иеду прямо сюда... До скорого свидания, зверь. Черт! Он уже тронулся! Она устремляется вперед, расталкивая людей... Он провожает взглядом ее темную фигуру. Гюгетта прыгает на освещенную площадку, и кондуктор подхватывает ее привычным плавным жестом. Жан вздрагивает всем телом. Трамвай уходит в ночь, расцвеченную огнями. Жан стоит перед террасой кафе. Горьковатый запах абсента. Мимо спешат прохожие. Газетчики пронзительно выкрикивают названия вечерних выпусков. II В Бюи. Сесиль одна в доме доктора. Она замерла в ожидании, прислонившись плечом к раме приоткрытого окна... Жан и г-жа Пасклен появляются в воротах. "Вот они..." Инстинктивно Сесиль отпрянула от окна; она задыхается от волнения, взгляд ее неподвижен, на губах блуждает нежная улыбка... Жан идет быстро... Он не изменился... Он окидывает дом беглым взглядом, и глаза его сразу останавливаются на закрытых ставнях комнаты доктора. Сесиль бежит ему навстречу. На лестничной площадке она останавливается, прислоняется к стене и, уронив похолодевшие руки, прислушивается к его торопливым шагам по ступенькам крыльца. Он открывает дверь и останавливается; сильно бледнеет. В глазах - ни следа радости; в них застыл тревожный вопрос. Сесиль. Он наверху... спит... Жан (преодолевая волнение). Наверху? Спит? Взор Жана смягчается, загорается любовью. Он протягивает свою пылающую руку. Его долгий, необычайно нежный взгляд, полный невысказанного чувства, встречается со смеющимся взглядом Сесили. Г-жа Пасклен (открывая дверь в гостиную). Побудь с нами, пока он спит. Жан думает: "Они говорят "он"... И ловит себя на мысли: "Отец скоро умрет..." Ну, садись. Я приказала отпереть гостиную; мы сидим в ней, чтобы не беспокоить его... Последнее время я ночевала в комнате твоей бабушки, чтобы находиться поближе к нему... (Она не садится. Смотрит с нежностью.) Побудьте здесь, дети, я поднимусь наверх. Как только отец проснется, я тебя позову, Жан. (В дверях, с некоторым смущением.) Сесиль очень рада тебя видеть! Одни. Неловкое молчание. Сесиль стоит, опустив голову, опершись одной рукою о круглый столик; другой рукою теребит забытую в корсаже иголку. Жан подходит и берет ее за руку. Жан. Мы дорого заплатили за счастье вновь свидеться... Она поднимает заплаканное лицо и подносит к губам Жана дрожащий палец. "Пусть он молчит! Этого не выразить словами..." Смущение сковывает их нежность; не обманулись ли они в своих ожиданиях? Жан подводит ее к дивану. Она садится, глядя прямо перед собой, с трудом переводя дыхание... Он берет ее за руку. Оба замирают. Молчание. Горестные и сладкие минуты... Жан думает: "Наверху кто-то ходит... Как он? Верно, сильно изменился..." Перед его мысленным взором встает лицо доктора: твердый проницательный взгляд; рот, властно сжатый даже при поцелуе; решительная и смелая улыбка, полная скрытой доброты. Он обводит взглядом гостиную. Воспоминания сменяют друг друга: "В этом низком кресле сидела бабушка... Однажды вечером... Теперь она умерла! Скоро я буду говорить: "Отец жил в этой комнате, жил в этом доме, жил..." А потом скажут и обо мне: "Здесь, в этой комнате, в этом доме жил Жан..." Он вздрагивает. Как мог он забыть о присутствии Сесили - этого нежного, близкого ему существа... Мысль о том, что она полагается на него, сразу подбадривает его. Он целует ее влажную, беззащитную и послушную руку, которую держит в своей руке. Целует несколько раз... сначала благоговейно, сдержанно; затем со все возрастающим волнением, в порыве неодолимой силы, в котором раскрывается его сердце. Сесиль запрокидывает голову. Замирая от восторга, припадает к плечу Жана. Он нежно целует ее закрытые глаза... долго, долго... Слышатся шаги, стук двери. Сесиль открывает глаза, отодвигается. Г-жа Пасклен (ровным голосом). Жан... отец проснулся. Комната доктора. Госпожа Пасклен осторожно открывает дверь и неслышно уходит. На пороге Жан задерживается: несколько мгновений борется с жестокой тревогой. Он входит один. И тотчас же - чувство облегчения: его встречает улыбка отца. Больной полулежит на подушках, вытянув руки. Он не очень изменился. Учащенно дышит. Смотрит, как Жан подходит, и снова улыбается сыну. Доктор (тихо, хриплым голосом). Устал, как видишь... сильно, сильно устал... Протягивает сыну руку. Жан, который наклонился было, чтобы поцеловать отца, протягивает свою. Больной завладевает ею, смертельная тоска искажает его черты, и он с неожиданной силой привлекает сына к себе и сжимает его в объятиях. (Горько рыдает.) Мой мальчик! Он держит в ладонях лицо Жана, лицо мужчины, но видит его таким, каким оно было когда-то, в далеком детстве. Судорожно гладит лицо сына, прижимает к своим потрескавшимся губам, к жесткой щетине, покрывающей щеки. (Без сил откидываясь на подушки, с коротким вздохом.) Ах... Делает Жану знак не двигаться, никого не звать; это пройдет... Лежит недвижно, закинув голову; веки опущены, рот полуоткрыт, кулаки сжаты: он силится побороть сердцебиение. Жан, выпрямившись, стоит у постели, пристально смотрит на отца. Удивление, желание понять обостряют его горе: "Что его так изменило? Худоба? Нет, что-то другое... Что же?" Скулы больного слегка розовеют; он открывает глаза. Видит Жана: лоб старика собирается в морщины, рот кривится. Затем лицо его смягчается, он тихо всхлипывает. Мальчик мой, мальчик... Эти слезы, это жалобное бормотание наполняют Жана чувством неизъяснимой неловкости. Неужели это его отец? Проходит несколько минут. И тут Жан чувствует, что горе его куда-то отодвинулось: жизнь сильнее смерти. Против воли, у постели умирающего, он вдруг вспоминает о Сесили, о том, как встретились их взгляды, когда он вошел Желание овладевает им, властное, но еще свободное от вожделения; это скорее порыв к слиянию душ, к полному взаимопониманию... И все же губы его хранят теплоту ее бархатистых век! Внезапно жажда жизни переполняет его и рождает протест против картины смерти, омрачающей его мечты... Затем он сразу приходит в себя, и краска стыда заливает его щеки! Доктор вытирает мокрое от слез лицо; его доверчивый и ласковый взгляд устремлен на Жана. Доктор. Скажи... Они тебя вызвали, не правда ли?.. Да, да, я знаю... Кто? Врач?.. Нет?.. Крестная? Жан уклончиво качает головой. (Вдруг становясь серьезным и решительным.) Они правильно поступили. Долго это не протянется... Я ждал тебя. Повинуясь волнению или какому-то не осознанному им самим чувству, Жан наклоняется к руке, бессильно лежащей на постели, и целует ее. Доктор высвобождает руку, чтобы приподняться на локтях; лицо его озабочено: он хочет сказать что-то важное, чего нельзя откладывать... Я ждал тебя Выслушай меня, мой мальчик... Я оставляю тебе не очень много... Жан сначала не понимает. Затем резко выпрямляется Больной знаком показывает, что он устал и что его не надо прерывать. (Говорит с короткими паузами, закрыв глаза, словно повторяя заученное.) Пожалуй, я мог бы оставить и больше. Но не сумел... У тебя все же будут средства к существованию... И честное имя... Это тоже кое-чего стоит... Теперь слушай: Сесиль и ты, не правда ли? Жан вздрагивает. Отец смотрит на него с нежной улыбкой. Девочка мне все рассказала. Ты будешь с ней счастлив, я очень рад.. И постарайся сделать ее счастливой... Хотя бы немного... Это куда труднее. Сам увидишь... Женщин понять не так-то просто. Помни лишь одно: они не такие, как мы... Уже это одно создает трудности!.. Я часто упрекаю себя за то, что плохо понимал твою мать... (Долгое молчание.) Теперь о твоей здоровье. Ты ведь был... да... Ты не проходил военную службу. Но это от чрезмерной осторожности. Ты теперь совершенно здоров, слышишь? Я сказал это твоей крестной, и сказал правду... И все же, мой мальчик, тебе следует помнить о своем здоровье, не переутомляться, особенно когда станешь старше, годам к сорока... Это навсегда останется твоим уязвимым местом. Ты обещаешь? (Пауза. Кроткая улыбка.) Не забывай об этом. Вот и все. Он опускается на подушки, вытягивает руки и облегченно вздыхает. Но вскоре что-то опять начинает беспокоить его. (Вновь открывая глаза.) Знаешь, она была так добра ко мне, твоя крестная... Она сделала много, очень много... Она тебе расскажет. Однако он не может удержаться, чтобы самому не сказать об этом. Улыбка, сначала страдальческая, медленно расцветает на его губах, и вот уже глаза, лоб, все лицо дышит наивным умиротворением. Он делает Жану знак придвинуться ближе. Сын склоняется над ним. Доктор берет его голову в ладони и притягивает к себе. Жан... Крестная тебе ничего не говорила? (Торжественно.) Вчера я исповедовался. Он немного отстраняет лицо сына, чтобы увидеть, какую радость принесло ему это признание. Затем снова пригибает его голову. Сегодня меня должны были причащать... Но они сказали, что ты приедешь, и я решил дождаться тебя... Завтра, с тобой... вместе со всеми вами... Жан выпрямляется; он силится улыбнуться и отводит глаза. Смутное, неосознанное, мучительное разочарование... (Устремив вдаль слегка тревожный взгляд.) Знаешь, сынок, что там ни говори... (Качает головой.) Это роковая загадка... На следующий день. Комната доктора. Пустая, строгая. Обряд причастия окончен. Госпожа Пасклен, изо всех сил стараясь подавить волнение, расставляет вещи на комоде, который служил алтарем. Больной сидит в подушках, В окна льется резкий свет, и от этого лицо умирающего кажется еще более изможденным, белки глаз блестят. Голова опущена, волосы в беспорядке, борода отросла, щеки запали. Близорукие глаза часто моргают, задумчивый и по-детски экзальтированный взгляд скользит мимо предметов. Сесиль и Жан подходят к кровати. В это утро любовь больше не причиняет им страдания, она стала частью их самих, всецело завладела ими. В них поселилась уверенность, что они полюбили навсегда, в первый и в последний раз. Со вчерашнего дня в состоянии больного произошла необъяснимая, но бесспорная перемена: он стал удивительно спокоен, напряжение исчезло. Эта видимость улучшения пугает их! Отсутствующий взгляд старика, за которым они молча наблюдают, скользит по ним и на мгновение задерживается; но они почти не ощущают его: он словно проникает сквозь них и устремляется далеко, далеко... Затем добрая, но принужденная улыбка, свидетельствующая о полном отчуждении, появляется на его губах. Доктор (голосом ясным, но лишенным выражения). Вот вы и пришли оба... Хорошо... Хорошо... Протяните руки. На лице его застывает подобие улыбки. Кажется, будто он играет роль и, понимая это, спешит ее закончить. Он слабо пожимает им руки. Г-жа Пасклен, с изменившимся от горя лицом, остановилась в ногах умирающего. (Г-же Пасклен.) Не правда ли? Это прекрасно... Наши дети... Сесиль, в слезах, припадает к плечу матери; та притягивает Жана к себе. Все трое стоят обнявшись. Блуждающий взгляд умирающего, скользнув по лицам Сесили и госпожи Пасклен, внезапно останавливается на лице Жана с непримиримой враждебностью: в нем вспыхивает злоба... затем появляется и сразу же исчезает мучительная мольба о помощи. Жан понял: "Ведь ты-то живешь!" Он полон безграничной жалости... Он без колебаний отдал бы жизнь... Жан высвобождается из объятий и порывисто склоняется над бледным лицом отца. Но доктор недвижим. Лицо его вновь приняло ясное и безразличное выражение. Проходит минута; должно быть, он почувствовал поцелуй Жана и силится улыбнуться, но глаза его уже утратили всякое выражение. Жан оборачивается к Сесили и раскрывает объятия. III "Господину Жану Баруа, Бюи-ла-Дам (Уаза) Берн, 25 июня. Дорогой друг, Сочувствие, которое я, естественно, проявил в связи с постигшим Вас горем, вряд ли заслуживало такого благодарного и сердечного письма. Благодарю Вас за него от всего сердца. Особенно же меня тронуло Ваше доверие: вы просите моего совета относительно важнейшего шага Вашей жизни, и я рад сообщить Вам свое мнение. Да, я действительно считаю, что различное понимание религии не препятствует вашему браку с этой девушкой Ваши сомнения вызваны наивным характером ее веры и тем, что она придает слишком большое значение обрядам. Я Вас не понимаю. Вера одна. К чему вдаваться в анализ различных форм, которые она принимает? Существует вершина, и к ней устремляются все души; там они сливаются независимо от того, какими путями достигли этой вершины. Вы утверждаете, что если бы она была знакома с Вашими нынешними взглядами на религию, она бы отказалась от своего слова. Возможно, Вы правы. Но сделав, это, она допустила бы ошибку, проявила бы недостаточно здравого смысла. Вот почему, я полагаю, ей ничего не надо говорить, это только принесет вред. Ей не понять, какое различие Вы делаете между верой в религиозные легенды и моральной, человечной основой религии. По своей наивности она обвинит Вас в кощунстве. Вы только вызовете катастрофу своим неосторожным признанием, которое в настоящее время вовсе не обязательно. Благодаря своему разуму и образованию Вы возвысились над инстинктивной потребностью в вере, поэтому Вы один должны, с полным сознанием своей ответственности, решить судьбу вашего взаимного счастья. Ваши опасения напрасны! Вы забываете о том, как много между вами общего! Одна и та же среда. Одно и то же воспитание. К тому же, по своему темпераменту, по своей природе Вы настолько религиозны, что всегда сможете, без всякого усилия над собой, постигать и по достоинству оценивать духовную жизнь своей будущей супруги. В свою очередь и она станет развиваться, и разница во взглядах между вами не только не будет увеличиваться, но, напротив, постепенно исчезнет. Мне это стало особенно ясно из рассказа о том, как Вы вместе с нею приняли причастие у постели Вашего умирающего отца. Стоя рядом на коленях, каждый из вас в глубине души веровал по-своему: она верила в плоть воскресшего Христа, Вы - в символ сверхчеловеческой любви к людям. И чувства ваши были столь возвышенны, что внезапный восторг наполнил ваши сердца, соединил их и они устремились ввысь в общем порыве! Именно так и будет в вашей совместной жизни. Прошу Вас, дорогой друг, простить мне бессвязность этого письма. Мне не часто приходится писать по-французски. Вот уже несколько лет Вы поверяете мне свои надежды, сила и верность Вашего чувства испытаны временем; недопустимо, чтобы из преувеличенной щепетильности Вы разрушили счастье, которого оба заслуживаете. Преданный Вам и любящий Вас Герман Шерц". ЦЕПЬ Женитьба опасна лишь для человека, у которого есть убеждения. Герцог {Прим. стр. 70}. I "Господину аббату Шерцу, преподавателю биологической химии Католического института, Берн (Швейцария). Дорогой друг, Вы тысячу раз правы, упрекая меня за долгое молчание. Ваше письмо вместе с тем свидетельствует о том, что Ваша привязанность ко мне не уменьшилась, а это для меня важнее всего. Благодарю Вас прежде всего за внимание, которое Вы проявляете к здоровью моей жены. Вот уже два года оно служит для меня источником тревоги. Болезнь повлекла за собой такие осложнения, о которых я и не помышлял, когда писал Вам об этом. Она вызвала всевозможные нарушения. Вот уже полтора года жена непрерывно лечится, а состояние ее остается настолько серьезным, что, очевидно, нам навсегда придется отказаться от надежды иметь детей. Это тяжкое испытание причиняет ей жестокие душевные муки. Однако не семейные обстоятельства были причиной того, что я так редко писал Вам. Не раз я пытался взяться за перо, но не делал этого, так как чувствовал себя настолько далеким от общих нам когда-то религиозных убеждений, что не знал, как Вам об этом сообщить. И все же я обязан это сделать; ведь мы, надеюсь, сохраним нашу дружбу, несмотря на расхождения во взглядах. Моя вера прошла три важных этапа. Мне было пятнадцать лет, когда я впервые почувствовал, что не все ясно в этой основанной на откровении религии, когда я понял, что сомнение - это не греховная мысль, от которой просто отмахнуться, что оно неотступно и настойчиво, повелительно, как сама истина, как острие, направленное в сердце религии и заставляющее его истекать кровью. Мне было двадцать лет, когда я познакомился с Baми и в отчаянии ухватился за Ваше примирительное истолкование католицизма. Вы, конечно, не забыли, дорогой друг, с какой надеждой я ухватился за жердь, которую Вы протянули мне, словно утопающему? Благодаря Вам я прожил несколько поистине спокойных лет. Поначалу моя женитьба лишь укрепила то, что сделали Вы; наблюдая непоколебимую веру своей жены, я, естественно, проникался уважением к любым проявлениям религиозного чувства; Ваше символистическое истолкование догматов открывало путь к компромиссу, который был для меня необходим: как иначе мог бы я примириться с ортодоксальностью, против которой мой разум то и дело восставал. Но спокойствие это было только внешним. Во мне исподволь нарастал неосознанный дух протеста. Что заставило меня вновь поставить все под сомнение? Я и сам не вполне это понимаю. Избранная нами позиция не могла быть твердой. Символистическое истолкование - слишком непрочная опора; останавливаться на этом нельзя. Отбрасывая все, что более не удовлетворяет требованиям современной мысли, мы быстро разрушаем до основания здание католицизма. В тот день, когда мы решаемся отказаться от буквального понимания догматов, - а как не прийти к такому решению, если допустить, что не размышлять невозможно, - мы неизбежно узакониваем любые толкования, свободный анализ, свободомыслие в самом широком смысле слова. Вы, без сомнения, это почувствовали, так же как и я. Я не могу поверить, что Вы все еще сохраняете душевный покой, опираясь на столь шаткое основание. Это - всего лишь словесная игра, лазейка... Связь, которую Вы установили между прошлым и настоящим, была слишком ненадежна! Как можно останавливаться на полпути к освобождению? Стремление сохранить католическую религию во имя ее нравственного значения и влияния на некоторые слои населения - дело собирателя фольклора, а не верующего! Я не отрицаю исторической роли христианства, однако пора честно признать, что извлечь из его догматов что-либо живое уже невозможно, по крайней мере для тех, чье суждение остается свободным. Вот почему я скоро обнаружил, что внушенная мне еще в детстве вера, атрибуты которой я так долго считал необходимыми, постепенно стала для меня чуждой. В результате Вашего благотворного влияния на мое нравственное развитие я пришел к окончательному отрицанию религии, не испытав при этом душевных мук. Я обязан Вам тем, что наконец-то могу бесстрастно взирать на эти мертвые догматы, в которые когда-то вкладывал всю душу! Я должен упомянуть также и о влиянии, которое моя педагогическая деятельность в коллеже Венцеслава оказала - хотя и косвенно - на пересмотр моих религиозных воззрений. Это может показаться парадоксальным, ибо во главе коллежа стоят служители церкви; но здешние преподаватели имеют университетское образование, обучение носит сравнительно свободный характер; мои лекции, например, не подвергаются никакому контролю. Я добивался этой кафедры, не отдавая себе достаточно ясного отчета, какие трудности меня ожидают. У меня совсем не было опыта выступать перед аудиторией. Но с первых же лекций я почувствовал, как напряжено внимание моих учеников, а это - признак, который не обманывает... Я преподаю уже второй год, а их любознательность не ослабевает. Я посвящаю им все свое время, я отдаю им - могу это смело сказать - лучшее, что есть во мне. Все, что я черпаю из своих ежедневных занятий наукой, из своих размышлений, я вкладываю в свои лекции. Я хочу, чтобы мои слушатели получили от краткого общения со мной нечто большее, чем знание определенных научных положений; я мечтаю возвысить их нравственно, развить их индивидуальность, оставить неизгладимый след в их душах, которые так легко поддаются влиянию; и я надеюсь достичь результатов, достойных моих усилий. Так что преподавание не является для меня тем, чем Вы его, по-видимому, считаете, ибо спрашиваете, оставляет ли оно мне достаточно свободного времени для других занятий. Чтение лекций для меня не служебная обязанность: это - моя радость, смысл моей жизни, утешение во всех невзгодах. (И хотя я не пишу о том, какую рану мое духовное освобождение нанесло нашему семейному благополучию, вы легко догадаетесь, что я не избавлен от неприятностей такого рода.) Такова моя жизнь, дорогой друг. А как живете Вы? Надеюсь, я не огорчил Вас, познакомив с моим нынешним образом мыслей. К тому же я всего-навсего осуществил на практике совет апостола Луки, который Вам хорошо известен: "И никто не вливает молодого вина в мехи ветхие; а иначе молодое вино прорвет мехи..." "Но молодое вино должно вливать в мехи новые; тогда сбережется и то и другое". Крепко жму Вашу руку. Жан Баруа". "Господину Жану Баруа, преподавателю естественных наук в коллеже Венцеслава, Париж. Дорогой друг! Я не могу Передать, какое невыразимое удивление, какое болезненное чувство вызвало во мне Ваше письмо! Думается, Вы немало страдали, прежде чем стали таким. Однако я продолжаю верить в Ваш здравый смысл и уповаю, что Вы вновь когда-нибудь вернетесь к воззрениям менее категорическим. В самом деле, перед человеком, который, подобно Вам или мне, уже не находится во власти безотчетной веры, - перед таким человеком лишь два пути: либо нравственная анархия, полное отсутствие каких бы то ни было правил и норм, либо символистическое истолкование религии, позволяющее примирить традиционную веру с современным развитием науки и сохранить высокую и достойную уважения систему католицизма. Одна только наша религия позволяет объединять устремления отдельных людей, только она может дать моральным обязанностям объективное обоснование; вне католицизма нет науки, нет философии, способных дать исчерпывающее обоснование долгу каждого. К чему разрушать основы, к чему отрицать какую бы то ни было власть? Я отказываюсь, как и Вы, веровать не рассуждая; но следует ли из этого, что надо отказаться от католицизма? Ваш благородный Ренан {Прим. стр. 74} сказал: "Сохраните от христианской религии все, что можно исповедовать, не веруя в сверхъестественное". Читая Ваше письмо, я пожалел, что Ваш друг, аббат Жозье, стал миссионером и уехал. Вам его, должно быть, сильно недоставало. Мне известна его строгая ортодоксальность; однако он бы заметил, что Вы переживаете нравственный кризис, и сердце подсказало бы ему способ оказать Вам действенную помощь. Предлагаю Вам также свою, дорогой друг, как я это уже однажды сделал; я готов Вас всячески ободрить и поддержать. Надеюсь, Вы ее не отвергнете. Заканчивая письмо этим пожеланием, шлю вам уверения в своей преданной и верной дружбе. Герман Шерц. P. S. Вы недостаточно внимательно читали евангелие: ведь главный смысл заключен в стихе, следующем за приведенными Вами: "И никто, пив старое вино, не захочет тотчас молодого; ибо говорит: старое лучше". x x x "Господину аббату Шерцу, преподавателю биологической химии Католического института, Берн (Швейцария). Дорогой друг, Вы сравниваете мое освобождение с поступком школьника, взбунтовавшегося против надоевшей ему опеки учителя... Правда, со времени женитьбы мне приходилось сносить более частое и непосредственное воздействие ортодоксальной религии, но верьте мне, я не повиновался своим узколичным чувствам, когда пришел к необходимости отбросить последние остатки католической веры. Вы обманываете себя, когда пытаетесь истолковать в угодном Вам духе религию, ясно сформулированную задолго до нас, религию, которая безоговорочно отвергает и заранее осуждает любое толкование, подобное Вашему. Ибо церковь, чья нетерпимость вполне понятна, озаботилась изгнать из своей общины, где, Вы полагаете, есть место и для Вас, всех верующих наполовину, какими были мы оба (Вы остаетесь таким и до сих пор)... Уверенный тон Вашего письма вынуждает меня напомнить Вам некоторые параграфы постановления "Dei filius" ["Сын божий" (лат.)], принятого Ватиканским собором {Прим. стр. 75} в 1870 году; на мой взгляд, они исключительно важны, и я только что переписал их для Вас: "Тот, кто не считает книги священного писания, перечисленные святым Тридентским собором {Прим. стр. 75}, целиком и полностью, во всех частях, священными и каноническими или отрицает их божественное происхождение, - да будет предан анафеме! Тот, кто утверждает, будто чудес быть не может, и, следовательно, все рассказы о чудесах, даже те, что содержатся в священном писании, должно рассматривать как басни или мифы; что в подлинности чудес нельзя с уверенностью убедиться и происхождение христианской религии не может быть ими достаточно убедительно доказано, - да будет предан анафеме! Тот, кто утверждает, будто возможны такие обстоятельства, когда следует, в зависимости от прогресса науки, придавать догматам, предписанным церковью, иной смысл, чем тот, какой в них вкладывала и вкладывает церковь, - да будет предан анафеме!" И, наконец, следующие предельно ясные строки: "Ибо вероучение исходит от бога, и ум человеческий не может подвергать его усовершенствованию подобно философской доктрине; оно было вручено как божественный дар супруге Христовой, дабы та верно хранила его и неуклонно проповедовала. А посему следует постоянно придерживаться смысла священных догматов, которые святая матерь церковь определила раз и навсегда, и никогда от него не отклоняться под предлогом или во имя научного мышления, будто бы стоящего выше этих догматов". Итак, дорогой друг, церковь не приемлет нас в свое лоно. Зачем же цепляться, повинуясь какому-то неразделенному чувству сентиментальной нежности, за юбку старой кормилицы, которая оттолкнула нас и считает преступными все наши попытки остаться с нею? Поразмыслите еще раз обо всем этом. Уверен, что рано или поздно Вы будете думать так же, как я. Вы обнаружите, что прошли лишь половину пути, ведущего к свету, и завершите его одним броском. Жду Вас на свободе, на вольном воздухе. Примите, дорогой друг, уверения в моей преданности. Жан Баруа". II Спальня; раннее утро. Жан открывает глаза и щурится от света, проникающего в щель между занавесями. Жан (зевая). Который час? Сесиль (ясным голосом). Половина седьмого. Жан. Не слишком поздно... Ты дурно спала? Сесиль. Нет, дорогой. Он отвечает равнодушной улыбкой и свертывается калачиком в глубине кровати. Сегодня суббота... У тебя утром нет лекций? Жан. Нет. Сесиль (нежно). Милый... Я хочу о чем-то попросить тебя... Жан. О чем? Молчание. Она прижимается к нему, как в былое время, кладет голову ему на плечо и замирает. Сесиль. Послушай. Жан. Ну, что? Сесиль. Ты не рассердишься, скажи?.. Ведь ты не захочешь огорчить меня? Жан "приподнимается на локте и с беспокойством смотрит на нее. Он знает этот упрямый, завуалированный нежностью, взгляд. Жан. Что еще случилось? Сесиль. Ну, если ты начинаешь в таком тоне... Жан. Хорошо, хорошо, говори. Что случилось? Она не любит, когда ее принуждают. На ее губах появляется кислая улыбка. Мгновение она колеблется, потом решается. Сесиль. Ты не можешь мне в этом отказать... Жан. В чем дело? Сесиль. Так вот... Ты знаешь, что все эти девять дней я молюсь... Жан (с помрачневшим лицом). Нет. Сесиль (растерянно). Ты этого не знал? Жан. Разве ты мне говорила? Сесиль. Ты должен был сам заметить... Молчание. Жан (холодно). Девять дней?.. Зачем?.. Чтобы иметь ребенка?.. (Молчание.) Вот до чего ты дошла! Сесиль бросается мужу на грудь, закрывая ему рот быстрым, почти грубым, поцелуем. Сесиль (говорит ему прямо в лицо, с неожиданной силой). Милый, милый, не говори ничего, позволь... Видишь ли, я твердо верю, моя мольба будет услышана... Но надо, чтобы и ты тоже... Я многого не прошу: пойдем вечером в церковь Нотр-Дам-де-Виктуар. Только один раз, на девятый день... Она отстраняется и, не выпуская мужа из объятий, смотрит на него; Жан грустно качает головой. Жан (мягко). Ты хорошо знаешь... Сесиль (закрывая ему рот пылающей рукой). Молчи... Молчи... Жан. ...что это невозможно. Сесиль (вне себя). Да замолчи же! Не говори ничего... (Прижимаясь к Жану, не глядя на него.) Ты не можешь отказать мне в этом... Ребенок, только подумай, дорогой, у нас ребенок... наш!.. Ты будешь только сопровождать меня, ничего не будешь делать, ничего не будешь говорить; это такой пустяк! Молчи, не возражай: ты обещаешь, да? Жан (холодно). Нет. Этого я сделать не могу. Молчание. Внезапно Сесиль разражается рыданиями. Жан (раздраженно). Не плачь, пожалуйста, это ни к чему не приведет... Она старается удержать слезы. (Беря ее за руки.) Понимаешь ли ты, на что меня толкаешь? Ты настолько ослеплена, что не видишь всей отвратительности этого поступка. Сесиль (задыхаясь). Что тебе стоит? Ведь я так тебя прошу. Жан. Слушай, Сесиль, ну, поразмысли хоть немного. Ты знаешь, не правда ли, что я не верю в действенность этой молитвы, этих свечей. Стало быть, ты хочешь заставить меня участвовать в комедии? Сесиль (в слезах). Что тебе стоит... Ведь я так тебя прошу... Жан. Как могла ты подумать, что я соглашусь?.. Разве ты не понимаешь, что твоя просьба - после наших тягостных споров - унижает нас обоих? Сесиль (все еще рыдая). Ведь я так тебя прошу. Жан (резко). Нет. Сесиль устремляет на него растерянный взгляд. Молчание. (Угрюмо.) Я объяснял тебе много раз... Лучшее, что во мне есть - это искренность моих сомнений. Я придаю такое большое значение всякой истинной вере, что даже из жалости не стану притворяться, будто верую. Ты ничего, ничего не понимаешь в том, что я испытываю! Сесиль (живо). Но вечером ты никого не встретишь... Жан не сразу понимает смысл ее слов. Он смотрит на нее долгим взглядом: сначала удивленно, затем горестно. Жан. И это ты приводишь такие доводы? Они лежат, так тесно прижавшись, что дыхание их смешивается; но они далеки и враждебны друг другу. (Стараясь убедить Сесиль.) Подумай немного... Ведь я не мешал тебе молиться эти девять дней, но я решительно отказываюсь принимать участие в твоих обрядах. Уж на это-то я имею право... Сесиль (раздраженно и упрямо). Ты вечно говоришь о своих правах, но у тебя есть и обязанности! Впрочем, что с тобой говорить! Ты все равно не поймешь... Но необходимо, совершенно необходимо, чтобы ты пошел со мной нынче вечером; иначе все пропало! Жан. Но это глупо! Если ты даже заставишь меня пойти туда против воли, кого ты думаешь этим обмануть? Сесиль (умоляюще). Жан, заклинаю тебя, пойдем со мной нынче вечером! Жан (вскакивая с кровати). Нет, нет и нет! Я не препятствую твоей вере, предоставь же и мне свободу действовать сообразно моим убеждениям! Сесиль (кричит). Это совсем разные вещи! Жан подходит к Сесили; она безудержно рыдает. Жан (с глубокой грустью). Это совсем разные вещи... Вот причина всех бед! Никогда ты не будешь уважать то, чего не понимаешь... (Поднимая руку.) Бедняжка, ты должна признать, что я ни разу не сказал даже слова, которое могло бы поколебать твою веру! И все же порою я страстно хочу, чтобы и ты когда-нибудь познала горечь сомнения, хотя бы в такой мере, чтобы утратить свою непоколебимую веру и эту потребность поучать с высоты собственной непогрешимости! Он вдруг видит себя в зеркале - возле неприбранной постели, растрепанного, босого, в позе священника, грозящего анафемой. Ненавидя в этот миг и себя и ее, он выбегает из комнаты, хлопнув дверью. Жан один, за письменным столом. Перед ним разбросанные листки. Не поднимая головы, он исписывает целую страницу, потом с досадой бросает перо. Несмотря на все усилия, ему не работается: рука машинально водит пером по бумаге, но мысли витают далеко. Он думает: "Просто нелепо... Все утро пропало. И все из-за этой истории с Сесилью..." Он отодвигает бумаги и задумывается: "Нет, это слишком глупо... Вся жизнь зависит от таких минут. Имею же я в конце концов право на какую-то свободу! Сегодня одно, завтра другое... Нет!" Он резко поднимается и, скрестив руки, делает несколько шагов по комнате. Останавливается у окна, устремляет невидящий взгляд в дождливое небо. "Чего она рассчитывает добиться своей девятидневной молитвой? Она всегда верила, будто молитвы непосредственно влияют на волю бога... Но ведь это ребячество! Ее вера под стать вере дикарей аббата Жозье! Словно приобрела абонемент на девять дней... Именно на девять!.. Этакий специальный рецепт для бесплодных женщин!.. Чудовищно!.. " Пожав плечами, он подходит к книжному шкафу и опирается о застекленную створку, будто выбирая книгу. "Нужно честно относиться к самому себе. Женщины ничего в этом не понимают. "Что тебе стоит?.. Ведь я так тебя прошу"... А уважение... уважение к окружающим, к самому себе..." Берет наугад книгу и снова садится в кресло. Час завтрака. Жан один за столом. Думает: "Она сердится и не выходит из своей комнаты. Воображает, что эта комедия на меня действует!.. (Устало.) И когда все это кончится!" Но Сесиль пришла. Скрип двери заставляет Жана поднять глаза, и он видит несчастное, опустошенное страданием, похудевшее лицо, со следами слез. И раздражение исчезает: внезапно он чувствует к ней сострадание, как к ребенку, совершившему ошибку и не отдающему себе отчета в своих поступках, бесконечную жалость, рожденную приливом безотчетной нежности... как будто отблеск, грустный и тусклый отблеск уже угасшей любви. Не ожидая приглашения, она садится за стол; лицо ее бледно. Завтрак начинается в молчании. Она с трудом заставляет себя притронуться к еде. Долгая пауза. При горничной - несколько слов по поводу мигрени Сесили. Жан украдкой смотрит на жену: четкая, упрямая линия опущенного лба; распухшие веки, сухие и красные; вздутые губы; приоткрытый рот искажен страданием. Он думает с тоской: "Как я ее терзаю! Разве важно, кто прав и кто виноват!.. Она страдает из-за меня, и это отвратительно! Да и зачем стараться, чтобы она поняла. Я только причиняю ей боль. Лучше уступить, чем мучить ее так ужасно из-за пустяков! В конце концов чего она хочет? Немного больше того, что я нередко делал этим летом, сопровождая ее по воскресеньям к обедне... Тем хуже для нее, если она не замечает всей глупости и неприглядности того, к чему меня вынуждает... Не буду упрямиться..." Это внутреннее решение сразу же успокаивает его, приносит радостное облегчение. Он упивается сладостным сознанием освобождения от собственного эгоизма: из них двоих он оказался более великодушным, тем, кто понимает, прощает, уступает. Он смотрит на нее с нежностью. Она покорно ест, не поднимая глаз. "Она хороша в слезах... Чудовищно заставлять плакать женщину! Отец говорил: "Женщины - совсем не такие, как мы, а об этом часто забывают". Он был прав; вот что получается, когда пытаешься обращаться с ними, как с равными: только причиняешь лишние страдания... Да, отец был прав. "Надо не замечать того, что отличает нас от них, и настойчиво искать пути к сближению". Да, да, но чтобы это было возможно, надо еще любить друг друга..." Он поднимается из-за стола. Она ждет с безразличным видом, уставившись в одну точку на скатерти. Он думает: "Она уйдет в свою комнату... Я пойду к ней и скажу, что согласен". Но, как обычно, Сесиль направляется в кабинет Жана, куда подают кофе. Уронив руки, она останавливается возле столика. Жан подходит к ней. Он с огромным трудом пересилил себя; растоптал частицу своей совести, своего самолюбия, своего будущего. Он предвкушает, какую радость доставит ей. Она положит ему голову на плечо и заплачет от умиления, и он будет вознагражден благодарным блеском ее глаз. Он наклоняется, обнимает ее за талию. Она не сопротивляется. Жан (голос его дрожит). Послушай... Ну, хорошо, я пойду с тобой вечером, куда ты хочешь. Только не плачь больше... Но она вырывается и резко отталкивает его. Сесиль. О, я чувствую, ты станешь моим врагом, навсегда! Жан растерянно смотрит не нее. (Отчеканивая слова.) Я знаю, нам придется расстаться когда-нибудь, может быть через год, через два, через десять лет... не знаю когда, но нам обязательно придется расстаться! И я тебя возненавижу! (Заливаясь слезами.) Ты мне уже ненавистен! Она вытягивает вперед руки, как человек, который боится упасть, и опирается о край стола. Жан (с горечью). Ну что ж... Я думал, ты будешь рада. Она поднимает голову, словно очнувшись от кошмара, и лицо ее проясняется. Она сжимает руку Жана. Сесиль (сбивчиво). Сегодня вечером, да? Это правда, я так тебе благодарна... (Наклоняется и быстро целует руку Жана.) Спасибо, дорогой. Медленно, разбитой походкой она идет к двери, прижимая платок к губам; у порога пытается ему улыбнуться. Жан тупо смотрит на закрывшуюся дверь. Потом встряхивает головой, распрямляет плечи, подходит к окну, распахивает его и, несмотря на дождь, свешивается вниз, будто стремясь выбраться из душной норы. Церковь Нотр-Дам-де-Виктуар, восемь часов вечера. Надгробные плиты. Горящие канделябры слепят глаза, но не освещают помещения. По вечерам сюда - в полумрак, черный от дыма свечей, - стекаются со всех концов Парижа несчастья, перед которыми бессильно любое мужество, надежды, упорно живущие вопреки всему. Сесиль на коленях; Жан стоит; оба сгибаются под бременем непоправимого. В тот же вечер. Жан снова работает; он не спешит встать из-за стола: ему хочется побыть одному. Дверь открывается. Бесшумно входит Сесиль, в туфлях на босу ногу. Сесиль. Ты не собираешься спать? (Простодушно.) Ты на меня сердишься? Она мило смеется, как напроказившая девочка. Пораженный ее наивностью, Жан не может сдержать улыбку. Она в халате. Слезы не оставили следа на ее лице. Ночная прическа ее молодит: распущенные волосы схвачены на затылке большой черной заколкой-бабочкой. В этот вечер ей пятнадцать лет: она - хрупкая девушка-невеста из Бюи. Она, как ребенок, прыгает и устраивается на коленях у Жана. Я не хочу засыпать одна, после такого дня. Скажи мне, что все забыто... что все позади... Жан устал от слов. Не отвечая, он осторожно целует нежный лоб, который она подставляет ему. В этот вечер, больше чем когда-либо, он чувствует себя стариком. Там слишком холодно. Я тебя подожду здесь. Продолжай, милый, я не буду мешать. Только посижу у тебя на коленях, даже не шелохнувшись. Она забывается, прижавшись к нему. Жан обнимает ее и чувствует, как расслабляется ее стан, теплый и гибкий. Ее соломенные туфли соскользнули на пол; он берет в ладони маленькие холодные ступни. Видишь, как я замерзла... Она смеется прерывистым, дразнящим смехом. Когда Жан уносит ее, она все еще смеется, запрокинув голову... Затем их взгляды встречаются. Жан чувствует как бы внезапный удар: в полузакрытых глазах Сесили он замечает огонек торжествующей радости. И вдруг его осеняет: "Вот оно что!.. Сегодня девятый день... Нужно было, чтобы я..." Ни малейшего чувства раздражения; он не выпускает ее из объятий. Взгляд ее только что сказал Жану, на что способна человеческая глупость, и он чувствует себя таким далеким от Сесили, бесконечно далеким... "Женщины совсем не такие, как мы!.. " III Несколько листков, исписанных беглым неровным почерком, в глубине ящика письменного стола Жана: "Женщины - низшие существа, и это непоправимо. Сентиментальность гнездится в них, как червь в яблоке. И разрушает все: делает беспомощным их ум, калечит их душу. Женщины обожают тайны, это - свойство их натуры. Тут бессильны все средства. В этом сказывается примитивность женщин. Они боятся воров, но, зажигая ночник, уже чувствуют себя в безопасности. Поведение страуса - их естественное поведение. Вера им нужна для спокойствия, чтобы не терзаться никакими сомнениями. (Они даже не догадываются о том, что люди могут стремиться к "проверке"...) Жениться можно лишь после того, как твердо изберешь свой путь и решишь идти по нему до конца. Изменять свои убеждения после женитьбы - значит подвергать встряске две жизни вместо одной, значит вырывать между двумя людьми, вынужденными жить вместе, пропасть, которая не заполнится даже тогда, когда поглотит их счастье". IV Год спустя. Бюи, второй день пасхи. Маленькая гостиная г-жи Пасклен. Полдень. Жан и Сесиль только что приехали погостить на несколько дней. Аббат Жозье, возвратившийся два месяца назад с Мадагаскара, приглашен к завтраку. Г-жа Пасклен. Ну же... Идите сюда, погрейтесь. Утром была такая чудесная погода! Небо внезапно нахмурилось: сильный град барабанит в стекла. Аббат Жозье (у окна). Обычный весенний дождь с градом, это скоро пройдет... (Жану.) Как вы изменились за пять лет, друг мой! Жан. Да и вас я едва узнал! Похудели, пожелтели... Аббат (смеясь). Вы очень любезны! Г-жа Пасклен. Это еще что, аббат гораздо лучше выглядит, чем месяц назад... Он бы погиб среди своих негров, если бы я не добилась, чтобы епископ распорядился вернуть его обратно. Аббат (Жану). Это правда, дорогой, я чуть было не остался там. Но всевышний, вняв молитвам госпожи Пасклен, сказал себе: "Этот молодец еще может мне пригодиться... Годен для строевой службы!" И вот я здесь... Жан (серьезно). Теперь вам необходим ремонт. Аббат. О, все уже в порядке!.. Корабль поставили в док, и он снова может плавать!.. (Стучит себя в грудь кулаком.) Корпус был сделан на совесть! Вот, скажем, позавчера я ходил пешком в Сен-Сир; ноги еще крепкие. Нынче собираюсь в Бомон, навестить господина кюре... Как видите, со мной вовсе не нужно нянчиться. (Долго смотрит на Жана, не переставая говорить.) Как он изменился! Жан. Неужели до такой степени? Аббат. Эти усы! И потом, сам не знаю, что-то новое, иное... Взгляд... Нет, все лицо... Г-жа Пасклен (отводит Сесиль в сторону). Ну, а ты? Как ты себя чувствуешь? Сесиль. Как всегда. Г-жа Пасклен. Все еще ничего? Сесиль (со слезами на глазах). Ничего. Молчание. Г-жа Пасклен (негромко, бросив взгляд на Жана, разговаривающего с аббатом). А... он? Безнадежный жест Сесили. Глубокий вздох. Завтрак окончен. Аббат (подходя к окну). Вот и дождь прошел, пора в путь. Пойду к кюре, в Бомон. Жан, вы меня немного проводите? Жан. Охотно! Подул свежий ветер, пятна от растаявших градин высохли. Огромное и светлое, словно вымытое почти добела, небо раскинулось над городом. Улицы чисты, апрельское солнце смеется на фасадах домов. Белые ставни сверкают после дождя, как лакированные. Праздник - второй день пасхи. На улицах - гуляющие горожане. Жан. Пойдем напрямик, через кладбище? Аббат. Да... (Берет Жана под руку.) Как приятно прошел завтрак. Одно из ваших писем встревожило меня... к тому же, ваша теща так уклончиво отвечала на мои вопросы... (По привычке выделяя некоторые слова.) Но я вижу, вы и Сесиль счастливы так, как оба того заслуживаете. Жан почти весело смотрит ему в лицо, и аббат принимает его улыбку за знак согласия. Несколько шагов они делают в молчании. Жан (с коротким смешком). Счастье? Нет, нет, нет, какое уж там счастье! Аббат вздрагивает и останавливается. Аббат. Вы шутите? Жан (с горькой усмешкой). Мне не до шуток. Аббат (пораженный, с некоторой обидой). Жан... Жан (пожимая плечами). До чего же глупо все получилось! Аббат. Вы меня пугаете, Жан. Жан. Ничего не поделаешь. Я и сам в тупике. Аббат. В тупике?.. Но вы все же любите друг друга? Жан (мрачно). Не знаю, не знаю... Проселочная дорога становится уже. Ничего не ответив, аббат проходит вперед. Поравнявшись с придорожной часовней, крестится. Они идут краем кладбища по тропинкам, уже зарастающим травой. Через низкую калитку выходят в открытое поле. По обочине шоссе бесконечной вереницей убегают вдаль телеграфные столбы, разделяя на такты нотную линейку проводов. Яркое весеннее солнце заливает луга, скирды соломы, пашню, потемневшую от дождя. Пастбища, перерезанные серебристыми ручьями, спускаются к самой Уазе, с берегов которой еще не сошла вода: спокойная, укрытая от ветра, она отражает недвижное голубовато-серое небо; ивы, погруженные в воду, вздымают свои огромные всклокоченные, темные головы. Аббат подходит к Жану, любующемуся пейзажем. Их взгляды встречаются; в глазах аббата - беспокойство и упрек. Жан. Я отлично знаю, что сам виноват. Я захотел осуществить в двадцать два года нелепую мечту, взлелеянную в шестнадцать... Ни к чему хорошему это не могло привести. Аббат. Напротив, дружба с детства... Жан (прерывая его, с горечью). Позвольте, позвольте... Уверяю вас, я прекрасно знаком с этим вопросом, ведь я имел случай хорошенько его изучить! Аббат умолкает и снова уходит вперед. Эта чисто мужская твердость приводит его в замешательство. Видя его удивление, Жан злорадствует; свежий воздух, солнце, прогулка немного пьянят его. Ему хочется высказаться. Видите ли, в шестнадцать лет о любви создают себе до крайности мистическое представление! Мечта твоя настолько далека, настолько оторвана от действительности, что найти ее воплощение в жизни просто невозможно; и тогда появляется выдуманный от начала до конца, воображаемый предмет любви. Все происходит само собой: берется первая попавшаяся девушка, та, что поблизости... Даже не пытаются узнать, каков ее истинный характер. К чему?.. Ее, точно кумира, помещают в центре замкнутого круга своих представлений, наделяют всеми достоинствами избранницы, а затем падают перед ней на колени, с повязкой на глазах... (Смеется.) Аббат. Опомнитесь, несчастный, что вы говорите?.. Жан. Самоотравление происходит медленно, но верно... Время идет, но повязка с глаз не спадает. И вот, в один прекрасный день, в знак благодарности за то, что девица в течение определенного времени воплощала ваш любовный идеал, вы без колебаний, с улыбкой на устах сочетаетесь браком с совершенно чужой для вас женщиной... (Пауза.) А затем, когда вы так безрассудно связали себя по рукам и ногам на всю жизнь... Он останавливается и смотрит священнику прямо в лицо. ... свя-за-ли на всю жизнь... Понимаете ли вы, что это значит? Аббат опускает голову. ... Когда вы остаетесь вдвоем со своей избранницей и хотите ее любить, на этот раз уже всерьез, в повседневной жизни, - вы замечаете, что у вас нет с ней ничего общего... Незнакомка! А может быть, и - враг... И тогда - тупик! Аббат. Незнакомка, незнакомка... Полноте! Что вы там толкуете? Вы росли в такой близости друг к другу! Жан (язвительно). Да, и знали друг друга меньше, чем большинство людей, вступающих в брак после короткого знакомства; ведь в этих случаях стараются изо всех сил употребить время между обручением и свадьбой на то, чтобы объясниться, понять друг друга... Так делается всегда... Между тем мы об этом и не помышляли: мы считали, что хорошо знакомы. Аббат. Но сначала, в первых письмах, вы... Жан. Сначала? Я очень скоро обнаружил, что мы совсем разные люди, но, признаюсь, это меня ничуть не тревожило... Аббат. Что? Жан. Если б вы знали, в каком восторге и ослеплении пребываешь в это время! Я так хотел, чтобы счастье, за которым все безуспешно охотятся, досталось мне, я с такой уверенностью ждал, что жизнь сделает, наконец, для меня исключение из своих строгих правил! Я был заранее готов все находить совершенным! Кроме того, в первое время после женитьбы роль мужа так легка! Ему без труда удается подчинить жену своему влиянию. Однако он не должен терять времени! Даже самые наивные женщины обладают тонким чутьем, оно помогает им быстро осознать свою силу и вернуть утерянное могущество... Первые месяцы куда как обманчивы! Жена все отлично запоминает и безо всякого усилия подражает вам. Она становится вашим отражением, вашим зеркалом... Боже мой, конечно же всякому приятно глядеться в него... До тех пор, пока не обнаружишь, что отражение это-всего-навсего ваш образ, ваш собственный образ. И при этом бледный, расплывчатый, уже стертый... Аббат. Все же вы ее любили? Жан. Не думаю... Я любил любовь. Аббат. Но она, она-то любила вас беззаветно! Жан не отвечает. Она вас любила и любит до сих пор! Я прочел это сегодня в ее улыбке, в ее взгляде... Жан. Ну нет. Вам показалось: просто мы научились ловко притворяться... (Устало.) Перемирие, заключенное с молчаливого согласия перед приездом сюда, только и всего. Аббат. Она вас любила, Жан, я знаю! Жан. Да, да... (Пожимая плечами.) На свой лад... Пыл дозволенной любви, который она усердно разжигала несколько лет в уединении, с дозволения маменьки и духовника... Сентиментальная любовь в высшей степени поэтичная, настоящий "месяц девы Марии"... Аббат. Жан! Жан. Оставьте, я говорю с вами откровенно. Такая любовь была, не спорю, но разве могла она сотворить чудо? А без чуда было не обойтись, уверяю вас, ибо только оно могло объединить наши помыслы, слить наши жизни в одну! Аббат. Но она была так молода! Жан (с нервным смехом). Да, правда: она была так молода! (Делает несколько шагов и резко поворачивается к аббату.) Я это понимал! Я думал: "Все, что мне в ней чуждо, - пройдет..." Как я ошибся!.. В самом деле, у Сесили были ум и сердце шестнадцатилетней девочки, воображающей, будто она может судить о жизни, хотя весь ее опыт, все ее принципы сводятся к тому, что она вычитала в катехизисе! Аббат. Жан! Жан (враждебно, с волнением в голосе). Но я не предполагал, что этот примитивный уровень окажется для нее последним этапом, что она остановилась в своем развитии раз и навсегда! И все же это действительно так! Жан застывает в позе человека, готового к бою: ноги широко расставлены, грудь вздымается, голова откинута назад, взгляд суров, руки - на уровне груди, пальцы растопырены, словно он держит в руках что-то тяжелое. У нее было очень высокое мнение о своем умственном багаже. Черт побери! Она, что и говорить, почерпнула его из непогрешимых источников: из проповедей, из бесед с добропорядочными провинциалами, из книжонок для девушек-католичек, этих умозрительных брошюрок, где нет ровным счетом ничего похожего на реальный мир, в котором этим девицам придется жить! Аббат подходит и кладет руку на плечо Жана. Смотрит ему прямо в лицо. Аббат. Жан, Жан... Вы бы так не говорили, если бы сами не переменились столь сильно... (Понизив голос.) Я уверен, вы больше не ходите в церковь! Молчание. Жан (мягко, но решительно). Нет. Аббат (с болью). Ах, теперь я все понял! Дорога устремляется вверх; видна колокольня в Бомоне. Аббат ускоряет шаг, словно присутствие Жана его тяготит. Оба поднимаются на пригорок. Их встречает легкий ветерок, прилетевший издалека. Над дорогой гудят натянутые ветром телеграфные провода. Дома деревушки разбросаны среди полей. Церковь стоит метрах в ста от дороги, охраняемая остроконечными елями, растущими у дома священника. Жан не стал догонять аббата и уселся на кучу булыжника. Солнце греет ему спину. Ветер доносит прохладу. У ног его катятся по земле маленькие сухие листья, шурша, как шелк. Перед ним - равнина. Косые тени удлиняются. Сквозь голые ветви вязов, сквозь ряды тополей виднеются белые фасады домов, синие крыши. Вокруг - ни души. По невидимой ему дороге едет повозка, слышно, как колеса ее скрипят в грязной колее. Вдалеке две лошади, серая и гнедая, тянут по отлогим откосам плуг, бесшумно отваливающий пласты земли, похожей на намокшую коричневую вату. Одинокая лужа блестит меж редких стволов. Пустые гнезда чернеют среди ветвей. Пахари достигли конца поля, неторопливо поворачивают и возвращаются; они поднимаются по косогору, и Жану кажется, будто серая лошадь, заслонившая собой упряжку, идет одна. Ветер прекратился. Скрип колес на ухабах затих. Сухие листья приникли к земле. Тишина. Аббат идет обратно понурившись. Жан поднимается ему навстречу. Священник протягивает обе руки; глаза его полны слез. Они спускаются по косогору, не говоря ни слова. Аббат шагает впереди, опустив голову. Жан (мягко). Я огорчил вас, дорогой друг. Но, рано или поздно, я должен был вам об этом сообщить... Аббат делает печальный, уклончивый жест. Я знаю, что обычно говорят на это верующие: "Вы избавились от религии, потому что она мешает вашим удовольствиям". Ко мне это не относится. Я боролся долгие годы; вы это видели. Так было нужно... Теперь - конец. Я вновь спокоен. Аббат поворачивает голову и пристально смотрит на Жана, точно старается разглядеть в нем того нового человека, каким он стал. Аббат (в отчаянии). Неужели это вы? Ведь я оставил вас столь здравомыслящим, стоявшим на таком верном, пути! Жан. Не стоит меня презирать. Верит человек или нет, в сущности, не это важно; самое главное - как он верит или не верит... Аббат. Но почему, почему это произошло? Жан. Мне трудно объяснить. Я был религиозен, бесспорно; теперь же я не представляю себе, как я мог верить в бога. Должно быть, сказалось влияние идей, они приходят, как морские течения, и, естественно, увлекают вас за собой... К тому же, это зависит и от характера... Некоторые люди соглашаются гораздо легче других со всем, что им преподносят в готовом виде; они напоминают рака-отшельника, который залезает в первую же пустую раковину и приноравливается к ней. Другие, напротив, стараются изготовить себе скорлупу сами... Аббат (мрачно). Занятия наукой - вот что вас погубило... Яд ученой гордыни! И не только вас, но и многих других!.. Люди углубляются в изучение материального мира до такой степени, что слепнут и забывают о существовании сверхъестественного, а затем теряют и веру! Жан. Возможно. Когда повседневно имеешь дело с научными методами и многократно убеждаешься в их пригодности для постижения истины, начинаешь думать о том, что стоит применить их и к вопросам религии. (Печально.) Разве я повинен в том, что вера не выдерживает сколько-нибудь серьезного критического анализа? Аббат (с живостью). Ах, вот оно что! Он теперь все постигает только умом! Критический анализ, разум! А разве не с помощью разума богословы доказали, что бог и откровение существуют? Жан (вполголоса). С помощью разума это так же легко и опровергнуть. Аббат. Но если уж мне ясно, что одного разума недостаточно, чтобы постичь всю тайну догматов, все проявления духовной жизни, что разумом не понять, как решает христианская религия проблему наших судеб, то я, напротив, вижу в этом неопровержимое доказательство существования силы, стоящей над людьми и подарившей им откровение истины! Жан молчит. (Воспользовавшись его молчанием.) Ну, а кроме того, можете ли вы назвать мне хоть одну неоспоримую научную истину, которая бы действительно противоречила какому-нибудь из наших догматов? Доказала ли ваша наука, что бога нет? Жан (решившись ответить). Не совсем. Аббат. Ага! Жан. Наука довольствуется доказательством того, что в мире все происходит так, словно вашего личного бога не существует. Аббат. Но, мой бедный друг, ведь наука, предназначенная исключительно для изучения законов природы, служит для тех, кто умеет видеть, самым ярким свидетельством существования бога! Жан (печально, твердым голосом). О, позвольте, позвольте... зачем жонглировать словами? Из того, что я признаю определенный порядок, определенные закономерности природы, не следует заключать, будто я верую в бога: этим словесным фокусом слишком долго злоупотребляли! Ничего подобного! Пусть мы оба убеждены, что мир подчинен определенным законам, согласен, но мои воззрения, целиком основанные на опыте, несовместимы с утверждениями католической религии, полагающей бога высшим существом, наделенным собственной волей и вполне определенными качествами! Не будем путать разные вещи! Иначе религия до сих пор была бы наукой, как в те давние времена, когда человеческое сознание только что начинало пробуждаться. (Чуть улыбнувшись.) Но религия - не наука... Аббат (пылко). С той минуты, как вы открыто направляете свой разум против христианства... Жан (с живостью). Мой дорогой друг, мы проспорим до зари и все же не сумеем убедить друг друга. (С улыбкой.) Я очень хорошо знаю, насколько бесплодны эти нескончаемые споры... Пропасть между верующим и атеистом так глубока, что они будут ломать копья всю жизнь и все равно не поймут друг друга. Опытные и сведущие богословы не раз припирали меня к стене. Признаюсь, чаще всего я не находил серьезных доводов для возражений. Но это не могло поколебать моей уверенности. Я твердо знал, что ответ есть и, чтобы найти его, достаточно счастливого случая, удачной ассоциации идей или размышлений вечером, на досуге. Доводы? Их можно найти всегда и в пользу чего угодно, стоит лишь поискать... Аббат делает жест, выражающий полное бессилие. Жан дружески улыбается, подходит к нему и берет его за руку. Видите ли, логические доказательства не могут заставить человека изменить свои взгляды; вот к какому твердому выводу я пришел. Логические доводы нужны лишь для подкрепления наших убеждений, и убеждения эти не зависят, как нам порою кажется, от силлогизмов и рассуждений, а возникают в силу врожденного предрасположения, более сильного, чем любая философия. По-моему, мы рождаемся с предрасположением к вере или к сомнению, и никакие доводы "за" или "против" тут не помогут. Аббат не отвечает. Стало свежо. Быстро вечереет. Солнце превратилось в оранжевую черту, сверкающую сквозь клубы фиолетовых туч, нависших над горизонтом. Перед ними расстилается ровная зелень молодых хлебов, едва прикрытая пеленой поднимающегося тумана; розоватые отблески умирающего дня и молочный свет луны играют на этом мягком покрывале. Жан и аббат ускоряют шаги. Стая воронов с шумом поднимается со скирды соломы и садится вдалеке на черные яблони. Долгое молчание. Аббат. А... ваша жена? Что будет с ней? Жан (просто). Моя жена? Я понял все, о чем рассказал вам сейчас, по меньшей мере три года назад... Ну и что ж? Нет никаких причин что-либо менять... Аббат с сомнением качает головой. РАЗРЫВ I Коллеж Венцеслава. Восемь часов утра: начинаются занятия. Жан легко поднимается на кафедру; раскладывает бумаги. Ученик (подходя). Простите... Господин директор не передавал вам тетрадь для меня? Жан. Нет. А что такое? Ученик. Господин директор попросил у меня мои конспекты, вчера вечером... Он сказал, что вернет их сегодня. Жан. Какие конспекты? Моих лекций? Ученик. Да. Жан (отсылает его на место). Нет, мне ничего не приносили. Класс походит на кипящий котел. Должно пройти несколько минут, чтобы все эти юноши забыли о том, что только недавно каждый из них существовал сам по себе, и вновь почувствовали себя частицей аудитории. Головы учеников то поднимаются, то склоняются над столами. Наконец воцаряется порядок. То здесь, то там еще слышится шушуканье. Затем наступает тишина: класс замирает. Подняв голову, Жан видит пятьдесят пар глаз, которые устремлены на него, как лучи солнца, сходящиеся в фокусе лупы. Их немой приказ пригвождает его к кафедре, заставляет сердце биться сильнее, рождает вдохновение. Сегодня, господа, я попрошу вас быть особенно внимательными. Делает глубокий вздох, окидывает аудиторию властным взглядом и продолжает. Мы с вами закончили на предыдущем занятии цикл лекций, которые я хотел посвятить теме происхождения видов. Я уверен, что вы поняли значение этой важнейшей проблемы. Но мне хотелось бы, прежде чем закончить эту часть нашего курса, вернуться назад и коротко остановиться на тех вопросах, которые мне кажутся... Дверь открывается. Входит директор, все встают. Жан в удивлении поднимается. Аббат Мириель - директор коллежа Венцеслава. Священник лет шестидесяти. Несмотря на возраст и грузную фигуру, у него легкая походка. Черты лица тонкие, немного оплывшие. Лысеющий лоб покрыт веснушками. Время от времени он необыкновенно быстро опускает и поднимает глаза; у него тусклый, пронизывающий, непреклонный взгляд, на губах застыла детская улыбка, возможно деланная, но не лишенная обаяния. Директор (обращаясь к юношам). Садитесь, дети мои. Прошу извинить меня, господин Баруа, я забыл вернуть тетрадь одному из ваших учеников... (С добродушной улыбкой.) И раз уж я пришел сюда, мне, право, хочется извлечь пользу из этого посещения... Разрешите МНР послушать вашу сегодняшнюю лекцию... Нет, нет, не беспокойтесь... (Он замечает пустую скамью в глубине класса.) Я прекрасно устроюсь здесь... (Садясь.) Мне хотелось бы, чтобы мое присутствие не нарушало обычного хода ваших занятий... Жан вспыхивает и тут же бледнеет. Приход директора кажется ему подозрительным. С минуту он борется с искушением изменить приготовленную лекцию. Затем решительно, с легкой дрожью в голосе, в котором чувствуется вызов, продолжает урок. Жан (обращаясь к директору). Я собирался, господин директор, подвести итог нескольким занятиям, которые были посвящены изучению вопроса о происхождении видов. Аббат наклоняет голову в знак согласия. (Ученикам.) Я говорил вам о том, какое важное место принадлежит Ламарку {Прим. стр. 96}, а затем и Дарвину, в науке о происхождении видов, возникшей лишь после них, на основе наследия этих ученых, в особенности Ламарка. Думается, мне удалось доказать вам, что его теорию эволюции, или, говоря точнее, трансформизм {Прим. стр. 96} - открытие более общее и возбуждающее меньше споров, чем теория естественного отбора, - следует рассматривать как окончательно установленную научную истину. Он бросает взгляд на директора. Аббат слушает с непроницаемым видом, опустив глаза; его белые руки лежат на столе. В самом деле, мы видели, что до Ламарка наука не в силах была объяснить явления жизни. Можно было предполагать, что все известные нам сейчас виды создавались один за другим и каждый вид с самого начала обладал присущими ему ныне признаками. Ламарк воистину нашел нить Ариадны {Прим. стр. 97}, ведущую из лабиринта вселенной. Я привел достаточно доводов, которые должны убедить вас в наличии бесконечной цепи существ, связывающих нас с первичными формами органической материи. Жизнь на земле развивалась от примитивной монеры {Прим. стр. 97}, едва отличимой от молекул органической среды, из которых она возникла, от этого бесформенного комка - предка наших клеток, в сравнении с которым самый простейший организм, известный в настоящее время, представляется бесконечно сложным, - вплоть до человека, со сложнейшими физиологическими и психологическими процессами, происходящими в нем; и мысль Ламарка через тысячи веков проследила и установила постоянно изменяющийся мир живых существ в их непрерывном развитии. Затем - и это имеет особенный интерес сейчас - я предостерег вас против ошибочных утверждений о том, будто со времени открытия внезапных изменений видов трансформизм переживает кризис. Вы же знаете, что за периодами, в течение которых тот или иной вид остается неизменным, могут наступать внезапные мутации {Прим. стр. 97}, вызванные медленно накапливавшимися на протяжении ряда поколений сдвигами в организме. И я показал вам, что в сущности - если только добросовестно и глубоко исследовать этот вопрос - внезапные изменения видов ни в чем не противоречат теории Ламарка. Пауза. С приходом директора Жан почувствовал, что уже не владеет аудиторией. Фразы, которые он бросает в зал, бессильно падают, как мяч, ударившийся о слабо натянутую сетку; а сам он, не находя поддержки в окружающей его пустоте, мало-помалу теряет уверенность. Тогда он решает отказаться от повторения предыдущих лекций и внезапно переходит к новой теме. Мне думается, этот краткий обзор пройденного был полезен. Но наша сегодняшняя лекция имеет другую цель. С первых же слов уверенность, звучащая в его голосе, вновь подчиняет аудиторию. В одно мгновение сетка натягивается и снова упруго звенит от его слов, как теннисная ракетка. Прежде всего я хочу, чтобы в вашем сознании навсегда запечатлелась важнейшая роль трансформизма, его основополагающее значение для формирования умов в наше время; я хочу, чтобы вы поняли, почему он служит, я бы сказал, ядром всей биологической науки; не выходя за рамки точнейшего научного анализа, мы должны признать, что эта теория, по-новому объясняющая законы жизни на земле, коренным образом изменила основы современной философии и обновила как форму, так и содержание большинства концепций, созданных человеческим разумом. Словно электрический ток пробегает от кафедры к классу и обратно. Жан видит, как, подчиняясь его воле, аудитория волнуется и трепещет. Директор поднимает глаза. Жан встречает его ничего не выражающий взгляд. С того дня, как мы убедились в непрерывном движении всего существующего, мы более не можем рассматривать жизнь как первопричину движения, которая будто бы одушевляет неподвижную материю. Мы отвергаем это глубокое заблуждение, бремя которого до сих пор тяготит наши плечи, эту ошибку, исказившую с самого зарождения мысли наши представления о явлениях жизни! Жизнь не есть явление, начало которого можно определить, ибо она продолжается вечно. Иными словами, мир существует, он существовал всегда и не может прекратить свое существование; он не мог быть кем-либо создан: ведь материи чужда неподвижность. В тот день, когда мы поняли, что всякое живое существо ни в коем случае не может быть тождественным самому себе на двух этапах своего развития, мы решительно опровергли все доводы, выдвинутые людьми для поддержания индивидуалистических иллюзий о существовании свободы воли, и мы уже не можем представить себе существо, которое располагало бы полной свободой действий. С того дня, как мы поняли, что наша способность к мышлению - это всего лишь накопленный на протяжении веков и переданный нам опыт предков, - причем процесс этот совершается в нас помимо нашего контроля, под влиянием сложных и подчас капризных законов наследственности, - мы уже не можем по-прежнему верить в абсолютные истины старой метафизики и старой морали. Ибо законы трансформизма применимы не только к развитию жизни на земле, но и к развитию человеческого сознания. Вот почему Ле Дантек {Прим. стр. 99}, один из самых сведущих и независимых мужей современной науки, имел право сказать: "Для убежденного сторонника трансформизма многие вопросы, естественно возникающие у человека, теряют свою остроту, а некоторые из них и вовсе утрачивают свое значение". Директор резко встает, несмотря на грузность. Он обращает к кафедре суровое лицо с полузакрытыми глазами. Директор. Все это весьма интересно, господин Баруа. Вы читаете свои лекции с воодушевлением, достойным всяческих похвал, оно делает их весьма увлекательными... (С язвительной улыбкой.) Мы еще об этом поговорим... (Ученикам, с отеческой добротою.) Вы должны запомнить из всего этого, дети мои, - я лишь предвосхищаю выводы, которые господин Баруа готовился сделать в конце лекции, - только одно: замыслу всевышнего присуща непогрешимая гармония... Блуждая в потемках, наш убогий разум может лишь приблизиться к сущности его великих законов, но постичь ее он не в силах... Этот акт смирения перед лицом чудесных деяний создателя тем более необходим, что мы живем в такой век, когда прогресс науки слишком часто заставляет нас забывать о собственном ничтожестве и об относительности наших познаний... (Кланяется с подчеркнутой холодностью.) Я ухожу, господин Баруа... До свидания... Едва за директором закрылась дверь, как гул, напоминающий шум прибоя, прокатывается по классу. Стоя на кафедре, Жан окидывает зал быстрым взором, и взгляды учеников вновь неудержимо устремляются к нему. Молчаливое и восторженное единение, которого не смогут разрушить никакие административные меры. (Просто.) Продолжим... II В Бюи, у г-жи Пасклен, во время летних каникул. Сесиль в своей комнате; она стоит в ночной сорочке перед открытым окном. Машинально гладит живот, ставший большим и круглым. Некогда живое лицо теперь безучастно: отсутствующий взгляд, взгляд затяжелевшей женщины, устремлен вдаль. Девять часов утра. С ясного голубого неба течет желтое солнце, жидкое, как мед. Кто-то стучит в дверь и тотчас же входит. Сесиль (по-детски краснея). Это ты, мама?.. Г-жа Пасклен (резко). Да, я. Сесиль испуганно поднимает брови. Вот, полюбуйся! (Размахивает брошюрой в белой обложке; затем, схватив лорнет, читает, отчеканивая каждый слог.) "Бюллетень Конгресса свободомыслящих!.. Господину Баруа, у госпожи Пасклен!.. Бюи-ла-Дам, департамент Уазы". (Пауза.) Где он? Сесиль. Жан? Не знаю. Г-жа Пасклен. Ты его еще не видела? Сесиль. Нет. Г-жа Пасклен. У себя его нет. Сесиль. Наверное, пошел гулять. Г-жа Пасклен. Стало быть, вы не только живете в отдельных комнатах, но он теперь даже не здоровается с тобой, прежде чем уйти на прогулку? Сесиль садится; в ее движениях сквозит безнадежная усталость. (Бросая брошюру на колени Сесили.) Ну что ж, передай ему это сама, если хочешь... И скажи от моего имени, чтобы он давал для подобных вещей какой угодно адрес, только не мой... В конце концов что происходит?.. (Показывает распечатанный конверт.) Нынче утром я получила записку от аббата Мириеля. Сесиль. От директора Жана? Г-жа Пасклен. Он сейчас отдыхает в епископстве Бовэ, у своего брата, и пишет, что будет рад, если я приеду на днях повидаться с ним. Он мне хочет что-то "сообщить лично". Сесиль. Что бы это могло быть? Г-жа Пасклен (хмуро). Ах, я сама ничего не знаю, дитя мое. Но я поеду туда сегодня же, хочу разузнать, в чем дело. Она вдруг наклоняется и, зажав лицо дочери между ладонями, с коротким всхлипывающим звуком, похожим на рыдание, прижимает сухие губы к ее лбу. Затем с угрюмым и гневным лицом выходит из комнаты, громко стуча каблуками. Через два часа. Сесиль кончает одеваться. Жан (входя). Доброе утро. Сесиль. Ты видел маму? Жан. Нет, я рано вышел из дому. Сесиль (указывая на бюллетень). Мама принесла это для тебя. Лицо Жана оживляется. Жан. Да, да, я знаю... Я его ждал... Спасибо. Разрывает бандероль, садится на кровать и с интересом перелистывает бюллетень. Сесиль следит за ним с враждебным любопытством. Жан замечает вопрос в ее взгляде и не уклоняется от ответа. Это программа конгресса, который состоится в Лондоне в декабре этого года... Сесиль (настороженно). Но... какое это имеет к тебе отношение? Жан (решительно). Меня это интересует. (Сесиль вздрагивает.) К тому же меня просили написать отчет о конгрессе для одного журнала. Сесиль (резко). Кто просил? Жан (быстро). Брэй-Зежер. Сесиль. Я так и знала! Жан (ледяным тоном). О, прошу тебя, Сесиль... Молчание. Жан снова перелистывает бюллетень. Сесиль (в отчаянии). Я не хочу, чтобы ты занимался этим! Жан, продолжая читать, недобро усмехается. Жан. Как ты сказала? Не хочешь?.. Засовывает брошюру в карман и подходит к жене. (Сдержанно.) Послушай, милая, оставь меня в покое, не вмешивайся в эти дела... Такие конгрессы происходят лишь раз в десять лет... (Не глядя на нее, ходит взад и вперед по комнате.) Это движение международного масштаба, о влиянии которого ты даже не подозреваешь. Кроме того, вопросы, включенные в программу конгресса в этом году, представляют большой интерес для меня лично. Зежер предложил мне принять деятельное участие в конгрессе на правах специального корреспондента журнала "Ревю энтернасьональ дез идэ" - органа этого движения во Франции. Я чуть было не согласился... (Движение Сесили.)... но потом отказался, потому что читаю лекции в коллеже. Но я хочу по крайней мере присутствовать на последних заседаниях, которые будут происходить как раз во время новогодних каникул, и опубликовать отчет о резолюциях конгресса для французской секции. Все уже решено, незачем об этом больше говорить. Сесиль не отвечает. Он делает несколько шагов в молчании, потом, наконец, решается поднять на нее глаза. Она упала, как подстреленное животное. В ее расширенных зрачках застыло выражение ужаса, она вот-вот лишится чувств. Он бросается к ней, поднимает, кладет на кровать. Внезапная жалость - острая и неодолимая... (С угрюмой покорностью.) Ну хорошо, хорошо... Успокойся. Я не поеду, решено... Мгновенье она лежит неподвижно с закрытыми глазами. Потом смотрит на него, улыбается и берет его за руку. Он отстраняется, подходит к окну. Да, из них двоих она сильнее! Благодаря своему неподдельному страданию, которое ее гложет и которое она выставляет напоказ, - она неуязвима! Он думает о том, как много теряет, отказываясь от этой поездки: он лишается неповторимой возможности услышать, как будут обобщать, опровергать, защищать, просеивать сквозь сито противоречий тот комплекс идей, с помощью которых он вот уже пять лет, бредя вслепую, пытается выработать свою жизненную философию... Глубокое отвращение... Она заслуживает жалости, пусть так, но и он тоже! (Не оборачиваясь, с глухой яростью.) Видишь ли... Именно поэтому я и останусь на всю жизнь неудачником... В этом тебя даже нельзя обвинять: ты просто не можешь иначе... Ты не понимаешь и никогда не поймешь, в чем смысл моей жизни, чем я живу! В твоих глазах мои идеи всегда будут вздорными или, еще того хуже, постыдными, преступными чудачествами... В этом - твоя натура, твоя подлинная сущность! Ты создаешь вокруг меня атмосферу, в которой я задыхаюсь!.. Все мое мужество, вся энергия - испаряются в ней... Единственное счастье, которое ты мне можешь дать, - это мелкая привязанность; кроме нее, ты ни на что не способна! И она приносит мне только вред, принижая мою личность до твоего уровня! Вот она, правда, жестокая правда... Оттого, что ты со мной, вся моя жизнь исковеркана; и я ничего не могу с этим поделать!.. И что бы я ни делал, ты будешь со мной, всегда! Ты будешь подавлять мои стремления, одно за другим, даже не отдавая себе отчета в том, что делаешь; ты никогда даже отдаленно не поймешь, что ты собой представляешь!.. Всю жизнь ты будешь проливать слезы из-за своих пустяковых трагедий!.. (Кричит.) А я, я погиб, погиб окончательно и бесповоротно, - и в этом виновата ты! Она не шелохнулась. Ее взгляд не выражает ничего, кроме горестного удивления... Жан пожимает плечами. Сжав губы, ссутулившись, он выходит из комнаты. III "Господину аббату Мириелю, директору коллежа Венцеслава, Париж. 17 августа. Господин директор! Позвольте мне, прежде всего, выразить удивление по поводу того, что Вы сообщаете мне свое мнение о моей преподавательской деятельности через третье лицо. Не останавливаясь более на этом поступке, лишенном всякой учтивости, чтобы не сказать хуже, я желал бы рассмотреть вместе с Вами критические замечания, которые Вы сделали по моему адресу. Я не боюсь ошибиться, ибо Вы взяли на себя труд изложить свои претензии в специальной записке, которая была мне передана; она представляет собою, насколько я мог понять, недвусмысленный ультиматум. Прошло около четырех лет с того времени, как Вы поручили мне преподавать естественные науки в Вашем коллеже. Я не считал возможным ограничить свою задачу чисто практическим курсом, ибо перед каждым педагогом, помимо изучения программы, стоит неизмеримо более важная задача: повысить общее развитие своих учеников, пробудить в их умах жажду деятельности. Я не собираюсь отрицать, что старался придать своим лекциям определенное направление. Если я рассказывал своим ученикам больше, нежели было предусмотрено программой преподавания естественных наук в католических учебных заведениях, то делал это совершенно сознательно. Я полагаю, что для человеческой мысли не должно быть иных препятствий, помимо того предела, где естественно истощается ее порыв; чем больше разбег, тем выше она взлетит. Ваше неудовольствие помогло мне понять, что искренний человек не может принять на себя обязательство читать лекции по заранее предписанным правилам. Рано или поздно он неизбежно задаст себе вопрос: может ли он, если у него есть хоть крупица достоинства, сообщать своим слушателям что-либо другое, кроме плодов собственных размышлений, собственного опыта? И как только он придет к заключению, что право это у него отнято, пробудится вся сила его ума. Хотим мы этого или нет, но научный анализ явлений окружающей жизни подводит нас вплотную к философии. Более того, на мой взгляд, только такую философию и следует принимать всерьез. Но для того, чтобы изучать эти вопросы с тем вниманием, какого они заслуживают, нужна свобода мысли и свобода ее выражения, а это - тут я с Вами согласен - совершенно несовместимо с духом Вашего учебного заведения. Вот почему я готов признать, что с этой точки зрения превысил данные мне полномочия. Но поскольку я не могу изменить дух моих лекций и особенно дорожу возможностью выступать перед своими учениками таким, каков я есть, то есть свободным человеком, говорящим с людьми, мыслящими свободно, у меня остается лишь один выход - подать в отставку. Соблаговолите принять, господин директор, уверения в моем глубоком уважении. Жан Баруа". Пять часов вечера. В саду. Госпожа Пасклен и Сесиль шьют в тени полотняного зонта возле лестницы, ведущей на лужайку. Сдвинув стулья, они сидят и негромко разговаривают, едва шевеля губами. На крыльце появляется Жан с письмом в руке. Он подходит к женщинам, преодолевая завесу враждебности. Его встречает молчание. Жан. Я хочу познакомить вас с моим ответом аббату Мириелю. Я подаю в отставку. В его голосе звучит такая уверенность, что мать и дочь вздрагивают. Госпожа Пасклен, хотя и настроена воинственно, пытается скрыть свое беспокойство. Г-жа Пасклен. В отставку? Ты шутишь? Сесиль роняет рукоделие на колени. Поднимает голову. Виден ее гладкий и выпуклый, как панцирь, лоб. Со вчерашнего дня она пребывает в состоянии оцепенения и безнадежности. Записка директора коллежа открыла ей глаза на действительное положение вещей. Сесиль мало беспокоит ее положение в обществе, она помышляет только о спасении души: подумать только, Жан - атеист!... Жан. Вы, кажется, удивлены? Хотел бы я знать, чего вы еще от меня ждали? Ультиматум... Г-жа Пасклен (с живостью). Ну, об ультиматуме не было и речи! Ты сильно преувеличиваешь! Аббат Мириель был крайне огорчен, услышав, какие вещи ты преподносишь своим ученикам; но у него и в мыслях не было увольнять тебя. Он не захочет этого... хотя бы из уважения ко мне. Он лишь требует, чтобы ты читал свои лекции по-другому. (С улыбкой.) Согласись, ему виднее, что ты должен говорить, ведь директор он, а не ты... Жан молча отводит глаза. Госпожа Пасклен спешит воспользоваться его молчанием. С притворным добродушием она пытается сгладить остроту спора. Г-жа Пасклен. Ну, полно, не делай глупостей. Ты сам себя взвинчиваешь. А директор придает твоим выходкам не больше значения, чем они того заслуживают: он готов о них забыть. (На ее деланную улыбку тяжело смотреть.) Полно же, не упрямься... Разорви это письмо и напиши ему другое... Жан (устало). Не будем спорить. Мое решение непреклонно. Г-жа Пасклен (кричит). Ты не смеешь так поступать! Правда, Сесиль? Жан. Я не могу поступить иначе. Г-жа Пасклен. Нет! Я запрещаю тебе отсылать это письмо! Жан (теряя терпение). А если бы от вас потребовали отречься от религиозных убеждений ради сохранения места, что бы вы на это ответили? Г-жа Пасклен (в бешенстве). Как будто это одно и то же! Жан. Да, да, я знаю ответ: "Это - не одно и то же". Так вот, вы ошибаетесь: для меня это до такой степени "одно и то же", что я не колебался ни минуты! Я должен был уже давно понять, что мне не место в этом коллеже священников, и уйти заблаговременно. Я жалею, что так долго заблуждался. Госпожа Пасклен в замешательстве. Лицо Жана с нахмуренными бровями и упрямой складкой у рта пугает ее. Она подавляет гнев. Г-жа Пасклен. Жан, умоляю тебя... Если ты потеряешь это место, что ты станешь делать? Жан. О, не беспокойтесь; у меня достаточно планов и возможностей для применения своей энергии. Г-жа Пасклен. Воображаю, что это за планы! Ты с ними еще глубже погрязнешь в нечестии! Жан (воспользовавшись подходящим случаем). Разумеется, теперь, когда я свободен (поднимает письмо), я не пойду больше ни на какие уступки, ни на какие компромиссы; мне стыдно перед самим собой за то, как я вел себя до сих пор! То был переходный этап, пусть так, но он уже пройден. Эти слова глубоко задевают Сесиль, она встает. Сесиль. Теперь, когда ты свободен, Жан? А я? Жан (озабоченно). Ты? При чем тут ты? Они оглядывают друг друга с головы до ног, в их глазах нет и следа былой нежности. Сесиль. Ты обманул меня! Ты обманул меня своим прошлым, своими речами, своим поведением! Не забывай этого! Г-жа Пасклен (переходя в наступление). Не думаешь ли ты, что она примирится с тем, что ее муж безбожник, враг нашей веры? Это отвратительно! Разве тебя так воспитывали? Жан (отвечая только Сесили, взволнованным, глухим голосом). Сделанного не воротишь. Ты страдаешь? Я тоже... Я не могу остановить свою мысль, убить ее... И не я должен направлять ее, а она должна направлять мою жизнь! Сесиль (сурово). Нет. Пока я с тобой, я не соглашусь на это! Г-жа Пасклен (ободренная неожиданной твердостью дочери). Нет! Скорее она уйдет от тебя! Неправда ли, Сесиль? Сесиль в смятении; несколько секунд она колеблется, затем кивает головой в знак согласия. Жан, настороженно ожидавший ее ответа, пожимает плечами. Короткое молчание. Госпожа Пасклен смотрит на Сесиль с новым чувством. Где-то в самой глубине ее материнской души, как молния, блеснула надежда, заставляющая ее говорить помимо воли. Это просто глупо в конце концов! Ты испортишь нам жизнь своими идеями... Идеи! У каждого есть идеи! И у тебя должны быть такие же идеи, как у всех! (Пуская в ход последний козырь.) Если ты не откажешься от этого письма, если ты не вернешься к прежней жизни, Сесиль не поедет с тобою в Париж! Жан. Ты слышишь, Сесиль? Сесиль (она уже не может отказаться от своих прежних слов). Мама права. Жан. Если я подам в отставку, ты не вернешься со мной в Париж? Сесиль. Нет. Жан (холодно, обращаясь к теще). Полюбуйтесь что вы натворили! Он хватает стул, ставит его возле Сесили и садится на него верхом. Слушай, Сесиль, не делай глупостей... Клянусь тебе, я не шучу. (Переводит дух.) Я мог бы пообещать тебе новые уступки ради продолжения нашей совместной жизни. Но нет: я буду честен, как всегда. Я шел для тебя на все жертвы, на какие только был способен; я не могу больше идти по этому пути, не рискуя окончательно утратить свое человеческое достоинство, свою нравственную чистоту! Согласившись на то, чего ты от меня требуешь, я буду вынужден всю жизнь играть мрачную комедию: своим безразличием и постоянным притворством создавать видимость, будто я одобряю религию, которую на самом деле не могу больше исповедовать. Ты должна раз и навсегда понять, что речь идет о чем-то куда более значительном, чем отношения между мужем и женой. Человек порядочный не может высказывать всю свою жизнь мнения, противоречащие его убеждениям, - даже во имя любви... Ты не можешь ставить мне в вину мою честность, хотя она и заставляет тебя страдать! Молчание. Итак, ты едешь со мной в Париж в октябре, как мы собирались? Сесиль (с упрямством отчаяния). Нет. Жан (отстраняя рукой г-жу Пасклен). Сесиль, выслушай меня внимательно! (Пауза.) Если ты откажешься вернуться со мной в Париж, если ты сознательно порвешь последние нити, какие я хочу сохранить, тогда меня больше ничто не удержит... И я уеду на всю зиму в Лондон, на конгресс, о котором тебе говорил. Г-жа Пасклен (в бешенстве). Да ты ее убить хочешь! В ее положении... Сесиль поднимается и идет к матери. Сесиль (рыдая). Я все обдумала. Лучше уж потерять мужа, чем жить с язычником! Жан встает. Он смотрит на них, и внезапно его поражает их сходство... Тог же выпуклый лоб, те же черные, круглые глаза, косящие от волнения больше, чем обычно, тот же недобрый, ускользающий взгляд человека, который во время спора никогда не смотрит вам в лицо... Жан (печально). Ты сама этого хотела, Сесиль... Ты сама этого хотела... Подумай до вечера. Отпустив меня одного, ты освободишь меня от всех обязательств, возвратишь мне полную свободу. Я ухожу на почту отправить письмо. "Господину Брэй-Зежеру, Главному редактору "Ревю энтернасьональ дез идэ", бульвар Сен-Жермен, 78, Париж. 20 августа Дорогой друг! За последние несколько дней в моей жизни произошли большие изменения. Я отказался от преподавания в коллеже Венцеслава и сейчас куда более свободен во всех отношениях, чем мог рассчитывать. Я могу располагать своим временем в течение всей зимы и пробыть в Лондоне сколько потребуется. Так что, если еще не поздно, я с большой охотой возьмусь за выполнение того важного дела, которое ты намеревался мне поручить в связи с предстоящим конгрессом. Я не останусь в Бюи до конца каникул, как предполагал раньше. Вечером я возвращаюсь в Париж. Можешь ли ты уделить мне утро на этой неделе? Искренне твой Ж. Баруа". IV Лондон. Номер в отеле. Вечер. Из плафона льется резкий свет электрической лампы. Задернутые занавеси приглушают уличный шум. Брэй-Зежер лежит на кровати. Приподнявшись на локте, он внимательно смотрит на женщину лет пятидесяти, сидящую за маленьким столиком: она читает вслух стенографический отчет дневного заседания конгресса. Жан ходит взад и вперед, скрестив руки на груди, - он во власти возбуждения. Стенографистка (читает). "... как писал некий швейцарец, романтик Винэ: {Прим. стр. 111} "От восстания к восстанию общество совершенствуется, цивилизация укрепляется, справедливость торжествует... Свобода печати, свобода промышленности, свобода торговли, свобода образования - все эти свободы, словно живительные летние дожди, были принесены на крыльях бури". Жан (прерывает). ...Здесь раздались аплодисменты, особенно со скамей шведов, датчан, русских. Потом слово взял председатель и подвел итог прениям... Зежер, хмуря брови, одобрительно кивает головой при каждой фразе. Жан. ...Он сообщил, что внезапный приступ печени приковал тебя к постели; потом зачитал записку, где ты предлагаешь, чтобы я выступил завтра вместо тебя; это предложение было принято единогласно. Зежер. Вольдсмут сообщил тебе точные цифры? Жан. Да. А я предупредил Бэкерстона, что не буду присутствовать на заседании комиссии по реформам. Зежер кивает головой. Брэй-Зежер - человек лет тридцати. Родился в Нанси, его отец и мать - уроженцы Лотарингии. Но лицом он немного напоминает японца; болезнь печени подчеркивает это сходство: желтая кожа, широкие скулы, вскинутые вверх брови, редкие свисающие усы, острый подбородок. Надбровия сильно выдаются вперед; в глубине глазных впадин лихорадочно блестят черные, всегда расширенные зрачки; горячий, жесткий и острый взгляд контрастирует с мягкостью черт. Голос монотонный, глухой, сначала кажется приятным, но в нем звучит необыкновенная черствость. Зежер. Госпожа Давид, разыщите мой доклад, который вы на днях стенографировали... Зеленая папка: "Проблема религии во Франции". Благодарю вас. Жан. Ты предпочитаешь, чтобы я диктовал при тебе, как утром? Зежер. Да, так лучше. Жан. Я подготовил вторую и третью части, но изменил твой план. Я тебе объясню... Брэй-Зежер вытягивается с гримасой боли. Жан. Тебе больно? Зежер. Временами. Несколько секунд молчания. Жан (доставая из кармана бумаги). Мы остановились на второй части: "Причины всеобщего потрясения основ религии". Вы нашли, госпожа Давид? (Зежеру.) Первая причина: широкое распространение, которое получило за последние пятьдесят лет изучение естественных наук. По мере того как человек побеждает невежество, на котором искони зиждилась его вера в бога, область божественного неумолимо сокращается. Зежер. Ты мог бы вкратце напомнить... Жан. Пишите, госпожа Давид. Зежер. ...о некоторых научных данных, которые уже сейчас позволяют доказать, что их бог бессилен повлиять на неизбежную смену явлений, что, следовательно, чудеса невозможны, молитвы бесплодны и так далее... Жан. Хорошо. Вторая причина: "Исторические труды". Зежер. Изложи мне это в нескольких словах... Жан. Нет, это очень важный раздел. Я хочу напомнить об огромном шаге вперед, сделанном человечеством в тот день, когда появилась возможность проследить с историческими документами в руках зарождение религиозных мифов и показать, что они возникли из человеческих представлений, связанных с каким-нибудь самым обычным фактом, облеченным народной фантазией в чудесную форму. После этого я хочу поставить следующий вопрос: "Как же можно продолжать веровать, изучив многовековую историю различных религий и обнаружив в ней удивительное легковерие, от неумолимой власти которого наконец-то освободился несчастный человеческий разум?" Зежер. Хорошо. Жан. Затем я перейду к новому положению: плоды прогресса науки доступны лишь образованным людям, и этого недостаточно, чтобы поколебать веру в бога, которая так укрепилась в сердцах французов. Потом я подхожу... Стучат в дверь. к экономическим и социальным факторам... (Идет к двери.) Кто там? Голос. Из "Таймса"... Получить сведения о болезни господина Брэй-Зежера... И о завтрашней речи. Жан. Обратитесь в комнату номер двадцать девять, к помощнику секретаря господину Вольдсмуту. (Возвращается к кровати.) На чем я остановился? Ах, да, третья причина: "Экономические и социальные факторы". Небывало быстрое развитие промышленности привлекло из деревень тысячи молодых рабочих, которые, таким образом, решительно разрушают традиционные семейные связи... Зежер. Подчеркни; ведь это очень важно, если принять во внимание, что в каждой цивилизованной стране работает множество заводов, и число их будет неизбежно увеличиваться в будущем в невиданных масштабах. Он листает папку, достает оттуда карточку и поворачивается с гримасой боли на лице. (Читает.) "Индустриальный рабочий - по роду своей деятельности рационалист. Попав в огромный промышленный центр, где нет места метафизическим умствованиям, находясь среди машин, которые своим гудением прославляют торжество труда, математических наук и разума над силами природы..." (Протягивает листок Жану.) Держи, это тебе пригодится... Продолжай... Жан. Здесь я хочу набросать картину, о которой уже говорил тебе. В настоящее время Франция разделена на два резко отличающихся друг от друга лагеря: с одной стороны - неверующие, с другой - сохранившие веру. Неверующие - это весь пролетариат, о котором я уже упоминал, и вся интеллигенция. Несомненное численное превосходство. Затем... Зежер. К неверующим надо причислить и всех недоучившихся, всех Омэ {Прим. стр. 114} и что-то сказать в их оправдание... Конечно, бедняги дают достаточно поводов для насмешек, потому что им не удалось подкрепить настоящими знаниями свои инстинктивные сомнения; в то же время простой здравый смысл и душевное равновесие неотвратимо влекут их к тому ясному ответу на волнующие их вопросы, который дает наука. Жан. Да, это верно. Что касается верующих, то они, естественно, пополняются за счет консервативных классов: крестьян и буржуазии. Крестьяне живут вдали от городов, в обстановке, которая веками не меняется и где традиции сохраняются сами собой. А буржуа последовательно противодействует любому движению вперед; он заинтересован в том, чтобы сохранить незыблемым существующий порядок; буржуа особенно привержен католической церкви, ибо она уже многие столетия обуздывает требования обездоленных слоев населения; кроме того, буржуа привык объяснять жизнь при помощи готовых формул, и его благосостояние будет поколеблено, если он позволит подвергнуть их сомнению... Но между этими ясно очерченными лагерями находится еще большое число колеблющихся, терзаемых мучительным противоречием между требованиями собственной логики... Раздается стук. (Раздраженно.) Войдите! Коридорный. Here is the mail, sir [Почта, сэр (англ.)]. Жан. Положите туда, пожалуйста. Коридорный оставляет почту и выходит. (Продолжая шагать по комнате.)... Колеблющиеся... терзаемые мучительным противоречием между требованиями собственной логики и унаследованным ими тяготением к таинствам. Именно эти люди и придают кризису религии в современной Франции его смутный... и болезненный характер... смутный... болезненный... Внезапно взгляд его падает на пачку газет и писем, лежащих на столе; он узнает почерк г-жи Пасклен. Ты разрешишь? Он распечатывает письмо: "Бюи-ла-Дам, 14 января. Дорогой Жан! Вчера Сесиль родила девочку..." Он останавливается. Глаза застилает туман; прошлое властно овладевает им... "... Она просит сообщить об этом тебе и передать, что если ты пожелаешь увидеть ребенка, то можешь приехать. Могу прибавить, что мой дом открыт для тебя, как и раньше, в любое время. Ты, быть может, уже понял, что вступил на неверный путь, и хочешь хотя бы немного облегчить страдания, которые причиняешь Сесили и мне. Ты застанешь нас такими же, какими оставил, уезжая: готовыми все забыть в тот самый день, когда ты признаешь свое заблуждение. М. Пасклен". Зежер. Какая-нибудь неприятность? Жан. Нет, нет. Итак, я продолжаю. На чем я остановился?.. (Голос его прерывается. Огромным усилием воли он берет себя в руки.) Будьте любезны, прочтите написанное, госпожа Давид. Г-жа Давид. ...большое число колеблющихся, терзаемых мучительным противоречием между требованиями собственной логики и унаследованным ими тяготением к таинствам. Именно эти люди и придают кризису религии в современной Франции... Но Жан, сидя на одном из чемоданов, стоящих в номере, слышит лишь глухое и неясное бормотание. V Станция в Бюи-ла-Дам. Жан выходит из вагона. Его никто не встречает. В омнибусе с дребезжащими стеклами он медленно, в полном одиночестве, едет в город. С тяжелым сердцем смотрит по сторонам. Улицы. Знакомые вывески. Все по-старому. Город словно возникает из-за туч, которые сгустились за прошедшие несколько месяцев, возникает, как воспоминание далекого детства... Жан зябко кутается в толстое дорожное пальто, хранящее соленый запах моря. Дом заперт. Незнакомая нянька открывает ему дверь. Он проскальзывает внутрь, как вор. На лестнице он останавливается, вцепившись рукой в перила, раненный в самое сердце криком новорожденного. Овладев собой, поднимается на площадку. Где-то распахивается дверь. Г-жа Пасклен. А, это ты?.. Входи. Сесиль в постели. Ребенка в комнате нет. В камине шумно полыхает огонь. Г-жа Пасклен закрывает за Жаном дверь. Он подходит к постели. Жан. Здравствуй, Сесиль. Она смущенно улыбается в ответ. Он наклоняется, целует ее в лоб. Жан. Девочка... здорова? Сесиль. Да. Жан. А ты?.. Госпожа Пасклен стоит рядом. Жан чувствует на себе ее тяжелый взгляд. Когда это произошло?.. Сесиль. В понедельник вечером. Жан (считая по пальцам). Шесть дней назад. (Пауза.) Я получил письмо в четверг. Я был там нужен... Уехал сразу, как только смог... Молчание. Ты очень страдала? Сесиль. О, да... Снова молчание. Г-жа Пасклен (внезапно). Ты будешь сегодня обедать здесь? Жан. Но... да... я думал... Г-жа Пасклен (с едва заметной ноткой удовлетворения). Останешься на несколько дней? Жан. Если позволите... Г-жа Пасклен. Хорошо. Она выходит распорядиться по хозяйству. Они остаются одни. Им неловко, на сердце у них тревожно. Их взоры встречаются, Сесиль заливается слезами. Жан снова склоняется к ней, целует ее нежно и печально. Жан (вполголоса). Я пробуду здесь, сколько ты захочешь... До тех пор, пока ты не поправишься... А потом... Он замолкает. Он не знает сам, что должен пообещать. Молчание. Сесиль (очень тихо, с отчаянием в голосе). Ты даже не захотел поцеловать дочь! Но тут возвращается г-жа Пасклен с девочкой на руках. Г-жа Пасклен (Сесили). Мы забываем о времени из-за этого! Жан, который двинулся ей навстречу, получает "это" прямо в лицо. Он знает, что должен наклониться, поцеловать своего ребенка. Но не может... отчасти наперекор теще, отчасти из-за чувства непреодолимого физического отвращения. С деланной непринужденностью он треплет пальцем мягкую щечку, маленький красный подбородок, запрятанный в мокрый нагрудник. Жан. Она очень мила... Он отходит. Его неотступно преследует один вопрос: какое имя они дадут ребенку. Он и не подозревает, что девочка уже записана в мэрии. Как ее назовут? Г-жа Пасклен (непререкаемым тоном). Ее зовут Мари. Жан (словно делая усилие для того, чтобы запомнить трудное имя). Мари... Он смотрит издали на незнакомую, вздувшуюся от молока грудь, в которую по-хозяйски вцепились крохотные пальцы ребенка. Смотрит на маленькое, быстро сосущее тельце, трепещущее жаждой жизни. Смотрит на Сесиль, на ее новое лицо: бледное, полноватое, помолодевшее, - лицо прежней Сесили... Вдруг она меняет положение, чтобы поддержать ребенка, и он замечает у нее на пальце кольцо... Они обручились; он возвращался из Парижа с маленьким футляром в кармане; он застал Сесиль одну и опустился перед ней на колени, чтобы от всего сердца надеть ей на палец это кольцо, это звено, эту цепь... Молодость, нежность - все позади... О, как безумно, как искренне ему хотелось дать счастье и самому насладиться им!.. Он приподнимает саван: он тревожит прах двух влюбленных - Сесили и Жана. Он чувствует, что стал другим. Она тоже... Теперь они оба такие разные! Что делать? VI Двадцать дней спустя. Комната Сесили. Сесиль. ...Я не согласна, Жан. Сесиль! Сесиль. Нет! Жан. На тебя влияет мать. Возвратимся в Париж, одни, как можно скорее, и я уверен, что... Сесиль. Я не уеду до крестин. Жан. Хорошо. Сесиль. И ты будешь на них присутствовать. Молчание. Жан. Я уже сказал тебе: нет. Сесиль. Тогда можешь ехать один. Снова молчание. Сесиль подходит к окну, приподнимает занавес и стоит неподвижно, повернувшись к Жану