нему, склонилась над изголовьем. Распечатывая конверт, он смеялся от удовольствия. "Господин Жак! Когда вы получите это заветное письмо, я буду уже далеко..." Строки заплясали у него перед глазами, на лбу выступил пот. "...я буду уже далеко: сегодня, поездом 22.12, я отправляюсь с Восточного вокзала в Страсбург..." - Антуан! Вопль был такой душераздирающий, что Антуан кинулся в комнату брата, думая, что тот поранил себя. Жак сидел на кровати, руки у него были широко раскинуты, рот приоткрыт, в глазах застыла мольба; казалось, он умирает и один Антуан в силах ему помочь. Письмо валялось на одеяле. Антуан пробежал его без особого удивления: он только что проводил Лизбет на вокзал. Он нагнулся к брату, но тот его остановил: - Молчи, молчи... Ты не знаешь, Антуан, ты не можешь понять... Он говорил точно те же слова, что и Лизбет, Лицо у него было упрямое, взгляд тяжел и неподвижен; он напоминал прежнего Жака-мальчишку. Внезапно он глубоко вздохнул, губы задрожали, и он, словно прячась от кого-то, отвернулся, повалился на подушку и зарыдал. Одна рука его так и осталась за спиной; Антуан дотронулся до судорожно сжатой ладони, а она тотчас вцепилась ему в руку; Антуан ласково ее пожал. Он не знал, что говорить, и молча глядел на сотрясаемую рыданиями сгорбленную спину брата. Лишний раз убеждался он в том, что под пеплом беспрестанно тлеет огонь, готовый вспыхнуть в любую минуту; и он понял всю тщетность своих педагогических притязаний. Прошло полчаса; рука Жака разжалась; он больше не плакал, только дышал тяжело. Постепенно дыхание стало ровнее, он задремал. Антуан не шевелился, не решаясь уйти. С тревогой думал он о будущем малыша. Подождав еще с полчаса, он на цыпочках вышел, оставив приоткрытой дверь. На другой день, когда Антуан уходил из дому, Жак еще спал - или притворялся, что спит. Они встретились наверху, за семейным столом. У Жака было утомленное лицо, в уголках рта залегла презрительная складка, он держался с видом непризнанного маленького гения. За весь обед он ни разу не взглянул на Антуана; он отвергал даже жалость. Антуан это понял. Впрочем, ему и самому не улыбалось говорить о Лизбет. Их жизнь снова вошла в привычную колею, словно ничего и не произошло. X Однажды вечером, перед ужином, разбирая свежую почту, Антуан с удивлением обнаружил адресованный ему конверт, в котором оказалось запечатанное письмо на имя брата. Почерк был ему незнаком, но Жак был рядом, и Антуану не хотелось показывать Жаку, что он колеблется. - Это тебе, - сказал он. Жак ринулся к нему и залился румянцем. Антуан, листавший какой-то издательский каталог, не глядя, протянул ему конверт. Подняв голову, он увидел, что Жак сунул письмо в карман. Их глаза встретились; во взгляде Жака был вызов. - Почему ты так на меня смотришь? - сказал Жак. - Разве я не имею права получать письма? Ни слова не говоря, Антуан взглянул на брата, повернулся спиной и вышел из комнаты. За ужином он беседовал с г-ном Тибо и ни разу не обратился к Жаку. Потом, как всегда, они спустились вдвоем к себе, но не обменялись ни словом. Антуан ушел в свою комнату, но едва успел сесть за стол, как без стука вошел Жак, с дерзким видом шагнул к нему и швырнул на стол распечатанное письмо. - Раз уж ты следишь за моей перепиской! Не читая, Антуан сложил листок и протянул брату. Жак не взял, - тогда он разжал пальцы, и письмо упало на ковер. Жак подобрал его и сунул в карман. - Зачем же было напускать на себя такой грозный вид? - спросил он с усмешкой. Антуан пожал плечами. - И вообще, если хочешь знать, это мне надоело! - продолжал Жак, повышая вдруг голос. - Я уже не ребенок... Я хочу... я имею право... Внимательный и спокойный взгляд Антуана выводил его из себя. - Говорю тебе, мне это надоело! - заорал он. - Что именно? - Все. Его лицо утратило всякую привлекательность; выпученные глаза, оттопыренные уши, открытый рот придавали ему глупый вид; он все больше краснел. - Кстати сказать, это письмо попало сюда просто по ошибке! Я велел писать мне до востребования! Там я буду, по крайней мере, получать письма, какие захочу, и не обязан буду ни перед кем отчитываться! Антуан глядел на него по-прежнему молча. Молчание было ему выгодно, оно помогало скрыть замешательство: никогда еще мальчик не разговаривал с ним в таком тоне. - Во-первых, я хочу встретиться с Фонтаненом, слышишь? Никто не может мне помешать! Антуана вдруг осенило: почерк из серой тетради! Несмотря на свои обещания, Жак переписывается с Фонтаненом. А г-жа де Фонтанен знает об этом! Неужто она разрешает эту тайную переписку? Антуану впервые приходилось брать на себя отцовскую роль; со дня на день могло случиться, что он окажется перед г-ном Тибо в том самом положении, в каком сейчас находился перед ним Жак. Все переворачивалось вверх дном. - Значит, ты писал Даниэлю? - спросил он, нахмурясь. Жак дерзко глянул на него и утвердительно кивнул. - И ничего мне не сказал? - Ну и что же? - ответил тот. Антуан еле удержался, чтоб не влепить наглецу пощечину. Он сжал кулаки. Спор принимал опасный оборот, можно было испортить все, что налаживалось с таким трудом. - Убирайся вон! - сказал он, делая вид, что все эти препирательства его утомили. - Ты сегодня сам не знаешь, что говоришь. - Я говорю... Я говорю, что мне это надоело! - крикнул Жак и топнул ногой. - Я больше не ребенок. Я хочу бывать у кого мне заблагорассудится. Мне надоело так жить. Я хочу видеть Фонтанена, потому что Фонтанен мой друг, Я написал ему об этом. Я знаю, что делаю. Я назначил ему свидание. Можешь сказать об этом... кому угодно. Мне надоело, надоело, надоело! Он топал ногами; казалось, не осталось в нем ничего, кроме ненависти и возмущения. То, чего он не говорил и о чем Антуан не в состоянии был догадаться, заключалось в одном: после отъезда Лизбет бедный мальчуган ощутил в душе такую пустоту и такую тяжесть, что он не смог не поддаться потребности поведать юному существу тайну своей юности и, более того, разделить с Даниэлем мучившее его бремя. В своем восторженном одиночестве он заранее пережил сладкие часы всеобъемлющей дружбы, когда он умолит друга тоже любить Лизбет, а Лизбет - дозволить Даниэлю взять на себя половину этой любви. - Я сказал тебе, чтобы ты убирался, - повторил Антуан, всячески стараясь показать свою невозмутимость и наслаждаясь превосходством над братом. - Мы еще об этом поговорим, когда ты немного успокоишься. - Подлец! - взревел Жак, окончательно выведенный из себя его бесстрастностью. - Надзиратель! И вылетел, хлопнув дверью. Антуан вскочил, запер дверь на ключ и рухнул в кресло. Он побледнел от бешенства. "Надзиратель! Болван. Надзиратель. Он мне за это заплатит. Если он думает, что может себе позволить... Он ошибается! Вечер пропал, работать я уже все равно не смогу. Он мне за это заплатит. За мой утраченный покой. Какую глупость я совершил! И все ради этого малолетнего болвана! Надзиратель! Чем больше для них делаешь... Болван - это я: трачу на него время, труд. Но довольно. У меня своя жизнь, свои экзамены. И не этому болвану..." Не в силах усидеть на месте, он принялся бегать по комнате. Вдруг он увидел себя беседующим с г-жой де Фонтанен, и лицо его приняло выражение твердое и разочарованное: "Я сделал все, что было в моих силах. Пытался действовать лаской, любовью. Предоставил ему полную свободу. И вот вам. Поверьте, есть такие натуры, с которыми ничего не поделать. У общества имеется лишь одно средство оградить себя от них - не давать им совершать преступления. Не зря ведь исправительные колонии именуются Учреждениями социальной профилактики..." Услышав шорох, словно заскреблась мышь, он обернулся. Под запертую дверь скользнула записка. "Извини за надзирателя. Я уже успокоился. Впусти меня, пожалуйста". Антуан невольно улыбнулся. Ощутив внезапный прилив нежности, он, не раздумывая, подошел к двери и отпер ее. Жак стоял в ожидании, опустив руки. Он был еще так взвинчен, что, потупившись, кусал губы, чтобы не расхохотаться. Антуан напустил на себя недовольный, высокомерный вид и вернулся к письменному столу. - Мне надо работать, - сказал он сухо. - Я и так сегодня потерял из-за тебя достаточно времени. Чего ты хочешь? Жак поднял смеющиеся глаза и посмотрел на него в упор. - Я хочу повидать Даниэля, - объявил он. Наступило недолгое молчание. - Ты ведь знаешь, что отец против этого, - начал Антуан. - И я не поленился растолковать тебе, почему. Помнишь? В тот день мы с тобою условились, что ты примешь это как свершившийся факт и не станешь предпринимать никаких попыток возобновить отношения с Фонтаненами. Я поверил твоему слову. И вот результат. Ты меня обманул - при первом удобном случае нарушил уговор. Больше я тебе не верю. Жак всхлипнул. - Не говори так, Антуан. Совсем все не так. Ты не знаешь. Конечно, я виноват. Не нужно было писать, не поговорив с тобой. Но это потому, что тогда мне пришлось бы рассказать тебе еще об одной вещи, а я не мог. - И добавил шепотом: - Лизбет... - Не о том речь... - прервал его Антуан, не желая выслушивать признания, которые смутили бы его больше, чем брата. И, чтобы заставить Жака переменить тему, сказал: - Я согласен еще на одну попытку, но уже на последнюю: ты должен мне обещать... - Нет, Антуан, я не могу тебе обещать не видеться с Даниэлем. Лучше ты обещай мне, что позволишь мне его увидеть. Выслушай меня, Антуан, не сердись. Говорю тебе, как перед богом, что ничего не буду больше от тебя скрывать. Но я хочу увидеться с Даниэлем - и не хочу этого делать без твоего ведома. Наверно, и он не захочет. Я его просил, чтобы он писал мне до востребования, а он не пожелал. Послушай, что он пишет: "Зачем же до востребования? Нам скрывать нечего. Твой брат всегда был на нашей стороне. Эти несколько строк я пишу на его имя, чтобы он тебе их передал". А в конце письма отказывается от встречи, которую я назначил ему за Пантеоном: "Я рассказал об этом маме. Гораздо было бы проще, если бы ты пришел к нам в самое ближайшее время и провел у нас воскресенье. Маме вы оба нравитесь, твой брат и ты, и она поручает мне передать вам приглашение". Видишь, какой он честный. Папе это все неизвестно, он заранее его осуждает; и на папу я даже не очень сержусь, но ведь ты, Антуан, совсем не такой. Ты знаешь Даниэля, понимаешь его, видел его мать; у тебя нет никаких оснований относиться к нему, как папа. Тебе бы только радоваться, что у меня такой друг. Я так долго был один! Прости, я говорю не о тебе, ты понимаешь. Но одно дело ты, другое - Даниэль. Ведь есть же у тебя друзья твоего возраста, правда? И ты знаешь, что это такое - иметь настоящего друга. "Откровенно говоря, не знаю..." - подумал Антуан, видя, каким счастьем, какой нежностью озаряется лицо Жака, когда он произносит слово "друг". Ему захотелось подойти к брату, расцеловать его. Но глаза Жака горели воинственно и непримиримо, это уязвляло самолюбие. В нем даже шевельнулось желание подавить упрямство мальчишки, сломить его. Но вместе с тем энергия Жака внушала ему уважение. Он ничего не ответил, вытянул ноги и принялся размышлять. "В самом деле, - думал он, - у меня широкие взгляды, и я должен согласиться, что запрет, наложенный отцом, довольно нелеп. Этот Фонтанен может оказать на Жака лишь благотворное влияние. Окружение отличное. Оно мне могло бы даже помочь в решении воспитательных задач. Да, вне всякого сомнения, она бы мне помогла, разобралась бы во всем даже лучше меня; мальчик отнесся бы к ней с доверием; это совершенно замечательная женщина. А если узнает отец... Ну и что ж? Я уже не ребенок. Кто взял на себя ответственность за Жака? Я. Стало быть, мой голос - решающий. Я считаю, что запрет, наложенный отцом, если толковать его буквально, несправедлив и нелеп; я его обхожу, только и всего. К тому же это еще больше привяжет ко мне Жака. Он подумает: "Антуан - совсем не то, что папа". И потом, я уверен, что мать..." Он снова увидел себя перед г-жой де Фонтанен; теперь она улыбалась; "Сударыня, мне захотелось самому привести к вам брата..." Он встал, прошелся по кабинету и остановился перед Жаком, - тот стоял неподвижно, собрав всю свою волю, полный свирепой решимости драться до конца, преодолеть сопротивление Антуана. - Должен тебе сказать, поскольку ты меня к этому вынуждаешь: лично я всегда считал, невзирая на приказы отца, что следует разрешить тебе видеться с Фонтаненами. Я даже намеревался сам тебя туда отвести, тебе это понятно? Но я хотел дождаться, чтобы ты немножко пришел в себя, я рассчитывал повременить с этим до начала учебного года. Твое письмо к Даниэлю ускорило ход событий. Ладно. Беру все на себя. Ни отец, ни аббат ни о чем не будут знать. Если хочешь, пойдем туда в воскресенье. Помолчав, он ласково упрекнул брата! - Видишь, ты мне не доверял, и в этом была твоя ошибка. Я тебе все время твержу, малыш: только полное доверие, только взаимная откровенность, иначе все наши надежды пойдут прахом. - В воскресенье? - пробормотал Жак. Он был сбит с толку: выигрыш достался ему без всякой борьбы. Ему даже почудилось на мгновенье, что его опять заманили в ловушку, которой он не заметил. Но он тут же устыдился своих подозрений, В самом деле, Антуан ему лучший друг. Жаль только, что он такой старый! Так, значит, в воскресенье? Зачем так скоро? Теперь он сам не знал, так ли уж ему хочется повидаться с другом. XI В воскресенье Даниэль сидел подле матери и рисовал, когда вдруг залаяла собачонка. В дверь позвонили. Г-жа де Фонтанен отложила книгу. - Мама, я сам, - сказал Даниэль, обгоняя ее по дороге в прихожую. Безденежье заставило их отказаться от горничной, а теперь вот уже месяц, как они обходились и без кухарки; Николь и Женни помогали вести хозяйство. Госпожа де Фонтанен прислушалась, узнала голос пастора Грегори и с улыбкой пошла ему навстречу. Тот схватил Даниэля за плечи и разглядывал его, хрипло смеясь. - Как? Не на воздухе, не на прогулке, boy*, в такую чудесную погоду? Что же, так никогда и не займутся эти французы ни греблей, ни крикетом - никаким спортом? ______________ * Мальчик (англ.). Так невыносим был вблизи блеск его маленьких черных глаз, в которых радужная оболочка заполняла все пространство между веками, не оставляя места белкам, что Даниэль отвернулся с принужденной улыбкой. - Не браните его, - сказала г-жа де Фонтанен. - К нему должен прийти товарищ. Помните этих Тибо? Кривясь и морщась, пастор пытался вспомнить, потом вдруг с дьявольской энергией потер одна о другую свои сухие ладони, так что из них словно искры посыпались, и его рот растянулся в странном безмолвном смехе. - О, yes*, - выговорил он наконец. - Бородатый доктор? Хороший, славный молодой человек. Помните, какое было у него удивленное лицо, когда он пришел проведать нашу воскресшую малютку? Он хотел измерить термометром ее воскрешение! Poor fellow!** Но где же наша darling? Тоже сидит взаперти в такой солнечный день? ______________ * Да (англ.). ** Бедняга! (англ.). - Нет, не волнуйтесь. Женни на улице с кузиной. Еле уговорила их позавтракать. Пробуют новый фотографический аппарат... который Женни получила ко дню рождения. Даниэль, придвинувший пастору стул, поднял голову и взглянул на мать, - ее голос при последних словах дрогнул. - Да, кстати о Николь, - сказал Грегори, садясь. - Никаких новостей? Госпожа де Фонтанен покачала головой. Ей не хотелось говорить на эту тему при сыне, который, услышав имя Николь, бросил на пастора быстрый взгляд. - Но скажите мне, boy, - спросил тот живо оборачиваясь к Даниэлю, - в котором часу ваш бородатый приятель-доктор явится нам надоедать? - Не знаю. Часам к трем, наверно. Грегори выпрямился, извлекая из своего пасторского жилета широченные, как блюдце, серебряные часы. - Very well!* - воскликнул он. - У вас еще почти час впереди, лентяй вы этакий! Скиньте куртку и пробегитесь вокруг Люксембургского сада, установите новый рекорд в беге! Go on!** ______________ * Прекрасно (англ.). ** Марш! (англ.). Юноша переглянулся с матерью и встал. - Хорошо, хорошо, оставлю вас вдвоем, - сказал он лукаво. - Хитрый мальчишка! - пробормотал Грегори и погрозил ему кулаком. Но как только они остались с г-жой де Фонтанен наедине, его безволосое лицо потеплело, глаза сделались ласковыми. - А теперь, - сказал он, - пора мне обратиться к вашему сердцу, dear. Он сосредоточился, как для молитвы. Потом нервным движением запустил пальцы в свои черные космы, взял стул и уселся на него верхом. - Я его видел, - объявил он, глядя на побледневшую г-жу де Фонтанен. - Я пришел по его просьбе. Он раскаивается. Как он несчастлив! Он не спускал с нее глаз; казалось, обволакивая ее своим непреклонно-радостным взглядом, он пытается умерить боль, которую сам же ей причинял. - Он в Париже? - пробормотала она, не думая о том, что говорит, - ведь она знала, что Жером сам заходил позавчера, в день рождения Женни, и оставил у консьержки в подарок дочери фотографический аппарат. Где бы он ни был, он никогда не забывал поздравлять своих с семейными праздниками. - Вы его видели? - спросила она растерянно, и ее лицо выразило смущение. Долгие месяцы она непрестанно думала о нем, но это были все мысли неопределенные, смутные, теперь же, когда о нем зашла речь, она словно оцепенела. - Он несчастлив, - настойчиво повторил пастор. - Он терзается угрызениями совести. Та жалкая тварь по-прежнему выступает в театре, но он питает к ней отвращение и не желает ее больше знать. Он говорит, что не может жить без жены, без детей, и я думаю, что он говорит правду. Он просит у вас прощения; он согласен на любые условия, только бы остаться вашим супругом; он просит вас отказаться от мысли о разводе. Ныне лицо его - я это ощутил - точно лик праведника; он теперь прямодушен и добр. Она молчала, устремив глаза вдаль. Ее полные щеки, немного отяжелевший подбородок, мягко очерченный нежный рот - все дышало такой снисходительностью и добротой, что Грегори решил: она прощает. - Он говорит, что вы оба должны в этом месяце предстать перед судьей для примирения, - продолжал Грегори, - и только затем начнется вся эта бракоразводная канитель. И он умоляет простить его, ибо он действительно в корне переменился. Он говорит, что он совсем не такой, каким кажется, что он лучше, чем мы думаем. Я тоже так полагаю. Он теперь хочет работать, если сумеет подыскать какую-нибудь работу. И если вы согласитесь, он будет жить здесь, вместе с вами, вступив на стезю обновления и исправления. Он увидел, как искривился ее рот, задрожал подбородок. Она передернула плечами и сказала: - Нет. Тон был резкий, взгляд горестный и надменный. Ее решение казалось бесповоротным. Грегори откинул голову, закрыл глаза и долго молчал. - Look here*, - сказал он потом совсем другим голосом, далеким и холодным. - Я расскажу вам одну историю, которая вам неизвестна. Это история о человеке, который любил. Итак, слушайте. Еще совсем молодым человеком он был обручен с бедной девушкой, такой доброй и красивой, так любимой богом, что и он ее полюбил... - Его взгляд стал тяжелым. - ...всей душой, - договорил он с особой интонацией. Потом, словно с трудом вспомнив, на чем он остановился, продолжал уже гораздо быстрее: - И вот что произошло после свадьбы: этот человек понял, что его жена любила не только его, что она любила другого человека, который был их другом и бывал у них в доме как брат. Тогда бедный муж увез жену в далекое путешествие, чтобы помочь ей забыть; но он понял, что отныне она будет любить лишь его друга и никогда не полюбит его; и начался ад. Он увидел, что прелюбодеяние вошло в плоть его жены, и вошло в ее сердце, и наконец проникло ей в душу, ибо она стала несправедлива и зла. Да, - проговорил он сурово, - это было поистине страшно: она стала злой из-за того, что ей помешали любить; и он тоже стал злым, потому что вокруг них было лишь отрицание. И как вы думаете, что же сделал тогда этот человек? Он стал молиться. Он думал: "Я люблю человеческое существо, и ради него я должен отвергнуть зло". И в радости позвал он жену свою и своего друга к себе в комнату, протянул им Новый завет и сказал: "Я сам пред лицом бога торжественно сочетаю вас браком". И все трое заплакали. Но потом он сказал: "Не бойтесь: я ухожу и никогда больше не помешаю вашему счастью". - Грегори прикрыл ладонью глаза и произнес совсем тихо: - Ах, dear, какое великое воздаяние божье - память об этой самозабвенной любви! - Он поднял голову. - И как он сказал, так и сделал: оставил им все свое состояние, ибо был несметно богат, а она бедна, как Иов многострадальный{243}. И уехал далеко-далеко, на другой конец света, и я знаю, что он живет одиноко вот уже семнадцать лет, без денег, зарабатывая себе на жизнь, так же, как я, простым помощником санитара в Christian Scientist Society. ______________ * Послушайте (англ.). Госпожа де Фонтанен смотрела на него с волнением. - Погодите, - живо сказал он, - теперь я доскажу вам, чем это кончилось. - Его лицо дергалось; костлявые пальцы, лежавшие на спинке стула, внезапно переплелись. - Он думал, бедняга, что оставляет им счастье и увозит с собою все злобное и дурное; но тут-то и скрыта тайна господня: злое осталось там, с ними. Они посмеялись над ним. Они изменили Духу, Приняли жертву его со слезами, но в сердце своем они глумились над ним. Распространяли о нем ложь по всему gentry*. Пускали по рукам его письма. Обратили против него его мнимую покладистость. Заявили даже, что он оставил жену без единого пенни, чтобы жениться в Европе на другой женщине. Чего только не наговорили они! И обманом добились обвинительного приговора против него в деле о разводе. ______________ * Здесь: по кругу знакомых (англ.). Он на секунду опустил веки, издал хриплый кудахчущий звук, встал и аккуратно поставил стул на прежнее место. Выражение муки бесследно исчезло с его лица. - Так вот, - снова заговорил он, наклоняясь к неподвижно застывшей г-же де Фонтанен, - такова Любовь, и так непреложно прощение, что если бы сейчас, вот в эту минуту, эта дорогая мне коварная женщина вдруг пришла и сказала: "Джеймс, я возвращаюсь ныне под ваш кров. Вы снова станете моим бесправным рабом. Когда мне взбредет в голову, я снова посмеюсь над вами..." - так вот, я ответил бы ей: "Придите, возьмите то малое, что есть у меня. Я благодарю бога за ваше возвращение! И приложу такие великие усилия, чтобы быть по-настоящему добрым в ваших глазах, что и вы тоже станете доброй: ибо Зла не существует". Да, в самом деле, dear, если когда-нибудь моя Долли придет ко мне, чтобы просить приюта, именно так я и поступлю. И я не скажу ей: "Долли, я вас прощаю", - но только: "Да хранит вас Христос!" И слова мои не канут в пустоту, ибо Добро - единственная в мире сила, способная противостоять Отрицанию! Он умолк, скрестил руки, схватил в горсть свой угловатый подбородок и закончил певучим голосом проповедника: - Так же должны поступить и вы, госпожа Фонтанен. Ибо вы любите это существо всей вашей любовью, а Любовь - это Праведность. Христос сказал: "Если праведность ваша не превзойдет праведности книжников и фарисеев, то вы не войдете в Царство Небесное". Несчастная женщина покачала головой. - Вы его не знаете, Джеймс, - прошептала она. - Нельзя дышать одним воздухом с ним. Он всюду приносит зло. Он опять разрушил бы наше счастье. Заразил бы детей. - Когда Христос прикоснулся рукой к язве прокаженного, не рука Христова стала заразной, но прокаженный очистился. - Вы говорите, что я люблю его, - нет, это неправда! Я слишком хорошо его знаю. Знаю, чего стоят все его обещания. Я слишком часто прощала. - Когда Петр спросил Христа, сколько раз прощать брату своему, до семи ли раз, Христос отвечал: "Не говорю тебе: до семи, но до седмижды семидесяти раз". - Говорю вам, Джеймс, вы не знаете его! - Но кто вправе думать: "Я знаю брата своего"? Христос сказал: "Я не сужу никого". А я, Грегори, говорю: тот, кто живет жизнью греховной, не смущаясь и не сокрушаясь в сердце своем, тот еще далек от часа истины; но близок к часу истины тот, кто плачет оттого, что его жизнь греховна. Я говорю вам, что он раскаялся, у него был лик праведника. - Вы не знаете всего, Джеймс. Спросите у него, как он поступил, когда этой женщине пришлось бежать в Бельгию, спасаясь от преследования кредиторов. Она уехала с другим; он все бросил, кинулся за ними следом, пошел на все. Служил два месяца билетером в театре, где она пела! Говорю вам, это срам. Она продолжала жить со своим скрипачом - он и с этим мирился, приходил к ним обедать, музицировал с любовником своей любовницы. Лик праведника! Вам его не понять. Теперь он в Париже, теперь он кается, твердит, что бросил эту женщину, что не желает больше ее видеть. Зачем же он платит ее долги, если не для того, чтобы опять ее к себе привязать? Ведь он удовлетворяет претензии всех кредиторов Ноэми, одного за другим. Да, вот почему он сейчас в Париже! И чьими деньгами он им платит? Моими и моих детей. Знаете, что он сделал три недели назад? Заложил наш участок в Мезон-Лаффите, чтобы швырнуть двадцать пять тысяч франков одному кредитору Ноэми, который начал терять терпение! Она потупилась; всего она не договаривала. Вспомнилось, как ее пригласили к нотариусу, и она отправилась, ни о чем не подозревая, и столкнулась с поджидавшим ее в дверях Жеромом. Чтобы получить закладную, ему нужна была доверенность от нее, потому что участок принадлежал по наследству ей. Он мольбами вырвал у нее согласие, говорил, что сидит без единого су, грозил самоубийством; тут же, на тротуаре, пытался выворачивать наизнанку карманы. Она сдалась почти без борьбы, прошла с ним вместе к нотариусу, только бы он перестал терзать ее посреди улицы, а еще потому, что она сама была без денег, а он обещал ей дать из этой суммы несколько тысячефранковых билетов, чтобы она могла прожить еще полгода, пока не будет произведен раздел имущества после развода. - Повторяю вам, Джеймс, вы не знаете его. Он вам клянется, что все переменилось, что он мечтает к нам вернуться? А известно ли вам, что позавчера, явившись сюда, чтобы передать консьержке для Женни подарок ко дню рождения, он оставил в сотне метров от подъезда автомобиль... в котором приехал не один! Она вздрогнула; на скамейке, на набережной Тюильри, она опять увидала Жерома и молоденькую плачущую работницу в черном платье. Она встала. - Вот что это за человек! - воскликнула она. - Он до того утратил всякое нравственное чувство, что со случайной любовницей является поздравить с днем рождения свою дочь! А вы говорите, что я все еще его люблю! Нет, это неправда! Она гневно выпрямилась; казалось, в эту минуту она и в самом деле его ненавидит. Грегори сурово взглянул на нее. - Вы не правы, - сказал он. - Смеем ли мы даже в мыслях воздавать злом за зло? Дух вездесущ. Плоть - раба духа. Христос сказал... Залаяла Блоха, помешав ему договорить. - Вот и ваш окаянный доктор с бородой! - проворчал он, поморщившись. Он шагнул к своему стулу и сел. Дверь в самом деле отворилась. То был Антуан, с ним Жак и Даниэль. Антуан вошел решительным шагом, приняв на себя всю ответственность за этот визит. Свет из распахнутых окон бил ему прямо в лицо; волосы, борода сливались в сплошную темную массу; все сверкание дня сошлось на белом прямоугольнике лба, окружая его ореолом гения, и хотя он был среднего роста, в эту минуту он казался высоким. Г-жа де Фонтанен смотрела на него, и прежняя симпатия вспыхнула в ней с новой силой. Когда он кланялся ей, а она пожимала ему руки, он узнал Грегори, и эта встреча его не обрадовала. Не вставая со стула, пастор непринужденно кивнул головой. Стоя поодаль, Жак с любопытством разглядывал эту забавную фигуру, а Грегори, сидя на стуле верхом и уткнувшись подбородком в скрещенные руки, с красным носом и перекошенным в непонятной усмешке ртом, добродушно созерцал молодых людей. В это мгновение г-жа де Фонтанен подошла к Жаку, и в глазах ее было столько нежности, что он вспомнил тот вечер, когда она прижимала его, плачущего, к своей груди. Она тоже подумала об этом и воскликнула: - Он так вырос, что я уже не решусь... Но она все-таки поцеловала его и рассмеялась не без кокетства: - Да ведь я же - мамаша, а вы моему Даниэлю почти что брат... Тут она заметила, что Грегори встал и собирается прощаться. - Надеюсь, вы не уходите, Джеймс? - Прошу извинить, но мне пора. Крепко пожав руки обоим братьям, он подошел к ней. - Еще два слова, - сказала ему г-жа де Фонтанен, выходя за ним в прихожую. - Ответьте мне откровенно. После всего, что я вам рассказала, вы по-прежнему считаете, что Жером достоин того, чтобы к нам вернуться? - Она вопросительно смотрела на него. - Взвесьте как следует свой ответ, Джеймс. Если вы скажете: "Простите его", - я прощу. Он молчал; взгляд и лицо его выражали всеобъемлющее сострадание, которое бывает свойственно тем, кто считает, что постиг истину. Ему показалось, что в глазах г-жи де Фонтанен мелькнула надежда. Не такого прощения ждал от нее Христос. Грегори отвернулся и неодобрительно хмыкнул. Тогда она взяла его под руку и ласково подтолкнула к дверям. - Благодарю вас, Джеймс. Скажите ему, что нет. Не слушая, он молился за нее. - Да пребудет Христос в вашем сердце, - пробормотал он и вышел, не глядя на нее. Когда г-жа де Фонтанен вернулась в гостиную, где Антуан, осматриваясь, вспоминал о первом своем визите, ей стоило труда подавить волнение. - Как это мило, что вы тоже пришли, - воскликнула она, входя в роль гостеприимной хозяйки. - Садитесь сюда. - Она показала Антуану на стул возле себя. - Сегодня, пожалуй, нам не придется рассчитывать, что молодежь нам составит компанию... И в самом деле, Даниэль взял Жака под руку и потащил к себе. Теперь они были одного роста. Даниэль не ожидал, что его друг так преобразится; его дружеские чувства стали от этого еще сильнее, и ему еще больше захотелось излить перед ним душу. Когда они остались одни, его лицо оживилось и приняло таинственное выражение. - Хочу сразу тебя предупредить: ты ее увидишь, она моя кузина, живет у нас. Она... божественна! Заметил ли он легкое замешательство Жака? Или почувствовал запоздалый укор совести? - Но поговорим о тебе, - сказал он с любезной улыбкой; он и в отношениях с товарищами был учтив, даже чуть-чуть церемонен. - Подумать только, целый год прошел! - И, видя, что Жак молчит, добавил, наклоняясь к нему: - О, пока еще ничего нет. Но я надеюсь. Жака смущала настойчивость его взгляда, звук его голоса. Теперь он заметил, что Даниэль уже не совсем тот, каким был прежде; но он затруднился бы сразу определить, что же именно изменилось. Черты оставались те же; разве что чуть удлинился овал лица; но губы кривились все так же причудливо, и это стало еще заметнее из-за пробивавшихся усиков; и все та же манера улыбаться одной стороною рта, отчего все линии лица вдруг перекашивались и слева обнажались верхние зубы; может быть, слегка потускнели глаза, может быть, чуть дальше к вискам подтянулись брови, придавая скользящую ласковость взгляду, да еще, пожалуй, в голосе и во всех повадках порою сквозила некоторая развязность, которой он никогда не позволял себе раньше. Жак, не отвечая, разглядывал Даниэля, и внезапно, быть может, как раз из-за этой появившейся в облике друга дерзкой беспечности, которая раздражала и в то же время подкупала его, он ощутил, что его неудержимо к нему влечет, словно вернулась вдруг та исступленная нежность, которую испытывал он в лицее; на глаза у него навернулись слезы. - Что же ты делал весь этот год? Рассказывай! - воскликнул Даниэль; ему не сиделось на месте, но он все же сел, принуждая себя к вниманию. Все его поведение говорило о самой искренней дружбе; однако Жак уловил какую-то нарочитость, и она сразу сковала его. Все же он начал говорить об исправительной колонии. При этом он невольно соскальзывал на те же литературные штампы, действие которых он уже испытал на Лизбет; что-то похожее на стыдливость мешало ему рассказать без прикрас, какова была там его повседневная жизнь. - Но почему ты так редко мне писал? Жак умолчал о настоящей причине, которая заключалась в том, что он щадил отца, оберегая его от недоброжелательных толков; впрочем, это не мешало ему самому осуждать г-на Тибо. - Знаешь, в одиночестве человек меняется, - сказал он, помолчав, и от одной мысли об этом лицо у него словно окаменело. - Становишься ко всему безразличен. И еще какой-то смутный страх, который ни на минуту тебя не отпускает. Ходишь, что-то делаешь, но в голове пустота. В конце концов почти перестаешь понимать, кто ты такой, и уже толком не знаешь, существуешь ты или нет. От этого можно просто умереть... Или сойти с ума, - добавил он, уставившись перед собой вопрошающим взглядом. Потом неприметно вздрогнул и уже другим тоном рассказал о приезде Антуана в Круи. Даниэль слушал его, не перебивая. Но как только он понял, что исповедь Жака закончилась, лицо его оживилось. - Я ведь тебе еще не сказал, как ее зовут, - бросил он. - Николь. Нравится? - Очень, - сказал Жак, впервые задумавшись об имени Лизбет. - Имя ей очень подходит. Так мне кажется. Сам увидишь. Можно сказать, что она некрасива, можно - что красива. Она больше, чем красивая: свеженькая, живая, а глаза! - Он замялся. - Аппетитная, понимаешь? Жак отвел взгляд. Ему тоже хотелось бы откровенно рассказать о своей любви; для этого он и пришел. Но после первых же признаний Даниэля ему стало не по себе; и сейчас он слушал потупившись, с чувствам неловкости, почти стыда. - Нынче утром, - повествовал Даниэль, с трудом скрывая волнение, - мама и Женни ушли из дому рано; и мы с ней одни пили чай, Николь и я. Одни во всей квартире. Она была еще не одета. Это было чудесно. Я пошел за ней следом в комнату Женни, где она спит. Ах, мой дорогой, эта спальня и девичья постель... Я обнял ее. Она стала отбиваться, но при этом смеялась. Какая она гибкая! Потом убежала, заперлась в маминой спальне и ни за что не хотела отворить... Глупо, что я тебе об этом рассказываю, - сказал он и поднялся. Он хотел улыбнуться, но губ не разжал. - Ты собираешься на ней жениться? - спросил Жак. - Я? У Жака было мучительное ощущение, что его оскорбили. С каждой минутой друг становился ему все более чужим. Любопытный, слегка насмешливый взгляд, которым окинул его Даниэль, окончательно его парализовал. - Ну, а ты? - спросил, придвигаясь к нему, Даниэль. - Судя по твоему письму, ты тоже... Не поднимая глаз, Жак помотал головой. Казалось, он говорит: "Нет уж, дудки, от меня ты ничего не услышишь". Впрочем, Даниэль и не дожидался ответа. Он вскочил. Послышались молодые голоса. - Ты мне потом расскажешь... Это они, пойдем! Он глянул на себя в зеркало, приосанился и устремился в коридор. - Дети, - позвала г-жа де Фонтанен, - если вы хотите перекусить... Чай был подан в столовой. Еще в дверях Жак заметил возле стола двух девушек, и сердце у него забилось. Они были еще в шляпках и в перчатках, их лица разрумянились от прогулки. Женни кинулась навстречу Даниэлю и повисла у него на руке. Он будто не обратил на это внимания и, подталкивая Жака к Николь, с игривой непринужденностью всех представил. Жак почувствовал на себе быстрый, полный любопытства взгляд Николь и серьезный, испытующий взор Женни; он отвел глаза и посмотрел на г-жу де Фонтанен; она стояла подле Антуана в дверях гостиной и заканчивала начатый разговор. - ...внушить детям, - говорила она, грустно улыбаясь, - что самое драгоценное на свете - это жизнь и что она невероятно коротка. Жак отвык бывать среди незнакомых людей; он наблюдал за всеми с таким жгучим интересом, что от его робости не осталось и следа. Женни показалась ему маленькой и довольно невзрачной, настолько Николь затмевала ее природной грацией и блеском. В эту минуту Николь болтала с Даниэлем и смеялась. Слов Жак не мог разобрать. Брови ее то и дело взлетали в знак удивления и радости. Серо-голубые, с аспидным блеском, глаза, не глубокие, слишком широко расставленные и, пожалуй, чересчур круглые, смотрели ясно и весело, оживляя и непрерывно обновляя ее белое полноватое лицо; тяжелая коса обвивала голову, точно корона. У нее была привычка слегка наклонять туловище вперед, и от этого всегда казалось, что она вот-вот сорвется с места и побежит навстречу другу, выставляя на всеобщее обозрение чувственную яркость улыбки. Глядя на нее, Жак поневоле вспомнил слово, которое так покоробило его в устах Даниэля: "аппетитная"... Ощутив, что на нее смотрят, она тотчас утратила естественность, ибо стала подчеркнуто ее выказывать. Дело в том, что Жак совершенно не скрывал своего жадного интереса к окружающим, в нем было простодушие ребенка, который, разинув рот, предается созерцанию; лицо у него каменело, взгляд застывал. Прежде, до возвращения из Круи, все было по-иному: тогда он относился к людям с полнейшим равнодушием и просто никого не замечал. Теперь же, где бы он ни находился - на улице, в магазине, - его глаза охотились на прохожих. Он не пытался осмыслить того, что открывалось ему в людях; мысль работала без его ведома; ему достаточно было уловить те или иные особенности людских физиономий или повадок - и все эти незнакомцы, встреченные случайно, на миг, обретали в его воображении плоть и кровь, получали свой неповторимый облик, свою индивидуальность. Госпожа де Фонтанен вывела его из задумчивости, дотронувшись до его руки. - Сядьте со мной рядом, - сказала она. - Навестите теперь и меня. Она подала ему чашку и тарелку. - Я так рада, что вы пришли. Женни, маленькая моя, дай-ка нам пирога. Ваш брат мне только что рассказал, как вы с ним живете вдвоем, в своей квартире. Я так рада! Когда два брата живут душа в душу, как настоящие друзья, это чудесно! Даниэль и Женни тоже ладят друг с другом, это моя большая радость. Ты улыбаешься, мой мальчик, - сказал она Даниэлю, который подошел к ней вместе с Антуаном. - Ему бы только насмехаться над старенькой мамой. Поцелуй меня в наказание. При всех. Даниэль засмеялся, быть может не без некоторого смущения; но, наклонившись, коснулся губами виска матери. Каждое его движение было исполнено изящества. Женни через стол наблюдала за происходящим; нежность ее улыбки очаровала Антуана. Она не смогла устоять перед соблазном и снова повисла у Даниэля на руке. "Вот еще одна, - подумал Антуан, - которая дает больше, чем получает". Еще в первое посещение его любопытство было задето женским выражением глаз на этом детском лице. Он заметил, каким милым движением плеч приподнимает она порой над корсетом начинающую развиваться грудь и тут же тихонько дает ей лечь на прежнее место. Она была непохожа ни на мать, ни на Даниэля; и это не удивляло: казалось, она рождена для какой-то иной жизни. Держа чашку возле смеющихся губ, г-жа де Фонтанен мелкими глотками прихлебывала чай и сквозь пар дружески поглядывала на Жака. Ее взгляд был лучист и ласков, от него исходили свет и тепло; белые волосы удивительной диадемой венчали молодой открытый лоб. Жак переводил взгляд с матери на сына. В эту минуту он любил их обоих так сильно, что ему страстно захотелось сделать свою любовь зримой; он испытывал острую потребность быть понятым и признанным. Его тяга к людям была такова, что ему необходимо было занять место в их самых сокровенных мыслях, слиться с их бытием. Возле окна между Николь и Женни разгорелся спор, в котором принял участие и Даниэль. Все трое склонились над фотографическим аппаратом, проверяя, осталась ли в нем неиспользованная пленка, можно ли сделать еще один снимок. - Доставьте мне удовольствие, - воскликнул вдруг Даниэль с пылкостью, которая не была ему свойственна прежде, и остановил на Николь ласковый и повелительный взгляд. - Нет, именно так, как вы сейчас, в шляпке, - и рядом с вами мой друг Тибо! - Жак! - позвал он и тихо добавил: - Прошу вас, мне так хочется сфотографировать вас вдвоем! Жак подошел к ним. Даниэль насильно потащил их в гостиную, где, по его словам, освещение было лучше. Госпожа де Фонтанен и Антуан задержались в столовой. - Мне бы не хотелось, чтобы у вас создалось неверное представление о моем визите, - заявил Антуан с той резкостью, которая, как ему казалось, должна была придать его словам еще большую искренность. - Если бы он узнал, что Жак здесь и что это я привел его к вам, я думаю, он запретил бы мне заниматься воспитанием брата, и все пришлось бы начинать с самого начала. - Несчастный он человек, - прошептала г-жа де Фонтанен таким тоном, что Антуан улыбнулся. - Вам его жалко? - Да, потому что он не сумел заслужить доверие таких сыновей. - Он в этом не виноват, а я и того менее. Мой отец - человек, как говорится, выдающийся и достойный. Я уважаю его. Но что поделаешь! Никогда ни по одному вопросу мы с ним не думаем - не то чтобы одинаково, но даже сходно. О чем бы ни зашла речь, нам никогда не удается стать на одну и ту же точку зрения. - Не всех еще озарил свет. - Если вы имеете в виду религию, - живо откликнулся Антуан, - то мой отец в высшей степени религиозен! Госпожа де Фонтанен покачала головой. - Еще апостол Павел сказал, что не те, кто слушает закон, праведны перед богом, но те, кто исполняет его. Ей казалось, что она от всего сердца жалеет г-на Тибо, но на самом деле она испытывала к нему инстинктивную и непримиримую антипатию. Запрет, наложенный им на ее сына, на ее дом, на нее самое, представлялся ей гнусным и несправедливым, вызванным самыми низменными побуждениями. Она с отвращением вспоминала лицо этого тучного человека, она не могла ему простить злобного недоверия ко всему, что было так дорого ей, к ее нравственной чистоте, к ее протестантизму. Тем более была она благодарна Антуану, не посчитавшемуся с отцовским осуждением. - А сами вы, - спросила она с внезапной тревогой, - вы все еще исполняете церковные обряды? Он отрицательно качнул головой, и это так ее обрадовало, что у нее просветлело лицо. - Должен признаться, что я исполнял их довольно долго, - пояснил он. Ему казалось, что присутствие г-жи де Фонтанен делает его умнее - и, уж во всяком случае, красноречивее. У нее было редкое умение слушать; она словно признавала значительность собеседника, окрыляла его, помогала ему приподняться над его обычным уровнем. - Я шел по проторенной дороге, но настоящей веры у меня не было. Бог оставался для меня чем-то вроде школьного директора, от которого ничто не укроется и которого полезно ублажать определенными жестами, соблюдением определенной дисциплины; я подчинялся, но ощущал только скуку. Я был хорошим учеником по всем предметам, и по закону божьему тоже. Как утратил я веру? Я теперь уже и сам не знаю. Когда я это осознал - всего лет пять тому назад, - я уже достиг такой ступени научной культуры, которая почти не оставляет места религиозным верованиям. Я позитивист, - произнес он с гордостью; по правде говоря, он высказывал перед ней мысли, которые только сейчас пришли ему в голову, ибо до сих пор ему не представлялось случая заняться самоанализом, да и времени на это не хватало. - Я не говорю, что наука объясняет решительно все, но она устанавливает факты, и этого мне вполне достаточно. Меня настолько интересуют всевозможные "как", что я без всякого сожаления отказываюсь от никчемных поисков ответа на всевозможные "почему". Впрочем, - быстро добавил он, понизив голос, - быть может, между этими двумя принципами объяснения разница всего лишь количественная? - Он улыбнулся, будто извиняясь. - Что касается проблем нравственности, - продолжал он, - то они меня и вовсе не занимают. Вас это шокирует? Видите ли, я люблю свою работу, люблю жизнь, я энергичен, активен, и мне кажется, что активность сама по себе уже является определенной линией поведения. Во всяком случае, у меня до сих пор ни разу не возникало колебаний относительно того, как мне следует поступить. Госпожа де Фонтанен ничего не ответила. Она не ощутила враждебности к Антуану за его признание, что он не похож на нее. Но в глубине души еще раз возблагодарила небеса за то, что бог всегда пребывает в ее сердце. Это постоянное присутствие божие служило для нее источником безграничной и радостной веры, которую она буквально излучала вокруг себя; вечно угнетаемая обстоятельствами и неизмеримо более несчастная, чем большинство из тех, кто соприкасался с нею, она обладала природным даром вливать в людей мужество, душевное равновесие, счастье. Антуан почувствовал это сейчас на себе; никогда еще среди отцовского окружения не встречал он человека, который внушал бы ему такое целительное уважение и самый воздух вокруг которого был бы так животворен и чист. Ему захотелось еще больше приблизиться к ней, даже ценою искажения истины. - Протестантизм всегда меня привлекал, - заявил он, хотя до знакомства с Фонтаненами вообще никогда не думал о протестантах. - Ваша реформация - это революция в области религии. Религия ваша строится на освободительных основах. Она слушала его со все возрастающей симпатией. Он представлялся ей молодым, пылким, рыцарственным. Она любовалась его живым лицом и чуткой морщинкой на лбу, и когда он поднял голову, с детской радостью обнаружила в его облике еще одну особенность, которая так шла к его вдумчивому взгляду: верхние веки были у него очень узкие, и если он широко раскрывал глаза, веки почти исчезали под надбровными дугами; казалось, ресницы делаются вдвое пушистей и сливаются с бровями. "Человек с таким лбом, - подумалось ей, - не способен на низость..." И ее вдруг поразила мысль: Антуан олицетворяет собою мужчину, достойного любви. Она еще вся кипела злобой на мужа. "Связать свою жизнь с человеком такого склада..." Впервые в жизни она сравнивала кого-то с Жеромом; впервые в жизни ощутила она с такой определенностью чувство сожаления и подумала о том, что ей мог бы дать счастье другой мужчина. Это был всего лишь порыв; мимолетный и страстный, он пронизал все ее существо, но она почти тотчас же устыдилась и, во всяком случае, тут же подавила его; однако горечь, вызванная сознанием своего греха и, может быть, сожалением, долго не исчезала. Появление Женни и Жака окончательно избавило ее от греховных мыслей. Едва их завидев, она приветливым жестом поманила их к себе, опасаясь, как бы они не решили, что явились некстати. Она с первого взгляда интуитивно почувствовала, что между ними произошло что-то неладное. Она не ошиблась. Сфотографировав Николь и Жака, Даниэль предложил тут же проверить, получился ли снимок. Еще утром он обещал Женни и ее кузине, что научит их проявлять, и они уже приготовили все необходимое в конце коридора, в пустом стенном шкафу, который служил когда-то Даниэлю темной комнатой. Шкаф был такой узкий, что в него вряд ли смогли бы втиснуться трое. Даниэль подстроил так, чтобы первой вошла Николь; тогда он кинулся к Женни и, положив ей на плечо трясущуюся руку, шепнул на ухо: - Побудь немного с Тибо. Она посмотрела на него проницательным, осуждающим взглядом, но согласилась; настолько непререкаем был для нее авторитет брата, настолько властно умел он требовать - голосом, глазами, нетерпеливостью позы, - что она немедля подчинилась его желанию. Во время этой короткой сцены Жак держался поодаль, возле горки в гостиной. Женни подошла к нему и, убедившись, что он как будто не заметил уловки Даниэля, спросила с гримаской: - А вы тоже занимаетесь фотографией? - Нет. По едва приметной нотке смущения, проскользнувшей в ответе, она поняла, что задавать этот вопрос не следовало; она вспомнила, что его долгое время продержали взаперти, чуть ли не в тюрьме. По ассоциации идей и чтобы хоть что-то сказать, она продолжала: - Вы ведь давно не виделись с Даниэлем, правда? Он потупился. - Да. Очень давно. С того дня... В общем, больше года. По лицу Женни пробежала тень. Ее вторая попытка оказалась не намного удачнее первой; вышло так, что она нарочно напомнила Жаку историю с побегом в Марсель. Что ж, ну и пусть. Она все еще не могла простить ему этой драмы; в ее глазах он один был тогда во всем виноват. Она давно, еще не зная его, уже его ненавидела. Встретившись с ним сегодня перед чаем, она невольно вспомнила все то зло, которое он им причинил; он ей не понравился - безоговорочно и с первого взгляда. Начать с того, что она сочла его некрасивым, даже вульгарным - из-за крупной головы, грубых черт лица, из-за тяжелой челюсти и потрескавшихся губ, из-за ушей, из-за рыжих волос, которые колосьями топорщились надо лбом. Она не могла простить Даниэлю его привязанность к такому товарищу и, ревнуя, почти обрадовалась, когда увидела, что единственное существо, дерзнувшее оспаривать у нее любовь брата, оказалось столь непривлекательным. Она взяла на колени собачонку и стала рассеянно гладить ее. Жак по-прежнему не подымал глаз и тоже думал о своем побеге, думал о том вечере, когда он впервые переступил порог этого дома. - Как вы находите, он сильно переменился? - спросила она, чтобы прервать молчание. - Нет, - сказал он, но тут же, спохватившись, поторопился добавить: - Все-таки переменился, конечно. Она отметила эту добросовестность и оценила его стремление быть искренним, на какую-то секунду он стал ей менее неприятен. Уловил ли Жак, что он был на мгновение помилован? Он перестал думать о Даниэле. Теперь он смотрел на Женни и задавал себе самые разные вопросы о ней. Он не сумел бы выразить словами то, что приоткрылось ему в ее натуре; однако на этом выразительном и в то же время замкнутом лице, в глубине этих полных жизни, но не желающих выдавать своей тайны зрачков он угадал порывистость, нервность, трепетную восприимчивость. Ему подумалось вдруг, как хорошо было бы узнать эту девочку поближе, проникнуть в ее скрытное сердце, может быть, даже подружиться с ней. И полюбить ее? С минуту он мечтал и об этом - то была минута блаженства. Он забыл обо всех своих бедах, они канули в прошлое, теперь ему казалось, что он будет всегда только счастлив. Его глаза блуждали по комнате и порой ненадолго задерживались на Женни с любопытством и робостью; но он не замечал, как скованна девушка, как она настороженна. Внезапно, по свойственной ему прихотливости мысли, вспомнилась вдруг Лизбет - пустячок, привычный, домашний, даже ничтожный. Жениться на Лизбет? Впервые пред ним предстала вся ребячливость этого намерения. Как же быть? В его жизни вдруг образовалась пустота, ужасающая пустота, которую нужно было заполнить любой ценой - и которую так чудесно заполнила бы Женни, но... - ...в коллеже? Он вздрогнул. Она к нему обращалась. - Простите? - Вы учитесь в коллеже? - Еще нет, - сказал он, смутившись. - Я сильно отстал. Со мной занимаются учителя, друзья моего брата. - И добавил, не думая ничего худого: - А вы? Ее оскорбило, что он позволяет себе ее расспрашивать, но еще больше оскорбило дружелюбие его взгляда. Она сухо ответила: - Нет, я не учусь ни в какой школе, а занимаюсь с учительницей. У него вырвалась неудачная фраза: - Да, для девочки это не имеет значения. Она вскинулась: - Мама так не думает. И Даниэль тоже. Она смотрела на него с откровенной неприязнью. Он понял, что сморозил глупость, и, желая поправиться, самым любезным тоном сказал: - Девочки и без того всегда знают, что им нужно... Он окончательно запутался; мысли и слова уже не слушались его; у него было ощущение, что колония сделала из него болвана. Он покраснел, потом к голове прилила горячая волна и оглушила его; больше терять было нечего - оставалось идти напролом. Он попытался в отместку сочинить что-нибудь похлестче, но в голове было пусто, и тогда, теряя остатки здравого смысла, он выпалил вдруг с той интонацией простонародной насмешки, к которой так часто прибегал его отец: - Главное - чтоб характер был хороший, но в школах этому не учат! Она сдержалась, даже не позволила себе пожать плечами. Но тут с подвывом зевнула Блоха, и девочка дрожащим от ярости голосом воскликнула: - Ах ты, дрянная! Невоспитанная! Да, невоспитанная, - повторила она с победной настойчивостью. Потом спустила собачонку на пол, вышла на балкон и облокотилась на перила. Прошло минут пять, молчание становилось невыносимым. Жак будто прирос к стулу; он задыхался. Из столовой доносились голоса г-жи де Фонтанен и Антуана. Женни стояла к нему спиной; она напевала одно из своих фортепианных упражнений и вызывающе отбивала ногою такт. Непременно рассказать обо всем брату, пусть он прекратит всякое знакомство с этим нахалом! Она ненавидела его. Украдкой взглянула и увидела, что он садит красный, с видом оскорбленного достоинства. Ее надменность удвоилась. Ей захотелось придумать что-нибудь очень обидное. - Блоха, за мной! Я ухожу! И она ушла с балкона, гордо проследовав мимо него в столовую, словно его вообще не существовало. Боясь опять остаться в одиночестве, Жак уныло поплелся следом за ней. Любезность г-жи де Фонтанен немного смягчила его обиду, но теперь ему стало грустно. - Твой брат вас покинул? - спросила она у дочери. Женни уклончиво сказала: - Я попросила Даниэля сразу же проявить мои снимки. Это недолго. Она избегала смотреть на Жака, подозрев