Роже Мартен Дю Гар. Жан Баруа -------------------------------------------------------- Roger Martin du Gard "Jean Barois" Перевод с французского М.Амаровой Государственное издательство художественной литературы Москва, 1958 OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 6 августа 2001 -------------------------------------------------------- Государственное издательство художественной литературы Москва, 1958 Перевод с французского М.Амаровой под редакцией Я.Лесюка Предисловие и примечания Л.3ониной Оформление художника Е.Голяховского ПРЕДИСЛОВИЕ Роман Роже Мартена дю Гара "Жан Баруа" вышел в свет в 1913 году и сразу нашел своего читателя. Прошло почти полвека, но и сейчас трудно остаться равнодушным к трагической судьбе Жана Баруа Трудно оторваться от книги, повествующей о том, как юноша-естествоиспытатель, получивший в детстве строгое религиозное воспитание, переживает мучительные сомнения, пытаясь примирить веру в бога с данными науки, о том, как он выходит победителем из этого кризиса и посвящает свою жизнь служению разуму, прогрессу, истине, о том, наконец, как Жан Баруа гибнет, сломленный, одинокий, оторванный от тех, кто продолжает его дело. История жизни и духовных исканий героя Роже Мартена дю Гара неотделима от истории Франции начала нашего века - от борьбы материалистической мысли против католицизма, от ожесточенных схваток вокруг дела Дрейфуса, от усиления политической реакции в канун первой мировой войны. Воспитанник "Эколь де Шарт" - высшего учебного заведения, готовившего археологов, - Роже Мартен дю Гар вынес из своих занятий историей не только бережное отношение к факту, как к необходимой основе исследований и размышлений, но и то чувство историзма, которого так недоставало многим его современникам "Для меня стало невозможным, - писал он впоследствии, - представлять себе современного человека в отрыве от общества и своей эпохи" И действительно, индивидуальные судьбы героев Роже Мартена дю Гара всегда органически связаны со значительными историческими событиями В жизни Жана Баруа решающую роль играет борьба вокруг дела Дрейфуса, подводившая Францию, по словам В И Ленина, вплотную к "гражданской войне", мировая война завершает развитие характеров Жака и Антуана Тибо - героев эпопеи "Семья Тибо" Издатель Бернар Грассе, получив от Роже Мартена дю Гара рукопись "Жана Баруа", посоветовал молодому писателю не публиковать ее. Он был смущен необычной формой романа, обилием подлинных документов в тексте книги Значения этих документов для замысла Роже Мартена дю Гара издатель не понял. Вымышленные персонажи романа - Жан Баруа, Марк-Эли Люс, Ульрик Вольдсмут - находятся в самой гуще общественной борьбы, их интересы сосредоточены на событиях, которые занимали в те дни умы передовых людей Франции. Ульрик Вольдсмут читает друзьям "Записку" журналиста Бернара Лазара, разоблачающую фальсифицированные обвинения, по которым осужден капитан Дрейфус. Как голос мужественного единомышленника воспринимают герои знаменитое "Я обвиняю!" Эмиля Золя - его письмо президенту Французской республики. И рядом с этими подлинными, значительными документами эпохи, выдержки из которых включены в повествование, столь же подлинно и достоверно звучит текст лекции Жана Баруа, отстаивающего отделение школы от церкви. Мартен дю Гар изображает одно из судебных заседаний процесса Золя. Он смело переносит на страницы романа взятые из стенографического отчета выступления свидетелей, прокурора, защитников. Баруа, Люс, присутствующие в зале суда, подают реплики; повествование о вымышленных героях строится вокруг исторических тех, вымысел органически переплетается с документом, - так возникает исторически точное художественное обобщение. Историзм мышления помог Роже Мартену дю Гару в войсках положительного героя. Ромен Роллан противопоставил "ярмарке на площади" своего Жан-Кристофа. Однако в действительности французское искусство этого периода не знало титанов, подобных Кристофу. Мартен дю Гар выбрал ту единственную область, в которой современное ему общество наиболее ощутимо шло вперед, - науку Жан Баруа - мыслитель, восставший против владычества церкви, против запретов, которые церковь налагает на пытливые искания человечества. Он один из тех, кто создает базу научного атеизма. Он - человек, высвобождающийся из пут многовековых религиозных догм, подвергающий все беспощадному анализу. Жан Баруа не одинокий кабинетный ученый, далекий от треволнений политики, как, например, многие герои Анатоля Франса. В успехах науки он видит залог социального прогресса, он считает необходимым отстаивать и распространять обретенную им истину, и это приводит его к деятельному участию в общественной жизни. Однако общественные идеалы Жана Баруа довольно расплывчаты. Подобно многим буржуазным интеллигентам той эпохи, он не идет дальше мечты о всеобщем равенстве и счастье, совершенно не представляя себе ни действительной роли рабочего класса в историческом процессе, ни необходимости революционного насилия. Созданный Жаном Баруа и его единомышленниками журнал "Сеятель" ставит перед собой задачу сплотить разрозненные группы, интересующиеся "позитивной философией и социологией", "социальные лиги", "нравственные объединения", "народные университеты", всех "верующих, но не признающих церкви", "пацифистов", - "словом, - как заключает Жан Баруа, - всех благородных людей". Мартен дю Гар работал над "Жаном Баруа" с 1910 по 1913 год - в период, когда значительная часть французской демократической интеллигенции, принимавшей на рубеже веков активное участие в борьбе против разгула военщины, засилия церковников, разжигания антисемитизма - против всего, что пятнало республиканские идеалы, отошла от общественной жизни. Дрейфусары одержали верх: фальсифицированные обвинения были разоблачены, невинно осужденный - оправдан. Но на пороге победы их охватило разочарование. Победители увидели, как плодами их недавней победы воспользовались политиканы, и в том числе политиканы, именовавшие себя социалистами. Дрейфусарам пришлось убедиться, что политика нового кабинета министров ничуть не ближе к "истине" и "справедливости", чем политика правительства, потворствовавшего осуждению Золя за его вмешательство в дело Дрейфуса. Как далеко было до торжества демократии! Для многих интеллигентов наступили годы глубокого разочарования в плодотворности общественной деятельности, годы утраты перспективы. На смену вере в разум и прогресс пришли пессимизм и мистика. Так, Шарль Пеги в "Двухнедельных тетрадях" (а на этот журнал во многом похож "Сеятель", изображенный в "Жане Баруа") настойчиво, неотступно возвращается к мысли о поражении: "Не будем скрывать от себя: мы - побежденные. Последние десять лет, последние пятнадцать лет мы только и делали что отступали... Мы осажденные, и вся равнина вокруг в руках противника..." Верный исторической правде, Мартен дю Гар приводит и своего героя к духовному кризису. "К чему были все наши усилия? - восклицает в отчаяние Жан Баруа. - Повсюду ложь, корысть, социальная несправедливость! Где же прогресс?.. Молодежь отрекается от нас..." Отказываясь от всего, что было им создано, Жан Баруа возвращается к вере своего детства, ищет утешения у католического священника. Созданный в годы реакции, роман Роже Мартена дю Гара полемически заострен против пессимистических концепций, подрывавших веру в человека и его возможности. "Жан Баруа" исполнен исторического оптимизма и в этом отношении возвышается над "Островом пингвинов" или "Восстанием ангелов", где Франс развивает идеи замкнутого круговорота истории. Но в то же время Роже Мартен дю Гар предвоенных лет менее прозорлив, чем Франс. От него ускользает социально-политическая подоплека дела Дрейфуса - попытка "попов, военщины и банкиров" покончить с демократическими свободами. Он не сознает, что буржуазное общество уже полностью исчерпало свои прогрессивные возможности и превратилось в тормоз, препятствующий движению человечества вперед. Он не видит гниения всего общественного строя Франции, даже не помышляет ни о каком ином государственном устройстве, кроме буржуазной республики. Буржуазно-демократические иллюзии мешают Роже Мартену дю Гару осмыслить до конца социальные причины трагедии Жана Баруа. Позднее, после империалистической войны и Октябрьской революции, когда писатель будет работать над эпопеей "Семья Тибо" и вновь вернется к периоду истории Франции, который изображен в финальных главах "Жана Баруа", он куда глубже и яснее увидит подлинное соотношение общественных сил. В последних частях "Семьи Тибо" судьбы героев неразрывно связаны с судьбой народа. Внимание Мартена дю Тара сосредоточено на международных организациях пролетариата, который выступает как решающая сила истории, сила гигантская, хотя и потерпевшая временное поражение из-за измены вождей II Интернационала. На первый план повествования выходит Жак Тибо - бунтарь, отрекшийся от своего класса, восставший против войны. И, естественно, на второй план отодвигаются, как исторически менее значительные, юные католики, которые в "Жане Баруа" мешают стареющему герою разглядеть действительный облик нового поколения французской интеллигенции. Осмысляя трагедию Жака Тибо, Мартен дю Гар наделит своего героя ясным пониманием того, что в роковые дни грандиозных исторических поворотов недостаточно знать правду, недостаточно быть правым - надо, чтобы в ту же правду поверили народы, потому что только народы в силах изменить ход событий. Жак ищет путь к сражающимся армиям, жертвует жизнью, чтобы поднять народы против войны. Жан Баруа даже не сознает, что его трагедия - в изолированности от народа. Очевидно, не понимал этого в предвоенные годы и сам Мартен дю Гар. Оппортунизм вождей социалистического движения Франции, их участие в грязной политической игре - "министериализм", выражаясь словами В. И. Ленина, - помешал Мартену дю Гару увидеть тех, кто примет эстафету из опустившихся рук героя, кто понесет дальше знамя прогресса, кто встанет на защиту разума и справедливости. В западной литературе XX века получил широкое распространение "роман идей", или, как его называют иначе, "интеллектуальный роман". "Жан Баруа" - один из лучших образцов этого жанра. Почти начисто опуская приметы быта эпохи, писатель сосредоточивает внимание на духовной жизни героя, заставляет его развивать свои взгляды, сталкивает его с идейными противниками. На конкретном историческом материале Мартен дю Гар решает тему, к которой неоднократно будут возвращаться писатели в последующие годы: какова судьба мыслящей личности, какова ее роль в политической борьбе, в чем долг интеллигента. Роман Роже Мартена дю Гара поражает глубоким и правильным пониманием подлинных условий для расцвета личности. Жан Баруа ощущает полноту и радость жизни только тогда, когда мысль его связана с общественной борьбой, с действием. В "Жане Баруа" Роже Мартен дю Гар впервые преодолевает трагический конфликт мысли и действия, разъедавший французскую литературу, Это поднимает роман над самыми крупными явлениями французской прозы начала века. В 1912-1913 годах, почти одновременно с "Жаном Баруа", выходят в свет "В сторону Свана" Марселя Пруста, "Боги жаждут" Анатоля Франса, последние части "Жан-Кристофа" Ромена Роллана. Герой Пруста, далекий от общественной жизни, безвольно отдается потоку ассоциаций, поискам утраченного времени, ускользающих мгновений иллюзорного счастья... Трагические фигуры Франса втянуты в безжалостные жернова революции, ничто не может спасти их от гибели; перед лицом смерти созерцатель Бротто дез Илетт, ставящий превыше всего душевную ясность и простые радости жизни, оказывается для Франса выразителем более высокой философской истины, чем якобинец Эварист Гамлен, которого опустошило, спалило иссушающим огнем служение Революции. И даже Жан-Кристоф, обрушивший всю ярость плебейского возмущения на буржуазную "ярмарку на площади", кончает в последнем томе эпопеи просветленным смирением. На этом фоне выделяется фигура Жана Баруа, чья мысль становится все более зрелой именно в процессе общественной борьбы, чья личность утверждает себя в мысли - мысли действенной. Духовная смерть, распад, гибель индивидуальности показаны Мартеном дю Гаром как следствие неверия в социальную полезность своего дела, как результат отступничества, отказа от борьбы. Вряд ли Мартен дю Гар был знаком с анкетой Маркса; вряд ли он знал, что на вопрос: "Ваше представление о счастье" - Маркс ответил: "Борьба". Однако именно таким мироощущением пронизан роман, и, быть может, поэтому историческое повествование воспринимается сегодня с таким живым интересом и волнением. Пожалуй, никто из писавших о творчестве Роже Мартена дю Гара не умолчал о том влиянии, какое оказало на французского писателя творчество Льва Толстого. Мартен дю Гар и сам говорит в "Воспоминаниях", что открытие им Л. Толстого было одним из самых больших событий его отрочества. Оно определило в значительной мере направление литературных исканий Мартена дю Гара. Влияние Л. Толстого сказалось не в поверхностном подражании стилю или композиции его романов: форма "Жана Баруа" - первого значительного произведения Роже Мартена дю Гара - самостоятельна и необычна. Мартен дю Гар, по его словам, почерпнул в творчестве великого русского писателя стремление проникнуть в "сокровенное", в "самую глубину человеческого существа" У Л. Толстого он учился находить "незаметный жест, раскрывающий вдруг всего человека". Добавим от себя, что влияние Л. Толстого проявилось и в том интересе к сильному положительному характеру, который так выделяет Мартена дю Гара на фоне современной ему французской литературы и роднит его героев с героями Ромена Роллана, также испытавшего на себе мощное воздействие таланта Л. Толстого. Вместе с тем Мартен дю Гар остался совершенно равнодушен к моральной проповеди Л. Толстого. "Толстовство ему чуждо. Отношение Мартена дю Гара к религии коренным образом отличается от взглядов автора "Воскресения", и в том, что стареющий Жан Баруа уповает на бога, отрекаясь от атеистических убеждений молодости. Роже Мартен дю Гар видит не силу, а слабость своего героя. Французская буржуазная критика наших дней, которой претит реализм Мартена дю Гара, его материалистические взгляды, его стремление осмыслить, обобщить значительные процессы современной истории, нередко говорит об "устарелости" его художественного метода Лучшим доказательством предвзятости этого суждения служит то, что "Жан Баруа", написанный почти полвека тому назад, воспринимается сегодня не только как точное свидетельство о днях минувших, но и как книга, поднимающая ряд вопросов, отнюдь не утративших актуальности для прогрессивной интеллигенции зарубежных стран Романы Роже Мартена дю Гара всегда несли новое содержание; но не следует думать, что писателя не занимали поиски формы, которая могла бы достаточно выразительно и точно передать это новое содержание. Форма произведений Мартена дю Гара естественна (его и в Л. Толстом пленяло "отсутствие нарочитости"); кажется, что о людях и событиях, занимающих писателя, и нельзя было поведать иначе. Не в пример тем, кто удовлетворяется редким эпитетом, изысканной метафорой, неожиданно вычурным поворотом сюжета, Мартен дю Гар всегда необычайно требователен к себе: так, из его дневника мы узнаем, что и в послевоенные годы, будучи всемирно известным писателем, лауреатом Нобелевской премии, Мартен дю Гар несколько раз изменял план и композицию произведения, над которым работал до последних дней жизни, стремясь отыскать форму, которая могла бы донести во всей полноте его замысел. Мысль о романе в диалогах возникла у Мартена дю Гара еще в юности. Он очень увлекался театром. Ему хотелось совместить широту эпического повествования с эмоциональной действенностью сценического представления. Он мечтал о романе, где автор, отступая на задний план, предоставляет действовать и высказываться самим героям; о романе, где люди изображены с "такой жизненной правдивостью", что предстают перед читателем "столь же явственно и зримо, как предстают перед зрителем актеры, которых он видит и слышит со сцены". Задумав свою первую книгу - "Житие святого" (историю сельского священника), - Мартен дю Гар попробовал осуществить этот замысел и создать роман в форме диалогов. Однако, написав, около пятисот страниц и не добравшись даже до совершеннолетия героя, писатель понял, что его постигла неудача, - он отложил рукопись, чтобы никогда уже к ней не возвращаться. Бесспорно тем не менее, что этот опыт пригодился Мартену дю Гару. В "Жане Баруа", используя тот же прием, он избежал замедления повествования, останавливаясь лишь на кульминационных эпизодах в жизни героя, на событиях, которые играют решающую роль в тот или иной период его жизни. Авторский комментарий в романе сведен к коротким ремаркам. Писатель не объясняет, не истолковывает поступков и суждений своих героев, но это не значит, что Мартен дю Гар "беспристрастен" (как утверждает буржуазная критика), что он "добру и злу внимает равнодушно". "Жан Баруа" - произведение тенденциозное, в хорошем смысле этого слова. Тенденциозность проявляется не в публицистических отступлениях, не в поучительных тирадах автора - она определяет композицию романа, расстановку героев, тон ремарок, рисующих портрет героя и окружающую его обстановку. В годы увлечения субъективно-идеалистической философией Бергсона, наиболее ярким художественным отражением которой явились романы Пруста, полемичен был уже самый рационализм построения "Жана Баруа", продуманная строгость и логичность его архитектуры. Содержанием романа был объективный исторический процесс, а не прихотливый поток "субъективного времени"; его героем- типичный французский интеллигент той эпохи. Форма романа в диалогах как нельзя более соответствовала замыслу писателя рассказать историю духовных исканий. Жан Баруа раскрывается то в спорах со священниками, то в дружеских беседах с единомышленниками, где крепчает, формируется, уточняется его мысль, то в бессильных попытках понять молодежь, отвергающую все, чему он поклонялся. Огромное значение имеет в романе образ Марка-Эли Люса. Думается, что поиски конкретного его прототипа (а предположения литературоведов колеблются от Золя до Роллана) напрасны. Люс - воплощение идеала Роже Мартена дю Гара, символический образ бескорыстного и радостного служения человечеству, непоколебимой веры в прогресс и светлое будущее. Вся жизнь Люса - пример. Даже смерть его - "последнее доказательство душевной твердости". Марк-Эли Люс в гораздо большей мере, чем остальные действующие лица романа, рупор идей автора. В его уста вкладывает Роже Мартен дю Гар и оценку жизни Жана Баруа: "Как и жизнь многих моих современников, - говорит Люс, - это - трагедия". Идеализация образа гуманиста связана с идейным замыслом Роже Мартена дю Гара. Непоколебимость Люса выражает убежденность молодого писателя в том, что человечество, вопреки всем препятствиям, все же движется вперед; что подлинный расцвет личности неотделим от борьбы за прогресс; что поражение Жана Баруа нельзя рассматривать как неизбежное поражение человека вообще (а так склонна рассматривать его буржуазная критика). Позднее Мартен дю Гар убедится в утопичности взглядов Люса. Ни у одного из героев более поздних произведений писателя, расставшегося после войны и Октябрьской революции со многими из своих буржуазно-демократических иллюзий, мы не найдем душевной гармонии, ничем не омраченной ясности, свойственной Люсу - идейному герою "Жана Баруа": Мартен дю Гар увидит, что путь истории куда более сложен, чем то представлялось Люсу, что человечество должно пройти эпоху войн и революций прежде, чем станет возможным и осуществимым идеал справедливости и всеобщего счастья, которым вдохновляется Люс. Особую нагрузку несет в романе образ "Пленника" Микеланджело, пытающегося разорвать свои путы (в первом издании "Жана Баруа" репродукция "Пленника" была даже помещена как фронтиспис). Жан Баруа никогда не расстается с копией этой скульптуры. Но в разные периоды жизни героя, как бы символизируя его подъем или упадок, в образе "Пленника" раскрывается то таящаяся в нем сила, то внутренняя слабость. Если в дни мятежной молодости Жана Баруа "Пленник" "силится вырвать из глыбы наболевшее тело, непокорные плечи", то перед дряхлеющим героем романа, который утратил духовную стойкость, "скорбный "Пленник" изнуряет себя в вечном и бесплодном усилии". Мартен дю Гар беспощаден к своему герою. Вся первая половина романа - ширящийся круг побед Жана Баруа. Затем наступает перелом, поражения - личные и общественные - следуют за поражениями, и, наконец, героем овладевает страх смерти, он капитулирует. Смерть Жана Баруа - неутешительный итог, который, на первый взгляд, сводит на нет всю его борьбу. Последнее слово бывшего вольнодумца: "Ад!". Ремарка автора медицински точна и безжалостна: "Рот Жана раскрывается в крике ужаса. Приглушенный хрип... Аббат протягивает ему распятие. Он отталкивает. Потом видит Христа: хватает крест, запрокидывает голову и в каком-то исступлении прижимает распятие к губам. Крест, слишком тяжелый, выскальзывает из пальцев. Руки не слушаются, разжимаются. Сердце едва бьется. Мозг работает с лихорадочной быстротой. Внезапное напряжение всего существа, каждая частица тела, каждая живая клетка испытывает нечеловеческие страдания. Судороги. Неподвижность". Но Мартен дю Гар убежден, что подлинный итог жизни Жана Баруа не таков, что семена "Сеятеля" взойдут, принесут плоды. Поэтому он дает сцену смерти в обрамлении: ей предшествует письмо Ульрика Вольдсмута, рассказывающее о светлой кончине Люса, который "не дал ослепить себя индивидуальному"; за сценой смерти следует, завершая роман, чтение завещания, написанного Жаном Баруа на вершине его жизни, - завещания атеиста, убежденного в могуществе человека, в победе разума и справедливости. Финал романа звучит оптимистически - как ни страшна, как ни жалка смерть героя, она не заставит нас забыть о вдохновенной и деятельной жизни Жана Баруа, о той роли, которую сыграла передовая интеллигенция его времени в общем процессе развития человечества. Л. 3онина ГОСПОДИНУ МАРСЕЛЮ ЭБЕРУ {Прим. стр. 15} Некоторые мысли, высказанные в этой книге, без сомнения, заденут Ваше религиозное чувство. Я знаю это и потому вдвойне благодарен, что Вы приняли мое посвящение. Ваше имя открывает книгу, и это - не просто знак почтительной и горячей привязанности, которую я питаю к Вам вот уже двадцать лет. Я уверен, что оно привлечет серьезное внимание всех тех, кому знакомы благородство Вашего образа мыслей и богатый критический вклад Вашего ума, и на меня упадет отблеск уважения, которое внушает окружающим Ваша исполненная самоотречения жизнь. Р. М. Г. Октябрь 1913 года  * ЧАСТЬ ПЕРВАЯ *  ЖАЖДА ЖИЗНИ I 1878 год. Городок Бюи-ла-Дам (департамент Уазы). Комната госпожи Баруа. Полумрак. На занавесях - черные и белые полосы: контуры освещенных луной жалюзи. На паркете - в лунном пятне - подол платья и мужской ботинок, неслышно отбивающий такт. Дыхание двух людей, замерших в ожидании Время от времени из соседней комнаты доносится скрип железной кровати и глухой голос ребенка, отрывисто произносящего слова в бреду или во сне. В полуоткрытой двери - колеблющийся свет ночника. Долгое молчание. Доктор (тихо). Бром начинает действовать, ночь он проведет спокойнее. Госпожа Баруа с трудом поднимается и на цыпочках подходит к двери; опершись о створку, пристально глядит в освещенную комнату; ее застывшее лицо выражает боль, веки полуопущены. Госпожа Баруа - высокая старуха с расплывшейся фигурой и тяжелой поступью. Резкий свет ночника безжалостно обнажает разрушительную работу времени на ее лице: желтая дряблая кожа, мешки под глазами, обвисшие щеки, распухшие губы, складки на шее. В ней угадывается суровая доброта, настойчивая мягкость, некоторая ограниченность, сдержанность. Проходит несколько минут. Г-жа Баруа (тихо). Спит. Осторожно прикрывает дверь, зажигает лампу и снова садится. Доктор (берет мать за руку, пальцы его скользят, привычно нащупывая пульс). Мама, вас ведь тоже измучила эта поездка. Г-жа Баруа качает головой. Г-жа Баруа (тихо). Я чувствую, Филипп, ты сердишься на меня за то, что я возила туда Жана. Сын не отвечает. Доктор Баруа - невысокого роста, бодрый, с живыми и точными движениями, ему пятьдесят шесть лет. В волосах седина. Черты лица как бы заострены: тонкий нос, торчащая бородка, кончики нафабренных усов закручены кверху, губы кажутся еще тоньше из-за лукавой и доброй усмешки; сквозь пенсне поблескивают искорками быстрые проницательные глаза. Г-жа Баруа (после паузы). Здесь все мне так советовали... А Жан просто замучил меня: все просил взять его с собой. Малыш так верил, что возвратится здоровым. В пути он беспрестанно требовал, чтобы я рассказывала ему о Бернадетте... {Прим. стр. 20} Доктор снимает пенсне; взгляд его близоруких глаз полон нежности. Г-жа Баруа умолкает. Они думают об одном и том же и сознают это: их связывает прошлая жизнь. Г-жа Баруа (подняв глаза к небу). Нет, теперь ты не можешь понять... Мы перестали понимать друг друга, я и ты, я и мой сын! Вот что сделал с тобой Париж, а ведь ребенком... Доктор. Не надо, мама, не будем спорить... Я вас ни в чем не упрекаю. Разве только в том, что вы уведомили меня слишком поздно, и я не успел предотвратить... Жану не по силам была такая поездка - в пассажирском поезде, в третьем классе... Г-жа Баруа. А ты не преувеличиваешь тяжести его недуга, мой друг? Сегодня ты застал его в жару, он бредит... Но ведь ты не видел его целую зиму... Доктор (озабоченно). Да, я не видел его целую зиму. Г-жа Баруа (осмелев). С тех пор как он заболел бронхитом, он все время дурно выглядит, это правда... Жалуется, что у него колет в боку... Но сказать, что ребенок болен, нельзя, уверяю тебя... По вечерам он часто бывает весел, даже слишком весел. Доктор медленно надевает пенсне и наклоняется к матери; берет ее за руку. Доктор. Слишком весел по вечерам... Да... (Качает головой.) Как быстро вы забываете прошлое, мама. Г-жа Баруа (упрямо). Тебе известно, что я об этом думаю, мой друг. Никогда я не верила, что твоя обожаемая супруга была... ты понимаешь, что я хочу сказать. Ее убил Париж, как и многих других! Доктор опускает голову. Он едва слушает. При свете лампы он вдруг обращает внимание на руку, которую безотчетно гладит - тяжелую, натруженную и рыхлую руку с искривленными пальцами, всю в веснушках. Далекие видения детских лет неожиданно встают перед ним, он трогает обручальное кольцо матери, стершееся, готовое лопнуть, которое распухший сустав не выпустит из плена до самого конца... И, быть может впервые в жизни чувствуя, что его охватывает слабость, желание заплакать, бежать, скрыться от чего-то неумолимого, он подносит к губам эту старческую, до неузнаваемости обезображенную руку, которую он все же узнал бы среди тысячи других. Г-жа Баруа в смущении высвобождает руку. Г-жа Баруа (резко). К тому же Жан пошел в нашу породу... Ведь он - вылитый отец! Все это говорят! В нем нет ничего от матери... Молчание. Доктор (мрачно, как бы говоря с собой). Всю зиму я был так занят... (Вспоминает, что не ответил матери. С нежностью поворачивается к ней.) Профессия в этих случаях жестокая вещь, мама... В нескольких часах езды от Парижа живет мой больной сын... А я трачу все свое время, час за часом, чтобы лечить других... Каждый раз, когда я записываю вызов, я думаю о листке блокнота, который нельзя оставить незаполненным... Ах! Если б я мог все бросить, переехать сюда, жить рядом с ним, рядом с вами обоими!.. (Отрывисто.) Нет, не могу. Это невозможно. (Снимает пенсне, протирает стекла, задумывается, решительным жестом снова надевает его. Говорит резко, повелительно - теперь он только врач.) Нужно неусыпное наблюдение, днем и ночью надо упорно бороться с болезнью... Г-жа Баруа недоверчиво качает головой. Доктор разом замолкает; окидывает мать быстрым взглядом. Мгновенное замешательство, как во время операции, когда ему приходится внезапно менять план действий. Затем взгляд его опять становится острым, пристальным - он принял новое решение. Долгое молчание. II Неделю спустя. Воскресное утро. Доктор (входя в комнату Жана). Здравствуй, малыш! Ну, как мы себя чувствуем? Такое чудесное солнце, а у тебя закрыто окно! (Берет ребенка за руки, притягивает к себе и поворачивает лицом к свету.) Язык.. Так... Ты хорошо спал эту неделю? Не очень? Ворочаешься в постели? Ночью просыпаешься, оттого что тебе жарко? А? (Треплет его по щеке.) Разденься, я тебя выслушаю. Жан - бледный мальчик лет двенадцати. Черты лица тонкие, невыразительные. Только глаза - ласковые, задумчивые и печальные - обращают на себя внимание. Худенькое тело; сквозь тонкую кожу проступают ребра. Доктор. Хорошо... А теперь прислонись спиной к стене, как в прошлый раз, руки опусти... Голову выше, открой рот... Так, так. (Снимает пенсне.) Дыши глубоко и ровно... Еще... Выслушивает мальчика. Лицо его напряжено, веки вздрагивают. Отец встревожен, близорукий взгляд и сосредоточенность как бы отделяют его от окружающего мира. Ребенок беззаботно зевает, смотрит в потолок. Доктор снова необыкновенно долго выслушивает его. (Обычным голосом.) Хорошо, мой мальчик, можешь одеться... (Ласково улыбается ему.) А теперь я вот что тебе предложу: мы вместе пойдем в сад и там на солнышке поговорим, пока бабушка не возвратилась с обедни. Ладно? Жан. Бабушка, наверное, еще не ушла. (Робко.) Сегодня троицын день... Папа... Я хотел бы... Доктор (мягко). Нет, малыш, это было бы неосторожно. На улице жарко, а в церкви прохладно. Жан. Это так близко... Доктор. И потом, я должен уехать в три часа в Париж. Вечером мне надо быть у больного... А мне бы хотелось посидеть с тобой. (Меняя тон.) Нам надо серьезно, очень серьезно поговорить. Слышишь, Жан?.. (Молчание.) Пойдем. Старый дом Баруа в верхней части города. Задняя стена здания примыкает к колокольне, подпирая церковь; два низких флигеля, покрытые черепицей, тянутся по направлению к улице; их соединяет глухая стена с широкими воротами. Во дворе разбит сад. Днем звон колоколов врывается в звонкий колодец двора, наполняет его, сотрясая стены дома. Доктор ведет Жана в беседку, увитую диким виноградом. Доктор (с наигранной беззаботностью). Садись же, садись... Здесь так хорошо... Жан (готов заплакать, сам не зная почему) Да, папа. Лицо доктора становится серьезным, словно он принимает больного: меж бровей залегает складка, он смотрит строго и испытующе. Доктор (твердо). Вот что я хотел тебе сказать, Жан, в двух словах: ты болен... Молчание. Жан не двигается. Доктор. Ты болен, и серьезнее, чем думаешь. (Снова молчание. Доктор пристально смотрит на мальчика.) Я хотел, чтобы ты об этом знал, потому что, если ты сам не будешь постоянно заботиться о своем здоровье, твое состояние может ухудшиться... резко ухудшиться... Жан (удерживая слезы). Значит... Мне не лучше? Доктор качает головой. Жан. Но мы ведь ездили в Лурд... (Немного подумав.) Может, это еще незаметно?.. Доктор. Помог тебе Лурд или нет, не знаю. Я вижу только одно: сейчас ты серьезно болен. Жан (с робкой улыбкой), А что со мной? Доктор (нахмурив брови). У тебя... (После долгого колебания.) Я тебе все объясню, выслушай меня внимательно и постарайся понять... Твоя мама... (Снимает пенсне, протирает стекла, смотрит на сына близорукими глазами.) Ты совсем не помнишь маму? Жан смущен, он отрицательно качает головой. Твоя мама в молодости жила здесь, в деревне; она ни на что не жаловалась, но была слабого здоровья. После свадьбы ей пришлось уехать со мной в Париж. Твое появление на свет подорвало ее силы. (Вздыхает.) И вот с тех пор она начала болеть... (Подчеркнуто). Сначала инфекционный бронхит... Знаешь, что это такое? Жан. Как у меня? Доктор. ...Она не оправилась после болезни: плохо спала, ворочалась, ее мучила лихорадка... (Ребенок вздрагивает.) У нее кололо в боку... (Доктор наклоняется.) Вот здесь. Жан (с тоской). Как у меня? Доктор. Когда обнаружилось, что мама больна, я стал настаивать, чтобы она лечилась. Я сказал ей приблизительно то, что скажу тебе сегодня. К несчастью, она не послушалась меня... (Молчание. Выбирая слова, но решительно.) Видишь ли, твоя мама была добрая женщина, нежная и преданная... я ее очень любил... Но она была намного моложе меня... и очень набожна... (Устало.) Я никогда не имел на нее никакого влияния... Она постоянно видела, как я лечил людей, ставил их на ноги, и все же не верила в меня... К тому же она не сознавала, что серьезно больна. Меня поглощала работа в больнице, я был крайне занят и не мог уделять ей должного внимания. Я хотел, чтобы она поселилась здесь, в деревне, но она отказывалась... Начался кашель... Мы обращались к различным врачам... Но было уже поздно... (Молчание.) Да... все произошло очень быстро... Лето... осень, зима... Весной ее уже не стало... Жан заливается слезами. Доктор, не двигаясь, смотрит на него внимательно и испытующе: так он ждет у изголовья больного, когда начнется действие укола. Проходит несколько минут. Я рассказываю обо всем этом не для того, чтобы огорчить тебя, малыш. Я говорю с тобой, как с мужчиной: так нужно... Ты унаследовал от мамы предрасположение к ее болезни. Понимаешь: только предрасположение, не больше. Если ты будешь находиться в неблагоприятных условиях, болезнь может обрушиться на тебя. И как раз сейчас ты в таком положении. С осени у тебя общая слабость, и необходимо, совершенно необходимо... Жан в испуге соскальзывает со скамьи и бросается к отцу, который неловко прижимает его к себе. Не бойся, малыш, не бойся: я с тобой. Жан (сквозь слезы). О, я не боюсь... Мне однажды уже снилось... будто я на небе... Доктор внезапно отстраняет мальчика и смотрит ему в лицо. Доктор (с силой). Не о смерти ты должен думать, Жан, а о жизни. Ты можешь защитить себя, защищайся! Мальчик озадачен; он перестает плакать. Смотрит на отца. Ему хочется, чтобы тот усадил его на колени, приласкал. Но холодный блеск стекол пенсне отпугивает ребенка. Новое чувство наполняет душу Жана: чувство страха и обиды; но, под влиянием разума и силы отца, оно уступает место полному, безграничному доверию. Ты этого еще не понимаешь... Человеческое тело кажется нам гармоничным, упорядоченным... На самом же деле, оно - обширное поле битвы. Мириады клеточек сталкиваются и пожирают друг друга... Я объясню тебе все... Миллионы маленьких вредоносных существ непрестанно нападают на нас, и среди них туберкулез, он подстерегает всех, кто предрасположен к этой болезни, как ты... Так что все очень просто: если организм сильный, он отражает нападение; если он ослаблен, то уступает болезни... (Сжимает руку Жана, отчетливо выговаривает слова.) Есть только одно средство, единственное: стать сильным, и как можно скорее, чтобы победить. Выздоровление вполне возможно, стоит только захотеть! Сделай это своей целью. Все зависит от твоей воли и настойчивости... Понимаешь?.. Все наше существование - борьба; жизнь - долгая цепь побед... Ах, как скоро ты в этом убедишься, если захочешь бороться по-настоящему! Инстинктивно мальчик снова прижимается к отцу. (Обнимая его.) Если б я мог бросить своих больных, клинику, операционную и заняться только тобой, я бы помог тебе, ручаюсь... (С силой.) Так вот, то, чего не могу, не имею права сделать я, можешь сделать ты, а я буду руководить тобой. (В упор.) Хочешь? Жан (в порыве). Ах, папа, обещаю тебе... Я буду стараться!.. Молчание. Доктор улыбается. (Задумчиво, вполголоса.) Аббат Жозье станет молиться за меня... Доктор (мягко). Если хочешь. Но этого недостаточно. Сейчас важнее другое. Жан отступает на шаг. (Медленно.) Пойми, малыш, и поверь в то, что я тебе говорю... Повторяю, твоя бедная мама умерла "потому, что не верила мне... Ребенок подходит ближе. Я вовсе не хочу огорчать тебя. Я даже рассчитываю, что вера в бога поможет тебе в борьбе. Только, видишь ли, есть такая поговорка: "На бога надейся, а сам не плошай". Молись от души, дитя мое, но не забывай никогда, что надо подчинить все - даже твои молитвы, слышишь, - режиму, который я тебе предпишу. (Настойчиво и пылко.) И если хочешь выздороветь, следуй моим предписаниям, и не только строго, - неукоснительно, понимаешь, дорогой... Перезвон колоколов, возвещающих возношение святых даров. Доктор говорит громче, стараясь перекрыть гул, от которого сотрясается воздух. ... Не только с мужеством, но и со страстью, с неистовым упорством! С яростной волей ты должен идти наперекор всему, победить враждебные силы, одолеть болезнь, одолеть смерть! С исступленной жаждой жизни!.. Жизнь, Жан... Если бы ты только мог понять, что это такое! Жить, любить то, что любишь, видеть, как солнце играет на увитой плющом стене твоего дома... Еще долго ощущать, как тебя оглушает и пьянит перезвон колоколов... Оглянись вокруг: как чудесен солнечный свет, деревья, небо, колокольня... (Берет сына за плечи и встряхивает.) Жить, Жан! Трепещущий, взволнованный, захваченный новой надеждой, мальчик стоит перед отцом, щеки его пылают, глаза блестят. Доктор долго и серьезно смотрит на него, затем привлекает к себе. Колокола умолкают. Несколько мгновений их отзвуки еще наполняют двор и замирают в воздухе. Молчание. (Взвешивая слова.) Три вещи: питание, воздух, покой... Запомни хорошенько, что я тебе сейчас скажу... III В Бюи, у госпожи Пасклен, крестной матери Жана. Комната, погруженная в полумрак. За окном зимние сумерки, идет снег. Пламя камина освещает г-жу Пасклен; она склонилась к Жану, который рыдает у нее на плече; маленькая Сесиль не в силах видеть горе Жана; она жмется к матери, задыхаясь от слез и прижимая платок к губам. На ковре две скомканные телеграммы. "Пасклен. Бюи-ла-Дам. Уаза. Мама сильно ослабела поездки Париж. Операция отложена из-за неожиданных осложнений. Тревожусь. Баруа". "Пасклен, Бюи-ла-Дам. Уаза. Мама скончалась одиннадцать часов утра больнице не приходя в сознание. Операция оказалась невозможной. Предупредите со всей осторожностью Жана, избегайте малейшего потрясения. Баруа". IV Три года спустя. Келья с каменным полом позади ризницы, освещенная слабым светом. Два стула, две скамейки для молитвы. На стене распятие. Аббат Жозье - молодое лицо, высокий лоб с залысинами; светлые волосы, коротко остриженные и вьющиеся. Веселый и ясный взгляд свидетельствует о душевном покое человека, искренне верующего и деятельного. Верхняя губа - тонкая и поджатая, нижняя - пухлая, придающая лицу выражение добродушной и в то же время чуть вызывающей иронии. Во взоре в улыбке - задорный вызов: так смотрят и улыбаются люди, которым все понятно как в этом, так и в ином мире; они безмятежны, ибо полагают себя единственными обладателями истины. Аббат Жозье тщательно закрывает дверь и, обернувшись, протягивает Жану обе руки. Аббат. Что нового, дружок? (Задерживая руку Жана в своей.) Но прежде всего сядем. Жану Баруа пятнадцать лет. Это - рослый, гибкий, хорошо сложенный подросток. Широкая грудь, крепкая и высокая шея. Голова крупная, с квадратным лбом, окаймленным темными - густыми и жесткими - волосами. Из-под изогнутых, слегка прищуренных век с пытливым вниманием блестит живой и открытый взгляд, острый взгляд его отца. Нижняя часть лица - еще совсем детская. Неоформившийся подвижной рот; округлый подбородок, несколько скрадывающий тяжелую челюсть. В нем угадывается спокойная и упрямая воля, выработанная в жестокой борьбе; три года он упорно стремился к выздоровлению, три года страшился и надеялся. Ставкой была его жизнь. Теперь битва выиграна. Аббат. Я слушаю. Жан. Господин Жозье, я долго думал, прежде чем прийти к вам. Я уже давно собирался, но все не мог решиться... Так вот... (Пауза.) Меня смущают некоторые вопросы... Множество мыслей, касающихся религии, приходит на ум. Особенно с тех пор, как я начал заниматься в Бовэ... (Нерешительно.) Мне хотелось бы, чтобы со мной кто-нибудь поспорил, объяснил мне... Аббат внимательно смотрит на Жана. Аббат. Что может быть проще? Я весь к вашим услугам, дитя мое. Вас что-то смущает? Что именно? Жан становится необычайно серьезным. Он немного откидывает голову. Мускулы лица напряжены, углы рта, покрытого темным пушком, опустились. Взор лихорадочно блестит. Аббат (улыбаясь). Ну же... Жан. Прежде всего, господин Жозье... Кто такие вольнодумцы? Аббат выпрямляется и тотчас же без малейшего колебания, с довольной усмешкой отвечает Жану. Он говорит со своеобразной сдержанной энергией, немного стиснув зубы, выделяя те слова, которым придает особое значение. Аббат. Вольнодумцы? Это чаще всего наивные люди, которые полагают, будто мы можем мыслить свободно. Мыслить свободно! Но свободно мыслят одни лишь сумасшедшие. (Смеясь.) Разве я волен думать, что пять и пять - одиннадцать. Или что артикль мужского рода ставится перед существительным женского рода. Полноте! Повсюду есть правила - и в грамматике, и в математике... Вольнодумцы надеются обойтись без правил, но ни одно живое существо не может жить, не имея твердой опоры! Для того чтобы передвигаться, нужна твердая почва под ногами. Для того, чтобы мыслить, необходимы незыблемые принципы, проверенные истины; и одна только религия владеет ими. Жан (сумрачно). Мне кажется, господин аббат, что я могу стать вольнодумцем. Аббат (смеясь). Вот так штука! (Ласково.) Нет, дитя мое, не бойтесь; за это я отвечаю... И как только вы могли допустить такую мысль? Жан. Я переменился. Раньше ничто не смущало моей веры: никогда мне и в голову не приходило спорить, рассуждать. Теперь я не могу уйти от этого... я пытаюсь понять и не могу... и тревога овладевает мною... Аббат (очень спокойно). Но, дитя мое, это в порядке вещей. Жан порывается что-то сказать. Вы в таком - возрасте, когда человек по-настоящему начинает жить и открывает множество вещей, о существовании которых он дотоле и не подозревал. Ребенок взрослеет, но вера его остается детской, между жизнью и верой возникает несоответствие. Лицо Жана постепенно проясняется. Это не страшно. Надо только быстрее преодолеть трудный период, подкрепить веру разумом, приспособить ее к новым обязанностям. Я вам в этом помогу. Жан (улыбаясь). Я вас слушаю, господин аббат, и мне уже становится легче. (Торопливо.) Другой вопрос; возьмем, к примеру, самый обыкновенный проступок: все знают, что это грех, и твердо решают не совершать его. И что же?.. Молятся, дают себе слово - кажется, можно бы больше не беспокоиться... Но, глядишь, и все зря: привычка сильнее самого господа бога! Аббат. Сын мой, потому-то и нет ничего опаснее для веры, чем часто повторяемый грех, даже самый пустяковый; он подтачивает веру, как вода камень, и этого нужно остерегаться пуще всего. Жан. Совершенно верно, господин аббат... Но почему же я не могу устоять против соблазна? Комический жест аббата, ускользающий от напряженного взгляда Жана. Я спрашиваю себя: для чего все эти искушения, все эти испытания? В детстве нам кажется вполне естественным, что есть счастливые и несчастные, здоровые и больные. Так уж заведено, вот и все... Но стоит только задуматься, и приходишь в ужас: на свете так много несправедливого, так много дурного... И если бы еще можно было утверждать, что несчастье - всегда заслуженная кара! Должно быть, у бога были свои причины создать мир таким, каким мы его видим, но, по правде говоря... Аббат (с улыбкой). Прежде всего, бог не создал мир таким, каков он сейчас. Сам человек, нарушив священный завет создателя, повинен в наших страданиях. Жан (упрямо). Но если бы Адам был совершенством, он не смог бы нарушить... К тому же, сотворив мир, господь сотворил и змия. Аббат становится серьезным, жестом прерывает Жана. Окидывает мальчика дружеским взглядом, в котором, помимо его воли, сквозит превосходство. Аббат. Вы, конечно, понимаете, Жан, что не вы первый потрясены этими кажущимися противоречиями. Эти возражения порождаются злом. Они были опровергнуты уже давно и различными способами. Очень хорошо, что вы рассказали мне все. Коль скоро этот вопрос вас занимает, я подберу книги, прочитав которые вы окончательно успокоитесь. Жан молчит, он несколько разочарован. Однако я вижу в вашем возмущении и хорошую сторону: зрелище людских страданий укрепляет в нас инстинкт милосердия, и сколько бы мы ни творили добра, всегда остается сделать еще больше. (Беря Жана за руку.) Вы сейчас в таком возрасте, Жан, когда сердце молодо, когда оно пробуждается, преисполненное нежностью ко всему, что есть в мире; и то, что человек обнаруживает вокруг, может причинить ему жестокие страдания; вы должны быть готовы к ним. Остерегайтесь собственной чувствительности: в мире гораздо меньше зла, чем кажется с первого взгляда! Подумайте сами: если бы сумма зла превышала или даже равнялась сумме добра, то везде царил бы хаос! Мы же, напротив, наблюдаем безукоризненный порядок, перед которым можем только благоговеть! Пионеры науки достигают каждый день новых вершин, и это позволяет нам все глубже познавать совершенство божественного промысла. Что значат страдания отдельных грешников в сравнении с такой добротою? Кроме того, несчастья - увы, я не могу отрицать, что они существуют, ибо мое назначение облегчать их, и, если возможно, избавлять от них, - не проходят даром, вы сами в этом когда-нибудь убедитесь: лишь тот, кто страдал, может следовать дальше по стезе добра, по пути, ведущему к опасению. А что для нас важнее: земная или загробная жизнь? Жан. Но ведь речь идет не только о человеке... А животные? Аббат. Страдание всякого живого существа угодно богу, сын мой, как условие, как непременное условие самой жизни, и этого вполне достаточно, чтобы сломить гордыню, что восстает в вас. Бытие высшего существа, бесконечно доброго и всемогущего, сотворившего небо и землю из ничего, изо дня в день осыпающего нас знаками своей отеческой заботы, служит веским доказательством необходимости зла в этом мире, который оно создало для наилучшего удовлетворения наших нужд. И если даже мы не можем постичь его замыслов своим несовершенным умом, нам должно преклониться перед его волей и решить в сердце своем, что страдания, при чин которых мы не понимаем, угодны нам, ибо они угодны ему... Fiat voluntas tua... [Да свершится воля твоя... (лат.)] Жан молчит, нахмурив брови и стараясь понять. Из соседней кельи доносятся звуки старой фисгармонии, ей вторят тонкие голоса. Жан, я замечаю в вас несколько повышенную склонность к размышлению. (С улыбкой.) Я отнюдь не хочу преуменьшать полезность отвлеченного мышления. Но я все более и более убеждаюсь, что разум приобретает настоящую ценность лишь тогда, когда преследует цель, выходящую за пределы абстрактных категорий, лежащую вне его, когда ищет себе практического применения. Ум должен оживлять деяние, без него деяние суетно. Но каким бесплодным становится ум без деяния! Он уподобляется слабому светильнику, что горит рядом с маяком и угасает, никому не нужный. (Со сдержанным волнением) Вы пришли ко мне, сын мой, за наставлением. Так вот, я всегда стану побуждать вас не к философским размышлениям, а к действию! Развивайте свой ум, это не только ваше право, это - ваш долг. Но делайте это исключительно в интересах людей. Если всевышний наделил вас скромным сокровищем - незаурядными способностями, - найдите им такое применение, чтобы они принесли пользу всей великой человеческой семье. Не зарывайте свой талант в землю. Обогащайтесь, но делитесь с ближним своим. Будьте среди тех, кто жертвует собою. Я пережил то же, что волнует вас. И в моей жизни была пора исканий... Господь открыл мне глаза на мои заблуждения. Лишь в деянии, в самопожертвовании, в самоотречении и преданности можно обрести истинную отраду, спокойствие тела и духа, подлинное счастье. Верьте мне. Порою мы ищем счастье где-то далеко, а оно здесь, рядом, в наших истинно человеческих чувствах, например в братстве; все остальное - суета! Приходите как-нибудь вечерком к нам, в благотворительное общество. Я дам вам книги, о которых говорил. А затем (с просветлевшим от вдохновения и гордости лицом) вы побудете с нами, увидите, какие там люди, убедитесь, какое удовольствие трудиться для них. (Вставая.) Помните, Жан! Истина только в одном: в сознании, что ты творишь добро (ударяя себя в грудь, весело), что ты умеешь передать другим немного огня, который господь вложил нам... сюда!.. V Маленькая гостиная в доме Паскленов. Комната в первом этаже, длинная, узкая, заставленная старомодной мебелью. Сесиль одна. Она наводит порядок в комнате, которую г-жа Пасклен, уходя, не успела убрать. Октябрь. День быстро угасает. На улице слышны шаги. Сесиль стремительно подбегает к окну, улыбается: Жан переходит дорогу, в руках у него портфель. Она радостно бежит ему навстречу. Сесили Пасклен - шестнадцать лет. Она высокая и хрупкая. Не красивая, но по-девичьи привлекательная. Изящная, гибкая шея. Узкие плечи закутаны в белую шерстяную пелеринку. Маленькая шаровидная голова; темные волосы челкой. Глаза черные, круглые, слегка навыкате; немного косящий взгляд придает лицу неуловимо раздражающее очарование. Губы сочные, яркие, очень подвижные; мелкие блестящие зубы. Веселая, бездумная улыбка. Временами слегка шепелявит. Сесиль. Ты не слишком рано! Иди скорей, молоко, верно, уже остыло. На подносе - ужин для Жана. Сесиль садится против него; глаза ее блестят, она смотрит, как он жует бутерброд. Они глядят друг на друга и смеются; просто так, от удовольствия. Жан. А теперь - за дело! Выкладывает на стол книги из портфеля. Сесиль зажигает лампу, задергивает занавески, подкидывает дрова в огонь, придвигает свой низкий стул к свету. Сесиль. Что тебе сегодня задано? Жан. Уроки по греческому. В гостиной тепло. Гудит лампа, гудит огонь в камине. Мерное дыхание двух существ. Шорох платья Сесили, шорох страниц. Когда Жан переворачивает страницу, когда Сесиль вдевает нитку в иголку, их взгляды встречаются. Жан (взволнованным, необычным голосом). Послушай, на что я наткнулся сегодня утром... У Эсхила... Он описывает Елену и говорит: "Душа ясна, как спокойного моря простор..." Хорошо, правда? (Смотрит на нее.) "Душа ясна, как спокойного моря простор..." Сесиль не отвечает; она опускает голову, с трудом переводит дыхание... как во время игры в прятки, когда тот, кто водит, приближается, почти задевает тебя локтем и проходит мимо, не заметив тебя... Жан вновь погружается в чтение. Полчаса спустя. По ступенькам стучат дамские каблучки. В комнату стремительно входит г-жа Пасклен. Г-жа Пасклен - маленькая смуглая женщина, с желтым лицом, очень черными завитыми на лбу волосами. Красивые, слегка раскосые глаза, как у Сесили; взгляд ласковый и веселый; смеющийся, немного сжатый рот. Была хороша и помнит об этом. Быстрая, подвижная, говорливая. Голос высокий, с резким пикардийским акцентом. Ни минуты не находится в покое, не жалеет ни времени, ни сил, во все вмешивается, всех опекает, наблюдает, ведает и руководит всеми благотворительными учреждениями в городке. Г-жа Пасклен. Дети, вы не шалите? (Не дожидаясь ответа.) Да возьми кресло, Сесиль, терпеть не могу, когда ты сидишь сгорбившись на этом стуле... (Идет к ящику с дровами.) Не приди я вовремя, огонь в камине погас бы. Жан (порываясь помочь). Подождите, крестная. Г-жа Пасклен. Нет уж, ты долго провозишься. Быстро швыряет два полена в огонь, опускает дверцу. Поднимается; не переставая говорить, расстегивает накидку, идет к окну и отдергивает занавески. Ах, дети, я думала, что больше не вернусь домой! Я просто умираю от усталости. Дело не движется, я злилась весь день. Аббат Жозье вывел меня из себя. Он уговорил господина кюре назначить уроки катехизиса у мальчиков на половину десятого по четвергам. Как раз когда начинается заседание церковного совета. Я сказала господину кюре: "Не могу же я быть в разных концах города в одно и то же время!" Жан, открой, пожалуйста, дверцу!.. Спасибо. Кстати, уже четверть седьмого. Если хочешь завтра причащаться вместе с нами, беги скорее исповедоваться; аббат уходит из церкви в половине седьмого... Жан встает. Застегнись хорошенько, на улице ветер... Утро следующего дня, ранняя обедня. Начинается обряд причастия. Г-жа Пасклен встает и направляется к алтарю. Сесиль и Жан идут сзади. Опустив глаза, в благоговейном молчании, они медленно приближаются к престолу. Обедню служит аббат Жозье. Он поднимает над головой освещенную облатку. Аббат Жозье (с сокрушением). Domine, non sum dignus... Domine, non sum dignus... [Господи, я недостоин... Господи, я недостоин... (лат.)] Сесиль и Жан на коленях. Их локти соприкасаются. Ледяные руки лежат рядом под покрывалом. Томительное и чарующее чувство общей тревоги; неудержимое стремление к беспредельному. Священник приближается. Один за другим, они поднимают лица к небу, приоткрывают губы и вздрагивают. Затем веки их смежаются: настолько сильна их радость. Слияние... Освобожденные от всего, что их связывало с миром, их души, растворяясь в религиозном экстазе, в едином порыве возносятся к вершинам любви. КОМПРОМИСС С РЕЛИГИЕЙ "Когда я был младенцем, то по-младенчески говорил, по-младенчески мыслил, по-младенчески рассуждал; а как стал мужем, то оставил младенческое". Апостол Павел, Первое послание к Коринфянам, XIII, 11. I "Господину аббату Жозье, Бюи-ла-Дам (Уаза). Париж, 11 января. Дорогой господин аббат! Я хотел бы полностью оправдать Вашу уверенность во мне. Но, увы, не могу сообщить Вам о состоянии моего духа тех хороших вестей, которых Вы ожидаете. Первый триместр был нелегким. Я до сих пор чувствую себя в Париже чужим, все здесь для меня ново. Как бы то ни было, теперь уклад моей жизни окончательно определился: кроме подготовительного курса при Медицинской школе, я посещаю лекции в Сорбонне, на Факультете естественных наук; таким образом, уже несколько недель я почти все время провожу в Латинском квартале. (Пусть это Вас не тревожит, дорогой господин Жозье; я был бесконечно тронут Вашим последним письмом, в котором Вы даете мне на этот счет дружеские советы. Можете быть совершенно спокойны, у меня, слава богу, достаточно твердости, чтобы устоять перед соблазнами, которые Вы имеете в виду; к тому же Вы, очевидно, не забыли, какое глубокое и чистое чувство я увез с собой из Бюи, как дороги мне мои упования: в них - вся моя жизнь, моя опора.) Естественные науки отнимают у меня все свободное время; но они необходимы для изучения медицины, и трудно передать, насколько они захватывают меня. Впрочем, я не представляю себе, чем бы я еще мог заполнить свой досуг. Вы, очевидно, знаете, что мой отец недавно получил звание профессора; он и без того был очень занят, а преподавание и вовсе лишило его возможности уделять мне внимание. Вам, конечно, приятно будет узнать, что я познакомился с одним молодым священником из Швейцарии по фамилии Шерц; он готовится преподавать естественную историю у себя на родине и приехал в Париж, чтобы получить здесь ученую степень. Шерц страстно увлекается биологией, мы работаем рядом в лаборатории, и он мне во многом помогает. Занятия поглощают меня целиком; я еще не могу разобраться в своих ощущениях, но от некоторых предметов прихожу в совершенный восторг: мне кажется, что нельзя не испытывать чувства пьянящей радости от этого приобщения к науке, когда впервые начинаешь постигать некоторые из ее великих законов, которым повинуется все многообразие мира! Следуя Вашим советам, я стараюсь проникнуться духом законов, управляющих вселенной, и тем самым прославить божественный промысел. Но Вы даже представить себе не можете, как не хватает мне Вашего заразительного оптимизма. Думаю, что дружба с аббатом Шерцем будет для меня полезна в этом отношении. Его врожденная веселость, его трудолюбие свидетельствуют о непоколебимой вере; его поддержка, надеюсь, поможет мне преодолеть мои душевные колебания. Я жажду этого, ибо за последнее время мне пришлось пережить немало тяжелых минут... Простите меня, если я вновь огорчил Вас, дорогой господин аббат, и примите уверения в моем уважении и горячей привязанности. Жан Баруа". II Столовая в доме доктора Баруа. Обед только что закончился. Доктор (вставая из-за стола). Прошу прощения, господин Шерц. Аббат и Жан встают. Я должен быть в Пасси к девяти часам, меня ждет больной... Жаль, что не могу провести этот вечер в вашем обществе. Я был очень рад с вами познакомиться... Доброй ночи, мой мальчик. До нового свидания, господин Шерц... (С улыбкой.) И, клянусь вам, я твердо верю: сначала надо действовать и лишь затем размышлять; нынешняя же молодежь слишком много размышляет и размышляет плохо, ибо она бездействует... Комната Жана. Аббат сидит в низком кресле, положив ногу на ногу, опершись о подлокотники, опустив подбородок на сплетенные пальцы. Аббату Шерцу тридцать один год. У него плоская длинная фигура, затянутая в сутану. Большие мускулистые руки, размеренные движения. Крупное, худощавое, бледное лицо. Черные, уже поредевшие, зачесанные назад волосы подчеркивают покатость лба. Бритое лицо кажется еще более гладким из-за почти полного отсутствия бровей. Прямые, нависшие надбровия бросают тени на удивительно ясные зеленовато-серые глаза, окаймленные черными ресницами. От длинного носа ко рту бегут две бороздки. Губы тонкие; временами они становятся бескровными, застывшими. Серьезный, располагающий к себе вид. Речь неторопливая, резкая; голос слегка гнусавый. Говорит длинными фразами, применяя малоупотребительные выражения; кажется, будто он мысленно переводит на французский язык то, что хочет сказать. Жан, сидя на письменном столе, курит, болтая ногами. Жан. Мне это приятно слышать. Я очень люблю отца... (С улыбкой.) Вы не поверите, как долго я его боялся. Шерц. Не может быть! Жан. Он наводил на меня страх. По-настоящему я узнал его лишь за последние несколько месяцев, с тех пор, как живу у него... Да, такая профессия, как у отца, облагораживает человека! Шерц. Чтобы достичь такого душевного богатства, одной профессии мало! Иначе все врачи... Жан. Несомненно; я допускаю, что у моего отца была к этому природная склонность. Я хотел сказать... что он не ищет опоры в религии. Шерц (с неожиданным интересом). В самом деле?.. Я так и думал. Жан. Да... Отец вырос в очень набожной католической семье и получил глубоко религиозное воспитание. Однако, я думаю, он уже много лет не был в церкви. Шерц. И уже много лет не верует в бога? Жан. Отец никогда не говорит со мной о религии... Полагаю, что он не верует. Есть неуловимые признаки, которые не обманывают... К тому же... Жан на мгновенье задумывается, устремив взгляд на аббата; затем, соскочив со стола, нерешительным шагом идет через комнату, закуривает папиросу и тяжело опускается на кожаный диван, напротив аббата. Шерц. К тому же? Жан (после недолгого колебания). Я хотел сказать, что профессия отца в конечном счете весьма опасна для религии... Шерц делает удивленный жест. Ведь приходится работать в больницах... Подумайте, какие могут быть взгляды у человека, который всю свою жизнь, каждый день сталкивается с людскими страданиями? Что ж он может думать о боге? Шерц не отвечает. Вы возмущены моими словами? Шерц. Нисколько. Мне очень любопытно. Это все тот же древний протест, порождаемый злом. Жан. Грозный протест! Шерц (флегматично). Весьма грозный. Жан. И наши богословы до сих пор так и не опровергли его... Шерц. Не опровергли. Жан. Вы это признаете? Шерц (с улыбкой). Не могу не признать. Жан молча курит. Затем внезапно швыряет папиросу и смотрит аббату прямо в лицо. Жан. Вы первый священник, от которого я слышу такие слова... Шерц. А раньше вы достаточно ясно ставили этот вопрос? Жан. Не раз! Шерц. И что же? Жан. Каждый отвечал, как мог... Что я слишком впечатлителен... Что во мне возмутилась гордыня... Что зло есть условие добра... Что через испытания человек приходит к совершенству... Что со времени первородного греха зло угодно богу, и потому оно должно быть угодно нам... Шерц (улыбаясь). И что же? Жан (пожимая плечами). Пустые слова... Легковесные доводы... Шерц бросает острый взгляд на Жана; выражение его лица меняется, становится серьезным; он старается не поднимать глаз. Прежде всего сталкиваешься с таким софизмом: мне силятся доказать могущество и милосердие бога, расхваливая царящий в мире порядок; но как только я возражаю, что порядок этот далек от совершенства, говорят, будто я не имею права судить о нем именно потому, что он - творение господа... (Делает несколько шагов по комнате, повышает голос.) И в результате оба положения остаются непримиримыми: с одной стороны мне говорят, что бог - само воплощение совершенства, с другой, что этот несовершенный мир - его творение! Останавливается перед аббатом, пытается заглянуть ему в глаза. Шерц отворачивается. Оба молчат. Наконец их взгляды встречаются: вопрошающий взор Жана затуманен тревогой. Аббат не может больше уклоняться от ответа. Шерц (с натянутой улыбкой). Оказывается, мой бедный друг, вас также волнуют эти вечные вопросы... Жан (с живостью). Что я могу поделать? Клянусь, мне бы очень хотелось, чтобы они не мучили меня. Ходит взад и вперед по комнате, засунув руки в карманы, качая головой, как будто мысленно продолжает спор. Его энергичное лицо становится жестче, складки на лбу и сжатый рот придают ему упрямое и напряженное выражение. Вы только что говорили о моем отце... Вот что меня постоянно смущало, даже когда я был ребенком: как можно во имя религии осуждать такого человека только за то, что он не причащается на пасху и не заглядывает в церковь! А ведь в Бюи к нему относились совершенно нетерпимо... Шерц. Потому что не понимали его. Жан (озадаченно). Но ведь вы тоже священник, вы тоже должны бы его осуждать? Шерц делает неопределенный жест. (Страстно.) Я всегда безотчетно возмущался этим! Жизнь моего отца - это бесконечное стремление ко всему благородному и высокому. Можно ли его порицать, нужно ли его порицать во имя бога? Нет, нет... К таким людям, как он, нельзя подходить с общей меркой, понимаете, они стоят выше... (Делает несколько шагов и с тревогой смотрит на аббата. Угрюмо продолжает.) Но ужаснее всего другое; вы только вдумайтесь хорошенько, друг мой: такой человек, как мой отец, не верует... Такие люди, как он, не веруют... Но ведь это не какие-то там дикари! Им знакома наша религия, они ее даже исповедовали, исповедовали ревностно. И вдруг, в один прекрасный день, решительно отвергли ее!.. Почему? Говоришь себе: "Я верую, а они, они не веруют... Кто же прав?" И помимо своей воли решаешь: "Посмотрю, подумаю..." И теряешь покой! "Посмотрю, подумаю" - вот проклятый рубеж, вот начало безбожия! Шерц (серьезно). Нет, позвольте... Здесь вы сталкиваетесь с чудовищным недоразумением! Эти люди не приемлют религиозных обрядов, которые принято соблюдать... Но, верьте мне: природа их величия та же, что природа величия лучшего из священнослужителей, лучшего, слышите? Жан. Стало быть, существует два способа быть христианином? Шерц (он сказал больше, чем хотел). Возможно. Жан. А ведь, в сущности, - может быть, должен быть лишь один способ! Шерц. Конечно... Но все эти расхождения, скорее мнимые, нежели действительные, не могут поколебать главного: неизменного устремления нашей совести к высшему добру и справедливости... Жан молчит и внимательно смотрит на него. Долгая пауза. (Принужденно.) Послушайте, запах ваших папирос меня соблазнил, нарушу, пожалуй, режим. Спасибо... (Желая во что бы то ни стало избежать дальнейшего разговора.) Я принес вам лекции, которые вы у меня просили... Жан берет тетради и рассеянно их перелистывает. Несколько дней спустя. Семейный пансион на площади Сен-Сюльпис. Комната аббата. Шерц (быстро встает). Ах! Вот желанный гость!.. Жан. Захотелось поболтать с вами до начала лекций. Аббат освобождает кресло. Жан, улыбаясь, оглядывает комнату. Маленький письменный стол; большой стол для занятий химией; на нем - арсенал пузырьков и фарфоровой посуды для опытов; микроскоп. На стенах - распятие, панорама Берна, портрет Пастера, анатомические таблицы. (Смеясь.) И как только вы можете жить в такой атмосфере? Шерц. Это серная кислота... Жан. О нет, я говорю в переносном смысле. Я часто задаю себе вопрос, как может священник жить в атмосфере науки? Шерц (подходя к нему). А почему бы нет? Жан. Потому что, хотя я и не священник, мне тяжело... и трудно дышать. Старается улыбкой скрыть страдание. (Садясь.) Мне хотелось бы как-нибудь подольше поговорить с вами, высказать все, что лежит на душе... Шерц (задумчиво). Ну, что же. Он обводит глазами комнату, встречается с глазами Жана, их взгляды скрещиваются. Шерц в нерешительности: он отворачивается, глубоко задумывается; проходит несколько секунд. Вы этого хотите? Они молча смотрят друг на друга, волнение охватывает их. Они чувствуют, что приближается одна из тех минут, когда высказываются самые сокровенные мысли, когда юные сердца, исполненные дружбы, внезапно раскрываются и соединяются навеки. (Мягко.) Ну, что с вами? Жан (доверчиво). Меня терзают душевные сомнения... Шерц. Душевные? Жан. Точнее, религиозные. Шерц. Давно ли это началось? Жан. О, давно, значительно раньше, чем я это осознал! Уже, должно быть, много лет я, не отдавая себе отчета, выбиваюсь из сил, чтобы сохранить веру. Шерц (с живостью). О нет, не веру! Вы пытаетесь сохранить свою детскую безотчетную веру, а это не одно и то же! Жан (весь во власти своей мысли). Я осознал это по-настоящему лишь несколько месяцев назад... Быть может, Париж... Атмосфера Парижа! Одна Сорбонна чего стоит! Лекции, на которых разбирают важнейшие законы вселенной, даже не упоминая бога. Шерц. Его не называют - однако именно о нем все время идет речь! Жан (с горечью). Я привык говорить о нем более ясно. Шерц (с ободряющей улыбкой). Нужно только договориться. (Нерешительно.) Я, пожалуй, сумел бы помочь вам, дорогой друг, но я мало знаю о ваших религиозных сомнениях... Расскажите подробнее, что вас смущает. Жан (упавшим голосом). Я и сам толком не знаю. Но во мне что-то надломилось, непоправимо надломилось... Аббат садится, положив ногу на ногу, наклоняется вперед, подпирая подбородок сцепленными пальцами рук. Меня раздирают противоречивые устремления. Этот жестокий разлад тем более мучителен, что я наслаждался покоем; безмятежная вера как внутренний огонь согревала мою душу... Клянусь вам, я ничего не сделал, чтобы все это утратить, напротив. Я долго отказывал себе в праве задумываться над этими проклятыми вопросами Но так продолжаться не может. Сомнения преследуют меня; их с каждым днем становится все больше и больше! В конце концов мне пришлось признать, что в католическом вероучении нет ни одного пункта, который не вызывал бы сейчас бесконечных споров. (Вынимает из кармана журнал.) Вот, вам знакомо это? Статья Брюнуа: "Отношение разума и религии". Шерц отрицательно качает головой. Она попалась мне на глаза совершенно случайно. До сих пор я не имел никакого понятия о современных толкованиях религии, не представлял себе, что такое историческая критика Какое откровение! Из этой статьи я впервые узнал следующие вещи: оказывается, евангелия были написаны между шестьдесят пятым и сотым годами после рождения Христа и, стало быть, церковь возникла, существовала, могла существовать без них. Более шестидесяти лет после Христа! Это равносильно тому, как если бы мы теперь, не имея ни одного документа и основываясь только на воспоминаниях и туманных свидетельствах очевидцев, попытались бы изложить дела и речи Наполеона... Вот вам и основополагающая книга, в достоверности которой не смеет усомниться ни один католик! (Перелистывая страницы) Христос никогда не считал себя ни богом, ни пророком, ни основателем религии, разве только в последние годы жизни, когда он был опьянен доверчивым поклонением своих учеников... Потребовалось много времени для создания и развития догмата о троичности божества, а церковным соборам пришлось собираться не раз, пока не была определена двойственная природа Христа, соотношение между его человеческой и божественной сущностью... Словом, долгие годы прошли в дискуссиях, прежде чем догма эта была установлена, а затем довольно умело приведена в соответствие со словами Христа; когда же нас учат катехизису, то с первых же уроков преподносят этот догмат троичности в качестве изначальной, не подлежащей сомнению истины, будто бы открытой самим Христом и настолько ясной, что никогда никому и не приходило в голову ее оспаривать! (Снова шелестит страницами.) Ага, вот! Непорочное зачатие... Почти совсем свежая выдумка! Она зародилась лишь в двенадцатом веке в головах двух английских монахов-мистиков! Ее обсудили и окончательно сформулировали только в тринадцатом веке!.. Все католики ныне глазом не моргнув признают, будто мать Христа была "зачата непорочно". А почему? Да просто в силу грубой ошибки какого-то греческого переводчика, который некстати употребил греческое слово napoevos - "девушка", - переводя с древнееврейского языка слово, означавшее "молодая женщина"!.. Вы улыбаетесь? Вам все это известно? (Разочарованно.) Тогда вам ни за что не понять, что я испытал, читая эту статью... Заметьте, что я еще даже не знаю, достоверно ли все это. Шерц в ответ утвердительно кивает головой. Но то, что это изложено столь обстоятельно, за подписью такого серьезного, такого осмотрительного ученого, как Брюнуа, просто неслыханно! Тон статьи особенно сбивает с толку: автор приводит все эти возражения якобы для подкрепления своих доводов; он ни с кем не спорит, как будто каждое из его доказательств - уже общепризнанная ныне истина, окончательно решенный историей вопрос! Ничего, кроме примечаний, чтобы указать невеждам вроде меня, где они могут найти веские доказательства его утверждений! Я упомянул об этой статье потому, что лишь недавно прочел ее. А ведь я сталкиваюсь с явлениями, грозящими разрушить мою веру, везде, во всех областях человеческого знания! Неужели вся современная наука пришла в противоречие с религией? Шерц (сердечно). Я слышал, вас связывают дружеские узы с неким весьма образованным священником, аббатом из Бюи... Жан. О да!.. Это очень деятельный человек, настоящий святой; он никогда ни в чем серьезно не сомневался; а если бы даже с ним и приключилось нечто подобное, он справился бы с этим сразу благодаря своей энергии. (С недоброй усмешкой.) Он давал мне читать богословские книги... Шерц. И что же? Жан (пожимая плечами). Я нашел в них несостоятельные и многословные доводы; авторам они, должно быть, кажутся неуязвимыми, но если над ними хоть немного поразмыслить, они лопаются, как мыльные пузыри. Такие доводы убедительны лишь для тех, кто уже и так убежден. Мои слова возмущают вас? Шерц. Нет, нисколько. Я вас очень хорошо понимаю. Жан. Правда? Шерц. Больше, чем вы думаете. Жан делает удивленный жест; Шерц останавливает его. Продолжайте, пожалуйста. Жан. Так вот... Каждый раз, когда я размышляю в надежде укрепить свою веру или просто разобраться в своих чувствах, я убеждаюсь, что лишь наношу ей этим новый удар... Стараясь обосновать свою веру, только расшатываешь ее: я это по себе знаю. Все мои старания напрасны - она рушится... Шерц (с живостью). Нет, нет. Жан. О, уверяю вас, я сделаю все, чтобы избежать этого! (Потерянно, с тревогой.) Быть может, и в самом деле есть люди, которые обходятся без веры? Я не могу. Мне она необходима, необходима, как пища и сон. Без веры я походил бы... не знаю, как выразиться... на дерево с вырванными из почвы корнями, лишенное нужных ему соков! Во мне все бы разом угасло... Ах, это ужасно, друг мой, ведь я католик до мозга костей! Я понимаю это еще лучше с тех пор, как начал тяжкую борьбу с самим собою: все, о чем я думаю, все, чего желаю, все, что делаю, - подчинено глубоко католическому складу моей души, и его нельзя изменить; если я когда-нибудь утрачу веру, то лишусь опоры и запутаюсь в чудовищных противоречиях! Шерц. Но ведь этот моральный кризис перемежается периодами облегчения? Бывают дни, когда вам еще удается приблизиться к богу? Жан (в замешательстве). Не знаю, как сказать... В сущности, у меня нет чувства, будто я отдаляюсь от бога... даже когда я в нем сомневаюсь... (С улыбкой.) Мне очень трудно вам объяснить... Аббат понимающе смотрит на него. (Подумав.) В общем, весь этот мучительный вопрос сводится к одному: в католической религии все тесно связано: вера, догматы, мораль, молитвенный экстаз; все связано воедино... Шерц делает отрицательный жест, которого Жан, не замечает... И если отбросить что-нибудь, теряешь все! Аббат встает и делает несколько шагов по комнате, заложив руки за спину. Шерц. Ах, друг мой, какой трагический час в своей религиозной жизни переживают люди! Останавливается перед Жаном и серьезно смотрит на него. (Мерным голосом.) Итак, подведем итог: с одной стороны, ваш разум возмущается некоторыми положениями догматов и восстает против них; с другой стороны, ваше живучее, весьма живучее религиозное чувство познало, если можно так выразиться, бога и не может без него обойтись? Жан. Совершенно верно. Не говоря о безотчетном страхе, преследующем меня с детства и, без сомнения, перешедшем ко мне по наследству: ужас охватывает меня при одной мысли, что я могу утратить веру. Шерц. Да... Так вот, в свое время я испытывал почти то же. Жан. Как? Когда? Шерц. Когда окончил семинарию. Жан (нетерпеливо). А теперь? Шерц (показывая на свою сутану и улыбаясь). Как видите... Предупреждает жестом вопрос Жана. (Неторопливо.) Разрешите мне рассказать о самом себе. Жан смотрит на него с благодарной улыбкой. Аббат удобнее устраивается в кресле; положив подбородок на скрещенные руки и прищурив глаза, смотрит вдаль. До посвящения в сан я не слишком много занимался науками; но я всегда отличался любознательностью и, едва став священником, принялся учиться. Теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что тогда со мною произошло; это случается со многими. (В голосе его звучит уважение.) Научное мышление! К нему быстро приобщаешься, отдаешься ему со страстью, оно полностью поглощает тебя, преобразует твой разум. И когда затем оглядываешься на прошлое, все кажется иным: начинаешь присматриваться к давно знакомым явлениям: словно видишь их в первый раз, иначе говоря - начинаешь рассуждать... И с этого дня все кончено: уже не можешь не рассуждать! Разве не так? Вот что значит научное мышление!.. Жан. Да, больше не можешь не замечать... Шерц (с улыбкой). Я этого не знал и решил, что можно повернуть вспять. Я оставил все свои книги и уехал в брюгенский монастырь. (Нерешительно.) Что-то вроде... Жан. Затворничества? Шерц. Да, затворничества. Пять месяцев, всю зиму я прожил там. Сначала я попытался было обратиться за советом к святым отцам, многие из них были весьма образованны. Но они ограничивались утверждениями, я же размышлял, и мы не могли понять друг друга. Кончалось тем, что они смеялись и неизменно говорили: "Для бога нет ничего невозможного". Ну что на это ответишь? Помнится, один из них сказал мне: "Меня удивляет, как это с такими мыслями вы до сих пор не утратили веры..." Ах, сколько я над этим передумал! И в самом деле: вера моя не пострадала. Как и ваша, не правда ли? В душе я был убежден, во мне жила внутренняя уверенность, что ничто не изменилось. Я не испытывал ни малейших угрызений совести. Я чувствовал себя во власти чего-то такого, что было сильнее меня и, вместе с тем, чего-то возвышенного, достойного уважения... Итак, что мне было делать? Я попытался пойти на компромисс. Жан (качая головой). Опасный путь... Шерц. Перед лицом неопровержимых научных доводов мне пришлось признать, что борьба бесполезна. Но я не захотел пойти, как это делают некоторые образованные священники, на частичные уступки, - ведь это ничего не дает. Нет, надо было отступить, не теряя мужества, гордясь своей искренностью, сознавая в глубине души, что бог на твоей стороне. (Пауза.) Итак, я покинул Брюген, возвратился в Берн и принялся углубленно изучать эти вопросы, читая книги и размышляя над ними. (Весело.) Ах, друг мой, как не равны силы двух лагерей, противостоящих друг другу! С одной стороны, противники церкви - я говорю только об истинных ученых, имеющих свои труды, - с другой, наши защитники католицизма, которые только стенают да цепляются за устаревшие, никчемные доводы, а под конец угрожают анафемой! Кому же волей-неволей поверят люди? Позицию Рима нельзя принять; стоит лишь присмотреться к ней, чтобы убедиться в этом! Церковь нападает на современную науку, совершенно не считаясь с установленными фактами. Она даже не имеет элементарного понятия о научном методе; разве так можно вести борьбу? Именно потому, что церковь защищает все без исключения, она не в силах защитить главное. Мне понадобилось два года, чтобы убедиться в этом, но я ничуть не жалею: проведя эти годы в упорном труде, я навсегда обрел спокойствие духа. Жан. Спокойствие духа... Аббат наклоняется вперед, как бы требуя особого внимания. Шерц. Друг мой, я пришел к следующему, весьма важному заключению: религиозное чувство состоит из двух отличных друг от друга элементов. Во-первых, религиозное чувство, так сказать, в чистом виде, своего рода духовный союз, заключенный с небом, и в то же время - это интимные, личные отношения, которые устанавливаются между душой верующего и богом. Так. Во-вторых, элемент, я бы сказал, догматический, включающий теоретические положения о природе божества и отношения - уже не интимные, а обрядовые между человеком и богом... Вы меня понимаете? Жан. Да. Шерц. Так вот, для моего нынешнего религиозного чувства важен лишь один элемент, первый: духовный союз, заключаемый каждым из нас с богом. Жан. Как можете вы говорить о "нынешнем религиозном чувстве"? Религия не подвержена моде! Шерц. Ах, разве дело в словах? Если религия и не подвержена моде, то она зависит от нравственного развития человечества. Судите сами: разве в средние века люди, строго следуя буквальному смыслу догматов, не черпали в них огромной душевной поддержки? Сейчас этого уже нет, не правда ли? Возьмите католиков, тех, что живут по-настоящему глубокой внутренней жизнью: многие из них даже не знают важнейших основ религии; они не подозревают, что догматы у них на втором месте; да это и не имеет никакого значения. Далее... Я утверждаю, что у вас, у меня, у многих наших современников первый элемент - религиозное чувство - остался неприкосновенным. Пошатнулась только догматическая вера. Здесь мы бессильны что-либо сделать: католическая религия, в таком виде, в каком она сохранилась доныне, неприемлема для большинства культурных людей и для всех людей, обладающих серьезными научными познаниями. Тот бог, которому нас призывают поклоняться, слишком мелок и незамысловат: верить в наши дни в олицетворенного бога, в бога монарха, в бога творца мира, в первородный грех и адские муки слишком уж наивно! Такую религию мы уже переросли! Она уже не отвечает, я бы сказал, нашему стремлению к совершенству. Людские верования, как и все в мире, подчиняются законам эволюции, они постепенно развиваются и совершенствуются. Так что необходимо привести религию в соответствие с уровнем современной науки. Ошибка Рима состоит в том, что он препятствует этому. Жан (с живостью). Однако, осуждая так решительно современную церковь, уверены ли вы в своей правоте? Может быть, вы просто-напросто... Шерц (прерывая его). Поймите же, наконец: человеческие верования, даже если допустить их божественное происхождение, неизбежно должны отражать представления людей об окружающем мире. И с этим мало-помалу начинают считаться. Так, ортодоксы лишь недавно признали, что некоторые события, о которых повествуют библия и евангелие, следует понимать иносказательно. Вот несколько примеров: Христос, спускающийся в подземное царство... Или Христос, унесенный сатаной на вершину горы... Ни один уважающий себя богослов не решится теперь утверждать: "Да, Христос в самом деле туда спускался... Да, гора эта на самом деле существовала". Ныне они признают: "Все это лишь иносказание". Так вот, для нас с вами лучше всего честно называть символом все, что и в самом деле имеет чисто символическое значение. И делать это нужно не так, как делают ортодоксы: нехотя, и лишь по отношению к самым неправдоподобным легендам; следует говорить о символах во всех случаях, когда утверждения церкви несовместимы с современным мышлением. В этом - ключ к решению всех трудных вопросов. Долгое молчание. Жан размышляет, не отводя взора от энергичного лица аббата. Впрочем, я твердо убежден, друг мой, что через некоторое время все образованные богословы придут к такому же выводу; они станут удивляться тому, что католики девятнадцатого века так долго понимали буквально все эти поэтические рассказы. "Это видения, легенды, полные смысла, но рожденные воображением людей, - скажут они, - а евангелисты приняли их за правду, как и подобало людям древности, необразованным и легковерным". Жан. Но факт остается фактом. Либо догматы истинны, либо они ничего не стоят. Шерц. Ах! "Истинность", и "реальность" - вещи разные!.. Возражение, подобное вашему, можно услышать часто. Но вы говорите "истина", а думаете "подлинность". Это не одно и то же. Надо научиться видеть истину не в самом факте, а в нравственном значении этого факта... Нам дорог смысл таинства воплощения или воскресения Христа, но мы не можем считать их по этой причине подлинными историческими событиями - такими, как, например, капитуляция под Седаном или провозглашение Республики! Аббат встает, обходит вокруг стола и садится перед Жаном, погруженным в раздумье. Шерц взволнован. Серьезное, степенное выражение исчезает с его лица; теперь на нем - отблеск такого внутреннего огня, какого Жан в нем не подозревал. (Жестом указывая на распятие.) Когда я стою на коленях здесь, перед этим распятием, и чувствую, как меня захлестывает, поднимаясь из самой глубины души, волна любви к Христу, и уста мои при этом шепчут: "Спаситель", - клянусь вам, это происходит не оттого, что я вспоминаю в эту минуту о догмате искупления, словно ребенок, изучающий катехизис!.. Нет... Но я глубоко сознаю, что Христос сделал для людей: все, что есть действительно хорошего в человеке сегодня, все, что обещает расцвести в нем завтра, - все это исходит от него! И я совершенно сознательно склоняюсь перед нашим спасителем, перед тем, кто олицетворяет собою самопожертвование и бескорыстие, перед добровольным страданием, очищающим человека. И когда утром я ежедневно совершаю перед алтарем свое причастие, которое дает мне новые силы и поддерживает дух мой в течение всего дня, волнение мое столь сильно, как будто господь действительно находится здесь, со мною! И все же евхаристия - всего лишь символ, символ действенного и постоянного влияния бога на мою душу; но душа моя взыскует этого влияния и жадно стремится к нему. Жан размышляет. Воодушевление аббата только увеличивает спокойствие юноши и усиливает в нем дух противоречия. Жан. Допустим. И все же простой католик, твердо верящий в подлинность воплощения и евхаристии, вкладывает в свои молитвы нечто гораздо большее, нежели вкладываете вы в силу всех ваших оговорок! Шерц (с живостью). Нет! Главное - уметь извлечь истину в той мере, в какой она благотворна для каждого из нас. Давайте рассуждать практически: наш разум не может согласиться с тем или иным догматом, от этого никуда не уйдешь; в то же время символический смысл догмата ясен, близок нам, помогает нам сделаться лучше. Как же можно колебаться в этом случае? Жан. А разве, пренебрегая традиционными формами, мы не наносим ущерба христианскому вероучению? Христианство всегда было и остается учением. "Итак, идите, научите все народы..." Лишь тот, кто полностью согласен с этим учением, вправе, считать себя христианином. Шерц. Да, но как раз для того, чтобы сохранить вероучение незыблемым, сейчас необходимо видоизменить его форму! История учит нас, что на протяжении веков догматы изменялись, число их возрастало, они подвергались влиянию общего процесса развития - словом, они жили. Зачем же ныне превращать их в безжизненные мумии, придерживаясь старых традиций? Коль скоро мы понимаем, что религия в наше время более не соответствует развитию современной мысли, почему мы должны лишать себя права внести, в свою очередь, вклад в труды богословов, живших до нас? Часы на площади Сен-Сюльпис бьют четыре. Аббат встает, подходит к Жану, взгляд которого устремлен в пустоту, и трогает его за плечо. Мы еще обо всем этом потолкуем. Жан (как бы проснувшись). Ах, я ничего больше не понимаю... Я издавна привык считать традиционные формы абсолютной истиной... Ваш взгляд на религию поражает меня своей непоследовательностью! Шерц (застегивая накидку). Мы видим различия на каждом шагу. Почему бы людям, столь непохожим друг на друга, не верить в одного и того же бога по-своему? (С улыбкой.) Пора идти... Верьте мне, друг мой... И помните слова апостола Павла: "Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно..." "Videmus nunc per speculum, in aenigmate..." Они выходят на улицу. Несколько минут молча идут рядом. Жан (неожиданно). Нужно быть последовательным. Почему вы продолжаете соблюдать обряды, если полагаете, что они имеют всего лишь символическое значение? Шерц резко останавливается, поднимает голову и смотрит на Жана, словно желая понять, не шутит ли тот. На лице его появляется страдальческое выражение. Шерц. Ах, вы меня, стало быть, не поняли! Несколько мгновений он собирается с мыслями. (Взвешивая слова.) Потому что бессмысленно отказываться от такого живительного источника, как соблюдение религиозных обрядов... Религию следует исповедовать так, будто она верна во всех деталях, ибо она верна... в своей сущности. Возьмите, например, католическую молитву: где вы еще найдете столько чувства? Жан. Но вы ведь больше не нуждаетесь в обрядах! Шерц. Ошибаетесь! То, что исходит от бога, проникает в нас через обряды. Нужно, чтобы все мы, без исключения, соблюдали религиозные обряды, но каждый должен понимать их сообразно своему умственному развитию и извлекать из них для себя возможную пользу. Жан. Это все равно что перейти в протестантство... Шерц. Вот уж нет! Протестантская религия насквозь проникнута духом индивидуализма и анархии: она совершенно не соответствует нашей природе. Между тем католицизм - религия организованная, социальная... я бы сказал... проникнутая духом общности... Она отвечает человеческой природе! Жан. Стало быть, полная свобода мысли? Шерц. Нет, друг мой. У нас, католиков, никогда не будет права на такой разрыв... Жан. Права? Шерц (серьезно). Мы не имеем права отдаляться от других. Каким образом религия стала постепенно оказывать столь благотворное влияние на общество? Только благодаря общим усилиям людей. И если кто-либо остается в стороне, он ведет себя как индивидуалист. Жан. Именно вы и ведете себя как индивидуалист! Шерц (волнуясь). Вовсе нет! Каждый волен толковать символы сообразно собственному развитию, но нельзя забывать, что этим символам соответствуют обряды, соблюдаемые простыми людьми. Так мы не теряем связи с остальными католиками. Такой индивидуализм приносит лишь пользу... Жан не отвечает. Друг мой, подумайте о том, что значит религия для множества человеческих существ: для них она - единственная форма духовной жизни! Сколько их, тех, кто никогда не сможет пойти дальше иконы? И вы хотите из гордыни обособиться от них? Но ведь любое религиозное чувство исходит из одного источника: в основе его лежит некое томление, некий порыв души к беспредельному... Все мы равны перед лицом господа! ... Поступайте как я. Мне ведомы недостатки нынешней религии, но я не принимаю их во внимание. Ora patrem tuum in abscondito... [Молись отцу твоему втайне... (лат.)] Я полагаю, что все институты, созданные людьми, несовершенны. Я полагаю, что католическая вера для большинства людей - наилучшая форма религии, ибо она действительно, в полном смысле слова, представляет собою ассоциацию. И я принимаю обряды, во-первых, потому, что сам черпаю в них силы, которых мне нигде больше не найти, а во-вторых, потому, что, соблюдая обряды, люди проникаются чувством религиозной общности, в которой они так нуждаются... Аббат умолкает. Они только что вошли в заполненные студентами коридоры Сорбонны. Жан старается собраться с мыслями: "Бесспорно одно - надо искать... До сих пор я делал все, что было в моих силах, лишь бы не думать; я полагал, что размышлением ничего не добьешься... Это ошибка: вернуться назад, к вере детских лет, нельзя. Да, это невозможно, у меня теперь нет никаких сомнений... Испробуем иной путь: пойдем вперед, осмыслим все заново, ведь Шерц... Да, но ведь я убедился, что ровно ничего не знаю... Важнейшая задача - узнать... Для этого надо потрудиться... Догматы... Мне знакома только их внешняя, обрядовая сторона. Аббат все время говорит о содержании, о содержании, скрытом за внешней формой... До сих пор форма скрывала от меня содержание... Доискиваться глубокого смысла догматов, который можно будет примирить с требованиями разума, - вот моя цель... Это для меня единственная возможность снова обрести душевный покой..." III "Господину аббату Шерцу, преподавателю биологической химии в Католическом институте, Берн (Швейцария). Париж, второй день пасхи. Дорогой друг, Благодарю Вас за сердечное участие, какое Вы проявляете к здоровью моего отца. Ему лучше. Но ему пришлось отказаться от приема больных и от чтения лекций; лишь по утрам он продолжает работу в больнице. Да и это ему уже не по силам. Тем не менее его коллеги полагают, что при надлежащем режиме можно не опасаться рецидива болезни раньше, чем через несколько лет. Я запоздал с ответом; не сердитесь на меня - ведь я так занят эту зиму! Ваши письма доставляют мне все то же удовольствие; они напоминают мне о наших чудесных беседах по вечерам, два года назад, о наших споpax, о чтении вслух! Увы, мой добрый друг, все это кажется мне таким далеким... Не то чтобы я утратил благие плоды Вашего влияния на меня; пожалуйста, не беспокойтесь: мне кажется, Вы умиротворили меня навсегда и я на всю жизнь обрел по Вашей милости веру, глубоко осмысленную и спокойную, твердую в своей основе, приемлемую по форме - подлинную поддержку во всех моих делах. Но занятия медициной буквально не дают мне дух перевести, у меня нет даже времени заглянуть в какую-либо книгу не по моей специальности! Я не могу этого сделать еще и потому, что не оставил занятий естественными науками, которые всегда захватывали меня неизмеримо сильнее, чем занятия медициной; я не хочу довольствоваться степенью лиценциата. Мой профессор усиленно уговаривает меня участвовать в будущем году в конкурсе студентов-медиков, желающих стажировать в больницах. Я же предпочел бы целиком посвятить себя подготовке к экзамену на степень магистра. Медицинская карьера для меня открыта; что же касается преподавания естественных наук, которое мне больше по душе, то это путь менее надежный. Не знаю, на что решиться. Ведь речь идет не только о моем будущем - Вы знаете, что от моего решения зависит еще одна судьба... Все эти волнения, которыми я не могу ни с кем поделиться, нередко омрачают мой душевный покой. Я был счастлив узнать, что Вы наконец занимаетесь любимым делом. Жаль только, что Вы так редко пользуетесь отпуском. Когда-то мы снова увидимся? Думая об этом, я с трудом подавляю в себе эгоистическое чувство: я с грустью вспоминаю, чем была для меня Ваша дружба, которую мне так и не удалось ничем заменить. До свидания, дорогой друг. Жду от Вас чистосердечного, обстоятельного письма и заверяю в своей горячей преданности. Жан Баруа". КОЛЬЦО I Майский день клонится к вечеру. Жан возвращается домой, в свою маленькую квартирку, где он живет с тех пор, как отец уехал из Парижа. Под дверью письмо от г-жи Пасклен: "Бюи-ла-Дам, воскресенье 15 мая. Дорогой Жан, Не знаю, что пишет тебе отец о своем здоровье, но меня оно очень тревожит: я недовольна его состоянием..." Жан понурился. Зачем он только распечатал это письмо! "С весны, особенно после приступа в апреле, отец сильно изменился. Он еще больше похудел. Не покидавшая его всю зиму бодрость теперь исчезла. Режим он почти не соблюдает; говорит, что обречен и никогда не поправится. Тягостно видеть, как этот когда-то столь деятельный человек забросил все занятия и целыми днями сидит один в пустом огромном доме, где все напоминает ему о прошлом. Мы просили его поселиться у нас, - здесь он мог бы гулять в саду, - но он пожелал остаться у себя. Как все это печально, мой милый мальчик. Я не хочу ничего скрывать от тебя..." Руки Жана дрожат, слезы затуманивают взор. "... Я боюсь, что близится день, когда отец уже не сможет встать с постели; вот почему я пишу тебе. Мне известно, сколько горьких минут причинило вам, вашей семье, его безразличие к религии; я полагаю, что все мы, его старинные, близкие друзья, обязаны помочь ему найти выход из того плачевного положения, в каком он пребывает. И вот, с тех пор как отец поселился здесь, я пользуюсь каждым удобным случаем и завожу с ним разговор на эту важную тему. Необходимо, однако, чтобы и ты нам помог: в письмах к отцу ты должен с большой осторожностью затрагивать вопросы религии". Рука Жана бессильно падает. Глухая враждебность поднимается в нем. Он пропускает страницу. На глаза ему попадаются слова: "Сесиль здорова..." "Сесиль..." Он смотрит на камин, где раньше стояла ее фотография. Теперь фотографии нет... "Да, да, ведь я убрал ее, как только Гюгетта начала приходить сюда... Гюгетта!.. Шесть часов: она скоро придет..." Его пронизывает острая боль: Сесиль и Гюгетта одновременно встают в его воображении; имена обеих у него на устах... Жан нервно проводит рукой по лбу: "Так дальше не может продолжаться..." И внезапно рождается уверенность, что с Гюгеттой покончено: ведь это тянулось лишь потому, что он не задумывался над своими поступками... "... Сесиль здорова, она еще немного подросла за последнее время и поэтому слегка похудела. Несколько раз в неделю она отправляется с вышиванием к твоему отцу, чтобы скоротать с ним вечер. Они долго беседуют, и Сесиль также делает все, что может..." Взгляд Жана, с раздражением скользивший по строчкам, останавливается. Он видит доктора: тот полулежит в кресле у камина; день угасает; Сесиль сидит у окна, упрямо склонив над вышиванием маленький выпуклый лоб, она вкрадчиво произносит заранее приготовленные слова... Эта картина вызывает в нем отвращение. "Зачем они заставляют заниматься этим Сесиль?" Он встает и делает несколько шагов по комнате; направляется к письменному столу и открывает ящик, запертый на ключ. Фотография Сесили... Он подходит к лампе. На старом снимке Сесиль стоит, облокотившись о спинку готического кресла, немного повернув голову; в глазах искорки смеха, волосы собраны на затылке в большой узел; она любила так причесываться. Долгий, долгий взгляд. Прилив нежности... Нет, ничего не изменилось; она - единственная в мире, больше никто не идет в счет. Гюгетта! Бедная Гетта... Он улыбается, думая о том, как нахмурится ее личико, когда он ей скажет: "Все кончено, оставь меня, ступай своей дорогой, а я пойду своей... Я возвращаюсь к той, воспоминание о которой никогда не покидало меня". Прошло полчаса. Кто-то царапается в дверь кончиком зонта. Входит Гюгетта, в светлом платье, в широкополой шляпе, украшенной цветами. Гюгетта. Здравствуй, зверь... Как дела?.. Ну, кто же так здоровается... Взгляни, какая у меня шляпа... Как она далека теперь... Он смотрит на нее почти равнодушно. Она бросает зонт поперек кровати и не спеша снимает перчатки. Это еще не все, малыш... Я не смогу пообедать с тобой. Я оставила Симону у Вашетт, с ее новым дружком, ты его знаешь... Он заказал сегодня на вечер три кресла в Клюни, а перед этим мы пообедаем втроем... Ты не сердишься?.. Жан. Ничуть... Она подходит к нему. Низкая лампа бросает свет на прямые линии ее платья. Наверху, в тени, ее обнаженные руки, свежий, полуоткрытый рот... Внезапное, неодолимое желание! Жгучее воспоминание о ее шелковистой коже овладевает им... Он порывисто обнимает ее, зарывается лицом в волосы... Думает: "Нет, это не может окончиться так... Еще одна ночь, а завтра, завтра..." Она со смехом высвобождается из его объятий. Гюгетта. Дай мне вымыть руки... Он смотрит, как она идет в темный угол к умывальнику, как осторожно поднимает рукава и, не задумываясь, бросает свои кольца в стоящую рядом пепельницу. Вдруг его охватывает раздражение... Он думает: "Она хозяйничает, как дома!.. Ах, порвать все, освободиться!.. Сейчас же!.. Сегодня вечером!" Это твердое решение успокаивает его и отдаляет от нее. Он тихонько вздыхает. Смотрит, как она, сморщив лицо, сразу потерявшее привлекательность, чистит ногти. Конец, этого не вернуть. Все разбито, разбито окончательно... Гюгетта. Проводи меня до остановки... Они выходят на улицу. Семь часов вечера. Шумный поток людей: жители пригородов спешат к вокзалу Монпарнас. Жан идет впереди, расталкивая толпу. Вот и Мой трамвай... Значит, условились? Если ты не встретишь меня у выхода, я пр