е. Он таращил на нее глаза. И тихонько сопел, переполненный тем новым, что услышал. Но на ее вопрос: "Вы представляете себе это, Пауль?" ничего не ответил, только сказал: - Такое бывает разве что в романах и в операх. И это было самое лучшее, что он вообще мог сказать (в смысле своей выгоды, которую еще даже не осознал!). Ибо таким образом он спровоцировал Эрголетти на известные действия (знай мы точнее, как у них обстоят дела, мы бы сказали: спровоцировал ее что-то предпринять по отношению к слишком близко сдвинувшимся объектам на дорогах, будь то сторожки из нетесаных камней или павильоны XVIII столетия в Хетцендорфском парке, со все еще не приведенными в порядок, косо и неряшливо повисшими серыми оконными рамами). - Вы ошибаетесь, Паульхен, - добавила она на сей раз, исполненная уверенности в себе. Молчание, пристальные, неотрывные взгляды. Нижний, более просторный, чистый, пахнущий бумагой, этаж теперь стал еще ощутимее. Возможно, потому Пауль и держался так благоразумно. - Вы ошибаетесь, - повторила она. И дала залп из тяжелого орудия. Она отнюдь не благодетельница, сказала Эрголетти, охота к благодеяниям ей чужда. Для нее речь идет только об эксперименте. А именно: "продвинуть" его, Паульхена. (К последнему выражению она прибегла несколько раз. Оно означало еще и "быть переведенным" в Германии - не в Австрии, - то есть относилось к переходу школьника в следующий класс. Правда, Эрголетти вряд ли думала о таком значении данного слова.) Ранее описанное положение молодого, независимого человека было для него вполне доступно. - Вам следует знать, что для меня этой сущий пустяк. Не говоря уж о том, что впоследствии вы сможете со мной расплатиться. Если вы согласны, то, получив аттестат зрелости, или, вернее, начиная с первого июля, вы будете располагать ежемесячно пятьюстами марками и иметь открытый счет на экстренные расходы в размере, ну, скажем, до пяти тысяч марок - покуда у вас не будет регулярной врачебной практики. В этом последнем я смогу быть вам полезной не только деньгами, но и связями, у меня имеющимися. - А с чем я должен быть согласен, сударыня? - спросил он. - Вы же сказали: если вы согласны... Это было малоприятное замечание. Эрголетти насторожилась, оно ведь могло многому воспрепятствовать и притормозить ее намерения. Зато оно одновременно свидетельствовало о полном бесстрастии Пауля. Бесстрастии наблюдателя. Эрголетти испугалась, но и обрадовалась в то же время. - Я этим хотела сказать: если вы примете то, что я вам предложила. - Я еще не знаю, - отвечал он. - Тут надо поразмыслить. Она отпрянула, испугавшись возможности его выбора. - Сегодня утром я была у ваших родителей, Пауль, - сказала она. - Нанесла им визит. Несмотря на то что не очень люблю вращаться в буржуазных кругах... - (Ого, Пуцингер, Пуцингер!!!) - Мне ясно, что этот круг должен вас согнуть. Должен, утверждаю я. Ваш отец решительно против того, чтобы вы изучали медицину. Это было сказано так, между прочим. Конечно, он хочет, чтобы вы унаследовали его дело. А кто поручится, что одна из ваших сестер не приведет мужа, на которого в этом смысле можно положиться. Ваша мама, так мне, во всяком случае, показалось, вряд ли сумеет проявить достаточную ловкость, выдавая замуж дочерей. Она, по-моему, занята только собою, и тут ничего не изменится. Жить дома, будучи студентом медицинского факультета вопреки желанию отца, среди целого табуна девиц! Ужасно! - Она вдруг умолкла, он тоже молчал, потом сказала: - Не делайте глупостей. Освободитесь пораньше от житейских забот. Впоследствии вас ждет большое состояние, но сейчас-то вам от этого толку мало. Сейчас, поймите, сейчас! Я к вашим услугам. У меня синица уже в руках - финансовый вопрос в этом деле для меня сущий пустяк. Будьте благоразумны, Пауль, и не раздумывайте. Если бы он тогда помнил об Ирме Руссов, возможно, исход этого разговора был бы иным. В отношении ее он, вероятно, придерживался бы романтической верности, юность Ирмы, вероятно, стала бы помехой в его внутреннем диалоге. Теперь же все это было в конце концов отодвинуто в сторону. Пожертвовать чувствами - почти всегда значит заложить фундамент для дальнейшей жизни; правда, нескоро. Но обычно дело того стоит. Так было и с Паулем Харбахом. Он, видимо, знал об уже ранее упомянутом подсчете очков, знал с юных лет и, кроме того, вероятно, обладал достаточной фантазией, а в родительском доме обрел все возраставшее отвращение к филистерскому развитию или течению подобных событий, чтобы понять, что произойдет между ним и Ирмой при дальнейшем запутывании всех этих нитей: а именно - ничего. Медленное угасание, беспоследственная вспышка. Причем несколько размытая, блеклая, вялая, что - и это, как ни странно, не внушало ему ни малейших сомнений! - само по себе являлось наивысшей ценностью, которую можно было сохранить лишь одним способом: избавившись от нее. Так впоследствии выглядело для Пауля это пожертвование чувством. Он, конечно, провел время с Эрголетти, покуда она оставалась в Вене, всего какие-нибудь две недели. Но уже успел получить разъяснительное письмо из Мюнхенского банка - до востребования, - которое должен был передать Эрголетти, почему и выбрал почтовое отделение, далекое от Райхсратштрассе; во-первых, чтобы подчеркнуть, что теперь она чужда ему, далее, чтобы исключить возможность ошибки или путаницы. Итак, он выбрал Веринг. Эта почта стала ему мила, как, впрочем, и весь район, ибо туда он после отъезда Эмилии отправлялся за письмами. Банкир писал то, что поручила ему Эрголетти касательно выплаты Паулю денег начиная с 1 июля, и просил Пауля прислать ему образец своей подписи. В качестве своего мюнхенского адреса он дал адрес Эрголетти. Так все и шло, а чем кончилось, мы уже знаем: в точности тем, чего хотела и как себе представляла Эмилия. Не следует думать, что в Мюнхене она сразу же заарендовала Пауля Харбаха. Она пестовала его отнюдь не каждый день, зато он безмерно ценил эти дни пестования. Они протекали в ее доме, где Пауль никогда не жил, даже в первые дни своего пребывания в Мюнхене. С самого начала он поселился в пансионе на Академиштрассе. Эрголетти пестовала Пауля не только для себя, благодаря ей он стал вхож в лучшие дома мюнхенского общества и в первую же масленицу был участником всех увеселений. Умения хорошо танцевать - вот чего ждали от молодого венца. По счастью, он этих ожиданий не обманул. Пауль слыл молодым человеком из богатой семьи, да и был им; 500 марок ежемесячно (по тем временам изрядная сумма для студента!). Только вот деньги эти он получал не от папаши Харбаха. Но они, Эмилия и Пауль, умели прятать концы в воду даже среди разнообразной и своеобразной жизни мюнхенского общества, по крайней мере в первые годы. Здесь уже пора сказать, что доктор Харбах вскоре после того, как он обосновался в Мюнхене в качестве терапевта, сумел вернуть Эмилии все предоставленные ему суммы с учетом начисленных банком процентов, которые она приняла без возражений. Впрочем, финансовые возможности доктор изыскал не только благодаря доходам от своей практики. Это пришло несколько позднее. В данном же случае старый Харбах, как бы желая вернуть себе расположение сына, заставил его принять возмещение всех расходов на образование и обзаведение (старик сейчас был щедр и не скупился!). Это законное право Пауля, считал он, иначе наследство сына обездолит дочерей. Произошло все это приблизительно в то время, когда Эмилия Эрголетти вступила во второй брак с владельцем крупных машиностроительных заводов, неким Мангольфом. Обед был устроен в "Четырех временах года", доктор Харбах, конечно же, находился в числе приглашенных друзей дома. Тем не менее во фраке среди других, тоже во фраках, он чувствовал себя уж слишком причастным к сегодняшнему событию. Эмилия приветствовала его, как и других гостей. Инженера Мангольфа он знал еще с прежних времен: тот был до того высок, что ростом превосходил Эмилию. Голова его с прилизанными белокурыми волосами либо и вправду была слишком мала, либо из-за его высоченного роста только казалась такою, если смотреть снизу. Он бы отлично подошел к семейству Харбахов (Паулю так думалось) еще и в другом отношении. Эрголетти, похоже, раз и навсегда отрешилась от своей антипатии к буржуазным кругам. Доктор Пауль (всегда ловкий и подвижный) сегодня был как-то скован, скованность эта шла снизу вверх и крепко его держала, не затрагивая, впрочем, головы, ибо он находил достаточно смешным очень уж долго смотреть вслед тому, что ушло безвозвратно (уловить и проследить всю связующую нить!). Только после обеда, в залах, где непрестанно разносили шампанское, неожиданно пришло освобождение. Она вдруг очутилась перед ним, очень высокая, в платье с глубоким вырезом (ему опять подумалось, что он раскусил ее), большие раскосые глаза блеснули влагой, когда она на него взглянула, Эмилия сказала: - Меня радует, Паульхен, что и вы здесь. Тут ее длинная правая рука, обтянутая лайковой перчаткой, поднялась, словно выловив пескаря, и Эмилия протянула ее Паулю. Когда он низко над нею склонился, пальцы Эмилии слегка сжали его пальцы, рот ее при этом смеялся. Но с той минуты он был уже просто гостем на свадьбе, как все остальные - правда, довольно безучастным, такова уж была его манера, - и даже стал получать удовольствие от сегодняшнего праздника. Но тогда, как все было тогда? Он хотел знать и спрашивал себя об этом сейчас, когда, набросив крылатку на свой фрак и сдвинув цилиндр на затылок, шел по темной Максимилианштрассе, по направлению к Макс-Йозеф-плац и главному почтамту, вместо того чтобы взять извозчика и поехать домой. Он все спрашивал себя. И вдруг обнаружился провал: почему тогда, в передней, он нес под мышкой коньки с ботинками? Это было через неделю после отъезда Эмилии. Следующий камень преткновения, о который он мог бы споткнуться в ручье времени, находился уже в венском доме Руссовых: в старом доме на Ленаугассе с огромными высокими комнатами. Такой же была и комната Ирмы, в которую он был допущен вместе с двумя старшими сестрами, и никто его оттуда не выставил. У Ирмы был такой же нос, как у Эмилии, это не оставляло сомнений, достаточно было только раз внимательно на нее взглянуть. А в ее комнате с массивной уютной мебелью, обитой материей в розах, - правда атмосфера Эрголетти здесь отсутствовала и разве лишь напоминала ту, что царила в квартире в Модена-Парке, - держался прохладный чистый запах бумаги, вернее, старых книг. В комнате Ирмы стояло еще малюсенькое пианино из светлого дерева, с виду точь-в-точь спинет. Далее: он знал, что между ним и Ирмой никогда не происходило ничего достойного упоминания, даже пальцы ее не сжимались сильнее, чем это принято, как сегодня - нежданный дар - сжались пальцы Эрголетти; хотя на катке, где втроем или вчетвером скользишь в потоке других конькобежцев (а духовой оркестр играет под навесом), для этого нетрудно было сыскать множество поводов: все ведь держались за руки. Там, на большом ледяном пространстве, под непрерывные шорохи со всех сторон, среди морозной свежести, казалось, веяло домашним запахом комнаты Ирмы на Ленаугассе, и этот запах делал присутствие Ирмы, скользившей рядом с ним (он держал ее за руку), еще ощутимее, чем ее телесная близость. Позднее состоялся разговор с отцом, но Ирма тогда уже была для него потеряна. Из комнаты отца виднелся задний фасад здания университета. Было это до или уже после экзамена на аттестат зрелости? Наверное, после. В разгаре лета. Вся семья жила за городом в Хаккинге, там у них была вилла. - Ты, значит, не хочешь в Высшее техническое училище? - Нет, папа. Я буду изучать медицину. И не в Вене, а в Мюнхене. - Ты будешь... Думается, я вправе здесь кое-что сказать. В конце концов я тебе еще понадоблюсь. - Нет, папа. Ты не обязан финансировать обучение, к которому я стремлюсь, собственно, вопреки твоей воле, разве что с твоего согласия. Я уже обо всем позаботился. И на днях уезжаю. Отец взглянул на него, но ни слова не сказал и вышел из комнаты, притворив дверь тихо, как всегда. Вскоре вышел и Пауль. "Конечно, это было уже после получения аттестата зрелости, - думал он сейчас, идя по Резиденцштрассе. - Ведь через несколько дней я уже был здесь, в Мюнхене. В пансионе "Элите". Когда пятеро хорошеньких дочерей, пусть несколько долговязых, засиделись в богатом доме - у младших, правда, еще только подошла пора высокой котировки, - то причиной этого, что подтверждается опытом, прежде всего, видимо, является мать. На молодых людях "третьего" сословия, которых смущала пятая часть приданого, и родители и дочки могли бы поставить крест. К счастью, эдакие хладнокровные ухажеры не так уж часто встречаются (тут еще кое-что надо добавить). Мамаша Харбах, устремившаяся навстречу обоим "длинным англичанам" (так она про себя называла Роберта и Дональда), была красивой женщиной; она пользовалась этим и еще долго бы не рассталась с излюбленным, всю жизнь совершенствуемым metier [занятие, профессия (франц.)] и связанной с ним ролью, скорее напротив, страсть к этой роли все больше ее захватывала. Здесь, правда, следует вспомнить, что в те времена женщина за пятьдесят считалась старой дамой. Старой госпожа Харбах отнюдь не была и страшилась даже в мыслях взять на себя подобную роль. Но это не шло на пользу ее "конюшне". Куда годится шталмейстер, который не может вывести своих лошадей и показать товар лицом? А этого она, разумеется, хотела. Но у нее ничего не получалось. Как следует разглядеть лошадок было невозможно, точнее, она толклась между ними, заслоняла их от света. И те подозрительные, но несомненные флюиды, мгновенно возникающие между красивой, перезрелой женщиной и любым молодым человеком, постоянно отвлекали внимание от Хильды, Греты, или Женни, или как там их еще звали, хотя госпожа Харбах не позволяла себе ничего лишнего и сомнительного. Однако паутина, уже опутавшая жертву Хеди или Пипси (больше всего теперь, конечно, страдали младшие), вдруг оказывалась порванной в момент, когда уже должна была принести пользу; о Хильде и Грете и говорить нечего, тут время давно приспело. Нет, так лошадьми не торгуют. Младшая дочь, Пипси, на старших мало походила, она была поменьше, то есть нормального роста. Госпожа Харбах была брюнеткой. Белокурые волосы все дочери унаследовали от отца. Теперь уже незаметно было, что он белокурый. Господин инженер Харбах - отличнейший технолог-текстильщик - блестел своей плешью, соперничая с люстрой, что, впрочем, видели только англичане, ибо они несколько превосходили его ростом (как превосходили и Хильду). Супруга, собственно, не уступала ему ни в импозантности, ни в росте, а кое в чем (и не удивительно) даже его превосходила. Ее декольте на вечернем платье можно было сравнить разве что со сверкающим глетчером. Из вышесказанного следует, что Роберт (как вдовец) и Дональд (как его сын) должны были высоко котироваться в этой гостиной. Конечно, котироваться только в качестве сына, пожалуй, маловато, но большинство сыновей такого сорта не бывают этим задеты, более того, они даже очень довольны, вряд ли ощущая, что тут что-то не так. Дональд тоже этого не ощущал, но особой радости в подобной ситуации не испытывал. До сих пор мы за ним столь сильно развитого чутья не знали, разве что во сне, но и это давно миновало. К ним приблизилась Хильда, все шло как обычно. Между матерью и Дональдом уже действовали флюиды (так она победоносно считала, но Дональд оставался Дональдом, чутья у него не было), дочь постояла возле них, постояла - и ушла. С ними раскланялся коммерции советник Гольвицер. В свое время Роберт Клейтон купил у него виллу в Пратере, возможно, читатель еще помнит об этом. Теперь Гольвицер был уже старым противным плутом (в ту пору он был молодым из той же породы, следовательно, теперь все-таки старым. С такими людьми следует обходиться с осторожностью, но живут они при этом приятнее, а главное, легче, чем все порядочные люди). Гольвицер и сейчас был небесполезен для Клейтона, и не потому только, что занимал видный пост в торговой палате и в союзе промышленников; дело в том, что брат Гольвицера в Бухаресте был совладельцем фирмы "Гольвицер и Путник", в те времена крупнейшей на Балканах по торговле сельскохозяйственными машинами, инструментами и разными вспомогательными орудиями, но производством фирма не занималась. Благодаря одному из друзей Мило, молодому и энергичному инженеру Восняку, была установлена связь между бухарестской фирмой и англичанами, которые впоследствии передали "Гольвицеру и Путнику" генеральное представительство в Румынии. Что фирма не была румынского происхождения, явствовало уже из ее названия. Все трое - Роберт, Дональд и Гольвицер (потом к ним присоединился еще и старый доктор Эптингер) - вели деловой разговор в углу одной из гостиных. Над легкими изящными креслами здесь совсем как дома, в вилле Клейтонов, парила лампа с широким абажуром. Гольвицер спросил Роберта Клейтона, как ему удалось справиться с сыростью в доме и мокротою в подвалах - обстоятельство, не оставшееся секретным при продаже виллы. Роберт отвечал, что от того и другого ему удалось избавиться без труда благодаря появившимся в то время в продаже сушильным печам такой-то фирмы. Теперь, правда, в большую часть подвалов проведено центральное отопление. Дональд, сидевший напротив коммерции советника, отметил, что тот ничуть не порадовался, услышав это, нисколько не был удовлетворен и не испытал облегчения. Слегка наклонившись вперед в своем кресле, Дональд внимательно смотрел на отца и вдруг отчетливо понял - они не потерпели ущерба, который Гольвицер предвидел явственно и несомненно. У того и выражение лица было такое, словно он сейчас услыхал какую-то пренеприятную весть. Неприятность для ближнего не состоялась. Жаль. За старовенской добродушной физиономией Гольвицера с бакенбардами a la Шуберт и простонародными усами Дональд внезапно увидел что-то страшное, страшную мерзость, но еще того хуже, почувствовал, что не может этой мерзости противостоять. Чувство это было так сильно, так непохоже на обычные его чувства - а он знал себя, - что оно застряло в нем, словно чужеродное тело. Страх, отвращение и удивление одновременно охватили его. Разговор шел все о тех же печах. Внезапное резкое отвращение к этой теме Дональд, конечно же, должен был принять за отвращение к Гольвицеру. Самообман здесь был неизбежен. В эти мгновения Гольвицер глубоко проник в Дональда, проник в самые густые и путаные заросли, в темные, так и не исследованные чащи ранней его юности. Дональд, с тех пор как научился думать, бывал потрясен собственными чувствами разве что во сне. Он не сумел совладать с создавшимся положением и старался позабыть о нем, но тут отец, нагнувшись к нему, сказал вполголоса по-английски: - Тебе следовало бы проявить какой-то интерес к дочерям. Так Дональд спасся от окружавших его пошлых людей и стариков, которые собирались небольшими группами по мере появления доктора Эптингера, господина фон Кламтача и господина Франца фон Васмута, служившего в министерстве двора и внешних сношений. (Оба последних нам уже где-то встречались.) Дональд, казалось, разрывается между Хильдой и Пипси. При этом он полностью отсутствовал. Столкнись он сейчас с госпожой Харбах с ее глетчером, то даже она, у которой желания были во главе всех ее помыслов, заметила бы отсутствие каких бы то ни было флюидов между ними. Но Дональд не увидел этих горных ландшафтов; за три комнаты отсюда они буквально вдвинулись между несчастной Женни и ее собеседником, который едва успел сделаться таковым. Но еще оставалась Хильда. Дональд словно сквозь вуаль воспринимал ее как вполне приемлемую девицу, как помощь, как опору в нужное мгновение. Словно за стеной, за лиловыми шелковыми драпировками скрывались все возможности, но, увы, тоже парализованные. Хильда обратилась к нему по-английски, он по-английски же ответил ей, хотя в Вене Клейтоны привыкли говорить по-немецки. Тем самым разговор приобрел для Дональда какую-то исключительность и даже соответствие его внутреннему состоянию. Господин Харбах, проходивший мимо, порадовался, что его дочь с такой легкостью отвечает по-английски молодому Клейтону. Когда оба они, отыскивая подходящий уголок, где можно было бы поболтать, проходили через комнату мимо Роберта, сидевшего с несколькими пожилыми людьми и стариками, Дональду подумалось, что под "дочерьми", которыми ему следовало бы заняться, отец, конечно же, подразумевал младших. В эту минуту доктор. Эптингер рассказывал о своей племяннице Монике Бахлер, недавно вернувшейся из Швейцарии, для того чтобы возглавить здесь филиал швейцарской фирмы, в которой она работала уже десять лет: большое специальное издательство, выпускающее техническую литературу, а также разные периодические издания. - Я знаю, - отвечал Клейтон. - Необходимейшее начинание. Часть этих публикаций издается по-английски. Но скажите, уважаемый господин доктор, ваша племянница, видимо, изучала эти науки? - Да, конечно, - отвечал старик. - Она дипломированный инженер. Машиностроитель. - Подумать только! - воскликнул господин фон Васмут. - У нас, по-моему, ничего подобного еще не бывало. В Высшее техническое училище в Австрии, насколько мне известно, женщин не принимают. - Она закончила политехникум в Цюрихе, - сказал Эптингер. - Я считаю, что это великолепно, - вставил господин Кламтач. - Если мне позволено будет спросить, сколько же лет вашей племяннице? - Кажется, лет тридцать шесть или тридцать семь, - отвечал адвокат. - Какие же надо иметь способности, таланты даже! - Да, все это у нее есть, - подтвердил Эптингер. Случай, по тем временам и вправду необыкновенный - впрочем, он еще и ныне составляет исключение, - поверг в волнение присутствующих здесь мужчин. Роберту Клейтону опять попался на глаза Дональд, куда-то направлявшийся со старшей из дочерей. Он покачал головой, но так, что вряд ли кто-нибудь мог это заметить. "Меттерних-клуб" на сей раз собрался в большой комнате, которую гимназист Фриц Хофмок занимал в родительском доме. Обставлена она была новейшей довольно элегантной мебелью (фирма "Портуа и Фикс") - подражание ампиру. При такой обстановке эта берлога все же носила определенные черты своего обитателя. На книжной полке стояло несколько томов посмертно изданных записок Меттерниха, перед ними в маленькой вазе белая гвоздика. Такие гвоздики носили в петлицах все три действительных члена клуба - Хериберт фон Васмут, Зденко фон Кламтач, Фриц Хофмок, - а также экстраординарный член такового, Август Каниш из Монреаля. Для его принятия было созвано формальное заседание, на котором он впервые и получил заранее приготовленный цветок в петлицу. (Зимой это было несколько дороговато.) Что касается значков, то все четверо относились к ним с высокомерной брезгливостью. Количество членов клуба этими четырьмя и ограничивалось. А своим возникновением клуб был обязан бодрящему влиянию, исходившему от "англичан", которые почти каждый день встречались им по пути в школу (Клейтоны, конечно же, проходили пешком несколько шагов, отделявших их виллу - если идти через мост - от конторы). Между этими "двойниками" - оно было табу и вслух никогда не упоминалось - и Августом Канишем поначалу гимназисты никакой связи не усматривали. Об Августе они знали, что он живет у своего дяди на Принценалле. (Это уж само по себе было хорошей рекомендацией.) "Меттерних-клуб" по замыслу своего основателя Зденко фон Кламтача, или, во всяком случае, автора идеи его создания, являлся учебным клубом. Статут клуба обязывал каждого действительного или экстраординарного члена к правильному и своевременному приготовлению классных и домашних заданий. (Для Августа это было чем-то само собой разумеющимся.) Школьные заботы и экзаменационные страхи, правда, считались неизбежными, но прежде всего в высшей степени "неэлегантными". Согласно статуту, каждый член клуба обязан был помогать другому, при этом, разумеется, сильные стороны одного дополняли знания другого (в этом было величайшее благо всей затеи, один лучше знал по-гречески, другой хорошо разбирался в математике, и в результате все поднимались до сравнительно высокого уровня). Во время обычных и частых встреч прежде всего контролировались знания, но главное - подготовка к урокам следующего дня. И также согласно статуту, каждый член клуба должен был по утрам тщательно совершать свой туалет и самое позднее за десять минут до начала занятий уже быть в гимназии. Небольшая и неторопливая прогулка по пути туда считалась point d'honneur [дело чести (франц.)]. Им было приятно встретиться лишний раз. Статут клуба был изложен письменно и подписан четырьмя юношами. Хранился он под титульным листом первого тома посмертных статей Меттерниха. И все четверо педантично его придерживались. Нетрудно себе представить, что они выразительно читали наизусть стихи Горация, бойко переводили "Диалоги" Платона, сыпали историческими датами, а на уроках математики решали все четыре примера за пятнадцать минут до звонка. Между этим квартетом и остальным классом всегда сохранялась известная дистанция. Август ходил в школу совсем по другой дороге. Шел так же, как шли Клейтоны в свою контору, то есть через мост, а дальше налево и в гору по прямой и длинной Софиенбрюккенгассе. На верхнем ее конце и находилась гимназия. Август всегда любовался широким видом, неторопливо, по статуту, шагая через мост. Посередине его, между решетчатыми перилами, была проезжая часть. Слева и справа от нее пешеходы шагали по широким тротуарам. Чаще Август шел по правому тротуару и улицу пересекал, уже миновав мост. С этого правого тротуара виден был легкий изгиб Дунайского канала вверх по течению до железнодорожного виадука, виадук этот, словно узкий, смело прочерченный штрих, парил в серой зимней дымке. Иногда Август по несколько минут стоял на мосту. Это был среднего роста, склонный к полноте юнец; движения его казались медленными, даже вялыми. Он никогда не спешил. По дороге в гимназию вел себя соответственно статуту "Меттерних-клуба". В первое время, впрочем, избегая окольных путей. Почему, спрашивается, заседания клуба происходили у Хофмока, а не у Зденко Кламтача? На это следует ответить, что всякое новшество, выходя из рук инициатора, переходит в руки организатора; помня об этом, мы правильно распределим места обоих. Вдобавок у Фрица было монументальное собрание работ Меттерниха (подарок отца, прежде они хранились в принадлежащей отцу библиотеке), что создавало определенную топографию комнаты благодаря центральному положению книжной полки из красного дерева - таким образом этот ряд книг действительно становился центром. Перед книгами было довольно места для белой гвоздики в вазе; Фриц не скупился и покупал этот цветок даже зимой и уж обязательно перед каждым заседанием. Во время этих заседаний по-немецки говорить запрещалось, немецким языком пользовались лишь на так называемых учебных заседаниях, иными словами, совместно читали написанный по-немецки отрывок из Меттерниха. Но обсуждали его почему-то по-французски. В последнее время для чтения все предпочитали переписку канцлера с графиней Ливен - супругой тогдашнего русского посла в Лондоне. Переписка велась по-французски. Но обиходным языком членов клуба был, однако, английский. В том и другом случае Август приобрел влияние и уважение в клубе. Английский был его родным языком, по-французски же он свободно говорил с детства. Двуязычие типично для той части Канады, откуда был родом Август. Французский же и английский языки троих действительных членов клуба в основе своей были результатом принятого тогда в этих кругах Вены воспитания, даваемого гувернантками, а позднее дополненного и развитого благодаря чтению, но их знание этих языков было грамматически стерильным, ибо все три мальчика с первого класса гимназии выбрали эти языки как "свободный предмет". Вот тут-то Август и стал для них бесценен. Только от него они научились свободно выражать свои мысли как по-французски, так и по-английски. Все это подобало членам "Меттерних-клуба". Ведь канцлер был не просто одним из виднейших французских стилистов - французы даже претендовали на то, чтобы сделать его "своим", это доказывается не только перепиской с графиней Ливен, в 1909 году изданной в Париже господином Ханото, но и свидетельством Франца Грильпарцера, встретившегося с Меттернихом на завтраке в Неаполе, где тот упросил поэта за черным кофе на память прочитать ему по-английски целую песнь из нового творения лорда Байрона. (Вот каковы были политики в те времена.) Здесь следует упомянуть, что, когда Роберт Клейтон снова вознамерился написать родственникам в Канаду, он счел необходимым узнать, как идут дела Августа в гимназии. Из самого Августа извлечь что-либо было нелегко, кроме разве что: "quite well" или "all right", и также он никогда не рассказывал о школе или о своих соучениках. Но это, конечно, не была безучастность или бесчувственность, как у Дональда. Скорее его многое забавляло, он смеялся, пожалуй, не без коварства. Толстый юнец был молчалив, по крайней мере на первый взгляд. Так вот однажды утром Роберт отправился в гимназию. Пройдя мост, он оглянулся налево и зашагал по длинной, прямой улице, подымающейся в гору. Чрезмерно вытянутое школьное здание было, собственно, двумя зданиями, похожими, как близнецы, с двумя большими подъездами; первый вел в педагогическое училище, Роберт решительно направился ко второму. Он знал этот дом, так как осенью приходил сюда записывать Августа. В широких коридорах с выложенными плиткой полами сейчас, когда шли уроки, было пусто и тихо. То из одного класса, то из другого доносились голоса. Он уже шел мимо приемной директора и конференц-зала, но ему никак не удавалось вспомнить имя классного наставника. Толстый Август лишь однажды произнес его. Итак, Клейтон даже не знал, кого ему спросить. В этот момент из приемной директора вышел не без некоторой важности рослый плотный человек в темной форменной куртке с желтыми пуговицами и в черной шапочке, по-видимому педель. Роберт, учтиво ему поклонившись, спросил, может ли он поговорить с наставником VII "А" класса. (Хорошо он хоть это знал.) Ансбек, так звали секретаря дирекции, слегка оторопел, так как, спрашивая преподавателя, все, как правило, называли фамилию такового, и вдобавок принято было говорить не "наставник класса", а "классный наставник". Сейчас, к сожалению, неприемные часы, вежливо, однако с важностью человека, ведающего куда более серьезными делами, которые, впрочем, ему по плечу, отвечал Ансбек, но господин учитель Петшенка в настоящее время не в классе, а в конференц-зале, он немедленно ему доложит. - Клейтон, дядя гимназиста Каниша, - подсказал Роберт. Но докладывать не понадобилось. Дверь открылась, из нее вышел молодой человек невысокого роста. Ансбек вполголоса почтительно назвал ему посетителя и ретировался. Доктор Петшенка подошел, они познакомились. Клейтон появился здесь, никем не вызванный, в неурочный час, точь-в-точь как появлялись родители или родичи гимназистов, которым предстоял провал на экзаменах. Роберт, конечно же, ничего об этом не знал, не знал он и каким тяжким крестом были эти родители (и ученики) для педагогов. Он только обратил внимание на несколько сдержанные манеры господина учителя. Доктор Петшенка был знающим филологом и превосходным учителем. Правда, он был человеком раздражительным и, раздражаясь, не краснел, а бледнел. Его ученики давно подметили и отметили это странное явление. В гимназии циркулировал стишок: Всем известен факт занятный - С виду Петшенка квадратный. Или что-то в этом роде. Значит, тут крылось нечто тревожное. Профессия преподавателя гимназии, конечно, преувеличивает некоторые черты характера, ибо вынуждает человека ежедневно сталкиваться с тридцатью или сорока другими характерами. Мало есть профессий, где человек до такой степени выставлен напоказ. Узнав, с кем он имеет дело, доктор Петшенка почувствовал облегчение, его натянутость несколько ослабла. Но теперь он, видимо, удивился, зачем к нему пришел Клейтон. - Да, мистер Клейтон, - сказал он, - многого я вам сообщить не могу. Ваш племянник Август, возможно, еще в нынешнем году станет первым учеником класса, ибо мои коллеги не расходятся со мной во мнении. Очевидно, он всего более предрасположен к точным наукам, во всяком случае, как сказал вчера коллега доктор Травничек, по физике и математике у него неизменное "отлично". Нельзя не отметить и его усердие в занятиях латынью и греческим. Одним словом, у педагогов есть все основания быть довольными этим гимназистом. "Ай да толстячок!" - подумал Клейтон. - Удивительно, до чего хорошо он владеет немецким, - добавил еще Петшенка, - да и с литературой у него все обстоит благополучно, так заявил на последней конференции наш германист. Помимо всего, мистер Клейтон, ваш племянник выказывает еще одно незаурядное дарование. Учитель улыбнулся. Это была своеобразная улыбка, как бы затронувшая только внешнюю поверхность лица. Он выдавил ее из себя. Это не подлежало сомнению. Улыбка обнажила его верхние резцы. - Какое же именно? - спросил Клейтон. - Истинный талант в выборе окружения, - отвечал Петшенка. Улыбка почти сбежала с его лица и уже не могла целиком скрыть испытываемую им неприязнь. - Как в стенах гимназии, на переменах, хочу я сказать, так в последнее время и на улице, по дороге сюда, поскольку мне приходилось наблюдать, я всегда вижу вашего племянника с верхушкой класса... - (В этом выражении уже слышалась откровенная ирония.) - Я хочу сказать, только с лучшими и наиболее перспективными учениками. - (И сейчас не обошлось без иронии.) - Эти молодые люди уже теперь ведут себя как будущие ученые. Такая студенческая характеристика безмерно огорчила бы членов клуба, экстраординарному члену, впрочем, она была бы не совсем понятна. Но в клубе никто ничего о ней не узнал. Ибо Клейтон ни словом не обмолвился Августу о своем посещении гимназии. Не преднамеренно и не из каких-либо педагогических соображений: просто после того, как он собрался с духом пойти туда и узнать, как обстоят дела у Августа, он успокоился и начисто об этом позабыл. Дела, кстати сказать весьма радостные, в тот же день отвлекли его: фирма "Гольвицер и Путник" из Бухареста заказала ему четырнадцать машинных агрегатов. Заказ пришел с сегодняшней почтой. Дональд в дверях конторы помахал ему письмом, собираясь немедленно снести таковое на завод и на склад. Сбыт на Балканах возрастал чуть ли не с каждым днем. В этот же день дома во время ленча Роберт и Дональд решили повысить премиальные инженеру Восняку в Белграде, который сейчас, как и раньше, не жалея сил, работал на них. Клейтон, церемонно распрощавшись с доктором Петшенкой, пошел к лестнице по каменным плитам широкого коридора и в конце его, в рамке под стеклом, увидел большую доску со списком преподавателей гимназии, где были указаны их специальности и классы, в которых они работали. Он остановился перед нею и вскоре уже знал фамилии всех педагогов VII "А" класса. И то дело. По этой доске он бы и раньше мог сориентироваться. Наверху стояло имя директора. Он был даже регирунгсрат. Список, чрезвычайно тщательно выполненный, был написан пером рондо, инициалы - красными чернилами. Из близлежащих классов доносились приглушенные голоса. Где-то там сидел толстый Август. Того, что он, Клейтон, узнал, было вполне достаточно для письма в Канаду. Роберт спустился вниз. Застекленные двери закрылись за ним. Он глянул на потолок вестибюля и заметил весело раскрашенные - синим и красным - своды. Ему понравился орнамент из золотых крапинок. Наверное, перед началом учебного года этот орнамент освежили и подкрасили. Впрочем, какое отношение имел он к успехам Августа в греческом языке и в математике... Зимний день показался Роберту очень теплым, когда он уже стоял перед большими школьными воротами на широком и в этом месте заасфальтированном тротуаре. Идя вверх по длинной улице, он этого не заметил; сейчас он уже шел вниз. На другой ее стороне домов не было, только склон, выложенный булыжником. Чем ниже спускалась улица, тем выше становился склон. Вдоль склона тянулась стена, над которой высились деревья сада. Клейтон шагал вниз, думая о Хильде Харбах и о том, что Дональду следовало бы поухаживать за кем-нибудь из младших сестер. Идя дальше по этой длинной улице, он вдруг осознал, что направляется к дому, а не в контору. И на первом же углу повернул направо. Эти мальчики занимались учением в гимназии точно так, как другие занимаются каким-то своим делом, и едва ли хоть один из троих действительных членов "Меттерних-клуба" отдавал себе отчет, что "оба англичанина" перевели для них стрелку на такие рельсы, по которым они и дальше скользили с не меньшей приятностью и удобствами, разумеется, бессознательно и поначалу только благодаря чарам, околдовавшим Зденко фон Кламтача. До сих пор они учились прилежно по той простой причине, что учиться плохо считалось у них "неэлегантным". Не все ли равно, каким ключом ты пользуешься, чтобы открыть для себя ту или иную ситуацию: лишь бы этот ключ сработал. Спустя некоторое время Роберту Клейтону случайно и как бы между прочим уяснилось, что у превосходного учителя Петшенки не все благополучно обстояло с молодыми людьми, как он выразился, приятелями Августа. Здесь была какая-то затаенная обида. Столь высокообразованному человеку следовало бы платить совсем по-другому. Наш фабрикант в таких делах не ошибался. Между тем погода оставалась теплой, какою была в тот день, когда Роберт отправился в гимназию. Но о весне, конечно, еще и речи быть не могло. В саду все было мокро, черно, серо-зелено. Дональд стоял у заднего фасада дома - руки в карманах, плечи высоко подняты, зажав в зубах трубку, которая торчала почти горизонтально (совсем не так, как у его отца, - такие различия хоть и существенны, но незначительны). Из-за угла показался привратник, он шел к черному ходу, чтобы спуститься в подвал и проверить котел центрального отопления, устроенного уже несколько лет тому назад. Котел надо было отрегулировать, по сегодняшней погоде он слишком жарко топился. Дональд пошел вслед за Брубеком. Он никогда еще не был там, внизу. В конце узкой лестницы Брубек открыл железную дверь. На них неожиданно пахнуло жаром. Вообще же здесь было даже уютно. Перед котельной - нечто вроде кабинета. Под высоко вознесенным окном - стол и кресло; на столе газета, на ней очки. - А-а, вот они где! - воскликнул Брубек. Иногда, возясь с отоплением, он подолгу засиживался здесь: надо было проследить, хорошо ли все разогрелось. По нынешним нашим понятиям, оборудование было очень уж устарелое. Из "кабинета" был проход в котельную. Брубек повернул выключатель, вспыхнул свет. Электропровод был заключен в толстый кабель. - Отсюда можно пройти еще дальше? - осведомился Дональд, указывая на вторую железную дверь. - Да, - отвечал Брубек, - в погреба. - Он подскочил к двери, открыл ее и зажег там свет. Дональд заглянул в теплое темноватое помещение, где слева высилась арочная перемычка над коридором, уходившим куда-то вдаль. Справа в углу стояла громоздкая штука, прикрытая мешковиной. - Это старые сушильные печи, - пояснил Брубек, - очень хорошее было устройство. Ими и сейчас можно было бы пользоваться, они еще в полном порядке. Надежно сделаны. Но теперь в подвалах центральное отопление. Я и летом, случается, пускаю его в ход. Сырость как рукой сняло, а о мокроте и говорить не приходится. Гляньте-ка, мистер Дональд, это я укрепил здесь лет тридцать тому назад, когда печи ставили, а они уж сделали свое дело. Сырости и в помине нет. Брубек хлопнул рукой по огромному листу бумаги, покрывавшему чуть ли не всю заднюю стену. Плакат, конечно, давно бы рассыпался, будь здесь так сыро, как раньше. Дональд обернулся. И тотчас вспомнил, вернее, узнал изображение на плакате: неистово пылающая пасть печи, высоко поднятые руки, сжатые в кулаки, справа и слева растущие из туловища печи; бегущие, рыдающие пары и пятна плесени. На краткий миг Дональд снова ощутил непостижимо яростное отвращение, сразу признав это тем, чем оно, собственно, и было - воспоминанием о мучительном впечатлении детства. Но тут же опять забыл его, Дональд был человеком, воспринимающим лишь внешний мир. В нем не было, если так можно выразиться, внутренней рутины. А ведь и внутренние случайности надо уметь вовремя схватить за хвост. Итак, он сказал еще что-то Брубеку и пошел наверх. Удивительно было - хотя и лежало на поверхности, - что во время обеда (на котором полагалось присутствовать и Августу, одетому с иголочки) отец упомянул о коммерции советнике Гольвицере. Они были приглашены к нему на soiree [званый вечер (франц.)]. Роберт Клейтон, однако, не смог присутствовать на вечере у коммерции советника. Он в это время лежал в постели, чихая, кашляя и ругаясь; принимал пирамидон, пил виски без содовой, связанный с внешним миром только воронами пророка Ильи, то есть Дональдом и Хвостиком. Поскольку из-за насморка он почти ничего не видел, то даже не мог развлечься чтением; здесь уже в игру вступал Август, по вечерам читавший своему дяде отрывки из выдающегося труда графа Кромера "Современный Египет". В результате насморк заполучил не только Август, но и весь "Меттерних-клуб". Впрочем, Дональд и Хвостик этой участи избегли. Дональд подумал было в свою очередь отказаться от посещения Гольвицера, раз отец вынужден был это сделать, сославшись на жестокую простуду. Но Роберт об этом и слышать не хотел. Дональд во что бы то ни стало должен там появиться. На этом он стоял неколебимо. Итак, в назначенный вечер длинная "найт-минерва" снова ждала у подъезда в слабом свете роскошного фонаря; в тесной и голой прихожей слуга уже помогал Дональду надевать шубу. Машина тронулась с легким гудением. С моста Дональд видел далекие огни, отражающиеся в изгибе канала. Потом она проехала мимо завода, погруженного в темноту, светилось только одно окно в проходной; позднее там, отдыхая между своими обходами, сидел ночной сторож. Поездка длилась довольно долго, вверх по Вольцайле - подъем, в те годы еще высокий, "найт-минерва" взяла легко, - дальше мимо собора, потом через Грабен, где было потише, и, наконец, через Хофбург; вскоре они уже въехали, если можно так сказать, в открытое море темноты и простора, где фонари попадались лишь изредка. Дональд ощущал сегодня обычно ненавязчивый запах лавандовой воды, резкий и острый, он пробивался под шубой из выреза вечернего костюма там, где крахмальная манишка (какие еще носили тогда к визиткам) немного топорщилась на груди. Он, видимо, налил многовато "Аткинсона" на белье и носовой платок. Машина шла уже вверх по Мариахильферштрассе: эту часть Вены Дональд почти не знал. Тот, кто всегда ездит в машине с хорошо знающим местность водителем, сравнительно медленно узнает город. Дональду был известен, пожалуй, только Пратер и тот район Вены, где находилось Высшее техническое училище со всеми своими институтами. Едва Дональд успел вылезти из машины перед большой виллой с ярко освещенными окнами, как почувствовал, что оказался совсем в другом мире, чем мир Харбахов и им подобных. Уже прибытие гостей - карета подъезжала за каретой, а время от времени автомобиль - было шумным и фамильярным; большинство приветствовали друг друга еще на улице, а в просторном вестибюле не стояла та формальная тишина introitus [вступление, начало (лат.)], в которой обычно снимают пальто и шубы, а, напротив, беззаботнейшая болтовня. В первой гостиной гости здоровались с хозяином дома, смеясь и громко что-то восклицая. - Как поживает ваш папенька? - осведомился Гольвицер, и Дональд, уже заразившийся общей веселостью, со смехом отвечал: - Благодарю вас, господин коммерции советник, он лежит в постели, чихает и огорчается, что ему нельзя быть здесь. В тот же момент Дональд сообразил, что из-за своей дурацкой бесхарактерности опять совершил неловкость - расхохотался прямо в лицо Гольвицеру; произошло это в суете и давке веселого прибытия гостей. Ему сразу не пришло на ум, что для человека в возрасте Гольвицера, а теперь уже и его отца простуда значит больше, чем для молодого. Так или иначе, но по лицу коммерции советника прошла тень, когда он настойчиво продолжал: - Что же, у вашего папеньки высокая температура? - О, нет, - отвечал Дональд, уже взяв себя в руки. Его тут же подхватила волна новоприбывших и унесла в соседние гостиные; эту волну разделяли только лакеи с большими подносами, уставленными бокалами с шампанским, более или менее зорко следившие, чтобы все гости пили. Невозможно было хоть на мгновение остаться с пустым бокалом в руках или, боже упаси, вообще без бокала. Лишь досада на себя заставляла Дональда пить. Вообще-то он пил вино, разве что следуя светским обычаям, а виски - из уважения к отцовским привычкам. Повторяем, досада на себя принудила его до дна осушить бокал, второй, немедленно очутившийся у него в руках, он отставил в сторону. С этим Гольвицером всегда было так, стоило только с ним соприкоснуться, и тебя уже ждала неприятность. Он вытягивал из человека любую слабость, как штопор пробку из бутылки. Анфилада гостиных кончилась, и перед Дональдом неожиданно открылся большой зимний сад. Инцидент с Гольвицером (а именно так воспринимал вышеописанный разговор молодой Клейтон) все-таки еще не дал ему возможности простейшим образом объяснить себе атмосферу этого дома, столь отличную от других известных ему домов - он почувствовал ее с первого же мига прибытия гостей, - а именно что это дом богатого холостяка, многих приглашавшего только из-за того, что они ему подходили и его развлекали, при этом он ровно никаких целей не преследовал. По крайней мере эти гости здесь не выглядели неуместными, но были как бы оттеснены на второй план. Однако самое главное - не было здесь хозяйки дома и, что еще важнее, хозяйской дочери, а следовательно, не было и связанных с ними намерений, ловко или неловко проводимых в жизнь. К тому же Дональд вскоре понял, что большинство гостей здесь принадлежит к той породе людей, которую не встретить в кругах венских промышленников. Конечно, и там, изредка можно увидеть известного актера из Бургтеатра, профессора университета или художника, в особенности если тот прославился как услужливый и приятный портретист. Но здесь, пожалуй, едва ли не все преследовали те жизненные цели, о которых на Райхсратштрассе, вероятно, многие даже понятия не имели. Дональд, переходя из гостиной в гостиную, уловил это по обрывкам весьма оживленных разговоров; в них он при всем желании не мог бы принять участия из-за полного непонимания, о чем они, собственно, ведутся. Он ходил по мелкому гравию вокруг большой группы пальм посреди зимнего сада и вскоре очутился в полном одиночестве. Никто даже по ошибке сюда больше не забрел, не показал примера другим, хотя здесь везде стояли удобнейшие плетеные кресла; едва заглянув в дверь и увидев пустое помещенье, все предпочитали оставаться в комнатах, где было полно народа. Между деревьями был большой и довольно глубокий бассейн - пруд малого формата с прозрачной водой и каменистым дном. Дональд, глядя в него, размышлял, как бы ему отсюда удрать. Он ведь уже приветствовал хозяина дома (и говорил с ним), как, впрочем, и с несколькими знакомыми; словом, он здесь побывал, теперь можно уходить. А не показаться ли еще раз в гостиных? "Пруд" был разделен на два сегмента изящной стеной, выложенной в виде буквы S, из середины которой бил низкий и сильный фонтан - вода из него лилась в обе половины бассейна. На одной из сторон, среди мелких плавающих кувшинок, Дональд увидел двух медленно приближающихся толстых золотых рыбок. Светло-красные, они, казалось, так и светятся. Эти декоративные твари плыли элегантно и неторопливо, затрачивая минимум сил на движения хвостовых плавников. Отец, конечно, заметит его преждевременное возвращение или узнает о нем от шофера. Из-за этого незначительного соображения ветер, уже надувший паруса Дональда для отплытия, сменился штилем. Он огляделся, так как ему вдруг стало чего-то недоставать - гул голосов в соседних комнатах смолк, они были пусты. (Столовая и буфет оттянули всех гостей.) Дональд задним числом осознал, что, углубившись в созерцание воды и медленно плывущих рыбок, он обо всем на свете позабыл. Сейчас было бы очень просто через опустевшие гостиные пройти в вестибюль. Но тут кто-то быстро вошел в зимний сад. Невысокая молодая дама в темном платье, с блестящими черными волосами, за нею семенил старый доктор Эптингер, чья остроконечная бородка давно уже стала белоснежной. - Положи здесь, мы возьмем его, уходя, - быстро проговорил он. И вдруг увидел Дональда. - Что же вы делаете здесь, господин инженер, в полном одиночестве? Дональду показалось, что все это очень в духе Гольвицера. Чему тут только не удивишься. Рыбы плавают вокруг. Дом полон чудес и коварства. Доктор Эптингер представил Дональда своей племяннице. А тот сам себе казался пустующей, незапертой квартирой, в которую каждый может войти прямо с улицы. Фройляйн инженер (!) Бахлер между тем искала места, куда можно пристроить свой ридикюль, который явился бы помехой в буфете, так она сказала, ведь там надо держать в руках тарелочку и кое-что еще. Подходящее место сыскалось за пальмами; там, где декоративная стенка бассейна расширялась до ширины скамейки. Надо сказать, что эта маленькая Моника стала очень похожа на своего давно уже покойного отца доктора Кайбла. Ей тоже была свойственна изящная размеренность движений, но ее красивое лицо было пронизано какой-то энергичной резкостью, в данном случае казавшейся прелестной, тогда как у матери лицо всегда имело несколько кисловатое выражение (оно сохранялось и поныне). Итак, Дональд прошел вместе с ними в столовую, Моника Бахлер уже вонзилась в него, как стрела, влетевшая в одну из по рассеянности неплотно запертых дверей. Когда они покончили с лангустом, шабли и петифурами от Герстнера, удачно балансируя тарелочками и бокалами (если бы кто-нибудь опрокинул всю эту снедь на свою крахмальную манишку, это было бы вполне в духе Гольвицера), и старик Эптингер отправился играть в карты, крепко засевшая стрела уже торчала из Дональда. Нелегко ее терпеть, решил Дональд. Но он знал, что так будет (?!). Позднее Моника предоставила дяде ехать домой в одиночестве, ибо кружной путь через Деблинг, где она временно жила у родителей (она так и сказала: "временно") был очень долог, впрочем, теперь этот же самый путь проделала "найт-минерва". Дональду уже было известно, откуда она приехала и что делала здесь, в Вене. Надо заметить, что Моника выглядела не моложе своих лет, а ей уже перевалило за тридцать пять, как, вероятно, помнит читатель. Видимо, это стояло в прямой связи с деятельной резкостью ее черт. В машине она как бы невзначай заметила, что не собирается долго жить у своих родителей. Она-де от этого уже отвыкла. Вот здешние края (они как раз ехали по главной улице Хитцинга) ей по душе. Вообще же с этого момента она хочет говорить с ним больше по-английски, ради упражнения. Последнюю фразу она сказала уже по-английски. Ее высказывание шокировало Дональда, вернее, взволновало, как будто она опустила для него подъемный мост: дальнейшее общение ведь несомненно предусматривалось в этих словах. - Мой дядя давнишний юрисконсульт вашей фирмы. - Здесь, в Вене, он был им с самого начала, - сказал Дональд. - Мы многим ему обязаны. Сейчас она уже шла по спущенному мосту. Ее беглый и небрежный английский был поистине удивителен. На этом языке она говорила не хуже, чем Клейтоны по-немецки. - Бывали ли вы в Англии? - осведомился Дональд. - Да, в Бирмингаме. Я там два года проходила практику на фабрике стальных перьев "Брандауэр и Кo". Фирма "Брандауэр" имеет отделение и в Вене. Это люди необыкновенно высокого роста, вроде вас или дочерей Харбаха. - Вы даже их знаете? - Да, я вчера была у них. Чем дальше они ехали, тем отчетливее Дональду казалось, что почти весь Хитцинг состоит из темных огромных парков. Эта часть города тоже была ему почти совсем незнакома. Примечательный и, хотелось бы сказать, здоровый инстинкт предписывал Дональду молчать. Что-то случилось, он точно это знал и знал также, что случилось как бы вне его (так живо он перевоплотил удивительную внутреннюю ситуацию в житейскую, фактическую), ему хотелось узнать, что же это такое. Молчание, он убедился в этом тотчас же, давало ему известный перевес, что вообще-то было ему нелегко, принимая во внимание живость Моники, нелегко уже тем, что сейчас он воздерживался от мелкой разменной монеты пустого разговора. Он твердо решил стоять на своем. Но она этого явно не могла взять в толк и потому совершила ошибку, которая для нее и по ее понятиям, конечно же, не была таковой. Она говорила подробно и не очень связно и все оживленнее пригоршнями бросала слова Дональду, но они отлетали от него, как от стены горох. Мы же вправе здесь впервые сказать о том, что доселе лишь предполагали (когда Дональд во время спора миссис Чиф и Кэт в Бриндли-Холле вышел из своей комнаты в коридор), что натура у него холодная или по крайней мере в нем гнездится предрасположение к холодности. Итак, они ехали в Деблинг. Ее родители, сказала Моника, хотят на днях устроить небольшой прием, чтобы отпраздновать ее возвращение в Вену, "будут только мои друзья и подруги, я надеюсь, что и вы придете, мистер Клейтон". Когда она сказала ему свой адрес, а также день и час, Дональд, как ни странно, велел шоферу остановить машину и включить свет, потом вынул свою записную книжку и аккуратно все записал. Когда он уже один ехал домой, пересекая город от Деблинга до Пратера, рядом с ним, на месте, где только что сидела Моника, была пустота - зияющая и холодная. В ближайшие дни подходил срок сдачи фирме "Гольвицер и Путник" заказанных ими четырнадцати агрегатов, что в первую очередь занимало Дональда. Эти сроки надо было во что бы то ни стало соблюсти и, если удастся, не использовать резервного времени. Но здесь весьма кстати оказались запасы готовой продукции, вернее, бухарестцы попали в самую точку, потребовав то, что уже было изготовлено, и притом в достаточном количестве. Хвостик и Дональд бодро действовали сообща. Папа Роберт смеялся, и трубка вертикально свисала у него изо рта. О делах, которыми увлеченно занимались Хвостик и Дональд, он давно уже и не помышлял. А те двое хлопотали без устали. Роберт смеялся и хлопал Хвостика по спине, говоря: "Старина Пепи". Он хорошо чувствовал себя здесь. Так как действительно пустил здесь корни - именно теперь, когда после долгого отсутствия его окончательное возвращение в Чифлингтон было куда возможнее, чем раньше. Августа во время долгих рождественских каникул часто видели на заводе. В руках у него всегда была толстая записная книжка. Он и книги по технологии часто таскал в свою комнату. В соответствии с ритуалом "Меттерних-клуба" Август тоже стал ходить в школу окольными путями. Зденко, Фрип или Хериберт, шагая своей небрежной походочкой, любили встречаться с ним. Последнему Август рассказывал о своей краткой каникулярной практике после Нового года. - Ты, значит, и вправду намерен стать инженером-машиностроителем? - спросил как-то Хериберт, на что Август, конечно, ответил утвердительно. Когда они подходили к гимназии, было без четверти восемь. В канавах вдоль улиц лежал грязноватый снег. Погода стояла теплая. Со всех сторон спешили школяры, даже маленькие с ранцами за спиной, так как рядом с гимназией находилось педагогическое училище, которому была придана народная школа - для практики будущих учителей. Хериберт и Август шли как по гребню горы, откуда открывался широкий вид; так можно обозначить расположение духа, в котором они явились в гимназию в положенный час, спокойные, холеные и тщательно подготовленные. Они были вправе смотреть на классные занятия как на удовольствие. Разумеется, они даже и не подозревали, что такие счастливые ситуации принадлежат к редчайшим явлениям жизни. Они наслаждались безмятежной ходьбой и беседой, и никакие сравнения не могли бы усугубить это блаженство, хотя для Хериберта фон Васмута многое, так сказать, было еще свежо в памяти, ведь он отнюдь не всегда был таким отличным, таким надежным учеником. Напротив, он годами не усердствовал в учении и, торопливо шагая в школу, бывал озабочен своей неподготовленностью по всем предметам, да и забот в ту пору у него было больше, чем волос на голове. Но об этом он начисто позабыл. Один только Зденко мог при случае вспомнить прежние свои обстоятельства. Но вспоминал разве что в полусне. В своем клубе они вскоре зашли так далеко, что требования, предъявляемые ими друг к другу, были посерьезнее того, что с них спрашивали в гимназии. Впрочем, все это делалось только для шику. Во имя дендизма, который никому в школьных стенах не импонировал. Но кичливости тут не было. Молодые люди помышляли лишь о доподлинной романтике. Неясно, впрочем, понимал ли это до конца хитрый толстый Август. Для него учение было чем-то вроде спорта - вообще-то он был ленив и малоподвижен; уроки верховой езды в близлежащем манеже, которые он брал по настоянию Роберта Клейтона, были ему очень не по вкусу. Впрочем, другие мальчики тоже учились верховой езде. Но только Зденко давно уже был превосходным наездником. Ясно, что канадец не знал и не мог знать, куда метил Хериберт своим удивленным вопросом, неужто же Август и вправду хочет стать инженером-машиностроителем. Между тем юный господин фон Васмут, видимо, жаждал ему это объяснить. Разумеется, подобная попытка ни к чему бы не привела, ибо тенденция, в ней содержавшаяся, осталась бы непонятной заморскому толстяку. По Хериберту выходило, что профессия инженера не подобала члену "Меттерних-клуба". - Они - подразумевались инженеры - не пользуются у нас особым расположением общества, так обстоит со многими специальностями. К примеру, с зубными врачами, преподавателями гимназии или кадровыми офицерами-пехотинцами. В обществе никого из них не встретишь. Хотя с инженерами, пожалуй, дело до этого не доходит. Августа, происходившего не из чиновно-иерархического государства, а по существу все еще колониального, где общественный вес поначалу могли иметь только первые поселенцы (если бы вообще речь шла о таковом), то, что болтал Хериберт, собственно, нимало не трогало. - Зубной врач и преподаватель гимназии тоже могут быть джентльменами, - заявил Август, обнаруживая полное свое непонимание. - Ты, конечно, прав, - отвечал Хериберт и с этими словами оставил попытки что-либо объяснить Августу. Не меняя темы, он все же изменил направление разговора: - А я хочу сделать карьеру государственного чиновника и, конечно же, хорошо изучить право. Не даром же я кончаю классическую гимназию, недаром зубрил греческий и латынь. А тебе, Август, разве не жалко, поступив в Высшее техническое училище, навсегда с этим расстаться? Ведь это значит, что ты промучился напрасно. - Не думаю, Эрибер, - отвечал Август. (Он всегда произносил это имя на французский манер.) И засмеялся. - По крайней мере мне тогда окажется легче, даже будучи инженером, стать джентльменом. "Он очень неглуп, этот толстячок!" - подумал Васмут. Они повернули к воротам гимназии. Почти одновременно с ними вошел и господин доктор Петшенка. Но по лестнице он поднимался очень медленно и, конечно, отстал от них. Дональд и Хвостик покуда еще жили в свое удовольствие, а в конце зимы последний уже начал готовиться к путешествию. Конечно, не так, как более тридцати лет назад, когда он покупал сундуки и в них хранил свои сокровища, чтобы в конце концов, к безмерному удивлению земляной груши Веверка, вывезти все - в том числе даже и Феверль с Фини - к совсем близким и все же очень далеким берегам Вайсгерберштрассе. Теперь сундуки, гардероб и т.п. давно уже были ему привычны. Речь шла о другом. О маршруте путешествия, о том, чтобы наметить последовательность мест, которые они намеревались посетить. Хвостик и теперь хотел начать свой круиз, в котором его должен был сопровождать Дональд, с Ближнего Востока, то есть в самой отдаленной точке, а не с ближайшей, иными словами, без каких бы то ни было промежуточных остановок прибыть прямо в Бейрут (и Дамаск) морем на одном из пароходов австрийского отделения "Ллойда"; на "Графе Вурмбранде", например, на "Кобре" или "Вене", что, по всей вероятности, должно было стать приятнейшим путешествием. Хвостик, можно сказать, поставил телегу впереди лошади по весьма простой причине. Он по опыту знал, что в Будапеште, Белграде или Софии существует довольно трезвая оценка возможностей Бейрута или Дамаска, а потому, когда уполномоченный фирмы возвращался восвояси с портфелем, до отказа набитым договорами и предложениями, это тоже оценивалось по достоинству, в Дамаске же составить себе представление о Белграде или Бухаресте не представлялось возможным. Итак, прекрасное путешествие на комфортабельном судне, великолепная еда и приятное общение должны были всему этому предшествовать. Хвостик уже радовался мгновению, когда "Граф Вурмбранд" отвалит от пирса в Триесте под медленно-торжественные звуки австрийского гимна, который на верхней палубе будет играть корабельный оркестр. Это всегда бывало прекрасно. Между тем у доктора Бахлера на Колоредогассе происходил прием в честь его дочери Моники; Дональд был приглашен на этот прием тоном, исключавшим возможность отказа. И теперь она шла ему навстречу через две просторные белые прихожие, легко и быстро; справа находилась приемная старика (все еще элегантного и молодцеватого. Нам придется наконец и о нем сказать несколько слов). Она поздоровалась с Дональдом. Они были совсем одни. Он охотно остался бы здесь, в передней, с глазу на глаз с нею. Но надо было идти вперед, и первые попались ему навстречу два бывших члена организационного комитета "Танцевальных вечеров" - Радингер и Мартинек (звучит как наименование фирмы, но это были два конкретных и разных человека). Вообще-то Дональду вскоре стало казаться, что здесь филиал Гольвицеровой виллы - говорили главным образом о вещах, Дональду (и, возможно, двум другим инженерам) не только незнакомых, но и абсолютно безразличных. А как, спрашивается, иначе мог подействовать на этих господ тщательно продуманный инженером Моникой "композитум", вернее, "антипозитум" Зигмунда Фрейда и Отто Вайнингера? Поскольку здесь весело пили и к тому же ели с разных маленьких тарелочек, то в разговор оказались втянутыми и непосвященные, вернее, они сами вмешались в него, что, впрочем, имело следствие: их стали поучать, они же, разумеется, защищались. Таким образом создалась ситуация, пусть всего на несколько минут (прежде чем участники вновь разбились на мелкие группы), когда все без исключения были уверены, что знают, о чем идет разговор, хотя ничего об этом не знали. В средней гостиной сидело человек пятнадцать, в соседней с ней - еще несколько человек. Дональд не двигался с места. Мы знаем, что он не был туп - доказательство тому хотя бы то, как он окончил высшее учебное заведение. Ему недоставало лишь тех реакций - конечно же, излишних, - которые, однако, могли бы сделать его человеком среди людей. Можно спокойно сказать, что Дональд опережал свое время. Так, например, он ничуть не страшился скуки и вовсе ее не стыдился. Он не испытывал желания изгнать ее из общества или скрыться от нее. Таким людям (нынче мы к ним привыкли) легко дается молчание, хотя бы потому, что они только и умеют молчать. Лишь на высшей ступени молчания мы можем увидеть глубокомыслие; на нижней - только безразличие. Тут последовало появление доктора Бахлера с супругой. Он быстро шел по комнатам впереди нее и здоровался с молодыми людьми так, словно и сам был из их числа. Белизна его густых волос была, пожалуй, слишком светящейся и чистой, как шкурка кролика. Может быть, это впечатление усиливалось тем, что доктор Бахлер к темному костюму надел сиреневую жилетку. Он был как утренняя заря, ведь он, как и надлежало, засовывал в рот пациентов золото, которое в десятикратном размере изымал из их карманов. Куда же подевалось приданое Риты?! Маленький кошелечек исчез под грудами денег. Доктор Бахлер в глазах кельнеров и извозчиков был поистине героем. Человек, которого все и повсюду знают! Он, например, как нам известно, всегда был щедр к Венидопплерше (она и поныне была консьержкой на Вайсгерберштрассе, только что постаревшей и потому еще более ординарной). В последнее время доктор Бахлер стал отдавать много времени зимнему спорту (тому, что понимали в ту пору под этим выражением). В Земмеринге он специально обучался ходьбе на лыжах. За ним шла Рита. Она привыкла, что при любой оказии он неучтиво мчится впереди, и с кислой миной семенила за ним. Вообще же старики недолго пробыли в гостиной. Они зашли поприветствовать гостей Моники и сразу же скрылись: Рита ушла в свои комнаты, щеголеватый доктор Бахлер, уже в шубе и жесткой темной шапке на голове, вывел машину из гаража и уехал в город. Он постоянно ездил в город, почти никогда не оставался дома по вечерам. Надо заметить, что в те времена редко можно было увидеть элегантного господина за рулем. Машину обычно держали те, кто был в состоянии оплатить шофера. Не будем отрицать, что Дональд здесь много увидел и приметил - прежде всего это относилось к старикам, особенно к доктору Бахлеру; Дональда, например, удивило, что между ним и его дочерью не было ни малейшего сходства. Далее: друзья Моники, казалось бы, состояли из двух не скрещивающихся пород - та, к которой принадлежали Радингер и Мартинек, была ему хорошо знакома и внушала доверие; ей противостоял гольвицерский филиал зоопарка. Надо подчеркнуть, что Дональд мог многое заметить и воспринять, потому что был безучастен, молчалив и сидел неподвижно. Но безучастность не равнозначна объективности, а хоть немного надо же побыть среди людей, если хочешь что-нибудь увидеть. Но воспринимать - не значит что-то в себя вливать, как пиво в трактире. (Пустые головы вопреки смыслу этого выражения не приспособлены что-либо в себя вобрать.) Восприятие - двухсторонняя работа; половину ее мы должны проделывать сами, другую, за нас, - человечество. Дональд оставался пассивным. И не до конца воспринял Монику. Достижением это нельзя было назвать. Она села с ним в уголке и рассказала, что ее дядя, доктор Эптингер, вероятно, мог бы раздобыть для нее квартиру в Хитцинге. Завтра под вечер она пойдет к нему. В котором часу Дональд уходит из конторы? Они могли бы встретиться где-нибудь неподалеку. Знакомо ему кафе "Неженка"? Ну и хорошо, оно как раз расположено на его пути домой, верно ведь? Это было то самое кафе "Неженка", где Хвостик когда-то узнал, что Леда была дочерью Фестия, царя Этолии, и супругой царя Спарты Тиндарея, а также скандалезное: "Она внушила страсть Зевсу". Есть ли на свете что-нибудь скромнее немецкого энциклопедического словаря? Разве что госпожа Рита Бахлер. Дональд не мог видеть Монику, да и что, собственно, он мог видеть? Никогда он не бывал среди людей. Зато теперь "отдельный человек" врос в него, как внезапно искривившееся, обалделое дерево из сада врастает в окно, наполняя собою всю комнату. Но Моника увидела его уже издалека, из окна кафе. Она тотчас же оказалась перед ним, как же иначе, вовремя отплыв от дяди и тетки; Дональду, конечно, следовало бы управиться со всеми делами в конторе. Она так и думала, считаясь с долгим ожиданием, а расторопный кельнер со всех сторон огородил ее газетами. Вот и Дональд появился справа, где широкая Марксергассе впадала в Разумовскигассе. Моника узнала его в тот самый миг, когда он появился, хотя на улице уже темнело. Его высокий рост был словно сигнал. В кафе свет загорелся во многих молочно-белых лунах. Кельнер уже шел вдоль окон с жезлом в руке и сдвигал занавеси. Металлические кольца, чуть позвякивая, легко скользили по медным штангам. Моника не хотела больше смотреть в окно. Вертящаяся дверь пришла в движение, Дональд был уже здесь. С тех давних пор, как капитан последовал за своей Драгой, Милонич ежегодно лишь малую часть отпуска проводил в домике на каменистом берегу острова Крк, большую же - в Вене и в австрийских дачных местах. На сей раз Хвостик написал ему о предположительных планах своего путешествия, под конец которого он должен был побывать и в Белграде. Посему Андреас решил пораньше взять отпуск, весной, покуда Пепи еще в Вене. Отпуск он, собственно говоря, брал у самого себя. Мило давно сделался владельцем большого отеля на улице Короля Милана, в качестве директора которого в свое время приехал в Белград. Десять лет спустя хозяин предложил ему стать пайщиком в деле, а в дальнейшем этот одинокий человек объявил его своим наследником. Наш Милонич принадлежал к людям, которые живут и работают в обстановке всеобщей любви. Это врожденное свойство. Оно воздействует на все мелочи, на все ответвления жизни. И все пропитывает симпатией и удовольствием. Только тот, кто чужд этого свойства, удивляется его постоянству, не позволяющему человеку уклониться от своего пути. Возможно, что в этом своеобразии судьбы, в ее родственности и гнездилась причина, прочно и долго связывавшая Хвостика и Андреаса. Из окон такой жизни многое начинает казаться глупостью, неразумным препятствием на жизненном пути. Есть счастливцы, которые считают поучительной и свою ловкость, и милость судьбы, озаряющую их жизнь. Они снижают ценность и того и другого. Хвостик никогда не пользовался регулярными отпусками, хотя мог получить их, когда пожелает. Вообще-то у Роберта Клейтона он мог иметь все, чего бы ни захотел. Но он редко ездил для собственного удовольствия, и то лишь когда оба шефа были на месте и его отсутствие не нарушало хода дел. Однажды он ездил с Робертом в Англию посмотреть завод в Чифлингтоне и познакомился с тамошним своим коллегой, коммерческим директором, неким мистером Сайрусом Смитом, в общем изрядно напоминавшим Хвостика (хоть его и рекомендовал не Милонич!). Удивительное дело, там ему бросилась в глаза своего рода параллель с обоими привратниками, одним в крикетной шапочке из Помп-Хауса и господином Брубеком из Вены. Роберт убедился в этом после обеда, на который был приглашен мистер Смит, когда сидел с обоими у камина. Они, казалось, сразу почувствовали симпатию друг к другу. Однажды Хвостик прожил две недели у Мило в Далмации, летом, последовавшим за смертью старого капитана. Андреас показал ему каменистую дорогу - по ней они мальчиками ходили над пляжем, - а также места среди утесов, где старик удил рыбу. Им удалось поймать лангуста в обломках камней. Лодка была и поныне в хорошем состоянии. В знойный день море было синее и тихое, дул легкий ветерок, Милонич сидел за кливером и за рулем, они описали полукруг - от берега в открытое море и обратно. Вечером пришел сосед, сын того итальянца, что конопатил лодку для старого капитана (теперь то же самое сделал его сын для Мило). Он принес уже приготовленного лангуста, они запили его красным лиссабонским вином. Мило должен был приехать в Вену. (В этих случаях он всегда останавливался в отеле в Йозефштадте, где некогда сам принимал гостей.) Когда что-нибудь намечается, люди приезжают заранее. Это можно наблюдать везде и повсюду. Кто приехал из Цюриха (инженер Моника Бахлер), кто из Монреаля (толстый такой паренек); хорошо, что Милан приехал из Белграда. Здесь все должно быть представлено, чтобы под конец и "Меттерних-клуб" оказался втянутым, ну, хотя бы в сад виллы Клейтонов на Принценалле. Моника без промедления взялась за дела. Снятое издательством помещение - целый этаж - находилось в весьма удобном месте, в доме на Грабене. Через десять дней после того, как прибыло необходимое оборудование, была расставлена конторская мебель, распакованы огромные ящики, все работы уже были в полном разгаре. В одной только экспедиции работало пять человек. Более того, уже началось печатание в Вене у Юберройтера на Альзергрунде. Только теперь Моника смогла наконец вплотную заняться своим квартирным вопросом. Из этого явствует, что первое время в Вене она с головой окунулась в дела. Неприятными они ей не казались. Причем дела это были самые разнообразные; один день начался с того, что столяры выполнили все хотя и весьма солидно, но отнюдь не по указанным им размерам, в результате два стеллажа вообще не уместились в простенке. Далее, в отсутствие Моники маленький коммутатор и телефон были смонтированы в прихожей, возле вешалки, а не в смежной комнате. Но Моника приехала и успела исправить эту оплошность. Около девяти утра она уже была в Высшем техническом училище, чтобы заключить договор с одним из тамошних профессоров на книгу о текстильной химии и организации красильни - пособие, обещавшее огромный сбыт. Другие книги были уже в наборе здесь, в Вене, и типография Юберройтера пачками присылала корректуры, которые надо было немедленно прочитывать, чтобы не задерживать производство. Моника привезла с собой из Швейцарии только одного помощника, по профессии книготорговца и полиграфиста, но не техника. Другие сотрудники были приглашены уже в Вене. Моника их почти не знала. Большую часть корректур ей приходилось читать самой. По ночам. Проспать однажды и встать уже после шести, один-единственный раз днем ощутить усталость и опоздать по какому-то делу - это нарушило бы строжайший распорядок дня, и Монике стало бы казаться, что все вот-вот рухнет. Тем не менее время для Дональда у нее находилось. Она была влюблена, и ничего удивительного тут нет. Удивительно скорее то, что она всегда живо интересовалась его работой, его занятиями и заботами, но о своих делах почти никогда и ничего ему не говорила. Да он ее и не расспрашивал. Так же как не говорил о том, что заполняло его день. Только однажды, и то случайно, он обмолвился о крупных поставках в Бухарест. С того дня она постоянно с живым участием расспрашивала, как у него идут дела, настаивая на подробностях. Дональд отвечал кратко, словно бы нехотя. Он держал трубку в руке, смотрел на Монику и улыбался. Смотрел не отрываясь. Собственно, это было все. В доме господина фон Кламтача второй завтрак подавался в четверть второго, а что отец Зденко в таком важном деле не терпел опозданий, мы с вами еще помним. Итак, ровно в час, после занятий Зденко провожали домой приятели, и потому его кружные пути ограничивались утренними часами, зато уж по утрам он проходил их с превеликой торжественностью. Впрочем, может быть, торжественность в данном случае не совсем правильное выражение для этой редкой разновидности "дендизма". Французы назвали бы ее "impassibilite" [безучастность, бесстрастие (франц.)], и действительно, в прошлом веке в Париже существовала целая поэтическая школа под таким названием, своего рода стоическая школа поэзии. Так или иначе, но она насквозь пронизывала жизнь гимназистов, заполняла ее, как тончайшая эмульсия, которая нигде не образовывала сгустков, что неминуемо произошло бы, напиши кто-нибудь из них хоть одно стихотворение. Что было совершенно неприемлемо для "Меттерних-клуба". Больше всего склонности к стихотворству проявлял Зденко, хотя даже сам себе в том не признавался, а уж другим - и подавно. Зато про толстячка Августа можно было с уверенностью сказать, что он чужд таких увлечений. Он, как всегда, хитрил. Когда Зденко скрывался в подъезде, они шли дальше втроем. Ибо в то самое время, когда Август присоединился к утренним "прогулкам" наших клубменов, он присоединился и к дневным. Но только один Зденко и мечтал, так сказать, в тайниках своего сердца когда-нибудь вдвоем с Августом встретиться с обоими "англичанами" или хотя бы с одним из них. По утрам их теперь можно было встретить лишь изредка. А днем эту возможность мог ему предоставить на минуту-другую разве что небольшой отрезок пути, пересекавший им дорогу. Потом надо было спешить домой. Он, конечно, ни слова не скажет Августу об "англичанах". Не может, ему удастся заметить, произведут ли они хоть какое-то впечатление на толстяка. Возможно, тот и сам скажет о них словечко-другое. Хериберт на днях рассказал ему о разговоре с Августом об инженерах. В Зденко проснулось любопытство. Это ведь было интересно. Он еще не мог точно определить, что именно. Тут открывалась новая, доселе чуждая ему возможность. До сих пор он никогда не интересовался непредусмотренными программой физическими или химическими опытами, хотя вдоволь насмотрелся на них в физическом кабинете гимназии. Впереди него сидел некто Фрелингер, сын директора химического завода, высокий, красивый, хорошо воспитанный малый. Он отлично разбирался в математике и физике, а дома у него даже была настоящая, хоть и небольшая, лаборатория; он как-то раз упомянул об этом. Наверное, Август прав, можно быть инженером и в то же время джентльменом. Может быть, это даже очень интересная порода джентльменов. Не обязательно представлять себе все, как Хериберт. Вскоре во время перемены он завел разговор с Фрелингером, который сразу и охотно на него откликнулся. Четверо гимназистов-клубменов давно уже занимали особое положение в классе, но отнюдь не пользовались всеобщей симпатией. Они хоть и были хорошими учениками, не считались "jucti", "праведниками". Так одноклассники называли зубрил и выскочек. Их же никто к таковым не причислял. Вот до чего тонко разбирается в людях простой народ. Хорошо бы Зденко зашел к нему как-нибудь в воскресенье под вечер, заметил Фрелингер, он показал бы ему кое-что интересное. На том и порешили. Директор Фрелингер жил на Швальбенгассе. То был заводской район, со многими новостройками, в старой части города Эрдберге. Дом, в котором проживало семейство Фрелингеров, в то время тоже был новым и стоял на короткой улице - всего несколько домов, - расположенной довольно высоко над Дунайским каналом. Директор Фрелингер выбрал эту квартиру из-за ее близости к заводу, которым он руководил. Подъезд как-то странно диссонировал со всем окружением. Застекленная будка привратника, лестница, устланная красными ковровыми дорожками, Фрелингеры занимали целый этаж, хотя в семье было только три человека; большое количество комнат было им нужно для приемов. Зденко вошел с Генрихом (так звали его однокашника) в его большую квадратную комнату. Это был настоящий кабинет ученого. Из большого окна открывался широкий вид. Справа от окна на треножнике стояла черная подзорная труба, нацеленная вверх, в небо. Рядом с ней на массивном приземистом столике блестело множество кубиков, призм кристаллов, казалось, все они были сделаны из стекла, дерева и металла. Слева от окна весь угол был облицован чем-то светлым, но не кафелем, а скорее серебристо-серыми панелями. Из стены выступала блестящая раковина с кранами. Рядом - тяжеловесный верстак из необработанного дерева и на нем тиски. По стенам, совсем рядом и подальше, возле подзорной трубы, висели белые застекленные шкафчики, а в них - выстроенные в ряд тигли; слева от окна, на стене был приделан небольшой распределительный щит с черными ручками и рычагами. Рядом висела грифельная доска, возле нее лежал мел. Вся комната была залита светом. Зденко не сразу заметил все эти предметы, но со временем обнаружил их еще больше (застекленный шкафчик на правой стене с электроприборами, черный вал искрового индуктора и также блестяще-черные диски электрофорной машины с серебряными полосами по кругу). Это была лаборатория, самая настоящая. Посередине - большой, коричневый, гладкий, как зеркало, пустой стол. Кровати здесь не было. Только диван у задней стены и рядом с ним кресла. "Вряд ли он спит в лаборатории, - подумал Зденко, - каких только запахов здесь не бывает". Вскоре выяснилось, что Генрих жил рядом в хорошеньком кабинете. Поначалу Зденко был так поражен, словно он открыл в Вене еще неведомую часть света. (Впрочем, это почти так и было.) Генрих, спокойно предоставив ему все осматривать, стоял рядом со Зденко, высокий, стройный, и с невозмутимой любезностью отвечал на все его вопросы. Наиболее сильное впечатление на Зденко произвели кристаллографические модели на приземистом столике рядом с подзорной трубой: их чистые, блестящие и гладкие формы. Но тут он ничего не спрашивал. Только частенько поглядывал на них. Конечно, у юного господина фон Кламтача уже мелькала мысль, что папаша Фрелингер, вероятно, был очень богатым человеком, если мог так оборудовать лабораторию для сына. Что все это, так и хочется сказать, весь этот физический кабинет своим возникновением обязан прихотям доктора философии Генриха Фрелингера-старшего, Зденко узнал позднее, и не прямо, а обиняком, из нескольких реплик Генриха. Интересы, способности и наклонности Фрелингера-младшего счастливо совпадали с интересами отца, и уже сейчас было ясно, что Генрих станет изучать математику, физику или химию, как его отец, а возможно, и все эти три науки. Подарив Генриху на рождество искровой индуктор, доктор тем самым приобрел и для себя новую игрушку. Химические анализы они нередко проводили вдвоем, а когда дело было не слишком серьезным, даже и для завода, хотя там, конечно же, имелась большая и отлично оборудованная лаборатория. Нетрудно предположить, что гимназист уже и теперь много чему научился у отца для последующих успехов в области науки. "Вот бы Август позавидовал! - подумал Зденко. - Хотя он ведь хочет стать инженером-машиностроителем". Слева, у боковой стены, почти в самом углу лаборатории, стоял еще один низкий шкаф, нечто вроде комода, однако с дверцами, а не с ящиками. Поверхность его была покрыта тем же серебристо-серым материалом, которым был облицован угол у окна. ("Кислотоупорная", - сказал Фрелингер, слегка похлопав рукой одну из стен.) Здесь рядом с каким-то большим предметом, завернутым в зеленую, окантованную кожей парусину (электромотор, как выяснилось впоследствии), виднелись две большие реторты из сверкающего стекла, вставленные в железные держатели. Зденко показалось, что это нечто противоположное сверкающим кристаллографическим моделям на приземистом столике рядом с подзорной трубой, но в то же время и что-то родственное им. Он не спросил ни о том, ни о другом. В этом мы усматриваем его беспомощность в вещественном мире, где он вздумал устанавливать связи, вовсе не существующие. В новой части света в глаза бросаются мелочи, почти неприметные для аборигенов. Фрелингер водрузил на лабораторный стол большую стеклянную ванну, похожую на аквариум для золотых рыбок, всыпал туда какую-то белую соль и на две трети наполнил сосуд водой. - Очень важно научиться наблюдать условия и обстоятельства, которые создаешь. Если ты все их удержишь в памяти, правильное объяснение получится само собой. Нельзя только ни о чем забывать. Здесь ведь могут воздействовать и побочные обстоятельства, которых ты совсем не хотел, но тем не менее их создал. - Он засмеялся. - Я покажу тебе простейший пример. А решишь его ты сам. Этот Фрелингер был, собственно, очень хорошо одет, но не так уж элегантно. Скорее как ученый. Взять хотя бы массивную часовую цепочку на жилете. И высокие шнурованные ботинки. Зденко уже носил полуботинки. Он бросил взгляд на реторты. - Мы их только позавчера купили, - сказал Фрелингер и достал штатив с ретортой. - Залезай-ка внутрь, - он жестом пригласил Зденко. - На манер Гомункула, - заметил тот. Оба расхохотались. - Вайдлер бы, наверное, в ней поместился, - добавил Фрелингер. Вайдлер был самым низкорослым в классе. Зденко понравилось, что реторты снабжены притертыми пробками. Оба юноши сосредоточились на приготовленном Фрелингером опыте. Он повесил две тоненькие проволочки, одна напротив другой, в воде, по узким сторонам стеклянной ванны. Они были обернуты изоляционной лентой, только на конце лепился кусочек металла длиной не более сантиметра. - В воде - нашатырь, - сказал Фрелингер. - Я сейчас пропущу через нее слабый ток. - И с этими словами он повернул какой-то рычажок на распределительном щитке. - Придется немножко подождать, - добавил он и рассмеялся. Зденко, стоя рядом с лабораторным столом, смотрел вдаль, которая, собственно, не была далью, она не простиралась перед глазами, не замирала под успокоившимся взглядом, но снова была близкой и перемежалась взбудораженной путаницей домов и фабричных кварталов. Под огромной стеклянной крышей вспыхнул ослепительно синий свет, из-за которого день на несколько секунд стал сумерками. - Что это? - спросил Зденко, но то была лишь перенятая у Фрелингера форма вопроса, собственно, не вопрос, а манера поведения. Он совсем не хотел знать того, о чем спросил. С него хватало и синего свечения. Хватало броских феноменов материка, к которому пристал его корабль. Взаимосвязь деталей касалась не его, разве что обитателей этого дома. Мы видим, что Зденко был абсолютно чужд вещественности всего, что здесь открылось ему. Впоследствии он не стал ни инженером, ни естественником, в отличие от Фрелингера, со временем, в новом и совсем ином веке, ставшего одним из корифеев физики. Зденко же не прижился в новой части света. Однако гравитация была весьма ощутима. - Я думаю, что это вспышка от сварки, - сказал Фрелингер. - Они теперь работают и по воскресеньям. Но утверждать не берусь, возможно, и что-то другое. - Напротив гимназии, за садами, мы иногда видим такой свет, там, где высокий дом и тоже со стеклянной крышей, - заметил Зденко. Фрелингер кивнул. Но это не то, там либо фотографическое ателье, либо литография. "Леви и Кo". Сейчас они с удовольствием вспомнили одно происшествие в четвертом классе: когда на уроке перед большой переменой читали "Кладоискателя" Гете, как раз на словах: "Но пробился издалека свет сияющий и чистый..." - у "Леви и Кo" вспыхнул свет дугового фонаря, гимназический служитель Цехман зазвонил в звонок, возвещавший конец урока, и класс разразился хохотом, к вящему удивлению преподавателя, который со своего места на кафедре не мог видеть этого светового явления. - Тот же самый цвет, - проговорил Фрелингер, указывая на стеклянный сосуд на столе. И правда. За истекшие минуты бесцветный раствор сделался ярко-голубым. - Что же здесь произошло? - спросил Фрелингер и рассмеялся. - Видимо, электролиз, - отвечал Зденко, сознавая сомнительность своего ответа. Это так же не было ответом, как вопрос - при появлении синего света под стеклянной крышей - не был вопросом. - Что подверглось электролизу? - По-видимому, жидкость. - Не думаю, - засмеявшись, сказал Фрелингер. - Но если не жидкость, то что же? Здесь уж юный господин фон Кламтач не нашелся что ответить. - Нашатырная соль не изменяется при прохождении электрического тока. Иначе она была бы неприменима для элементов любого дверного звонка, которые заставляют его звонить. Однако элемент Лекланше - это постоянный элемент и дает постоянный ток. У меня здесь, - он указал на пол за столом, где в углу и вдоль стены стояли два продолговатых деревянных ящичка, - двадцать таких штуковин - они сейчас дают слабый ток, который проходит через жидкость. Ты видишь, синева сейчас сгустилась. Каким образом? Вследствие привходящего обстоятельства, вызванного нами к жизни. Именно то, о чем я и говорил раньше. Проводочки, опущенные в воду, из меди. При соприкосновении с нашатырем, когда через него проходит ток, возникает медная соль. Она окрашивает воду в синий цвет. Видишь эти крохотные пузырьки, что поднимаются от медного электрода? Будь оба полюса из платины, не произошло бы вообще никаких изменений. Ток, пройдя через них, оставил бы нашатырный раствор бесцветным, каким он был с самого начала. А сейчас происходит электролиз меди. Фрелингер подошел к распределительному щитку, по левой его половине под прямым углом отходили от изоляторов толстые черные кабели, и потянул справа маленький рычажок; ток прервался. - Да это же целая система, - сказал Зденко, взглянув на щиток бегло и даже с некоторой отчужденностью. После первого потрясения привлекательность Фрелингерова обиталища для него несколько ослабла. Генрих объяснил ему устройство - собственно, их было два, смонтированных на одном щитке: слева сильный ток, справа, как он смеясь назвал элементы Лекланше, его собственная "цепь тока". Он смеялся всегда бесхитростно и радостно, хотя и был странно наставительным для такого юного существа, даже в своих шутках, к примеру, он вначале предложил Зденко забраться в реторту. На мгновение юному господину фон Кламтачу эта манера вдруг показалась почти зловещей, словно Фрелингеру чего-то недоставало, словно его однокашник был своего рода автоматом, но такое ощущение тотчас же прошло. Зденко смотрел на измерительные приборы на щитке, их стрелки пребывали сейчас в полном покое. Сумерки начали растекаться по комнате, они лились из нагромождения ящиков-домов, с высоких зданий, из дали, которая не была далью, и накапливались. Фрелингер только что показал Зденко оба реостата, укрепленных внизу на щитке, - тот, что побольше, для сильного тока; сопротивления, включающиеся и выключающиеся, давали возможность создать любое напряжение при помощи рычага, двигающегося в диапазоне 270 градусов. Стрелка вольтметра колебалась, останавливалась, отдыхала. Фрелингер снял окантованную кожей зеленую парусину с объемистой штуковины, стоявшей рядом с обеими ретортами на низком шкафчике. Это оказался мощный электромотор. Генрих подвел к нему два кабеля и вставил торчащую медную проволоку в клеммы. Затем он повернул слева на щитке самый большой рычаг с черной эбонитовой ручкой. С мощностью, не соответствующей размерам комнаты - так это воспринял Зденко, - машина включилась, взвыла и заработала на максимальных оборотах. Шкафчик под ней заходил ходуном. Фрелингер выключил ток. Когда он потянул рычаг и тем самым разъединил контакт, сумерки в комнате озарила мгновенная синяя вспышка. "Синева - цвет сегодняшнего дня", - подумал Зденко, еще раз оглядев сосуд на столе. Фрелингер зажег свет. - Этот мотор должен, собственно говоря, приводить в движение токарный станок, - сказал он. - Без нагрузки он, конечно же, работает как бешеный. Папа велел поставить его сюда, так как ему захотелось вместе со мной его демонтировать. - С этими словами он снова высвободил кабель из клемм. В комнате было теперь светло, а за окном уже стемнело. Зденко расхаживал по комнате, искоса поглядывая на кристаллографические модели у подзорной трубы, как бы между прочим осведомился, не занимается ли Генрих также и астрономией. (Тот ответил утвердительно.) И наконец остановился у застекленного шкафа с электрическими приборами. - Ты, наверное, больше знаешь по физике и по химии, чем мы учим в гимназии. - Да, конечно, - сказал Фрелингер, - чуть побольше, и по математике тоже. В этот миг кто-то дважды постучал в дверь, и директор завода доктор Фрелингер-старший вошел в комнату. - Добрый вечер, господа, - сказал он и засмеялся, правда несколько по-другому, чем его сын, не наставительно, но торопливо, как-то мимоходом. Это был высокий, очень стройный человек с остроконечной бородкой, выше даже, чем Генрих-младший (который еще рос), со скользящими движениями, очень подходившими к его стройности, одно как-то без труда вытекало из другого. Он огляделся по сторонам, сын представил ему Зденко, они пожали друг другу руки. - Я знаком с вашим отцом, господин фон Кламтач, - сказал директор. - Лишь несколько дней тому назад, в Хакинге, на вилле Харбахов, мы выяснили, что наши сыновья учатся в одной гимназии, более того, в одном классе. Что слышно у вас дома? - Благодарю вас, господин директор, все хорошо, - ответил Зденко и слегка поклонился. По лицу Фрелингера-старшего видно было, что юноша ему понравился. К тому же он явно пребывал в отличнейшем расположении духа. ("Если он всегда такой, то, спрашивается, как это ему удается?" - вдруг подумал Зденко.) Когда директор обратился к юношам "господа", тону этого обращения был придан чуть-чуть насмешливый оттенок. - Что за голубой соус там у вас? - спросил он и со смехом указал на стол. - Непредусмотренный электролиз меди, как демонстрация возможных ошибок, - сказал "профессор" Генрих бодро и учтиво. - У нас на заводе недавно был предусмотренный, да еще с барабанным боем, с литаврами и великолепнейшим коротким замыканием под конец. А теперь, господа, пойдемте в столовую, мама уже заждалась. Он пошел вперед. Позднее, в воспоминаниях, Зденко всегда казалось, что они шли очень долго, и чем дальше отодвигались в глубь времен эти трапеза и вечер, тем длиннее делался путь по почти бесконечной квартире, на деле же всего через пять или шесть комнат. Директор Фрелингер с семьей, как уже говорилось, занимал целый этаж, некогда это были две большие квартиры, теперь соединенные в одну. Обширные покои, которые они проходили, несомненно, были гостиными, обставленными в стиле того времени - тут и там чайные столики, парчовая обивка на креслах, диванах и козетках; ширмы - так называемые paravents [ширма (франц.)], - обтянутые блестящим шелком, и обязательные лампы на высоких ножках с широкими абажурами. Все остальное лишь смутно вспоминалось Зденко впоследствии, это же прочно и отчетливо запечатлелось в его памяти именно до данной точки, завершающей тот отрезок жизни, который (приблизительно) начинался основанием "Меттерних-клуба" и сейчас закончился проходом через комнаты. Зденко еще подумал - и это было последнее, так сказать, подумавшееся ему в старом окружении, в старые времена, - что у его родителей всего одна такая гостиная. На ходу он заметил висевшую на стене в раме под стеклом увеличенную до гигантских размеров фотографию огромного железнодорожного моста через залив Ферт-оф-Форт в Англии (отец директора был одним из ведущих" инженеров при постройке моста). И это была последняя деталь в завершающей картине. Потом события пошли кувырком. Они вступили в обширную столовую с массивной темной мебелью. Под высоко парящей электрической люстрой за накрытым к послеобеденному кофе столом с властным видом сидела хозяйка дома: это значит (сейчас мы смотрим глазами Зденко), что она как бы взрывалась то там, то здесь, изничтожала все вокруг себя и делала невидимыми людей, как, впрочем, и вещи. Но ее импозантность сохранялась не только когда она сидела. Горничная в белом фартучке доложила, что ее просит к телефону "госпожа инженер" (телефонный звонок донесся из отдаленной комнаты), она встала и вышла из столовой, послеобеденный туалет не облекал, а плотно обтягивал ее фигуру. Но к этому мгновению (когда зазвонил телефон) все, собственно, уже свершилось, в прошлое нельзя было ни остановить, ни удержать, ни вернуть. Мы же, те, кто не потерял (подобно Зденко) рассудка при виде госпожи Генриетты Фрелингер, могли бы сказать, что она весьма и весьма напоминала мамашу Харбах, только была моложе по меньшей мере лет на пятнадцать. Все произошло мгновенно. Она поглядела на него, на юношу (члена "Меттерних-клуба"), и его проглотила. Он же побледнел. Отец и сын оживленно обсуждали какую-то химическую проблему; надо во что бы то ни стало сделать вид, будто он, Зденко, погружен в учтивый, негромкий разговор с хозяйкой дома. Когда они остались с глазу на глаз, Зденко все сильней и сильней чувствовал на своей ноге кончик туфельки госпожи Генриетты, потом этот нажим миновал порог несомненности и полностью изменил реальную жизнь юноши. Теперь настала очередь ее колена и его собственного тоже. Она передала ему сахарницу и сказала, слегка наклонясь, в тоне предыдущего разговора, словно обронила какое-то любезное замечание: - В кармане своего пальто ты найдешь маленькую записку. Читай внимательно. Затем они пошли обратно в лабораторию, а госпожа Генриетта отправилась к себе, после того как на ее руке были запечатлены три поцелуя: один мужем, другой сыном и третий Зденко. Она быстро и сильно прижала к его пальцам кончики своих. Он пошел пешком, не выбирая дороги, через Эрдбергерштрассе, дальше вниз по Софиенбрюккенгассе (мимо похожей сейчас на каменную глыбу гимназии, которая, впрочем, завтра снова наполнится шумом и гамом), свернул налево и, наконец, открыл дверь кафе "Неженка". Там имелся телефон. Зденко позвонил Хофмокам, позвал к телефону Фрица и извинился за то, что сегодня не будет на заседании клуба: ему неожиданно предложили билеты в театр. "Итак, до завтра". Он освободил себе вечер, теперь паривший в неведомом. Все парило в неведомом. В левом кармане его пальто лежал кусочек картона, карточка или что-то в этом роде. Она слегка врезалась в его ладонь. Ему не хотелось вынимать ее на улице, а значит, он ни разу на нее не взглянул. Он, как это ни странно, боялся, что кто-нибудь отнимет ее, или его выследят, или же что он эту карточку обронит. Зденко жадно втянул воздух. Ему почудилось, что до него донеслось дыхание лугов Пратера, что вряд ли могло быть. Они темнели в сырости уходящей зимы, только там и тут мелькал огонек, уличный фонарь, вероятно на Главной аллее. Улицы были пустынны. Мокрая мостовая блестела. Это произошло. Да, действительно произошло. Зденко пребывал в доселе ему неведомой гармонии с самим собой. Этот аккорд звучал поистине оглушительно. В кафе, даже не снимая пальто, он ринулся к телефону: прежде всего надо было освободить вечер. То, что произошло, ни с чем не могло сочетаться. После звонка он выбрал себе место. Свободных столиков сколько угодно. Здесь было тихо. Зденко повесил пальто на вешалку. Только сделав это, он сунул руку в левый карман и не глядя вынул то, что там лежало. Кусочек картона опять слегка резанул его руку. Теперь он забился в угол с красными мягкими скамейками. Тут как раз вошел господин Йозеф, обер-кельнер, с очками на носу, и церемонно его приветствовал. Он ценил юных "господ студентов". В большинстве они были скромны, но "на чай" давали щедро. Заказав себе чашку кофе, Зденко положил кусочек картона на стол перед собою и стал смотреть на него, но увидел только белую и пустую маленькую плоскость. Он повернул карточку. Отчетливая надпись карандашом: "Следующее воскресенье, Аухофштрассе, 123, Хитцинг. Первый этаж, дверь слева от лестницы. Ровно в пять часов". Зденко спрятал карточку. Под нею на мгновение появилась крутящаяся, грохочущая воронка; и вдруг он в нее погрузился - до самого дна. Вынырнув, он увидел, что в вертящуюся дверь вошел высокий, более того, нескончаемо длинный господин. Один из двух "англичан". Зденко внезапно почувствовал, что эти люди его уже не интересуют. Они остались там, откуда он ушел. Равно как и "Меттерних-клуб". "Англичанин" вел