Я уж и думать об этом забыл. Послушай, - заговорил он опять, - я скажу тебе откровенно: видишь ли, я вбил себе в голову, сам не знаю почему, что здесь все идет кувырком и что тебе тут плохо... Жак слегка повернул голову и посмотрел на брата серьезным, изучающим взглядом. - Все утро я выслеживал и вынюхивал, - продолжал Антуан. - И наконец понял, что ошибался. Тогда я сделал вид, что опоздал на поезд. Мне не хотелось уезжать, не поболтав с тобой хоть немножко с глазу на глаз, понимаешь? Жак не отвечал. Улыбалась ли ему перспектива такого разговора? Антуан отнюдь не был в этом уверен; он испугался, что взял неверный тон, и замолчал. Спускаясь к берегу, дорога пошла под уклон, и они поневоле зашагали быстрее. Добрались до речного рукава, превращенного в канал. Через шлюз был переброшен железный мостик. Три больших пустых баржи нависали высокими коричневыми бортами над почти неподвижной водой. - Тебе никогда не хотелось пуститься в плаванье на барже? - весело спросил Антуан. - Неторопливо скользить по каналам, между рядами тополей, и стоянки у шлюзов, и утренние туманы, а вечером, на закате, сидеть на носу, ни о чем не думая, с папиросой в зубах, болтать ногами над водой... Ты все еще рисуешь? На этот раз Жак явно вздрогнул и даже будто покраснел. - А что? - спросил он неуверенно. - Да ничего, - отвечал заинтригованный Антуан. - Просто подумал, что здесь можно было бы сделать забавные наброски - эти три баржи, шлюз, мостки... Бечевник{156} вдоль реки, расширившись, превратился в дорогу. Подошли к большому рукаву Уазы, катившей навстречу свои полые воды. - Вот и Компьень, - сказал Антуан. Он остановился и, защищая от солнца глаза, приложил руку ко лбу. Вдалеке, на фоне неба, над зеленой листвой, он различил стрельчатую дозорную башню, закругленную церковную колоколенку; он собирался их назвать, но, бросив взгляд на Жака, который стоял рядом и, сложив ладонь козырьком, тоже, казалось, вглядывался в горизонт, он заметил, что Жак смотрит в землю у своих ног; казалось, он ждет, когда Антуан снова пустится в путь, что Антуан и сделал, не промолвив ни слова. Весь Компьень оказался в это воскресенье на улицах. Антуан и Жак смешались с толпой. Должно быть, с утра здесь проходил набор рекрутов; оравы принаряженных парней, раскупив у разносчиков трехцветные ленты, шли, пошатываясь, держась за руки и занимая весь тротуар, и распевали солдатские песни. На главной улице, заполненной девушками в светлых платьях и удравшими из казармы драгунами, прогуливались семьями и раскланивались друг с другом горожане. Растерянный, оглушенный, Жак смотрел на эту сутолоку со все возраставшей тревогой. - Уйдем отсюда, Антуан... - взмолился он. Они свернули с главной улицы в узкую боковую, тихую и сумрачную, которая поднималась вверх. Потом вышли на залитую солнцем Дворцовую площадь - она ослепила их. Жак моргал глазами. Остановились, сели под рассаженными в шахматном порядке деревьями, которые еще не давали тени. - Слушай, - сказал Жак, кладя руку Антуану на колено. Колокола церкви св. Иакова зазвонили к вечерне; их трепет словно сливался с солнечным светом. Антуан решил было, что мальчик невольно поддался хмельной прелести первого весеннего воскресенья. - О чем ты думаешь, старина? - рискнул он спросить. Вместо ответа Жак поднялся; оба молча направились к парку. Жак не обращал никакого внимания на пышность пейзажа. Казалось, его занимает другое - как обойти наиболее людные места. Тишина, царившая вокруг замка, на террасах и балюстрадах, манила его. Антуан шел следом, говорил о том, что их окружало, - о подстриженных кустах самшита на зеленых лужайках, о диких голубях, садившихся на плечи статуй. Но ответы Жака были уклончивы. Вдруг Жак спросил: - Ты с ним говорил? - С кем? - С Фонтаненом. - Конечно. Я встретил его в Латинском квартале. Знаешь, теперь он учится экстерном в коллеже Людовика Великого. - Да? - отозвался Жак. И добавил дрогнувшим голосом, в котором впервые прозвучало что-то похожее на тот угрожающий тон, каким он так часто разговаривал в прежние времена: - Ты не сказал ему, где я? - Он меня и не спрашивал. А что? Ты не хочешь, чтобы он об этом знал? - Не хочу. - Почему? - Потому. - Веская причина. Наверно, есть и другая? Жак тупо посмотрел на него; он не понял, что Антуан шутит. С хмурым лицом он зашагал дальше. Потом вдруг спросил: - А Жиз? Она знает? - О том, где ты? Нет, не думаю. Но с детьми никогда нельзя ни в чем быть уверенным... - И, ухватившись за тему, затронутую самим Жаком, продолжал: - Бывают дни, когда она выглядит совсем взрослой девушкой; широко раскроет свои чудесные глаза и слушает, о чем говорят вокруг. А на другой день - опять сущее дитя. Хочешь - верь, хочешь - нет, но вчера вечером Мадемуазель искала ее по всему дому, а она забралась в прихожей под стол и играла там в куклы В одиннадцать-то лет! Они спустились к увитой глициниями беседке; Жак задержался внизу лестницы, возле сфинкса из розового крапчатого мрамора, и погладил его полированный, сверкающий на солнце лоб. О ком он думал в эту секунду - о Жиз, о Мадемуазель? Или ему вдруг привиделся старый стол в прихожей, на нем старая ковровая скатерть с бахромою и серебряный поднос, на котором валяются визитные карточки? Во всяком случае, так показалось Антуану. Он весело продолжал: - В толк не возьму, где она набирается своих причуд? В нашем доме ребенку не разгуляться! Мадемуазель обожает ее; но ты ведь знаешь ее характер - всего-то она боится, все девочке запрещает, ни на миг не оставляет ее одну... Он засмеялся и весело, с видом сообщника поглядел на брата, чувствуя, что эти драгоценные мелочи семейной жизни принадлежат им обоим, имеют смысл только для них одних и навсегда останутся для них чем-то единственным и незаменимым, ибо это - воспоминания детства. Но Жак ответил ему лишь бледной, вымученной улыбкой. И все-таки Антуан продолжал: - За столом тоже не слишком-то весело, можешь мне поверить. Отец или молчит, или повторяет для Мадемуазель свои речи во всяких комитетах и во всех подробностях рассказывает, как он провел день. Да, кстати, знаешь, с его кандидатурой в Академию все идет как по маслу! - Да? Тень нежности пробежала по лицу Жака, слегка смягчила черты. Подумав, он сказал с улыбкой: - Это чудесно! - Все друзья волнуются, - продолжал Антуан. - Аббат великолепен, у него в четырех академиях связи...{159} Выборы состоятся через три недели. - Он больше не смеялся. - Казалось бы, и пустяк - член Института, - пробормотал он, - а все-таки в этом что-то есть. И отец это заслужил, как ты считаешь? - О, конечно! - И вдруг, как крик души: - Знаешь, ведь папа по природе добрый... Жак запнулся, покраснел, хотел еще что-то добавить, но так и не решился. - Я жду только, когда отец прочно усядется под куполом Академии, и тогда совершу государственный переворот, - с воодушевлением говорил Антуан. - Мне слишком тесно в этой комнатушке в конце коридора: уже некуда ставить книги. Ты ведь знаешь, что Жиз поместили теперь в твоей бывшей комнате? Я надеюсь уговорить отца, чтобы он снял для меня квартирку на первом этаже, помнишь, ту, где живет старый франт, пятнадцатого он выезжает. Там три комнаты; у меня был бы настоящий рабочий кабинет, я мог бы принимать больных, а в кухне я бы устроил нечто вроде лаборатории... И вдруг ему стало стыдно, что он с таким упоением выставляет перед узником свою вольную жизнь, свои мечты о комфорте; он поймал себя на том, что о комнате Жака заговорил так, словно тому никогда уже не суждено вернуться в нее. Он замолчал. Жак опять напустил на себя равнодушный вид. - А теперь, - сказал Антуан, чтобы как-то отвлечь Жака, - не пойти ли нам перекусить, а? Ты, должно быть, проголодался? Он потерял всякую надежду установить с Жаком братский контакт. Вернулись в город. Улицы, по-прежнему полные народу, гудели, как ульи. Толпа приступом брала кондитерские. Остановившись на тротуаре, Жак завороженно застыл перед пятиэтажным сооружением из глазированных, сочащихся кремом пирожных; от этого зрелища у него захватило дух. - Входи, входи, - сказал, улыбнувшись, Антуан. У Жака дрожали руки, когда он брал протянутую Антуаном тарелку. Сели за столик в глубине лавки перед целой пирамидой выбранных ими пирожных. Из кухни в полуоткрытую дверь врывались ароматы ванили и горячего теста. Безвольно развалившись на стуле, с покрасневшими, будто после слез, глазами, Жак ел молча и быстро, замирая после каждого съеденного пирожного в ожидании, когда Антуан положит ему еще, и тут же снова принимался жевать. Антуан заказал две порции портвейна. Жак взял свой стакан, пальцы у него еще дрожали; отпил глоток, крепкое вино обожгло рот, он закашлялся. Антуан пил мелкими глотками, стараясь не смотреть на брата. Жак осмелел, отхлебнул еще раз, почувствовал, как портвейн огненным шаром катится в желудок, глотнул опять и опять - и выпил все до дна. Когда Антуан снова наполнил ему стакан, он сделал вид, что ничего не замечает, и лишь секунду спустя сделал запоздалый протестующий жест. Когда они вышли из кондитерской, солнце клонилось к закату, на улице похолодало. Но Жак не ощущал прохлады. Щеки у него горели, по всему телу разливалась непривычная, почти болезненная истома. - Нам осталось еще три километра, - сказал Антуан, - пора возвращаться. Жак едва не расплакался. Он сжал в карманах кулаки, стиснул челюсти, повесил голову. Украдкой взглянув на брата, Антуан заметил в нем такую резкую перемену, что даже испугался. - Это ты от ходьбы так устал? - спросил он. В его голосе Жак уловил новую нотку нежности; не в состоянии вымолвить ни слова, он обратил к брату искривившееся лицо, на глаза навернулись слезы. Не зная, что и подумать, Антуан молча шел следом. Выбрались из города, перешли мост, зашагали по бечевнику, и тут Антуан подошел к брату вплотную, взял его за руку. - Не жалеешь, что отказался от своей обычной прогулки? - спросил он и улыбнулся. Жак молчал. Но участие брата, его ласковый голос, и дуновение свободы, пьянившее его все эти часы, и выпитое вино, и этот вечер, такой теплый и грустный... Не в силах совладать с волнением, он разрыдался. Антуан обнял его, поддержал, усадил рядом с собой на откос. Теперь он уж не думал о том, чтобы доискиваться до мрачных тайн в жизни Жака; он испытывал облегчение, видя, как рушится наконец стена безразличия, на которую он наталкивался с самого утра. Они были одни на пустынном берегу, с глазу на глаз с бегущей водой, одни под мглистым небом, в котором угасал закат; прямо перед ними, раскачивая сухие камыши, болтался на волне привязанный цепью ялик. Но им предстоял еще немалый путь, не сидеть же здесь вечно. - О чем ты думаешь? Отчего плачешь? - спросил Антуан, заставляя мальчика поднять голову. Жак еще крепче прижался к нему. Антуан силился припомнить, какие именно слова вызвали этот приступ слез. - Ты потому плачешь, что я напомнил тебе о твоих обычных прогулках? - Да, - признался малыш, чтобы хоть что-то сказать. - Но почему? - настаивал Антуан. - Где вы гуляете по воскресеньям? Никакого ответа. - Ты не любишь гулять с Артюром? - Нет. - Почему ты не скажешь об этом? Если тебе нравился старый дядюшка Леон, нетрудно будет добиться... - Ах, нет! - прервал его Жак с неожиданной яростью. Он выпрямился, лицо его выражало такую непримиримую, такую необычайную для него ненависть, что Антуан был потрясен. Словно не в силах усидеть на месте, Жак вскочил и большими шагами устремился вперед, увлекая за собой брата. Он ничего не говорил, и через несколько минут Антуан, хотя он и боялся снова сказать что-нибудь невпопад, счел за благо решительно вскрыть нарыв и заговорил твердым тоном: - Значит, ты и с дядюшкой Леоном не любил гулять? Широко раскрыв глаза, сжав зубы, Жак продолжал идти, не произнося ни слова. - А посмотреть на него - он так хорошо к тебе относится, этот дядюшка Леон... - рискнул еще раз Антуан. Никакого ответа. Он испугался, что Жак снова спрячется в свою раковину; попытался было взять мальчика за руку, но тот вырвался и почти побежал. Антуан шагал за ним в полной растерянности, не зная, как вернуть его доверие, но тут Жак вдруг всхлипнул, замедлил шаг и, не оборачиваясь, заплакал. - Не говори об этом, Антуан, не говори никому... С дядюшкой Леоном я не гулял, почти совсем не гулял... Он умолк. Антуан открыл было рот, чтобы расспросить его подробнее, но каким-то чутьем понял, что лучше промолчать. В самом деле, Жак продолжал дрожащим хриплым голосом: - В первые дни, да... На прогулке-то он и начал... рассказывать мне всякие вещи. И книги мне стал давать, - я просто поверить не мог, что такие бывают! А потом предложил отправлять мои письма, если я захочу... тогда-то я и написал Даниэлю. Потому что я тебе соврал: я ему писал... Но у меня не было денег на марки. Тогда... нет, ты не знаешь... Он увидел, что я немного умею рисовать. Догадываешься, в чем дело?.. Он стал говорить, что нужно делать. За это он купил мне марку для письма к Даниэлю. Но вечером он показал мои рисунки надзирателям, и они стали требовать новых рисунков, еще более замысловатых. И дядюшка Леон совсем перестал стесняться и уже больше со мной не гулял. Вместо того чтобы идти в поля, он вел меня задами, мимо колонии, через деревню... За нами увязывались мальчишки... Переулком, с черного хода, мы заходили в харчевню. Он там пил, играл в карты и бог знает чем еще занимался, а меня на все это время прятали... в прачечной... под старое одеяло... - Как прятали? - Так... в пустой прачечной... запирали на ключ... на два часа... - Но зачем? - Не знаю. Наверно, хозяева боялись. Один раз, когда в прачечной сушилось белье, меня спрятали в коридоре. Трактирщица сказала... сказала... - Он зарыдал. - Что же она сказала? - Она сказала: "Никогда не знаешь, что еще выкинет это воровское..." Он рыдал так сильно, что не мог продолжать. - Воровское? - повторил Антуан, наклоняясь к нему. - "...воровское... отродье..." - договорил наконец мальчик и зарыдал еще горше. Антуан слушал; желание узнать, что произошло дальше, оказалось на минуту сильнее, чем жалость. - Ну?.. - торопил он. - Говори же! Жак вдруг застыл на месте и ухватился за руку старшего брата. - Антуан, Антуан! - крикнул он. - Поклянись мне, что ты ничего не скажешь! Поклянись! Если папа узнает, он... Ведь папа любит меня, это его огорчит. Он не виноват, что мы с ним по-разному смотрим на жизнь... - И вдруг взмолился: - Ах, Антуан, но уж ты... Не покидай, не покидай меня, Антуан! - Да нет, мой малыш, да нет же, поверь, я ведь с тобой... Я никому ничего не скажу, сделаю все так, как ты захочешь. Но только расскажи мне все до конца. И, видя, что Жак не решается продолжать, спросил: - Он тебя бил? - Кто? - Дядюшка Леон. - Да нет! Жак был так удивлен, что даже улыбнулся сквозь слезы. - Тебя никто не бьет? - Нет же. - Правда? Никогда, никто? - Никто! - Ну, рассказывай дальше. Молчание. - А новый, Артюр? Он тоже нехорош? Жак покачал головой. - В чем же дело? Тоже ходит в кафе? - Нет. - Ах, так! Значит, с ним ты гуляешь? - Да. - Тогда что же тебе не нравится? Он с тобою груб? - Нет. - Так что же? Ты не любишь его? - Нет. - Почему? - Потому. Антуан не знал, о чем спрашивать дальше. - Но какого черта ты не пожалуешься? - начал он снова. - Почему не расскажешь обо всем директору? Дрожа всем телом, Жак прильнул к Антуану. - Нет, нет... Антуан, ты ведь поклялся, правда? Поклялся, что никому не скажешь, - умолял он. - Ничего, ничего, никому! - Да, да, я сделаю, как ты просишь. Я хочу только знать: почему ты не пожаловался директору на дядюшку Леона? Жак, не разжимая зубов, мотал головой. - Может быть, ты считаешь, что директор сам все знает и смотрит на эти вещи сквозь пальцы? - подсказал Антуан. - Ах, нет! - А что ты вообще можешь сказать про директора? - Ничего. - Думаешь, что он плохо обращается с другими детьми? - Нет, с чего ты взял? - Вид у него любезный, но теперь я не могу ни за что поручиться: дядюшка Леон тоже ведь такой славный на вид! Слышал ли ты про директора что-нибудь худое? - Нет. - Может быть, надзиратели боятся? Дядюшка Леон, Артюр - они боятся его? - Да, боятся немного. - Почему? - Не знаю. Наверно, потому, что он директор. - А ты? Ты ничего не замечал, когда он с тобой разговаривает? - Что замечал? - Когда он к тебе заходит, как он держится? - Не знаю. - Ты не решаешься поговорить с ним откровенно? - Нет. - А если б ты ему сказал, что дядюшка Леон, вместо того чтобы гулять с тобой, сидит в кафе и что тебя запирают в прачечной, - что бы он тогда, по-твоему, сделал? - Выгнал бы дядюшку Леона! - с ужасом сказал Жак. - Ну, и что же мешало тебе тогда все ему рассказать? - То и мешало, Антуан! Антуан выбивался из сил, пытаясь разобраться в этом клубке непонятных ему отношений, в которых, он чувствовал, запутался его брат. - И ты не хочешь мне сказать, что же мешает тебе признаться? Или, может быть, ты и сам этого не знаешь? - Ведь есть... рисунки... под которыми меня заставили подписаться, - прошептал Жак, потупясь. Он замялся, помолчал, потом решился: - Но дело не только в этом... Господину Фему ничего нельзя говорить, потому что он директор. Понимаешь? Голос был усталый, но искренний, Антуан не настаивал; он побаивался себя, зная свою привычку делать слишком поспешные и далеко идущие выводы. - Но учишься-то ты хорошо? - спросил он. Показался шлюз, на баржах уже светились окошки. Жак все шагал, уставясь в землю. Антуан повторил: - Значит, и с учением у тебя не ладится? Не поднимая глаз, Жак кивнул головой. - Почему же директор говорит, что учитель тобой доволен? - Потому, что так ему говорит учитель. - А зачем ему это говорить, если оно не так? Видно было, что Жаку стоит немалых усилий отвечать на все эти вопросы. - Понимаешь, - сказал он вяло, - учитель человек старый, он даже не требует, чтоб я занимался; ему говорят, чтобы он приходил, он и приходит, вот и все. Знает, что все равно никто с него не спросит. Да и ему лучше - тетрадей не надо проверять. Посидит у меня часок, поболтаем немного, он ведь со мной по-товарищески, - расскажет про Компьень, про учеников своих, и дело с концом... Ему тоже не сладко живется... Рассказывает мне про свою дочь, у нее все время боли в животе, и вечно она ссорится с его женой, потому что он второй раз женат. И про сына говорит, он унтер-офицером был, а его разжаловали, потому что он влез в долги из-за какой-то бухгалтерской жены... Мы с ним оба притворяемся, что заняты тетрадями, уроками, но, по правде говоря, ничего с ним не делаем... Он замолчал. Антуан не знал, что ответить. Его охватила чуть ли не робость перед этим ребенком, который уже успел приобрести такой жизненный опыт. Да и не было нужды о чем-то расспрашивать. Не ожидая вопросов, мальчик опять заговорил тихо, монотонно и сбивчиво; трудно было уследить за ходом его мысли, трудно было понять, чем вызвано это внезапное словоизвержение - да еще после такого долгого и упорного нежелания говорить. - ...Это все равно как с разбавленным вином, ну, знаешь, с этой подкрашенной водичкой... Я ее им отдаю, понимаешь? Дядюшка Леон первый начал ее выпрашивать; а мне она вовсе и не нужна, с меня и простой воды хватает... Мне другое противно - чего они все время топчутся в коридоре? Туфли мягкие, их и не услышишь. Иногда даже страшно становится. Не то чтоб я их боялся, нет, но мне нельзя повернуться, чтоб они тут же не увидели и не услышали... Я всегда один - и никогда по-настоящему не бываю один, понимаешь, ни на прогулке, - нигде! Я знаю, это пустяк, но когда это тянется изо дня в день - ты даже представить себе не можешь, что это такое, ну, точно тебя сейчас стошнит... Бывают дни, когда, кажется, забился бы под кровать и заревел... Нет, не плакать хочется, а плакать, чтоб никто тебя не видел, понимаешь?.. Вот и с твоим приездом сегодня утром: конечно, они предупредили меня в часовне. Директор послал секретаря, чтобы тот проверил, как я одет, и мне мигом принесли пальто и шляпу, потому что я с непокрытой головой вышел... Нет, нет, не думай, Антуан, будто они это сделали, чтобы тебя обмануть... Совсем нет, - просто у них так заведено. Вот и по понедельникам, в первый понедельник каждого месяца, когда папа приезжает на заседание своего совета, они то же самое делают, всякие там мелочи, лишь бы папа остался доволен... И с бельем тоже так: чистое белье, которое ты видел сегодня утром, оно всегда лежит у меня в шкафу, на случай, если кто зайдет... Это не значит, что у меня всегда грязное белье, вовсе нет, они его довольно часто меняют, и даже если я прошу лишнее полотенце, мне дают. Но так уж здесь заведено, понимаешь, - пускать пыль в глаза, когда кто придет... Наверно, я зря тебе все это рассказываю, Антуан, тебе теперь будет такое мерещиться, чего и в помине нет. Мне не на что жаловаться, уверяю тебя, и режим у меня очень мягкий, и никто не пытается мне ничем досадить, наоборот. Но сама эта мягкость, понимаешь?.. И потом - нечем заняться! Целый день как на привязи, и нечем, абсолютно нечем заняться! Поначалу часы тянулись долго-долго, ты даже представить себе не можешь, что это значит, ну, а потом я сломал пружину в своих часах, и с этого дня стало полегче, и я понемногу привык. Но это... не знаю, как получше сказать... Ну, будто ты спишь на дне самого себя, прямо на дне... Даже и не страдаешь по-настоящему, потому что все это как бы во сне. Но все равно мучаешься, понимаешь? Он на мгновенье умолк - и опять заговорил, еще более сбивчиво, и голос у него прерывался: - И потом, Антуан, я не могу тебе всего сказать... Да ты и сам знаешь... Когда все время вот так, один, в голову начинает лезть всякая всячина... Тем более... Ну, после рассказов дядюшки Леона, вот... и еще рисунки... Это хоть какое-то развлечение, понимаешь? Понаделаю их про запас... А ночью они так и стоят перед глазами... Я сам знаю, что это нехорошо... Но один, совсем один, понимаешь? Всегда один... Ах, я зря тебе это рассказываю... Чувствую, потом буду жалеть... Но я так устал сегодня... Просто не могу удержаться... И заплакал еще громче. Он испытывал мучительное чувство - ему казалось, что он невольно лжет, и чем больше он пытался сказать правду, тем меньше это удавалось. В том, что он говорил, как будто не было ни малейшего искажения истины; однако он сознавал, что тон, каким он об этом говорил, и самый выбор признаний, и смятение, звучавшее в его словах, - все это давало о его жизни искаженное представление; но поступить по-другому он тоже не мог. Они почти не двигались с места; впереди была добрая половина пути. Шестой час. Еще не стемнело, от воды поднимался туман, расползался по берегу, окутывал их обоих. Поддерживая еле шедшего брата, Антуан напряженно размышлял. Не о том, что ему делать, - это он знал твердо: во что бы то ни стало вырвать отсюда малыша! Он думал о том, как добиться его согласия. Это оказалось нелегко. После первых же слов Жак повис у него на руке, заерзал, стал напоминать, что Антуан дал клятву никому ничего не говорить, ничего не предпринимать. - Да нет же, родной мой, я свое слово сдержу, я ничего не стану делать против твоей воли. Но ты послушай меня. Это нравственное одиночество, эта лень, это общение бог знает с кем! Подумать только, еще утром я воображал, что тебе здесь хорошо! - Но мне и вправду хорошо! Все то, на что он сейчас жаловался, внезапно исчезло, теперь заточение рисовалось ему только в радужном свете: праздность, полная бесконтрольность, оторванность от родных. - Хорошо? Стыд и срам, если бы это было так! Это тебе-то! Нет, мой мальчик, я никогда не поверю, что тебе нравится гнить в этом болоте. Ты опускаешься, ты тупеешь; это и так слишком затянулось. Я обещал тебе ничего не предпринимать без твоего согласия, и я свое слово сдержу, можешь быть спокоен; но, прошу тебя, давай взглянем на вещи трезво, - вдвоем, как друзья... Разве мы теперь с тобой не друзья? - Друзья. - Ты мне веришь? - Да. - Тогда чего ты боишься? - Я не хочу возвращаться в Париж! - Но сам посуди, мой мальчик, после той жизни, о которой ты мне сейчас рассказал, жизнь в семье не покажется тебе хуже! - Покажется! Этот крик души потряс Антуана, он замолчал. Он был в полном замешательстве. "Черт бы меня побрал!" - твердил он про себя, не в состоянии собраться с мыслями. Времени было в обрез. Ему казалось, что он блуждает в потемках. И вдруг завеса разорвалась. Решение пришло! В мозгу мгновенно выстроился целый план. Он засмеялся. - Жак! - вскричал он. - Слушай меня и не перебивай. Или лучше ответь: если бы вдруг мы с тобой оказались одни на свете, только ты и я, захотел бы ты уехать со мной, со мной жить? Мальчик не сразу понял. - Ох, Антуан, - выговорил он наконец, - да как же? Ведь папа... Отец закрывал дорогу в будущее. У обоих одновременно мелькнуло: "Как бы все сразу устроилось, если бы вдруг..." Поймав отражение собственной мысли в глазах брата, Антуан устыдился и отвел взгляд. - Да, конечно, - сказал Жак, - если б я мог жить с тобой, только с тобой вдвоем, я бы стал совсем другим! Начал бы заниматься... Я бы учился, и, может, из меня бы вышел поэт... Настоящий... Антуан нетерпеливым жестом прервал его. - Так вот, слушай: если я дам тебе слово, что никто, кроме меня, не будет тобой заниматься, ты согласился бы уехать отсюда? - Д-да... Он соглашался только из потребности в любви, из нежелания перечить брату. - А ты дал бы мне право действовать по своему усмотрению, организовать твою жизнь и ученье, приглядывать за тобой, как за сыном? - Да. - Отлично, - сказал Антуан и умолк. Он размышлял. Его желания всегда были так могучи, что он не привык сомневаться в возможности их осуществить; до сих пор ему удавалось довести до конца все, чего он действительно по-настоящему хотел. С улыбкой обернулся он к младшему брату. - Это не мечты, - заговорил он, не переставая улыбаться, но тоном решительным и серьезным. - Я знаю, на что я иду. Не пройдет и двух недель, слышишь, двух недель... Положись на меня! Смело возвращайся в свой скворечник и виду не подавай. Не пройдет и двух недель, клянусь тебе, ты будешь на воле! Почти не слушая, в порыве внезапной нежности, Жак прильнул к Антуану; ему хотелось свернуться возле него в комочек и замереть, проникаясь теплом его тела. - Положись на меня! - повторил Антуан. Он чувствовал себя окрепшим и словно бы облагороженным; приятно было ощущать в себе эту новую радость и силу. Он сравнивал свою жизнь с жизнью Жака. "Бедняга, вечно с ним происходит такое, чего не бывает с другими!" Правильнее было сказать: "Чего никогда не бывало со мной". Он жалел Жака, но особенно остро ощущал огромную радость быть Антуаном, Антуаном, гармоничным, великолепно организованным, созданным для счастья, Антуаном, которому суждено стать великим человеком, великим врачом! Ему хотелось прибавить шагу, идти, весело насвистывая на ходу, но Жак еле волочил ноги и казался вконец измученным. Впрочем, они уже подходили к Круи. - Положись на меня! - шепнул он еще раз, прижимая к себе локоть Жака. Господин Фем стоял у ворот и курил сигару. Завидев их еще издали, он вприпрыжку побежал навстречу. - Наконец-то! Вот это прогулка! Бьюсь об заклад, вы были в Компьене! Он радостно смеялся и воздевал вверх ручки. - Берегом шли? Ах, это прелестная дорога! Какие у нас великолепные места, не правда ли? Он вынул часы. - Не смею приказывать, доктор, но если вы не хотите еще раз опоздать на поезд... - Бегу, - сказал Антуан. Он обернулся к брату, и его голос дрогнул: - До свиданья, Жак. Смеркалось. В полумраке он различил покорное лицо, синие веки, прикованный к земле взгляд. - До свиданья, - повторил он. Артюр ждал во дворе. Жак хотел попрощаться с директором, но г-н Фем повернулся к нему спиной; он, как всегда по вечерам, собственноручно запирал на засовы ворота. Сквозь лай собаки Жак услышал голос Артюра: - Ну, идете вы, что ли? Жак поплелся за ним. Войдя в свою камеру, он почувствовал облегчение. Стул Антуана стоял на прежнем месте, у стола. Мальчика еще окутывала любовь брата. Он переоделся в будничное платье. Он очень устал, но голова была ясной; кроме обычного Жака, в нем жило теперь другое существо, бесплотное, родившееся на свет лишь сегодня; оно следило за всеми движениями первого и властвовало над ним. Он не мог усидеть на месте и принялся кружить по комнате. Им владело новое могучее чувство - сознание собственной силы. Подойдя к двери, он застыл, прижавшись лбом к стеклу и пристально глядя на лампу в пустом коридоре. Духота от калорифера нагнетала усталость. Внезапно за стеклом выросла тень. Дверь, запертая на два поворота ключа, отворилась - Артюр принес ужин. - Поторапливайся, гаденыш! Прежде чем приступить к чечевице, Жак переложил с подноса на стол кусок швейцарского сыра, составил стакан подкрашенной воды. - Это мне? - сказал служитель. Он заулыбался, схватил кусок сыра и принялся есть, укрывшись за шкаф, чтобы его не видно было через дверь. Это был час, когда г-н Фем, прежде чем сесть за ужин, обходил в мягких домашних туфлях коридоры, и его посещение чаще всего обнаруживалось уже после его ухода, когда в зарешеченное окошко над дверью тянуло из коридора отвратительным сигарным духом. Жак доедал хлеб, макая большие куски мякиша в черную чечевичную жижу. - А теперь - на перинку, - сказал Артюр, когда Жак закончил. - Да ведь еще и восьми нет. - Давай, давай, поторапливайся! Сегодня воскресенье. Меня товарищи ждут. Жак ничего не ответил и стал раздеваться. Засунув руки в карманы, Артюр глядел на него. В его туповатом лице и во всей коренастой фигуре - этакий белобрысый мастеровой - было что-то довольно приятное. - А братец-то у тебя, - проговорил он наставительно, - парень правильный, жить умеет. Он сделал вид, будто сует монету в жилетный карман, улыбнулся, взял пустой поднос и вышел. Когда он вернулся, Жак был в постели. - Ну, как, порядочек? Служитель запихнул ногами ботинки Жака под умывальник. - Что ж ты, сам не можешь свои вещи прибрать, когда ложишься? Он подошел к кровати. - Я кому говорю, гаденыш ты этакий!.. Он уперся обеими руками в плечи Жака и засмеялся странным смехом. Лицо мальчика перекосилось в страдальческой улыбке. - Под подушкой-то ничего не прячешь? Свечку? Или книжку? Он сунул руку под одеяло. Но внезапным броском, которого Артюр не мог ни предвидеть, ни предупредить, мальчик вырвался и отпрянул, прижавшись спиною к стене. Его глаза горели ненавистью. - Ого! - удивился тот. - Какие мы нынче чувствительные! - И добавил: - Я бы с тобой не так потолковал... Говорил он тихо и все время косился на дверь. Потом, не обращая больше внимания на Жака, зажег керосиновую лампу, которую оставляли на всю ночь, запер отмычкой коробку выключателя и, насвистывая, вышел. Жак услышал, как в замке дважды повернулся ключ и служитель ушел, шаркая веревочными туфлями по кафельному полу. Тогда он перебрался на середину кровати и, вытянув ноги, лег на спину. Зубы у него стучали. Доверие покинуло его. Вспомнив события дня и свои признания, он содрогнулся от бешенства, которое тут же сменилось беспросветным унынием: ему привиделся Париж, Антуан, отчий дом, пререкания, занятия, постоянный надзор... Ох, какую же он совершил непоправимую ошибку, - отдался в руки врагов! "Что им всем от меня надо, что им надо от меня!" По щекам текли слезы. Как за соломинку, цеплялся он за надежду, что таинственный план Антуана окажется невыполнимым, что г-н Тибо воспротивится этому. Отец представился ему единственным спасителем. Да, конечно, ничего из всего этого не выйдет, и его снова оставят в покое, здесь, в колонии. Здесь одиночество, здесь желанный бездумный покой. На потолке мерцали, непрерывно дрожа над самой головой, отсветы ночника. Здесь блаженство, покой. IV В сумраке лестницы Антуан столкнулся с секретарем отца, г-ном Шалем; тот крысой крался вдоль стены и, завидев Антуана, замер с растерянным видом. - А, это вы? Он перенял от своего патрона пристрастие к риторическим вопросам. - Плохие новости, - зашептал он. - Университетская клика выставила кандидатом декана филологического факультета, - пятнадцать голосов потеряно, самое меньшее; а с голосами юристов это составит двадцать пять. Каково! Вот что значит - не везет. Патрон вам все объяснит. - От робости он вечно покашливал и, считая, что у него хронический катар, целыми днями сосал пастилки. - Я побежал; маменька, должно быть, уже беспокоится, - сказал он, видя, что Антуан не отвечает. Он вынул часы, поднес их к уху, потом поглядел на стрелки, поднял воротник и исчез. Вот уже семь лет, как этот человечек в очках ежедневно работал у г-на Тибо, но Антуан знал его не больше, чем в первый день. Говорил он мало, тихим голосом и высказывал лишь прописные истины, громоздя друг на друга синонимы. Проявлял пунктуальность, был одержим множеством мелких привычек. Жил с матерью, к которой относился с трогательной заботливостью. Его имя было Жюль, но из уважения к своей собственной персоне г-н Тибо величал своего секретаря "господин Шаль". Антуан и Жак прозвали его "Пастилкой" и "Скукотой". Антуан прямо прошел в кабинет отца, который, прежде чем отправиться спать, приводил у себя на столе в порядок бумаги. - А, это ты? Плохие новости! - Да, - перебил его Антуан. - Мне господин Шаль уже рассказал. Господин Тибо коротким рывком выпростал подбородок из-под воротничка; он не любил, когда то, о чем он собирался сообщить, оказывалось уже известным. Антуану, однако, было сейчас не до того; он думал о предстоящем разговоре, и его заранее охватывал страх. Но он вовремя взял себя в руки и сразу перешел в наступление: - У меня тоже очень плохие новости: Жаку нельзя больше оставаться в Круи. - Он перевел дух и договорил залпом: - Я прямо оттуда. Видел его. Говорил с мим. Обнаружились весьма прискорбные вещи. И я пришел с тобой об этом поговорить. Его необходимо забрать оттуда как можно скорее. Оскар Тибо остолбенел. Его изумление выдал лишь голос: - Ты?.. В Круи? Когда? Зачем? И меня не предупредил? Рехнулся ты, что ли? Объясни, в чем дело. Хотя на душе у Антуана немного полегчало после того, как первое препятствие осталось как будто бы позади, все же он чувствовал себя скверно и не в силах был снова заговорить. Наступило зловещее молчание. Г-н Тибо открыл глаза; потом они медленно, как бы помимо его воли, опять закрылись. Тогда он сел за стол и положил на него кулаки. - Объяснись, мой милый, - сказал он. И спросил, торжественно отбивая кулаком каждый слог: - Ты говоришь, что был в Круи? Когда? - Сегодня. - Каким образом? С кем? - Один. - И тебя... впустили? - Естественно. - И тебе... разрешили свидание с братом? - Я провел с ним весь день. С глазу на глаз. У Антуана была вызывающая манера подчеркивать концы фраз, что еще больше распаляло гнев г-на Тибо, но вместе с тем призывало к осмотрительности. - Ты уже не ребенок, - заявил он, словно только что определил по голосу возраст Антуана. - Ты должен понимать всю неуместность подобного шага, да еще без моего ведома. У тебя имелись какие-то особые причины отправиться в Круи, ничего мне не сказав? Твой брат написал тебе, тебя позвал? - Нет. Меня вдруг охватили сомнения. - Сомнения? В чем же? - Да во всем... В режиме... В том, каковы последствия режима, которому Жак подвергается вот уже девять месяцев. - Право, милый, ты... ты меня удивляешь! Он медлил, выбирая умеренные выражения, но крепко сжатые толстые кулаки и резко выбрасываемый вперед подбородок выдавали его подлинные чувства. - Это... недоверие по отношению к отцу... - Каждый может ошибиться. И вот доказательства! - Доказательства? - Послушай, отец, не надо сердиться. Я думаю, мы с тобой оба желаем Жаку добра. Когда ты узнаешь, в каком плачевном состоянии я его нашел, ты сам первым сочтешь, что Жаку необходимо как можно скорее покинуть исправительную колонию. - Ну уж нет! Антуан постарался пропустить иронию г-на Тибо мимо ушей. - Да, отец. - А я тебе говорю - нет! - Отец, когда ты узнаешь... - Уж не принимаешь ли ты меня за дурака? Думаешь, мне нужны твои сообщения, чтобы узнать, что делается в Круи, где я вот уже десять лет провожу ежемесячные генеральные ревизии и получаю полный отчет? И где не принимается никаких решений без предварительного обсуждения на заседании совета, которым я руковожу? Так, что ли? - Отец, то, что я там увидел... - Довольно об этом. Твой брат мог наплести тебе бог знает что, благо ты так доверчив! Но со мной этот номер не пройдет. - Жак ни на что не жаловался. Господин Тибо явно был озадачен. - Тогда в чем же дело? - проговорил он. - Именно это-то и серьезнее всего: он говорит, будто ему так спокойно и хорошо, даже утверждает, что ему там нравится! Услышав, что г-н Тибо удовлетворенно хмыкнул, Антуан добавил оскорбительным тоном: - Бедный мальчуган сохранил такие прелестные воспоминания о семейной жизни, что предпочитает жить в тюрьме. Стрела не достигла цели. - Вот и прекрасно, мы с тобой, стало быть, во всем согласны. Чего тебе еще надо? Антуан уже отнюдь не был уверен, что сможет добиться своего; поэтому он не стал пересказывать отцу все, что обнаружилось из признаний Жака; он решил изложить только основные свои претензии, а об остальном умолчать. - Должен сказать тебе правду, отец, - начал он, останавливая на г-не Тибо внимательный взгляд. - Я подозревал, что обнаружу недоедание, плохое обращение, карцеры. Да, да, погоди. К счастью, эти страхи лишены основания. Но я увидел, что положение Жака во сто крат хуже - в нравственном отношении. Тебя обманывают, когда говорят, что одиночество сказывается на нем благотворно. Лекарство гораздо опаснее самой болезни. Его дни проходят в гибельной праздности. Об учителе не будем говорить; главное то, что Жак ничего не делает, его уже начинает затруднять малейшее умственное усилие. Продолжать этот опыт, поверь мне, - значит ставить крест на его будущем. Он впал в состояние такого безразличия, он так ослабел, что если оставить его в этом оцепенении еще на несколько месяцев, здоровье его будет подорвано навсегда. Антуан не спускал глаз с отца; казалось, он всей тяжестью своего взгляда давит на это вялое лицо, стараясь выжать из него хоть каплю сочувствия. Подобранный, настороженный, г-н Тибо хранил тяжкую неподвижность; он напоминал тех толстокожих животных, чья мощь не видна, когда они отдыхают; да он и вообще походил на слона - те же большие плоские уши, те же хитрые искорки в глазках. Речь Антуана его успокоила. Уже несколько раз в колонии едва не вспыхнул скандал, нескольких надзирателей пришлось уволить без объявления причины, и в первую минуту г-н Тибо испугался, что разоблачения Антуана окажутся как раз этого свойства; он перевел дух. - И ты думаешь, что сообщил мне что-нибудь новое? - спросил он добродушно - Все, что ты говоришь, делает честь твоей доброте, мой милый, но позволь тебе сказать совершенно чистосердечно, что все эти меры воспитательного воздействия слишком сложны и что знания в этой области приходят к человеку не за один день и не за два. Поверь моему опыту и опыту специалистов. Ты говоришь - слабость, оцепенение. И слава богу! Ты ведь знаешь, каков был твой брат; ты что же думаешь, можно справиться с этим злобным характером, предварительно его не смирив? Постепенно ослабляя порочного ребенка, мы тем самым ослабляем его дурные наклонности, и уж только тогда можно добиться цели, - этому учит нас практика. Скажи, разве твой брат не переменился? Приступов злобы нет и в помине, он дисциплинирован, вежлив с окружающими. Ты и сам говоришь, что он полюбил порядок, полюбил размеренность своего нового существования. Как же не гордиться подобным результатом, достигнутым меньше чем за год! Он пощипывал пухлыми пальцами кончик бородки; завершив тираду, он искоса взглянул на сына. Звучный голос, величественные манеры - все это придавало видимость силы каждому его слову, и Антуан так привык поддаваться гипнозу отцовских речей, что в глубине души почти уже сдался. Но тут г-на Тибо подвела гордыня - он допустил ошибку: - Впрочем, с какой это стати, спрашивается, я даю себе труд оправдывать целесообразность решения, о пересмотре которого нет и не может быть речи? Я делаю то, что считаю нужным, и ни перед кем, кроме собственной совести, отчитываться не намерен. Запомни это хорошенько, мой милый. Антуан взвился: - Тебе не удастся заткнуть мне рот, отец. Повторяю, Жак не должен оставаться в Круи. Господин Тибо опять язвительно усмехнулся. Антуану стоило большого труда сохранять самообладание. - Нет, отец, оставлять его там было бы преступлением. В нем живет мужество, которое надо спасти. Позволь мне сказать, отец, - ты часто заблуждался относительно его характера: он тебя раздражает, и ты не видишь его... - Чего я не вижу? Мы начали жить спокойно, только когда он уехал. Разве не так? Вот исправится, тогда и посмотрим, можно ли ему вернуться. А пока... Его кулак поднялся, словно для того, чтобы всей своей тяжестью рухнуть вниз; но г-н Тибо разжал пальцы и мягко положил ладонь на стол. Его гнев еще вызревал. Но гнев Антуана уже разразился: - Жак не останется в Круи, я тебе ручаюсь, отец! - Ого-го, - с издевкой протянул г-н Тибо. - А не забываешь ли ты, мой милый, что не ты здесь хозяин? - Нет, этого я не забываю. Поэтому я спрашиваю тебя: что ты намерен делать? - Я? - помедлив, буркнул г-н Тибо; он холодно улыбнулся и на мгновение поднял веки. - Тут и сомнений быть не может: отчитать самым строгим образом господина Фема за то, что он тебя впустил без моего разрешения, и навсегда запретить тебе доступ в колонию. Антуан скрестил руки: - Значит, вот какова цена всех твоих брошюр и докладов! Всех твоих красивых слов! С трибуны конгрессов - одно, а когда в опасности рассудок человека, даже рассудок родного сына, - все тут же забывается, лишь бы не было осложнений, лишь бы жить в покое, а там хоть трава не расти? - Негодяй! - закричал г-н Тибо. Он вскочил из-за стола. - О, это должно было случиться! Я давно это подозревал. Некоторые твои слова за столом, твои книги, твои газеты... Равнодушие к церковным обрядам... Одно влечет за собой другое; пренебрежение основами религии, за нею нравственная анархия, и в конце концов бунт! Антуан пожал плечами. - Не стоит усложнять. Речь идет о малыше, дело не терпит. Обещай мне, отец, что Жак... - Я запрещаю отныне упоминать при мне его имя! Теперь тебе наконец ясно? Они смерили друг друга взглядом. - Это твое последнее слово? - Убирайся вон! - Ну, отец, ты меня еще не знаешь, - пробормотал Антуан с вызывающим смехом. - Клянусь тебе, что Жак вырвется с этой каторги! И ничто, ничто меня не остановит! Сжав зубы, тучный человек с неожиданной яростью двинулся на сына. - Убирайся вон! Антуан распахнул дверь. На пороге он обернулся и глухо проговорил: - Ничто! Даже если мне самому придется поднять новую кампанию в моих газетах! V На следующее утро Антуан, всю ночь не смыкавший глаз, ожидал в ризнице архиепископской церкви, когда аббат Векар отслужит мессу. Необходимо было ввести священника в курс дела и попросить вступиться. Другого выхода у Антуана не было. Беседа тянулась долго. Аббат усадил молодого человека подле себя, словно для исповеди; слушал он сосредоточенно, отвалившись назад и склонив по привычке голову к левому плечу. Он ни разу не перебил Антуана. Его бесцветное лицо с длинным носом ничего не выражало, но время от времени он останавливал на Антуане мягкий и настойчивый взгляд, точно пытаясь вникнуть в скрытый смысл его слов. Хотя Антуана он навещал реже, чем остальных членов семьи, но всегда относился к нему с особенным уважением, - забавно, что в этом сказалось влияние г-на Тибо, тщеславию которого очень льстили успехи Антуана и который с удовольствием расточал ему похвалы. Антуан не стал убеждать аббата с помощью ловко подобранных доводов; он подробно остановился на событиях дня, проведенного им в Круи и завершившегося ссорой с отцом; за ссору аббат не преминул его упрекнуть - молча, одним многозначительным движением рук, которые он почти все время держал у груди; вяло поникшие, с округлыми запястьями, руки прелата внезапно, не меняя, однако, своего положения, словно бы оживились, будто природа сохранила за ними ту способность к выражению чувств, в которой было отказано прелатовой физиономии. - Судьба Жака теперь в ваших руках, - заключил Антуан. - Лишь вы один в силах заставить отца прислушаться к голосу рассудка. Аббат не отвечал. Взгляд, обращенный на Антуана, был исполнен такого уныния и так рассеян, что молодой человек опешил. Он ощутил вдруг свое бессилие, вдруг осознал, с какими неимоверными трудностями сопряжено то, что он решил предпринять. - А потом? - мягко спросил аббат. - Что потом? - Допустим, ваш отец согласится взять сына в Париж; что он будет делать потом? Антуан смутился. У него был свой план, но он не знал, как его изложить, настолько маловероятным казалось ему теперь, чтобы священник мог согласиться с самой сутью этого плана, - покинуть отцовскую квартиру, переехать вдвоем с Жаком на первый этаж, почти совсем изъять мальчика из-под власти отца, взять на себя одного руководство воспитанием, контроль над занятиями и надзор за поведением младшего брата. На сей раз священник не мог удержаться от улыбки, но в ней не было никакой иронии. - Вы хотите взвалить на себя весьма трудную задачу, мой друг. - Ах, - пылко отозвался Антуан, - я абсолютно уверен, что малыш нуждается в очень большой свободе! Он не сможет развиваться в атмосфере принуждения! Смейтесь надо мной, но я по-прежнему убежден, что если бы им занимался я один. В ответ священник снова покачал головой и посмотрел на него тем пристальным и проникновенным взглядом, который идет откуда-то издалека и пронизывает вас насквозь; Антуан ушел в полном отчаянии: после яростного отказа отца небрежный прием, оказанный ему аббатом, не оставлял уже никакой надежды. Как бы он удивился, если бы узнал, что аббат решил в тот же день наведаться к г-ну Тибо! Но аббату не пришлось себя утруждать. Когда он вернулся домой - он жил вдвоем со своей сестрою неподалеку от архиепископской церкви, - чтобы, как всегда после утренней мессы, выпить чашку холодного молока, он увидел в столовой дожидавшегося его г-на Тибо. Еще не остывший от гнева, толстяк сидел, развалившись на стуле и упираясь руками в бедра. При виде аббата он встал. - А, вот и вы, - проворчал он. - Мой приход вас удивляет? - Меньше, чем вы думаете, - откликнулся аббат. Временами мимолетная улыбка и лукавый блеск глаз озаряли его спокойное лицо. - У меня исправная полиция: я в курсе всего. Разрешите? - добавил он, подходя к столу, где стояла чашка молока. - В курсе? Значит, вы уже виделись с... Аббат мелкими глотками пил молоко. - О состоянии здоровья Астье я узнал вчера утром от герцогини. Но лишь к вечеру мне сообщили, что ваш соперник снял свою кандидатуру. - О состоянии здоровья Астье? Разве он... Ничего не понимаю. Мне абсолютно ничего не известно. - Неужели? - сказал аббат. - Значит, на мою долю выпало удовольствие первым сообщить вам эту приятную новость? Он помолчал. - Ну так вот: со стариком Астье четвертый удар; на этот раз бедняга не выживет. Тогда декан, не будь дурак, снял свою кандидатуру, и вы остались единственным кандидатом в Академию моральных наук. - Декан... снял кандидатуру? - пролепетал г-н Тибо. - Но почему? - Потому что он сообразил, что декану филологического факультета больше подобает заседать в Академии надписей, и предпочел подождать несколько недель и получить кресло, которое никто у него не сможет отнять, чем рисковать, тягаясь с вами! - Вы уверены в этом? - Уже объявлено официально. Я видел вчера вечером непременного секретаря на заседании Католического института{182}. Декан самолично вручил ему заявление о снятии своей кандидатуры. Кандидатуры, которая не продержалась и суток! - Но в таком случае... - запинаясь, выговорил г-н Тибо. Он задыхался от радостного изумления. Заложив руки за спину и потоптавшись по комнате, он шагнул к священнику и чуть было не схватил его за плечи. Но ограничился тем, что сжал его руки. - Ах, дорогой аббат, я никогда этого не забуду. Спасибо. Спасибо. На него нахлынуло безбрежное счастье, оно захлестнуло все прочие чувства; гнев смыло могучей волной, и ему даже потребовалось напрячь память, когда аббат прошел с ним, ничего не замечавшим от радости, в свой кабинет и спросил самым естественным тоном: - Так что же привело вас ко мне в столь ранний час, дорогой друг? Тут он вспомнил об Антуане, и гнев сразу вернулся. Пришел он затем, чтобы посоветоваться, как ему держать себя со старшим сыном, который сильно переменился за последнее время и которого, по-видимому, грызет червь сомнения и непокорства. Продолжает ли он хотя бы выполнять церковные обряды? Бывает ли в церкви по воскресеньям? Под предлогом, что его ждут больные, он все реже и реже появляется за родительским столом, а если и обедает дома, то ведет себя совсем не так, как вел прежде, - спорит с отцом, позволяет себе недопустимо вольные речи; во время последних муниципальных выборов споры принимали такой резкий оборот, что несколько раз приходилось затыкать ему рот, как мальчишке. Словом, если они хотят, чтобы Антуан не сошел с пути истинного, необходимо принять меры, и тут совершенно необходима поддержка, а возможно, и вмешательство аббата Векара. В качестве примера г-н Тибо рассказал о таком вопиющем проявлении сыновнего непослушания, как поездка Антуана в Круи, рассказал о привезенных им оттуда дурацких предположениях и о той безобразной сцене, которая за этим последовала. Однако в его словах явственно слышалось уважение, которое он питал к Антуану; больше того, казалось, что уважение это, помимо его воли, только возросло после всех проявлений независимости, по поводу которых он так негодовал; аббат это сразу отметил. Сидя небрежно за письменным столом, он время от времени одобрительно шевелил руками, свисавшими по обе стороны нагрудника. Но как только речь зашла о Жаке, он выпрямился, и внимание его удвоилось. С помощью целого ряда искусных вопросов, между которыми нелегко было уловить какую-то связь, он получил от отца подтверждение всем тем сведениям, с которыми приходил к нему сын. - Однако... однако... однако! - сказал аббат, будто обращаясь к самому себе. Он на секунду задумался. Г-н Тибо с удивлением выжидал. Наконец аббат заговорил решительным тоном: - То, что вы сообщили мне о поведении Антуана, заботит меня гораздо меньше, чем вас, дорогой мой друг. Этого следовало ожидать. Научные занятия, когда к ним обращается ум любознательный и пылкий, поначалу возбуждают в человеке гордыню и колеблют веру; малое знание удаляет от бога, большое - приводит к нему. Вы не должны пугаться. Антуан в том возрасте, когда люди бросаются из одной крайности в другую. Вы хорошо сделали, что предупредили меня, - я постараюсь чаще видеться, чаще беседовать с ним. Все это не так уж опасно, потерпите немного, он к нам вернется. Гораздо больше тревожит меня то, что вы сообщили о Жаке. Я не мог и предполагать, что изоляция, которой он подвергнут, настолько сурова! Ведь он живет там, как настоящий узник! Не думаю, чтобы такое положение не таило в себе опасности. Мой дорогой друг, признаться, я очень встревожен. Достаточно ли вы все обдумали? Господин Тибо улыбнулся. - По совести, дорогой аббат, я скажу вам то же самое, что я ответил вчера Антуану: мы лучше, чем кто-либо другой, располагаем опытом в такого рода делах! - Я этого не отрицаю, - произнес священник без тени раздражения. - Но дети, с которыми вы привыкли иметь дело, не все нуждаются в таком бережном обращении, какого требует необычный темперамент вашего сына. И, насколько я знаю, они подвергаются совсем иному режиму, ибо живут все вместе, у них есть часы отдыха, их приобщают к физическому труду. Если вы помните, я был сторонником применения к Жаку весьма строгих мер, и мне казалось, что это подобие тюремного заключения заставит его хорошенько задуматься, что оно исправит его. Но, бог ты мой, я не предполагал, что это окажется настоящей тюрьмой и его поместят туда так надолго. Сами посудите! Мальчик, которому едва исполнилось пятнадцать лет, вот уже девять месяцев совершенно один, в камере, под надзором невежественного стражника, о достоинствах которого вы можете судить лишь на основании официальных бумаг. Допустим даже, что мальчика там чему-то учат; но этот учитель из Компьеня, который уделяет ему каких-то три-четыре часа в неделю, - много ли он стоит? Об этом вам тоже ничего не известно. Вот вы ссылаетесь на свой опыт. Позвольте вам напомнить, что я прожил двенадцать лет среди школьников и немного представляю себе, что такое пятнадцатилетний мальчик. То состояние физического, а главное - нравственного упадка, до которого может дойти совершенно незаметно для вас наш бедный малыш, - да ведь об этом без содрогания и подумать нельзя! - И вы туда же? - возразил г-н Тибо. - Я считал вас человеком более здравомыслящим, - прибавил он с суховатым смешком. - Впрочем, сейчас не о Жаке речь... - Для меня речь может идти только о нем, - перебил его аббат, не повышая голоса. - После всего, что мне довелось узнать, я считаю, что физическое и нравственное здоровье этого ребенка подвергается самой серьезной опасности. - Он задумался на секунду, потом четко и неторопливо выговорил: - И что ему и дня нельзя дольше оставаться там, где он сейчас находится. - Что? - только и мог вымолвить г-н Тибо. Наступило молчание. Уже второй раз за эти полсуток г-ну Тибо наносили удар в самое чувствительное место. Его охватил гнев, но он сдержался. - Мы еще поговорим об этом, - бросил он, выпрямляясь. - Простите, простите, - сказал священник с неожиданной живостью. - Самое мягкое, что можно по этому поводу сказать, это то, что вы допустили... весьма предосудительную небрежность. - У него была своеобразная манера четко и мягко выговаривать некоторые слова, слегка их растягивать и, не изменяя выражения лица, подносить при этом к губам указательный палец, словно требуя внимания. - Весьма предосудительную... - повторил он еще раз и поднес палец к губам. Потом, помолчав, добавил: - Речь идет о том, чтобы как можно скорее исправить содеянное зло. - Как? Чего вы от меня хотите? - закричал г-н Тибо, не в силах больше сдерживаться. Он воинственно нацелился на священника своим носом. - Прикажете мне прервать без всякой причины лечение, которое уже дало превосходные результаты? Вернуть домой этого негодяя? Снова терпеть его выходки? Благодарю покорно! Он сжал кулаки с такой силой, что затрещали суставы, и прохрипел сквозь зубы: - По совести говорю: нет, нет и нет! Невозмутимо пошевеливая руками, аббат, казалось, говорил: "Как вам будет угодно". Господин Тибо встал одним рывком. Судьба Жака решалась вторично. - Дорогой мой аббат, - начал он, - я вижу, с вами сегодня нельзя говорить, и я ухожу. Но позвольте сначала вам заметить, что вы даете волю своей фантазии - совершенно как Антуан. Разве похож я на изверга-отца? Разве не сделал я всего, что было в моих силах, дабы обратить это дитя к добру, - любовью, снисходительностью, благим примером, влиянием семейной жизни? Разве не вытерпел я от него за долгие годы все то, что отец вообще в силах вытерпеть от сына? Будете ли вы отрицать, что все мои благие порывы остались безрезультатны? К счастью, я вовремя понял, что мой долг состоит в другом, и, как ни мучительно мне это было, я, не колеблясь, пошел на самые суровые меры. Тогда вы одобрили меня. Господь бог наделил меня некоторым опытом, и я всегда чувствовал, что, внушив мне мысль основать в Круи этот специальный корпус, провидение давало мне возможность запастись лекарством от моего собственного недуга. Разве я не заставил себя мужественно испить чашу сию? Много ли в мире отцов, которые нашли бы в себе силы поступить так же, как я? Разве мне есть в чем себя упрекнуть? Совесть у меня, слава богу, чиста, - заключил он, и чуть заметная протестующая нотка прорвалась в его голосе. - Я желаю всем отцам, чтобы совесть у них была бы так же спокойна, как у меня! А теперь я ухожу. Он отворил дверь; на его лице появилась довольная улыбка, и он добавил саркастическим тоном, смачно, с легким нормандским выговором: - К счастью, голова у меня будет покрепче, чем у вас у всех. Аббат молча последовал за ним в прихожую. - Ну, что ж, до скорой встречи, дорогой аббат, - сказал г-н Тибо уже без всякой досады, стоя на площадке. Он повернулся для прощального рукопожатия, но тут аббат заговорил - мечтательно и без всяких предисловий: - "Два человека вошли в храм помолиться: один фарисей, а другой мытарь. Фарисей, став, молился сам в себе так: "Боже! благодарю тебя, что я не таков, как прочие люди. Пощусь два раза в неделю; даю десятую часть из всего, что приобретаю". Мытарь же, стоя вдали, не смел даже поднять глаз на небо; но, ударяя себя в грудь, говорил: "Боже! будь милостив ко мне, грешнику!" Господин Тибо приоткрыл веки и увидел, как его духовник в сумраке прихожей подносит палец к губам: - "Сказываю вам, что сей пошел оправданным в дом свой более, нежели тот: ибо всякий, возвышающий сам себя, унижен будет, а унижающий себя возвысится". Толстяк, не дрогнув, выдержал удар; он застыл, глаза его оставались закрыты. Молчание затягивалось, и он решился еще раз взглянуть, что происходит; оказалось, аббат успел уже бесшумно притворить створку; г-н Тибо остался один перед запертой дверью. Он пожал плечами, круто повернулся и пошел. Но на половине лестничного пролета остановился; его рука вцепилась в перила; он тяжело дышал и дергал подбородком, точно норовистый конь, не желающий терпеть узды. - Нет, - пробормотал он. И более не колеблясь, отправился домой. Весь день он пытался забыть то, что произошло. Но когда под вечер г-н Шаль не сразу ему подал требуемую папку, он неожиданно пришел в ярость и сдержался с большим трудом. Антуан дежурил в больнице. Обед прошел в молчании. Не дожидаясь, пока Жизель доест сладкое, г-н Тибо сложил салфетку и ушел к себе. Пробило восемь. "Я мог бы сегодня еще разок туда зайти, - подумал он, сел за стол и твердо решил не ходить. - Он опять заговорит о Жаке, сказано нет, - значит, нет". "Но что хотел он сказать своей притчей о фарисее?" - в сотый раз задал он себе тот же вопрос. И вдруг у него задрожала нижняя губа. Г-н Тибо всегда испытывал страх перед смертью. Он выпрямился и сквозь бронзу, которой был заставлен камин, отыскал в зеркале свое отражение. Его черты утратили самодовольную уверенность, которая с годами маской легла на его лицо и с которой он не расставался даже наедине с самим собою, даже на молитве. Он содрогнулся. Опустив бессильно плечи, снова рухнул в кресло. Он уже видел себя на смертном одре и в страхе спрашивал себя, не придет ли он к кончине с пустыми руками. В отчаянии цеплялся он за мнение ближних о нем. "Ведь я же порядочный человек!" - мысленно твердил он; утверждение звучало, однако, как вопрос; он больше не мог отделываться пустыми словами, он переживал одну из тех редких минут, когда человек исследует такие глубины своей души, куда он еще ни разу не заглядывал. Судорожно вцепившись в подлокотники кресла, он всматривался в свою жизнь и не находил в ней ни одного достойного поступка. Из забвения выплывали тягостные воспоминания. Одно из них, мучительнее всех других, вместе взятых, предстало перед ним с такой неумолимой отчетливостью, что он спрятал лицо в ладони. Наверное, впервые в жизни г-ну Тибо стало стыдно. Вот и ему довелось познать величайшее отвращение к самому себе, до того нестерпимое, что человек готов пойти на любую жертву, лишь бы искупить свой грех, вымолить у бога прощение, возвратить отчаявшейся душе покой, вернуть ей надежду на вечное спасение. О, вновь обрести господа... Но сперва обрести уважение священника, господнего слуги... Да... Ни часу больше не жить в этом проклятом одиночестве, под бременем осуждения... На воздухе он успокоился. Чтобы добраться быстрее, он взял такси. Ему открыл аббат Векар; лицо его, освещенное лампой, которую он приподнял, чтобы узнать посетителя, было бесстрастно. - Это я, - сказал г-н Тибо; он машинально протянул руку и молча направился в рабочий кабинет. - Я пришел не для того, чтобы опять заводить разговор о Жаке, - сразу заявил он, едва успев сесть. И, видя, что руки священника примирительно встрепенулись, сказал: - Поверьте, не стоит к этому возвращаться. Вы заблуждаетесь. Впрочем, если вам так хочется, поезжайте сами в Круи, посмотрите, что там и как; вы убедитесь, что я прав. - Потом продолжал с какой-то смесью резкости и простодушия: - Уж не сердитесь, что утром я был так раздражителен. Вы ведь знаете, я так вспыльчив, я просто не смог... Но, откровенно говоря... Вы тоже немного пересолили, ну, с тем фарисеем, помните? Пересолили. Я имею полное право на вас обидеться, черт возьми! Что там ни говорите, а вот уж тридцать лет, как я посвящаю католическим заведениям все свое время, все свои силы, более того - львиную долю своих доходов. И все это для того, чтобы услышать из уст священника, друга своего, что я... что я не... признайтесь, что это несправедливо! Аббат глядел на своего духовного сына, словно говоря: "И все равно в каждом слове вашем слышна гордыня..." Молчание затягивалось. - Дорогой мой аббат, - начал г-н Тибо уже не столь уверенным тоном, - я допускаю, что я не вполне... Ну, ладно, согласен: я слишком часто... Но таков уж, как говорится, у меня характер... Разве вы не знаете, что я за человек? - Он, как милостыню, вымаливал снисхождения. - Ах, путь к благодати труден... Вы один можете меня поддержать, руководить мною... - И вдруг пролепетал: - Я старею, мне страшно... Аббата растрогала перемена в голосе. Он понял, что не следует дольше молчать, и придвинул свой стул поближе к г-ну Тибо. - А теперь и я в нерешительности, - сказал он. - К тому же, дорогой друг, что я могу еще добавить, после того как слова Писания так глубоко вошли в ваше сердце? - Он на мгновенье задумался. - Я понимаю, господь доверил вам высокий пост; трудясь во славу божию, вы завоевали у людей авторитет, добились почестей; и все это вполне заслужено вами; ну как же тут не смешать славу господню со своей собственной? Как не поддаться соблазну и не предпочесть - ну, самую малость - славу свою славе его? Я понимаю... Господин Тибо поднял веки и не опускал их больше; выцветшие глаза смотрели испуганно и в то же время невинно, по-детски. - И однако! - продолжал аббат. - Ad majorem Dei gloriam*. Только это и важно, все прочее - суета сует. Дорогой мой друг, вы из породы сильных, иначе говоря, из породы гордецов. Я знаю, как это мучительно - подчинять свою гордыню велениям долга! Как трудно не жить для себя, не забывать о боге, даже когда ты весь поглощен благочестивым делом! Не быть одним из тех, о ком господь наш однажды сказал столь печальные слова: "Приближаются ко Мне люди сии устами своими, сердце же их далеко отстоит от Меня!" ______________ * Ради вящей славы господней (лат.). - Ах, - возбужденно проговорил г-н Тибо, не опуская головы, - ах, как это ужасно... Только я один знаю, насколько это ужасно! Унижая себя, он испытывал сладостное умиротворение; он смутно ощущал, что только так сможет он вновь завоевать расположение священника, ни на йоту не уступая при этом в вопросе об исправительной колонии. Какая-то сила побуждала его пойти еще дальше, поразить аббата глубиной своей веры, проявлением неожиданного великодушия, - чем угодно, только бы добиться его уважения. - Господин аббат! - воскликнул он вдруг, и в его взгляде на мгновенье вспыхнуло то выражение роковой решимости, которое нередко бывало у Антуана. - Если я и был до сих пор только жалким гордецом, то разве господь не дает мне как раз сегодня возможность... исправиться? Он замолчал в нерешительности, словно борясь с собою. Он и в самом деле боролся. Аббат увидел, как он торопливо провел мякотью большого пальца по жилету - перекрестил сердце. - Я имею в виду свою кандидатуру, вы понимаете? Это была бы с моей стороны действительно жертва, я пожертвовал бы своей гордыней, ибо вы объявили мне утром, что я наверняка должен быть избран. Ну вот, я... Постойте, но ведь и тут есть крупица тщеславия: разве не следовало мне сделать все молча, не говорить об этом никому, даже вам? Что ж, тем хуже для меня. Так вот, отец мой, я клянусь, что завтра же сниму свою кандидатуру в Академию и больше никогда не буду ее выставлять. Аббат шевельнул руками, но г-н Тибо этого не видел: он обратился к висевшему на стене распятию. - Господи, - прошептал он, - пожалей меня, грешного... Сам того не подозревая, он вложил в этот порыв последние крохи самодовольства; гордыня пустила в нем настолько глубокие корни, что в минуты самого ревностного раскаянья он сладострастно вкушал радость собственного унижения. Аббат окинул его проницательным взглядом: до каких пределов искренен этот человек? Но лицо г-на Тибо лучилось сейчас таким самоотречением и такой набожностью, что даже не стало заметно на нем ни морщин, ни отеков, - старческий лик обрел вдруг младенческое простодушие. Священник был потрясен. Ему стало совестно за эту подленькую радость, которую испытал он утром, когда поверг в смущение тучного мытаря. Роли переменились. Аббат оглянулся на собственную жизнь. Только ли ради вящей славы господней покинул он столь поспешно учеников своих, когда исхлопотал себе теплое местечко подле архиепископа? И разве не извлекал он ежечасно столь предосудительное личное наслаждение из своих дипломатических талантов, которые употреблял во благо церкви? - Ответьте мне положа руку на сердце, вы думаете, господь меня простит? Испуганный голос напомнил аббату Векару о его обязанностях духовника. Он сложил руки под подбородком, наклонил голову и принужденно улыбнулся. - Я дал вам дойти до предела, - сказал он. - Дал испить чашу до дна. И верю, что милосердие божие зачтет вам эти часы. Но, - прибавил он, вздымая перст, - довольно одного намерения; ваш истинный долг - не жертвовать собою до конца. Не возражайте. Я, ваш духовник, освобождаю вас от обета. В самом деле, отказ был бы менее полезен для славы божией, нежели ваше избрание. Семейное положение и богатство налагают на вас обязательства, которыми вам не следует пренебрегать. Среди тех выдающихся республиканцев крайне правой, которые являются оплотом нашей страны, звание академика придаст вам еще больший авторитет; мы считаем это полезным для нашего благого дела. Вы всегда умели подчинять свою жизнь велениям церкви. Так предоставьте же ей еще раз моими устами указать вам правильный путь. Господь отвергает вашу жертву, дорогой друг, - как вам ни тяжко, склонитесь в смирении. "Gloria in excelsis! Слава в вышних Богу, на земле мир, и в человеках благоволение!" Аббат видел, как разглаживаются черты г-на Тибо, лицо постепенно обретает всегдашнее равновесие. Когда он договорил до конца, тучный человек опустил веки, и уже нельзя было прочитать, что происходит в его душе. Возвращая ему академическое кресло, этот предмет двадцатилетних вожделений, священник возвращал ему жизнь. Но после титанического усилия, которое г-ну Тибо пришлось над собой совершить, он пребывал в некоторой расслабленности и был проникнут поистине неземной благодарностью. Оба подумали об одном; священник опустил взор долу и начал вполголоса читать благодарственную молитву. Когда он поднял голову, г-н Тибо сполз на колени; его лик слепца, обращенный к небесам, был озарен радостью; мокрые губы шевелились; лежавшие на столе волосатые руки, отекшие так, будто их искусали осы, в трогательном рвении сплетали пальцы. Отчего же это поучительное зрелище вдруг показалось аббату столь невыносимым, что он помимо воли шевельнул рукой, словно собираясь толкнуть своего духовного сына? Впрочем, он тут же спохватился, и его рука ласково легла на плечо г-на Тибо, который грузно поднялся с колен. - Но мы обсудили еще не все, - промолвил священник со свойственной ему непреклонной мягкостью. - Вы должны принять решение относительно Жака. Господин Тибо встрепенулся. - Не уподобляйтесь тем, кто, исполнив тяжкую и ответственную обязанность, считает, что совесть у них теперь чиста, и пренебрегает своими каждодневными обязанностями. Даже если испытание, которому вы подвергли ребенка, и не столь вредно, как я того опасаюсь, не продолжайте его. Вспомните раба, который закопал доверенный ему господином талант{193}. Так что, мой друг, не уходите отсюда, прежде чем не осознаете свой долг. Господин Тибо стоял и отрицательно качал головой, но на его лице уже не было прежнего упрямства. Аббат встал. - Самое трудное, - пробормотал он, - это не подавать виду, что вы уступаете Антуану. Увидев, что удар попал в цель, он прошелся по комнате и внезапно заговорил непринужденным тоном: - Знаете, что сделал бы я на вашем месте, дорогой друг? Я бы ему сказал: "Ты хочешь, чтобы твой брат покинул исправительную колонию? Да? Ты все еще этого хочешь? Что ж, ловлю тебя на слове, поезжай за ним - но бери его себе. Ты захотел, чтобы он вернулся, - занимайся им сам!" Господин Тибо не шелохнулся. Аббат продолжал: - Я бы даже пошел еще дальше. Я сказал бы ему: "Я не желаю видеть Жака у себя в доме. Устраивайся как хочешь. Ты вечно даешь нам понять, что мы не умеем с ним обращаться. Вот и возьмись-ка сам!" И сдал бы ему брата с рук на руки. Поселил бы их обоих где-нибудь на стороне, - разумеется, поблизости, чтобы они могли у вас столоваться; но я бы предоставил Антуану полное право руководить братом. Не спешите с возражениями, дорогой друг, - прибавил он, хотя г-н Тибо по-прежнему хранил неподвижность, - погодите, дайте мне закончить, мой план вовсе не так уж фантастичен, как кажется... Он вернулся к креслу, сел и облокотился на стол. - Следите за моей мыслью, - сказал он. - Во-первых, готов об заклад побиться, что Жак легче подчинится власти старшего брата, чем вашей, и я даже думаю, что, пользуясь большей свободой, он утратит тот дух непослушания и бунтарства, который мы знали за ним прежде. Во-вторых, что касается Антуана, его серьезность будет для нас порукой. Я уверен, что, будучи пойман на слове, он не откажется от этого способа вызволить брата. Что же касается тех прискорбных наклонностей, по поводу которых мы сокрушались сегодня, то вот что я вам скажу: от малой причины могут произойти большие последствия; думаю, что, перелагая на него ответственность за юную душу, вы получаете тем самым наилучший противовес, и это неизбежно приведет его к менее... анархическим взглядам на общество, нравственность и религию. В-третьих, ваша отеческая власть, огражденная таким образом от тех повседневных трений, которые подтачивают и ослабляют ее, полностью сохранит свой авторитет и сможет осуществлять верховное руководство обоими сыновьями, каковое является ее уделом и, я бы сказал, главным предназначением. Наконец, - тут голос аббата обрел особую доверительность, - должен вам признаться, что, на мой взгляд, было бы весьма желательным, чтобы к моменту выборов Жак покинул Круи и все толки об этом деле раз и навсегда прекратились. Известность влечет за собой всяческие интервью и анкеты; вы подвергнетесь нападкам прессы... Соображение совершенно второстепенное, я знаю; но в конечном счете... Господин Тибо бросил на священника взгляд, в котором угадывалось беспокойство. Он не хотел себе признаться, но это освобождение Жака из-под ареста облегчало его совесть; предложенная аббатом комбинация сулила одни лишь выгоды, поскольку спасала его самолюбие в глазах Антуана и возвращала Жака к обычной жизни, не посягая при этом на досуг г-на Тибо. - Если б я был уверен, - сказал он наконец, - что этот негодяй, как только мы его выпустим, не причинит нам новых неприятностей... На сей раз битва была выиграна. Аббат обещал взять на себя негласное наблюдение за жизнью Антуана и Жака, по крайней мере, в самые первые месяцы. Затем он согласился прийти завтра к обеду на Университетскую улицу и принять участие в разговоре, который отец собирался повести со старшим сыном. Господин Тибо встал. Он уходил с легким, обновившимся сердцем. Но когда он порывисто сжал руки своего духовника, его снова охватило сомнение. - Да простит мне господь, что я такой, - жалобно проговорил он. Аббат окинул его счастливым взглядом. - "Кто из вас, - прошептал он, - имея сто овец и потеряв одну из них, не оставит девяноста девяти в пустыне и не пойдет за пропавшею, пока не найдет ее? - И, воздев перст, заключил с легкой улыбкой: - Сказываю вам, что так на небесах более радости будет об одном грешнике кающемся..." VI Как-то утром, часов около девяти, консьержка дома на улице Обсерватории вызвала г-жу де Фонтанен. Ее желает видеть одна "особа", которая отказалась, однако, подняться и не хочет себя назвать. - Особа? Женщина? - Девушка. Госпожа де Фонтанен попятилась. Вероятно, очередная интрижка Жерома. Может быть, шантаж? - И такая молоденькая! - добавила привратница. - Совсем еще ребенок. - Сейчас спущусь. В самом деле, в сумраке швейцарской прятался ребенок, и когда он наконец поднял голову... - Николь? - воскликнула г-жа де Фонтанен, узнав дочь Ноэми Пти-Дютрей. Николь чуть было не бросилась тетке в объятия, но подавила свой порыв. Лицо у нее было серое, осунувшееся. Она не плакала, глаза были широко раскрыты, брови высоко подняты; она казалась возбужденной, полной решимости и отлично владела собой. - Тетя, мне нужно с вами поговорить. - Пойдем. - Не в квартире. - Почему? - Нет, не в квартире. - Но почему же? Я одна. Она почувствовала, что Николь колеблется. - Даниэль в лицее, Женни пошла на урок музыки, - говорю тебе, что я до обеда одна. Ну, пойдем. Николь молча последовала за ней. Г-жа де Фонтанен провела ее к себе в спальню. - Что случилось? - Она не могла скрыть своего недоверия. - Кто тебя прислал? Откуда ты пришла? Николь смотрела на нее, не опуская глаз; ее ресницы дрожали. - Я убежала. - Ах, - вздохнула г-жа де Фонтанен со страдальческим выражением лица. Но все же почувствовала облегчение. - И пришла сюда? Николь повела плечами, точно говоря: "А куда мне было идти? У меня больше никого нет". - Садись, дорогая. Ну... У тебя измученный вид. Ты голодна? - Немножко. Она виновато улыбнулась. - Так что ж ты молчишь? - воскликнула г-жа де Фонтанен, увлекая Николь в столовую. Она увидела, с какой жадностью девочка поглощает хлеб с маслом, и достала из буфета остатки холодного мяса и варенье. Николь ела молча, стыдясь своего аппетита и не в силах его скрыть. Ее щеки порозовели. Она выпила одну за другой две чашки чая. - Когда ты ела в последний раз? - спросила г-жа де Фонтанен; она выглядела еще более взволнованной, чем девочка. - Тебе не холодно? - Нет. - Да как же, ты ведь вся дрожишь. Николь нетерпеливо махнула рукой: она сердилась на себя за то, что не смогла скрыть своей слабости. - Я всю ночь ехала и немного продрогла... - Ехала? Откуда же ты сейчас? - Из Брюсселя. - Боже мой, из Брюсселя! И одна? - Да, - отчеканила девушка. Ее голос свидетельствовал о твердости принятого решения. Г-жа де Фонтанен схватила ее за руку. - Ты озябла. Пойдем ко мне в спальню. Хочешь лечь, поспать? Обо всем расскажешь мне после. - Нет, нет, сейчас. Пока мы одни. Да мне и не хочется спать. Уверяю вас! Было еще только начало апреля. Г-жа де Фонтанен разожгла огонь, укутала беглянку в теплый платок и заставила сесть возле камина. Девочка упиралась, потом уступила; сидела сердитая, глаза пылали и смотрели в одну точку, ни за что не желая смягчаться. Кинула взгляд на настенные часы; она так хотела поскорей все сказать, а вот теперь никак не могла решиться. Чтобы не смущать ее еще больше, тетка старалась смотреть в сторону. Прошло несколько минут; Николь молчала. - Что бы ты ни натворила, родная, - сказала г-жа де Фонтанен, - никто тебя здесь ни о чем не спросит. Если хочешь, храни свою тайну про себя. Я благодарна тебе, что ты решила к нам приехать. Ты будешь здесь как своя. Николь выпрямилась. Ее подозревают в каком-то проступке, о котором стыдно рассказывать? От резкого движения платок соскользнул с плеч и открыл крепкую грудь, что так не вязалось с совсем еще детским выражением худенького лица. - Наоборот, - сказала она с пылающим взглядом, - я хочу рассказать все. - И тут же начала с вызывающей сухостью: - Тетя... Помните, когда вы пришли на улицу Монсо... - Ах, - проговорила г-жа де Фонтанен, и лицо ее снова приняло страдальческое выражение. - ...я тогда все слышала, - торопливо договорила Николь и заморгала глазами. Наступило молчание. - Я это знала, дорогая. Девочка подавила рыдание и уткнулась лицом в ладони, точно расплакалась. Но почти тотчас опять подняла голову; глаза были сухие, губы сжаты, но выражение лица стало иным, даже голос переменился. - Не думайте о ней плохо, тетя Тереза! Знаете, она очень несчастна... Вы мне не верите? - Верю, - ответила г-жа де Фонтанен. Ей не терпелось задать один вопрос; она посмотрела на девушку со спокойствием, которое никого не могло обмануть. - Скажи, там, вместе с вами, и... дядя Жером? - Да. - И, помолчав, добавила, поднимая брови: - Он-то и надоумил меня бежать... приехать сюда... - Он? - Нет, то есть... Всю эту неделю он приходил каждое утро. Давал мне немного денег на жизнь, потому что я осталась там совсем одна. А позавчера сказал: "Если нашлась бы сердобольная душа, которая бы тебя приютила, тебе было бы лучше, чем здесь". Он сказал "сердобольная душа". А я сразу подумала о вас, тетя Тереза. Я уверена, что и он подумал о вас. Вам не кажется? - Может быть, - прошептала г-жа де Фонтанен. Она ощутила вдруг такое счастье, что едва не улыбнулась. И поспешила опять спросить: - Но почему ты оказалась одна? Где ты была? - У нас дома. - В Брюсселе? - Да. - Я и не знала, что твоя мама поселилась в Брюсселе. - Пришлось - в конце ноября. На улице Монсо все опечатали. Маме не везло, вечные затруднения, судебные исполнители требовали денег. Но теперь все ее долги уплатили, она сможет вернуться. Госпожа де Фонтанен подняла глаза. Она хотела спросить: "Кто уплатил?" В ее взгляде вопрос выразился до того ясно, что на губах девочки она прочла и ответ. И снова не смогла удержаться: - А... в ноябре он уехал вместе с ней? Николь не ответила. Голос тети Терезы так мучительно дрогнул! - Тетя, - с трудом выговорила она наконец, - не сердитесь на меня, я ничего не хочу от вас скрывать, но очень трудно все вот так, сразу объяснить. Вы знаете господина Арвельде? - Нет. Кто это? - Известный парижский скрипач, он учил меня музыке. О, он большой, очень большой артист - он выступает в концертах. - Ну, и?.. - Он жил в Париже, но он бельгиец. И когда нам надо было бежать, он увез нас в Бельгию. У него в Брюсселе дом, там мы и поселились. - С ним вместе? - Да. Она поняла вопрос и не стала уклоняться от ответа; казалось даже, что, избегая недомолвок, она получает какое-то жестокое удовольствие. Но она не решилась продолжать и замолчала. После довольно затянувшейся паузы г-жа де Фонтанен спросила: - Но где же ты была эти последние дни, когда ты осталась одна и дядя Жером тебя навещал? - Там. - У этого господина? - Да. - И... твой дядя туда приходил? - Конечно. - Но каким же образом ты оказалась одна? - так же мягко расспрашивала г-жа Фонтанен. - Потому что господин Рауль сейчас на гастролях в Люцерне и в Женеве. - Кто такой Рауль? - Господин Арвельде. - И мама оставила тебя одну в Брюсселе, а сама поехала с ним в Швейцарию? Девочка махнула рукой с таким отчаянием, что г-жа де Фонтанен покраснела. - Прости меня, дорогая, - шепнула она. - Не будем больше об этом. Ты приехала - и прекрасно. Оставайся у нас. Но Николь упрямо замотала головой. - Нет, нет, я доскажу, мне уж немного осталось. - Набрав в грудь побольше воздуха, она выпалила: - Слушайте, тетя. Господин Арвельде в Швейцарии. Но он там без мамы. Потому что он устроил маме ангажемент в одном брюссельском театре, она поет в оперетке, у нее обнаружился голос, и он заставил ее заниматься. Она даже имела большой-большой успех в газетах; у меня тут в кармане вырезки, можете посмотреть. Она запнулась, на миг потеряв нить рассказа. - Так вот, - продолжала она, и глаза ее вспыхнули странным огоньком, - как раз оттого, что господин Рауль уехал в Швейцарию, дядя Жером и пришел. Но он опоздал. Мамы уже не было. Однажды вечером она поцеловала меня... Хотя нет, - она понизила голос и нахмурилась, - мама меня чуть не избила, потому что не знала, куда меня девать. Она подняла голову и с вымученной улыбкой продолжала: - О, если говорить по правде, она на меня вовсе и не сердилась, наоборот. Улыбка застыла у нее на губах. - Она была так несчастна, тетя Тереза, вы даже представить себе не можете: ей нужно было уходить, потому что внизу ее кто-то ждал. И она знала, что вот-вот может прийти дядя Жером, потому что он уже много раз к нам приходил, они даже музыкой занимались вместе с господином Раулем; но в последний раз он сказал, что ноги его больше у нас не будет, пока здесь господин Арвельде. И вот, уходя, мама велела мне передать дяде Жерому, что она уезжает надолго, а меня оставляет и просит его обо мне позаботиться. Я уверена, он бы так и сделал, но я не решилась ему об этом оказать, когда он пришел. Он страшно рассердился, я боялась, что он кинется за ними в погоню, и я нарочно ему соврала, сказала, что жду ее с минуты на минуту. Он везде ее искал, думал, она еще в Брюсселе. Но я уже больше не могла этого выносить, не могла там оставаться; во-первых, потому что лакей господина Рауля... ах, я его ненавижу! - Она вздрогнула. - У него такие глаза, тетя Тереза!.. Ненавижу его! И когда дядя Жером мне сказал о сердобольной душе, я вдруг сразу решилась. Вчера утром он дал мне немножко денег, и я поскорее ушла, чтобы лакей у меня их не отобрал, и до вечера пряталась в церквах, а потом села в ночной пассажирский поезд. Она говорила быстро, потупившись. Когда она подняла голову, на лице г-жи де Фонтанен, всегда очень ласковом, было написано такое негодование, такая суровость, что Николь умоляюще всплеснула руками: - Тетя Тереза, не судите маму так строго, поверьте мне, она ни в чем не виновата. Я ведь тоже не всегда веду себя хорошо, я очень ее стесняю, разве я сама не вижу! Но теперь я уже большая, я не могу так жить. Нет, я больше так не могу, - повторила она, сжав губы. - Я хочу работать, зарабатывать себе на жизнь, не быть никому в тягость. Вот почему я приехала, тетя Тереза. Кроме вас, у меня нет никого. Что мне еще было делать? Приютите меня всего на несколько дней, хорошо, тетя Тереза? Только вы одна можете мне помочь. Госпожа де Фонтанен была так растрогана, что не в состоянии была выговорить гаи слова. Могла ли она когда-нибудь думать, что эта девочка станет ей вдруг так дорога? Она смотрела на нее с нежностью, которая была сладка ей самой и унимала собственную боль. Девочка была сейчас, возможно, не так хороша, как прежде; губы обметало лихорадкой; но глаза! Темные, серо-голубые, даже, пожалуй, слишком большие, слишком круглые... И какая честность, какое мужество в их ясном взгляде! Когда к г-же де Фонтанен вернулась способность улыбаться, она наклонилась к Николь: - Моя дорогая, я тебя поняла, я уважаю твое решение и обещаю тебе помочь. Но на первых порах поживи здесь у нас, тебе нужен отдых. Она сказала "отдых", а взгляд говорил - "любовь". Николь это поняла, но не позволила себе растрогаться. - Я буду работать, я не хочу никому быть в тягость. - А если мама вернется за тобой? Ясный взгляд потемнел и сделался на удивление жестким. - Ну уж нет, ни за что! - хрипло выговорила она. Госпожа де Фонтанен притворилась, что не слышит. Она сказала только: - Я бы с радостью оставила тебя здесь... навсегда. Девушка встала, пошатнулась и вдруг, соскользнув на пол, положила голову тетке на колени. Г-жа де Фонтанен гладила ее по щеке и думала о том, что нужно коснуться еще некоторых вопросов. - Ты насмотрелась, моя девочка, такого, чего в твоем возрасте видеть не следует... - решилась она наконец. Николь хотела выпрямиться, но тетка ей не дала. Она не хотела, чтобы та увидела, как она покраснела. Прижимая лоб девочки к своему колену и рассеянно наматывая на палец светлую прядь, она подыскивала слова: - Ты уже о многом догадываешься... О таком, что должно оставаться... тайным... Понимаешь меня? Она наклонилась к Николь и заглянула ей в глаза; там вспыхнули искры. - О тетя Тереза, вы можете быть спокойны... Никому... Никому! Все равно бы никто не понял, все стали бы маму обвинять. Она хотела скрыть от людей поведение матери - почти так же, как г-жа де Фонтанен пыталась скрывать поведение Жерома от своих детей. Они неожиданно становились сообщниками. Это стало ясно, когда Николь, на мгновенье задумавшись, подняла к ней оживившееся лицо: - Послушайте, тетя Тереза. Вот что мы должны им сказать: маме пришлось самой зарабатывать себе на жизнь, и она нашла выгодное место за границей. В Англии, например... Такое место, что неудобно было взять меня с собой... Погодите... ну, скажем, место учительницы. - И прибавила с детской улыбкой: - А раз мама уехала, никто не удивится, что я такая грустная, правда? VII Старый франт снизу выехал пятнадцатого апреля. Утром шестнадцатого мадемуазель де Вез, предшествуемая двумя горничными, консьержкой г-жой Фрюлинг и подсобным рабочим, вступила во владение холостяцкой квартирой. Старый франт стяжал себе в доме не слишком добрую славу, и Мадемуазель, стягивая на груди черную шерстяную накидку, до тех пор не переступала порога, пока не были распахнуты настежь все окна. И только тогда вошла она в прихожую, обежала, семеня, все комнаты, потом, не очень-то успокоенная беспорочной наготою стен, затеяла такую уборку, точно речь шла об изгнании нечистой силы. К удивлению Антуана, старая дева довольно легко примирилась с мыслью о том, что братья будут жить за пределами родительского очага, хотя подобный план противоречил всем домашним традициям и не мог не задевать ее взглядов на семью и на воспитание. Такое поведение Мадемуазель объяснялось, по мнению Антуана, лишь той радостью, с которой восприняла она весть о возвращении Жака, и еще, конечно, тем уважением, с каким она относилась к любому решению, исходившему от г-на Тибо, особенно если его поддерживал аббат Векар. На самом же деле усердие Мадемуазель имело совсем другую причину: когда она узнала, что Антуан переедет, у нее камень свалился с плеч. С тех пор как она взяла к себе Жиз, бедняжка жила в постоянном страхе перед заразой. Однажды весной она целых полтора месяца не выпускала Жиз из комнаты, позволяя ей дышать воздухом только с балкона, и задержала выезд всей семьи в Мезон-Лаффит, - все из-за того, что маленькая Лизбет Фрюлинг, племянница консьержки, заболела коклюшем, а чтобы выйти из дома на улицу, надо было, разумеется, проходить мимо швейцарской. Ясно, что Антуан, с его докторской сумкой и книгами, да еще с вечным больничным запахом, был для нее постоянной угрозой. Она умолила его, чтобы он никогда не сажал Жиз к себе на колени. Если, вернувшись домой, он, вместо того чтобы унести пальто к себе в комнату, оставлял его по забывчивости на стуле в прихожей или, опаздывая к обеду, садился за стол с немытыми руками, - она, хотя и отлично знала, что больными он занимается не в пальто и никогда не уходит из больницы, не вымыв как следует рук, не могла побороть страха, кусок застревал у нее в горле, и, едва дождавшись десерта, она тащила Жиз в комнату и подвергала антисептическим процедурам - полосканию горла и промыванию носа. Переселение Антуана на нижний этаж означало, что между ним и Жизелью будет создана защитная зона в целых два этажа и резко уменьшится каждодневная опасность заразиться. Поэтому она с таким тщанием устраивала для зачумленного карантинный пункт. За три дня квартира была выскоблена, вымыта, оклеена обоями, завешана шторами и обставлена мебелью. Жак мог возвращаться. При мысли о Жаке она становилась вдвое деятельнее; отрываясь на миг от работы, она пристально вглядывалась ласковыми глазами в возникавшие перед ее мысленным взором дорогие черты. Ее нежность к Жиз ничуть не пригасила ее любви к Жаку. Она любила его со дня его появления на свет, она начала любить его даже намного раньше, потому что до него она любила и воспитывала его мать, которой Жак не знал и которую она ему заменила. Это к ней, к ее раскрытым объятиям, сделал Жак как-то вечером свои первые неверные шаги по ковру в прихожей; и четырнадцать лет дрожала она над ним, как теперь над Жиз. Такая любовь - и такое полное непонимание! Этот ребенок, с которого она, можно сказать, глаз не спускала, был для нее загадкой. Порой она приходила в отчаянье от этого чудовища и горько плакала, вспоминая г-жу Тибо, которая была в детстве кроткой, как ангел. Она не задумывалась над тем, от кого мог унаследовать Жак эту необузданность натуры, и винила во всем сатану. Но потом неожиданные порывы детского сердца, великодушные, нежные, умиляли ее, и тогда она плакала слезами радости. Она так и не смогла привыкнуть к его отсутствию, так и не поняла, почему он уехал; но ей хотелось, чтобы его возвращение превратилось в праздник, чтобы в новой комнате было все, что он любит. Если бы не вмешательство Антуана, она бы забила шкафы детскими игрушками Жака. Она заставила перенести из своей комнаты кресло, которое он любил и всегда садился в него, когда бывал обижен; по совету Антуана она заменила прежнюю кровать Жака новым раскладным диваном, который днем сдвигался и придавал комнате строгий вид рабочего кабинета. Вот уже целых два дня, как Жизель была предоставлена самой себе; она сидела в комнате за уроками, но никак не могла сосредоточиться. Ей смертельно хотелось взглянуть, что делается внизу. Она знала, что скоро вернется ее Жако, что вся эта кутерьма - из-за его приезда, и, не в силах усидеть на месте, волчком вертелась по своей тюрьме. На третье утро пытка стала невыносимой, а соблазн настолько сильным, что к полудню, видя, что тетка не возвращается, она удрала из комнаты и, перепрыгивая через ступеньки, помчалась по лестнице вниз. Как раз в это время возвращался домой Антуан. Она расхохоталась. У него была уморительная способность глядеть на нее с невозмутимой суровостью, что вызывало у нее приступы безумного хохота, длившегося все время, пока Антуан притворялся серьезным; за это им обоим попадало от Мадемуазель. Но теперь они были одни и поспешили этим воспользоваться. - Почему ты смеешься? - спросил он наконец, хватая ее за руки. Она стала отбиваться и хохотать еще пуще. Потом вдруг сразу умолкла: - Мне надо отвыкать от этого смеха, понимаешь, а то я никогда не выйду замуж. - А ты хочешь замуж? - Хочу, - сказала она, поднимая на него свои добрые собачьи глаза. Он смотрел на пухленькую дикарку и впервые подумал о том, что эта одиннадцатилетняя девчушка станет женщиной, выйдет замуж. Он отпустил ее руки. - А куда ты бежишь - одна, без шляпы, даже без шали? Ведь скоро обед. - Я тетю ищу. У меня там задачка, а я не могу решить, - сказала она, немножко жеманясь. Потом покраснела и ткнула пальцем в сумрак лестницы, туда, где из таинственной двери холостяцкой квартиры выбивалась полоска света. Глаза у нее блестели. - Хочешь туда заглянуть? Она проговорила "да", беззвучно шевельнув красными губами. - А ведь тебе попадет! Она замялась, потом кинула на него смелый взгляд, проверяя, не шутит ли он. И объяснила: - Не попадет! Потому что это не грех. Антуан улыбнулся: именно так и отличала Мадемуазель добро от зла. Он спросил было себя, не вредно ли сказывается на ребенке влияние старой девы, но, взглянув на Жиз, успокоился: этот здоровый цветок будет расти на любой почве, не нуждаясь ни в чьей опеке. Жизель не сводила глаз с приотворенной двери. - Ладно, входи, - сказал Антуан. Еле сдержав радостный вопль, она мышонком скользнула в квартиру. Мадемуазель была одна. Взобравшись на диван и привстав на цыпочки, она вешала на стену распятие, которое подарила Жаку к первому причастию; пусть оно и впредь охраняет сон ее ненаглядного мальчика. Она чувствовала себя веселой, счастливой, молодой и, работая, напевала. Узнав шаги Антуана в прихожей, она подумала, что совсем забыла про время. А Жизель уже успела обежать все комнаты и, не в силах больше сдерживать переполнявшую ее радость, принялась пританцовывать и хлопать в ладоши. - Боже милостивый! - пробормотала Мадемуазель, слезая на пол. Она увидела племянницу в зеркале; девочка скакала, как коза, в распахнутые окна врывался ветер, волосы у нее развевались, она во все горло визжала: - Да здравствуют сквоз-ня-ки! Да здравствуют сквоз-ня-ки! Она не поняла, она и не пыталась понять. Она даже не подумала о том, что, явившись сюда самовольно, девочка проявила непослушание; за шестьдесят шесть лет Мадемуазель привыкла мириться с капризами судьбы. Но она в мгновение ока расстегнула накидку, кинулась к девочке, кое-как закутала ее и без единого упрека потащила за собой, взлетев на третий этаж гораздо быстрее, чем Жиз спустилась на первый. И только уложив племянницу под одеяло и заставив ее выпить чашку горячего отвара, она перевела дух. Надо сказать, что ее страхи были не лишены оснований Мать Жизели, мальгашка{207}, на которой майор де Вез женился в Таматаве{207}, где его полк стоял гарнизоном, умерла от чахотки меньше чем через год после рождения дочери; а два года спустя майор тоже скончался от долго терзавшей его болезни, которой он, вероятно, заразился от жены. С тех пор как Мадемуазель, единственная родственница сироты, выписала ее с Мадагаскара и взяла на воспитание, ее пугала эта наследственность, хотя девочка никогда даже насморком не болела, и крепость ее сложения единодушно подтверждали осматривавшие ее ежегодно врачи. Выборы в Академию должны были состояться через две недели, и теперь г-н Тибо, видимо, торопился с возвращением Жака. Было решено, что г-н Фем сам привезет его в Париж в ближайшее воскресенье. Накануне, в субботу, Антуан ушел из больницы в семь вечера; чтобы избежать семейного ужина, он поел в ресторане по соседству и в восемь часов, один, радостно входил в свое новое жилище. Впервые предстояло ему здесь ночевать. С каким-то особенным удовольствием он повернул ключ в замке и захлопнул за собой дверь; потом зажег везде свет и стал неторопливо обходить свою обитель. Для себя он оставил ту половину квартиры, которая выходила на улицу, - две больших комнаты и одну поменьше. В первой было почти пусто: круглый столик да несколько разностильных кресел вокруг него; здесь был зал ожидания, на случай, если придется принимать больных. Во вторую комнату, самую большую из всех, он велел перенести из отцовской квартиры принадлежавшую ему мебель: широкий письменный стол, книжный шкаф, два кожаных кресла и множество прочих вещей, свидетелей его трудовой жизни. В маленькой комнате стояли туалетный столик и платяной шкаф, туда же он поместил и кровать. Книги были свалены на полу в прихожей, рядом с нераспакованными чемоданами. Калорифер распространял приятную теплоту, новенькие лампы бросали вокруг резкий свет. Впереди у Антуана был долгий вечер - предстояло вступить во владение своим царством, распаковать и расставить за несколько часов все вещи, чтобы в их привычной оправе текла отныне его новая жизнь. Наверху трапеза подходила, должно быть, к концу: дремала над тарелкою Жиз, разглагольствовал г-н Тибо. Как спокойно было сейчас Антуану, каким сладким показалось ему одиночество! Каминное зеркало отражало его по пояс. Он приблизился к нему не без удовольствия. Разглядывая себя в зеркалах, он всегда напружинивал плечи, сжимал челюсти и, обратившись к зеркалу всем лицом, погружал суровый взгляд в собственные зрачки. Он старался не замечать своего чересчур длинного туловища, коротких ног, хрупких рук, не замечать, как странно выглядит на этом довольно тщедушном теле слишком крупная голова, чья массивность еще больше подчеркивалась бородой. Он хотел себя видеть - и ощущал себя - этаким крепко сбитым молодцом, жизнерадостным, сильным. И он любил напряженное выражение своего лица; будто стараясь вглядеться внимательней в каждый миг собственного бытия, он непрестанно морщил лоб, над самой линией бровей у него образовалась от этого глубокая складка, и его взгляд, обрамленный тенью, приобрел упрямый блеск, который нравился ему самому как признак энергии. "Начнем с книг, - сказал он себе, снимая куртку и бодро распахивая дверцы пустого шкафа. - Поглядим... Записи лекций - вниз... Словари - сюда, чтоб всегда под рукой... Терапия... Так... Тра-ля-ля! Что ни говори, а я своего добился. Первый этаж, Жак... Кто бы мог в это поверить каких-нибудь три недели назад?.. Воля у этого молодца просто не-у-кро-ти-мая, - пропел он нежным голоском, словно передразнивая кого-то. - Упорная и неукро-тимая! - Он с интересом кинул взгляд в зеркало и сделал пируэт, так что едва не рухнула на пол стопка брошюр, которую он прижимал к подбородку. - Гоп-ля-ля! Полегче! Так. Вот наши полки и ожили... Теперь - черед писанины. Сложим папки на этажерку, как раньше, и на сегодня хватит... Но в ближайшие дни надо будет пересмотреть все записи и заметки... Их у меня набралось порядочно... Все классифицировать, логично и стройно, и каталог четкий составить... Как у Филипа... Каталог на карточках... Впрочем, все крупные врачи..." Легким шагом, почти танцуя, ходил он взад и вперед из прихожей к этажерке. Вдруг, ни с того, ни с сего, он засмеялся ребяческим смехом. - "Доктор Антуан Тибо, - объяв