и, и дала королеве понюхать этот флакон; а потом соскочила на пол и принесла воды; а потом опять вскочила на стул и намочила лоб королеве; коротко говоря, когда лорд-камергер пришла, она - такая милая старушка - сказала маленькой принцессе: - Какая проворная! Все сделала не хуже меня самой! Но это еще не самое худшее, что случилось с доброй королевой. О нет! Она тяжко и очень долго болела. Все это время принцесса Алиса всегда старалась угомонить всех семнадцать человек маленьких принцев и принцесс, одевала и раздевала их, нянчила ребеночка, кипятила воду в чайнике, разогревала суп, выметала камин, капала лекарство, ухаживала за королевой, вообще делала все, что могла, и была так занята, так занята, так занята, как только можно - ведь во дворце было не очень много слуг по трем причинам: потому, что у короля не хватало денег, потому, что его не собирались повысить по службе, и потому, что до дня следующей квартальной получки было так далеко, что он казался почти таким же далеким и маленьким, как любая звезда. Но в то утро, когда королева упала в обморок, где же была волшебная рыбья косточка? Да в кармане у принцессы Алисы! Принцесса уже вынула ее, чтобы привести в чувство королеву, но потом положила на место и начала искать флакон с нюхательной солью. Когда в то утро королева пришла в себя и задремала, принцесса Алиса спешно побежала наверх рассказать одну особенную тайну одной своей особенно задушевной подруге - герцогине. Люди думали, что это кукла, но на самом деле она была герцогиня, хотя никто, кроме принцессы, об этом не знал. Эта особенная тайна была тайной волшебной рыбьей косточки, и герцогиня отлично ее знала, потому что принцесса все ей рассказывала. Принцесса стала на колени перед кроватью, на которой, широко раскрыв глаза, лежала герцогиня в парадном туалете, и шепотом открыла ей тайну. Герцогиня улыбнулась и кивнула. Конечно, люди могут подумать, что она никогда не улыбалась и не кивала; но она часто это делала, только никто, кроме принцессы, про это не знал. Затем принцесса Алиса бегом сбежала вниз, чтобы опять дежурить в комнате королевы. Она часто дежурила в комнате королевы совсем одна; но пока королева хворала, принцесса каждый вечер дежурила вместе с королем. И каждый вечер король сурово смотрел на принцессу, удивляясь, почему она не вынимает волшебной рыбьей косточки. Всякий раз как принцесса Алиса замечала это, она бежала наверх, чтобы еще раз шепотом рассказать про тайну герцогине; а еще она говорила герцогине: "Они думают, что мы, дети, все делаем без толку, по-дурацки! " А герцогиня, хоть она была самой великосветской герцогиней на свете, подмигивала ей. - Алиса! - сказал король как-то вечером, после того как принцесса пожелала ему спокойной ночи. - Что, папа? - Куда девалась волшебная рыбья косточка? - Она у меня в кармане, папа. - А я думал, ты ее потеряла. - Конечно нет, папа! - Или позабыла о ней. - Вовсе нет, папа! А в другой раз страшный маленький кусака-мопс из соседней квартиры бросился на одного юного принца, когда тот, вернувшись домой из школы, стоял на крыльце, и напугал его до полусмерти, а принц ткнул рукой в оконное стекло, и вот из руки у него потекла кровь, и все текла, и текла, и текла. Тут семнадцать человек маленьких принцев и принцесс увидели, как из него течет кровь, и все течет, и течет, и течет, и сами тоже испугались до полусмерти и раскричались так, что все их семнадцать рожиц посинели сразу. Но принцесса Алиса закрыла рукой все их семнадцать ротиков, один за другим, и уговорила сестриц и братцев вести себя потише, чтобы не беспокоить больную королеву. А потом она сунула раненую руку принца в таз со свежей холодной водой и, в то время как принцы и принцессы таращили на него свои дважды семнадцать - тридцать четыре (запишем четыре, три в уме) глаза, принцесса Алиса осмотрела руку, чтобы узнать, не осталось ли в ней осколков стекла; но, к счастью, осколков не осталось. Тогда она сказала двум толстоногим принцам, маленьким, но крепким: - Принесите мне королевский мешок с лоскутками: мне нужно шить и кроить, резать и прилаживать. И вот оба маленьких принца схватили королевский мешок с лоскутками и притащили его, а принцесса Алиса села на пол, взяла большие ножницы, нитку с иголкой и принялась шить и кроить, резать и прилаживать; потом сделала бинт, перевязала руку принцу, и перевязка держалась замечательно; а когда все было сделано, она увидела, что ее папа, король, заглядывает в дверь. - Алиса! - Да, папа? - Что ты тут делала? - Шила, кроила, резала и прилаживала, папа. - Где волшебная рыбья косточка? - У меня в кармане, пана. - А я думал, ты ее потеряла. - Конечно нет, папа! - Или позабыла о ней. - Вовсе нет, папа! Потом принцесса Алиса побежала наверх к герцогине и рассказала ей о том, что произошло, и снова рассказала ей про тайну, а герцогиня тряхнула льняными локонами и улыбнулась розовыми губками. Так! А в другой раз ребеночек упал за каминную решетку. Все семнадцать человек маленьких принцев и принцесс уже привыкли к таким неприятностям, потому что сами они постоянно падали за каминную решетку или с лестницы, но ребеночек еще не успел привыкнуть, - личико у него распухло, а под глазом появился синяк. Бедный малыш упал потому, что он скатился с колен принцессы Алисы, когда она в большом жестком переднике (в котором прямо задыхалась, такой он был тесный), сидела перед огнем в кухне и чистила репу на суп к обеду; а делала она это потому, что королевская кухарка сбежала в то утро со своим верным возлюбленным - очень рослым, но очень пьяным солдатом. Тогда все семнадцать человек маленьких принцев и принцесс, которые вечно плакали, что бы ни случилось, принялись плакать и рыдать. Но принцесса Алиса (она сама не могла удержаться, чтобы не поплакать немножко) спокойно попросила их угомониться, чтобы королеве, которая быстро поправлялась, не пришлось опять переселяться наверх, а потом сказала им: - Молчите вы, несносные обезьянки, пока я буду осматривать малыша! Затем она осмотрела ребеночка и увидела, что он ничего себе не сломал. Тогда она приложила холодное железо к его бедному милому глазику и погладила его бедное милое личико, и вскоре он заснул у нее на руках. И вот она сказала всем семнадцати принцам и принцессам: - Боюсь, что если я его сейчас уложу, он проснется и у него опять что-нибудь заболит; так уж будьте паиньками, и все вы станете поварами. Услышав это, они запрыгали от радости и принялись мастерить себе поварские колпаки из старых газет. Тогда она одному дала солонку, другому ячневую крупу, третьему зелень, четвертому репу, тому морковь, этому лук, тому коробку с пряностями, и все они сделались поварами и хлопотливо забегали туда-сюда, а принцесса Алиса сидела посредине, задыхаясь в большом жестком переднике, и нянчила ребеночка. Вскоре суп сварился, а ребеночек проснулся, улыбаясь, как ангел, и его отдали подержать самой смирной из принцесс, а всех остальных принцев и принцесс запихнули в дальний угол, чтобы они только издали смотрели, как принцесса Алиса будет выливать суп из кастрюли в суповую миску: иначе они, чего доброго, обварились бы или ошпарились - ведь они вечно попадали в беду. Но вот суп стал выливаться в миску, окутанный большими клубами пара и душистый, словно букет из вкусных цветов, и все захлопали в ладоши. Малыш, глядя на них, тоже захлопал в ладошки и так потешно скорчил свою опухшую рожицу, как будто у него болели зубки, а все принцы и принцессы расхохотались. Тут принцесса Алиса сказала: - Смейтесь и будьте паиньками, а после обеда мы сделаем ему гнездышко на полу, в уголке, и он будет сидеть в гнездышке и смотреть, как танцуют восемнадцать поваров. Маленькие принцы и принцессы пришли в восторг, съели весь суп, вымыли все тарелки и блюда, убрали всю посуду, сдвинули стол в угол, а потом все они в своих поварских колпаках, а принцесса Алиса в тесном жестком переднике (принадлежавшем кухарке, которая сбежала со своим верным возлюбленным - очень рослым, но очень пьяным солдатом), протанцевали танец восемнадцати поваров перед прелестным, как ангел, ребеночком, а тот, позабыв о своем распухшем личике и синяке под глазом, крякал в упоении. И вот принцесса Алиса опять увидела, что отец ее, король Уоткинз Первый, стоит в дверях и говорит: - Что ты делала, Алиса? - Стряпала и улаживала, папа. - А еще что ты делала, Алиса? - Развлекала детей, папа. - Где волшебная рыбья косточка, Алиса? - У меня в кармане, папа. - А я думал, ты ее потеряла. - Конечно нет, папа! - Или позабыла о ней. - Вовсе нет, папа! Тогда король вздохнул так тяжело и, должно быть, так огорчился и сел так грустно, опустив голову на руку и облокотившись о кухонный стол, сдвинутый в угол, что все семнадцать принцев и принцесс тихонько выскользнули из кухни и оставили его одного с принцессой Алисой и прелестным, как ангел, ребеночком. - Что с вами, папа? - Я страшно беден, дитя мое. - Разве у вас совсем нет денег, папа? - Никаких денег, дитя мое. - Разве их нельзя как-нибудь достать, папа? - Никак. Я очень старался, все на свете перепробовал, - ответил король. Услышав эти слова, принцесса Алиса сунула руку в тот карман, где у нее лежала рыбья косточка. - Папа, - сказала она, - если мы очень старались и все на свете перепробовали, значит мы сделали решительно все, что было в наших силах? - Без сомнения, Алиса. - Но если мы сделали все, решительно все, что было в наших силах, папа, и этого оказалось недостаточно, тогда, мне кажется, пора нам просить помощи у других. Это и было тайной волшебной рыбьей косточки, и принцесса Алиса сама угадала эту тайну в словах доброй феи Грандмарины, и про нее-то она и шептала так часто своей прекрасной и великосветской подруге - герцогине. И вот принцесса Алиса вынула из кармана волшебную рыбью косточку, которую сушила, натирала и полировала, пока она не заблестела, словно перламутр, поцеловала ее и пожелала, чтобы день квартальной получки жалованья был сегодня. Сейчас же так и случилось: квартальное жалованье короля загремело в трубе и высыпалось на середину комнаты. Но это еще не половина - нет, это еще меньше четверти всего того, что произошло, - ведь сразу же после этого добрая фея Грандмарина приехала в карете, запряженной четверней (павлинов), с мальчиком мистера Пиклза на запятках, разодетым в серебро и золото, в треугольной шляпе, в пудреном парике, в розовых шелковых чулках, с тростью, украшенной драгоценными камеями, и букетом цветов. Мальчик мистера Пиклза спрыгнул на пол, снял треуголку и необыкновенно вежливо (ведь он совершенно изменился по волшебству) помог Грандмарине выйти из кареты; и вот она вышла в богатом платье из шелка, переливающегося разными цветами, благоухая сушеной лавандой и обмахиваясь сверкающим веером. - Алиса, милая моя, - сказала прелестная старая фея, - здравствуй! Надеюсь, ты здорова? Поцелуй меня. Принцесса Алиса обняла ее, а Грандмарина повернулась к королю и спросила довольно резко: - Вы паинька? Король сказал, что, пожалуй, да. - Надеюсь, вы теперь понимаете, почему моя крестница, - тут фея снова поцеловала принцессу, - не обратилась к рыбьей косточке раньше? - спросила фея. Король застенчиво поклонился. - Так! Но в то время вы этого не знали? - спросила фея. Король поклонился еще более застенчиво. - А вы будете снова спрашивать "почему"? - спросила фея. Король ответил, что "нет" и что он очень раскаивается. - Так будьте же паинькой и живите счастливо веки вечные, - сказала фея. Тут Грандмарина махнула веером, и вошла королева в роскошном наряде, а все семнадцать маленьких принцев и принцесс вошли теперь уже не в тех платьях, из которых они выросли, а с ног до головы во всем новеньком, и все на них было сшито на рост, со складками, чтобы потом можно было выпустить из запаса. Затем фея хлопнула веером принцессу Алису, и тесный жесткий передник слетел с нее, и она оказалась одетой в чудесное платье - словно маленькая невеста - с венком из флердоранжа на голове и в серебряной фате. Потом кухонный шкаф превратился в гардероб из красивого дерева с золотом и с зеркалом, и он был набит всевозможными нарядами, - все они были для принцессы Алисы, и все отлично на ней сидели. Потом в комнату вбежал прелестный, как ангел, ребеночек, - сам, на своих ножках, - причем личико и глаз у него теперь были ничуть не хуже прежнего, а даже гораздо лучше. Тогда Грандмарина пожелала познакомиться с герцогиней, и когда герцогиню принесли вниз, они обменялись множеством комплиментов. Фея и герцогиня немного пошептались, а потом фея проговорила: - Да, я так и думала, что она вам сказала. Тут Грандмарина повернулась к королю и королеве и объявила: - Мы поедем искать принца Одинчеловекио. Приглашаю вас прийти в церковь ровно через полчаса. И вот она села в карету вместе с принцессой Алисой, а мальчик мистера Пиклза посадил туда герцогиню, и она сидела на переднем сиденье, а потом мальчик мистера Пиклза закинул подножку, влез на запятки, и павлины улетели, распустив хвосты. Принц Одинчеловекио сидел один-одинешенек, кушал ячменный сахар и все ждал, когда ему стукнет девяносто лет. Когда же он увидел, что павлины, а за ними карета влетают в окно, он сразу подумал, что сейчас случится что-то необыкновенное. - Принц, я привезла вам вашу невесту, - сказала Грандмарина. Как только фея произнесла эти слова, лицо у принца Одинчеловекио перестало быть липким, куртка и плисовые штаны превратились в бархатный костюм персикового цвета, волосы закурчавились, а шапочка с пером прилетела, как птичка, и опустилась ему на голову. По приглашению феи он сел в карету и тут возобновил свое знакомство с герцогиней, с которой встречался раньше. В церкви были родственники и друзья принца, а также родственники и друзья принцессы Алисы, семнадцать человек принцев и принцесс, ребеночек и толпа соседей. Свадьба была невыразимо великолепная. Герцогиня была подружкой и смотрела на всю церемонию с кафедры, опираясь на подушечку. Затем Грандмарина устроила роскошный свадебный лир, на котором подавались всевозможные кушанья и всевозможные напитки. Свадебный торт был изящно украшен белыми атласными лентами, серебряной мишурой и белыми лилиями, и он имел сорок два ярда в окружности. Когда Грандмарина выпила за здоровье молодых, а принц Одинчеловекио произнес речь и все прокричали: "Хип-хип-хип, ура!" - Грандмарина объявила королю и королеве, что впредь в каждом году будет по восьми дней квартальной получки жалованья, а в високосном году таких дней будет десять. Потом она повернулась к Одинчеловекио и Алисе и сказала: - Дорогие мои, у вас родится тридцать пять человек детей, и все они будут послушные и красивые. У вас будет семнадцать мальчиков и восемнадцать девочек. Волосы у всех ваших детей будут кудрявые. Дети никогда не будут болеть корью и вылечатся от коклюша еще до своего рождения. Услышав такие радостные вести, все снова прокричали: - Хип-хип-хип, ура! - Остается только покончить с рыбьей косточкой, - сказала в заключение Грандмарина. И вот она взяла рыбью косточку у принцессы Алисы, и косточка немедленно влетела в горло страшному маленькому мопсу-кусаке из соседней квартиры, и тот подавился и умер в судорогах. ^TЧАСТЬ III - Роман. Сочинение подполковника Робина Редфорта^U {Девяти лет. (Прим. автора.)} Герой нашего рассказа посвятил себя ремеслу пирата в сравнительно раннем возрасте. Мы знаем, что он стал командиром великолепной шхуны с сотней заряженных до самого жерла пушек гораздо раньше, чем пригласил гостей, чтобы отпраздновать свой десятый день рождения. Говорят, что наш герой, считая себя оскорбленным одним учителем латинского языка, потребовал удовлетворения, которое всякий человек чести обязан дать другому человеку чести. Не получив этого удовлетворения, он, гордый духом, тайно покинул столь низменное общество, купил подержанный карманный пистолет, сунул в бумажный кулек несколько сандвичей, приготовил бутылку испанской лакричной воды и вступил на поприще доблести. Пожалуй, скучно было бы следить за Смельчаком (так звали нашего героя) в начале его жизненного пути. Достаточно будет сказать, что мы видим, как он, уже в чине капитана Смельчака, одетый в парадную форму, полулежит на малиновом каминном коврике, разостланном на шканцах его шхуны "Красавица", которая плывет по Китайским морям. Вечер прекрасный. Команда лежит вокруг своего капитана, и он поет ей следующую песню: Эх, кто на суше, тот дурак! Эх, пират, он весельчак! Эх, тати-тати-та-так! Так! Хор: Наддай! Простые матросы все вместе подхватили песню своими грубыми голосами в лад с сочным голосом Смельчака, и эти веселые звуки оказали на всех успокоительное действие, которое легче представить себе, нежели описать. Тут вахтенный на топе мачты крикнул: - Киты! Теперь все пришло в движение. - Где именно? - крикнул капитан Смельчак, вскочив на ноги. - С носовой части по левому борту, сэр - ответил человек на топе мачты, притронувшись к шляпе. Так высоко стояла дисциплина на борту "Красавицы", что даже сидя на таком высоком месте, матрос должен был соблюдать ее под страхом, что его казнят выстрелом в голову. - Этот подвиг совершу я! - сказал капитан Смельчак. - Юнга, мой гарпун! С собой не беру никого. - И, прыгнув в свою шлюпку, капитан, направляясь к чудовищу, стал грести с замечательной ловкостью. Теперь все пришло в возбуждение. - Плывет к киту! - сказал один пожилой моряк, следя за капитаном в подзорную трубу. - Разит его! - сказал другой моряк, совсем еще мальчик, но тоже с подзорной трубой. - Тащит к нам! - сказал третий моряк, мужчина во цвете лет, но тоже с подзорной трубой. И правда, уже видно было, что капитан приближается к шхуне и тащит за собой огромную тушу. Мы не будем останавливаться на оглушительных криках "Смельчак! Смельчак!", которыми встретили капитана, когда он, небрежно вскочив на шканцы, преподнес добычу своим матросам. Впоследствии они продали кита за две тысячи четыреста семнадцать фунтов стерлингов десять шиллингов и шесть пенсов. Приказав поднять паруса, капитан теперь взял курс на вест-норд-вест. "Красавица" скорее летела, чем плыла по темно-голубым волнам. В течение двух недель ничего особенного не произошло, если не считать того, что после жестокой резни захватили четыре испанских галеона * и бриг из Южной Америки, - все с богатым грузом. Но вот безделье начало сказываться на духе команды. Капитан Смельчак созвал всех на корму и сказал: - Ребята, я слышал, что среди вас есть недовольные. Пусть они выступят вперед! Поднялся ропот и послышались глухие выкрики: "Есть, капитан!", "британский флаг", "стоп", "правый борт", "левый борт", "бушприт" - и тому подобные проявления тайного мятежного духа. Потом Уилл Запивоха, шкипер с фор-марса, вышел из толпы. Это был великан, но под взглядом капитана он дрогнул. - Чем ты недоволен? - спросил капитан. - Да что там, знаете ли, капитан Смельчак, - ответил громадный морской волк, - я много лет плавал на кораблях - и мальчиком и мужчиной, - но в жизни не видывал, чтобы команде подавалось к чаю такое кислое молоко, как на борту вашего судна. В эту минуту пронзительный крик "человек за бортом!" возвестил удивленной команде, что Запивоха (который отшатнулся, когда капитан просто по рассеянности взялся за свой верный карманный пистолет, торчавший за кушаком), оказывается, потерял равновесие и теперь борется с пенистыми волнами. Теперь все пришли в изумление. Но сбросить мундир, невзирая на различные роскошные ордена, которыми он был украшен, и нырнуть в море вслед за утопающим великаном было для капитана Смельчака делом одной секунды. Безумно было всеобщее возбуждение, когда спустили шлюпки; велика была всеобщая радость при виде капитана, державшего в зубах утопающего; оглушительны были восторженные крики, когда обоих втащили на верхнюю палубу "Красавицы". И с той минуты, как капитан Смельчак переменил свое мокрое платье на сухое, не было у него более преданного, хоть и смиренного друга, чем Уильям Запивоха. Тут Смельчак показал пальцем на горизонт и обратил внимание своей команды на тонкие мачты и реи одного корабля, стоящего в гавани под защитой крепостных пушек. - Он будет нашим на восходе солнца, - сказал Смельчак. - Выдайте двойную порцию грога и приготовьтесь к сражению. Теперь все принялись за приготовления. Когда после бессонной ночи настал рассвет, оказалось, что неизвестный корабль выходит под всеми парусами из гавани и вызывает на бой. Когда же оба судна подошли друг к другу поближе, незнакомый корабль выстрелил из пушки и поднял римский флаг. Смельчак понял, что это барк учителя латинского языка. Так оно и было. Барк без толку слонялся по свету с того времени, как его владелец стал вести бродячую жизнь. Тут Смельчак обратился с речью к своим матросам, обещая взорвать их на воздух, если он убедится, что их репутация этого требует, а затем отдал приказ взять учителя-латиниста в плен живым. Потом он отправил всех но местам, и бой начался бортовым залпом с "Красавицы". Затем она повернулась и дала залп с другого борта. "Скорпион" (так назывался - и это очень подходящее название - барк учителя латинского языка) не замедлил дать ответный залп, и последовала ужасающая канонада, во время которой пушки "Красавицы" произвели сокрушительный разгром. Уже видно было, как учитель латинского языка стоит на корме среди дыма и пламени и ободряет свою команду. Надо отдать ему справедливость, он был не трус, хотя его белая шляпа, короткие серые штаны и длинный до пят сюртук табачного цвета (тот самый сюртук, в котором он оскорбил Смельчака) представляли самый неблагоприятный контраст с блестящим мундиром нашего капитана. В этот миг Смельчак схватил пику и, став во главе своей команды, отдал приказ пойти на абордаж. Ожесточенная схватка произошла среди плетеных подвесных коек или где-то в той стороне; но вот учитель-латинист, увидев, что все его мачты рухнули, корпус и снасти его судна прострелены, а Смельчак с боем пробивает себе дорогу к нему, латинисту, сам спустил свой флаг, отдал Смельчаку свою саблю и запросил пощады. Не успели его посадить в капитанскую шлюпку, как "Скорпион" пошел ко дну со всей командой. Теперь капитан Смельчак созвал своих матросов, но тут произошло одно событие. Капитан нашел нужным казнить кока одним ударом кортика, потому что кок, потерявший в этом сражении родного брата, пришел в ярость и бросался на учителя с кухонным ножом. Потом капитан Смельчак обратился с речью к учителю-латинисту, сурово упрекнул его в измене и спросил команду, как по ее мнению: чего заслуживает учитель, оскорбивший мальчика? Все ответили в один голос: - Смерти! - Пожалуй, что так, - сказал капитан, - но пусть никто не сможет сказать, что Смельчак осквернил час своего торжества кровью врага. Приготовьте катер! Катер немедленно приготовили. - Я не буду лишать вас жизни, - сказал капитан учителю, - но я обязан навеки лишить вас возможности оскорблять других мальчиков. Я посажу вас в эту лодку, а вы плывите в ней по воле ветра. Вы найдете в ней два весла, компас, бутылку рома, бочонок воды, кусок свинины, мешок сухарей и мою латинскую грамматику. Ступайте, оскорбляйте туземцев, если сможете их отыскать! Несчастный был глубоко уязвлен этой горькой насмешкой. Его посадили в катер, и вскоре он остался далеко позади. Он не пытался грести, но все видели, - когда в последний раз смотрели на него в корабельные подзорные трубы, - как он лежит на спине, задрав ноги кверху. Теперь подул свежий ветер, и капитан Смельчак отдал приказ держать курс на зюйд-зюйд-вест, но в течение ночи давал иногда небольшой отдых шхуне, отклоняясь на один или два румба к вест-весту или даже к зюйд-весту, если ей было очень тяжело. Затем он отошел ко сну, ибо поистине очень нуждался в отдыхе. Вдобавок к усталости от ратных трудов этот храбрый воин получил в бою шестнадцать ран, но никому ни слова про них не сказал. Утром налетел внезапный шквал, а за ним последовали разные другие шквалы. Целых шесть недель ужасным образом гремел гром и сверкала молния. Затем целых два месяца бушевали ураганы. За ними последовали водяные смерчи и бури. Старейший матрос на борту - а он был очень стар - в жизни не видывал такой погоды. "Красавица" не имела понятия, где она находится, и плотник доложил, что трюм залит водой на шесть футов и два дюйма. Все до единого каждый день падали без чувств, когда откачивали воду. Съестных припасов осталось теперь очень мало. Наш герой приказал выдавать команде уменьшенный паек, а себе самому урезал паек еще больше, чем любому из своих подчиненных. Но бодрость не давала ему худеть. В этом отчаянном положении преданность Запивохи (наши читатели, наверное, не забыли его) была поистине трогательной. Смиренный, но любящий Уильям много раз просил, чтобы его закололи и заготовили впрок для капитанского стола. И вот мы приближаемся к поворотному пункту. Как-то раз, когда проглянуло солнце и буря утихла, человек на топе мачты (теперь он был уже слишком слаб, чтобы притрагиваться к шляпе, к тому же ее унесло ветром) крикнул: - Дикари! Теперь все превратилось в ожидание. Вскоре появились полторы тысячи челноков; на каждом из них сидело на веслах ппо двадцати дикарей, и приближались они в полном порядке. Они были светло-зеленого цвета (то есть дикари) и с большим воодушевлением пели следующую песню: Жевать, жевать, жевать. Зуб! Грызи, грызи. Мясо! Жевать, жевать, жевать. Зуб! Грызи, грызи. Мясо! В тот час сгущались вечерние тени, и потому все подумали, что эти простодушные люди на свой лад поют вечерний гимн. Однако слишком скоро оказалось, что их песня - это перевод молитвы, которую читают перед обедом. Как только вождь, великолепно украшенный громадными перьями ярких цветов и похожий на величественного боевого попугая, понял (он в совершенстве понимал английский язык), что этот корабль - "Красавица" капитана Смельчака, он рухнул ничком на палубу, и невозможно было убедить его встать, пока сам капитан не поднял его и не сказал, что не причинит ему вреда. Все остальные дикари тоже в ужасе рухнули ничком на палубу, и их тоже пришлось поднимать одного за другим. Так слава великого Смельчака летела впереди него и дошла даже до этих детей природы. Затем дикари притащили неисчислимое количество черепах и устриц, и матросы сытно пообедали, а также наелись ямса *. После обеда вождь сказал капитану Смельчаку, что в деревне можно поесть еще лучше и что он будет рад отвезти туда капитана и его офицеров. Заподозрив предательство, Смельчак приказал команде своей шлюпки сопровождать его в полном вооружении. Не худо бы всем командирам принимать такие меры предосторожности, которые... но не будем забегать вперед. Когда челноки пристали к берегу, ночной мрак озарился пламенем огромного костра. Приказав команде шлюпки (во главе с неграмотным, но неустрашимым Уильямом) держаться поблизости и быть начеку, Смельчак храбро пошел вперед рука об руку с вождем. Но как описать удивление капитана, когда он увидел целый хоровод дикарей, поющих хором вышеприведенный варварский перевод предобеденной молитвы и пляшущих, взявшись за руки, вокруг учителя-латиниста, который лежал в корзинке для провизии (с обритой головой), причем два дикаря обваливали его в муке, перед тем как изжарить! Тут Смельчак посоветовался со своими офицерами насчет того, что следует предпринять. Между тем несчастный пленник не переставал просить прощения и умолять, чтобы его отпустили. По предложению великодушного Смельчака, в конце концов было решено не жарить учителя, но позволить ему остаться в сыром виде, однако при условии, что он даст два обещания, а именно: 1. Что он никогда, ни при каких обстоятельствах не будет ничему учить ни одного мальчика. 2. Что, если его отвезут в Англию, он будет всю жизнь путешествовать в поисках мальчиков, которым нужно писать письменные работы, и будет писать письменные работы для этих мальчиков задаром и никому ни слова про это не скажет. Вынув шпагу из ножен, Смельчак приказал учителю поклясться на ее блестящем клинке, что тот выполнит эти условия. Пленник горько плакал и, как видно, глубоко осознал ошибки своей прежней деятельности. Но вот капитан приказал команде своей шлюпки приготовиться к залпу, а выстрелив, побыстрее перезарядить ружья. - И будьте уверены, человек двадцать или сорок из вас полетят вверх тормашками, - проворчал Уильям Запивоха, - потому что я сам в вас целюсь. С этими словами насмешливый, но смертоносный Уильям хорошенько прицелился. - Пли! Звонкий голос Смельчака был заглушен громом выстрелов и воплями дикарей. Залп за залпом будили многочисленные эхо. Сотни дикарей были убиты, сотни ранены, а тысячи с воем разбежались по лесам. Учителю-латинисту одолжили лишний ночной колпак и длинный фрак, который он надел задом наперед. Он представлял смехотворное, но жалкое зрелище, и поделом ему. Теперь мы видим, что капитан Смельчак с этим спасенным негодяем на борту держит курс на другие острова. На одном из них - где ели не людей, а свинину и овощи, - капитан женился (но только по-нарочному) на дочери местного вождя. Здесь он некоторое время отдыхал, получая в дар от туземцев огромное количество драгоценных камней, золотого песка, слоновой кости, сандалового дерева, и страшно разбогател. Разбогател несмотря на то, что почти каждый день делал чрезвычайно дорогие подарки своим матросам. Когда наконец на корабль погрузили столько всевозможных ценных вещей, сколько он мог вместить, Смельчак приказал сняться с якоря и повернуть нос "Красавицы" к берегам Англии. Этот приказ выполнили, прокричав троекратное "ура", и, прежде чем село солнце, неуклюжий, но проворный Уильям протанцевал на палубе множество матросских танцев. А затем мы видим, что капитан Смельчак находится примерно в трех милях от Мадейры и следит в подзорную трубу за каким-то подозрительным незнакомым кораблем, который приближается к шхуне. Капитан выстрелил из пушки, приказывая кораблю остановиться, а на корабле подняли флаг, и Смельчак тотчас же узнал, что это флаг, висевший на шесте в саду позади его отчего дома. Заключив из этого, что отец его отправился в море на поиски своего пропавшего без вести сына, капитан послал свою собственную шлюпку к незнакомому кораблю разузнать, так ли это, и если так, то имеет ли отец вполне благородные намерения. Шлюпка вернулась с подарком, состоявшим из зелени и свежего мяса, и доложила, что незнакомый корабль - это "Родня", водоизмещением в тысячу двести тонн, а на борту его не только отец капитана, но и мать, и большинство теток и дядей, а также все двоюродные братья и сестры. Смельчаку также доложили, что все его родственники ведут себя подобающим образом и жаждут обнять и отблагодарить его за то, что он оказал им честь своими славными подвигами. Смельчак тотчас же пригласил их позавтракать на борту "Красавицы" на следующее утро и приказал подготовиться к блестящему балу, который должен был длиться целый день. В течение этой ночи капитан понял, что вернуть учителя-латиниста на путь истины - дело безнадежное. Когда оба корабля стояли рядом, этот неблагодарный изменник был уличен в том, что сигнализировал "Родне" и предлагал выдать ей Смельчака. Наутро его первым долгом повесили на рее, после того как Смельчак выразительно объяснил ему, что такова судьба всех обидчиков. Когда капитан встретился со своими родителями, они залились слезами. Его дяди и тетки тоже готовы были залиться слезами при встрече с ним, но этого он не потерпел. Его двоюродные братья и сестры были ошеломлены размерами его корабля и дисциплиной его матросов и потрясены великолепием его мундира. Он любезно водил их по всему судну и показывал все достойное внимания. А еще он выстрелил из своих ста пушек и забавлялся, глядя, как перепугались родственники. Пир задали такой, какого никогда еще не задавали ни на одном корабле, и продолжался он от десяти часов утра до семи часов следующего утра. Произошел только один неприятный случай. Капитану Смельчаку пришлось заковать в кандалы своего двоюродного брата Тома за дерзость. Впрочем, когда мальчик попросил прощения, его гуманно отпустили на волю, продержав всего несколько часов в одиночном заключении. Теперь Смельчак увел свою маму в большую каюту и начал расспрашивать о той молодой девице, в которую он, как все на свете знали, был влюблен. Мама ответила, что предмет его любви находится теперь в школе в Маргете и пользуется морскими купаниями (был сентябрь), но она, мама, подозревает, что друзья молодой девицы все еще противятся их браку. Смельчак тут же решил бомбардировать город, если потребуется. С этой целью Смельчак принял команду над своим кораблем и, переправив всех, кроме бойцов, на борт "Родни", приказал этому судну держаться поблизости, а сам вскоре бросил якорь на маргетском рейде. Тут, вооруженный до зубов, он сошел на берег в сопровождении команды своей шлюпки (во главе с верным, хоть и свирепым Уильямом) и потребовал свидания с мэром. Тот вышел из своего кабинета. - Ты знаешь, мэр, как зовут этот корабль? - в ярости спросил Смельчак. - Нет, - ответил мэр, протирая глаза, которым он едва смог поверить, когда увидел чудесный корабль, стоявший на якоре. - Его зовут "Красавица", - сказал капитан. - Ха! - воскликнул мэр, вздрогнув. - Так, значит, вы капитан Смельчак? - Он самый. Наступило молчание. Мэр затрепетал. - Ну, мэр, выбирай! - сказал капитан. - Веди меня к моей невесте, а не то я тебя бомбардирую! Мэр попросил два часа отсрочки, чтобы навести справки о молодой девице. Смельчак дал ему только один час и приставил к нему на этот час сторожем Уильяма Запивоху с саблей наголо, которому приказал сопровождать мэра, куда бы тот ни пошел, и проколоть его насквозь, если он будет заподозрен в обмане. Через час мэр вернулся ни живой ни мертвый, а за ним по пятам шел Запивоха, совсем живой и отнюдь не мертвый. - Капитан, - сказал мэр, - я установил, что молодая девица собирается идти купаться. Уже сейчас она ждет своей очереди получить купальную будку. Прилив еще низкий, но поднимается. Если я сяду в нашу городскую лодку, я не вызову подозрений. Когда молодая девица в купальном костюме войдет в мелкую воду из-под навеса будки, моя лодка станет ей поперек дороги и помешает вернуться на берег. Остальное - ваше дело. - Мэр, ты спас свой город, - отозвался капитан Смельчак. Тут капитан дал сигнал своей шлюпке приехать за ним, сам сел за руль, а команде приказал грести к пляжу и там остановиться. Все произошло так, как было условлено. Его очаровательная невеста вошла в воду, мэр в лодке проскользнул позади нее, а она смутилась и поплыла на глубокое место, но вдруг... один ловкий поворот руля и один резкий удар веслами на шлюпке, и вот обожающий Смельчак уже обхватил свою возлюбленную сильными руками. Тут ее вопли ужаса перешли в крики радости. "Красавица" еще не успела подойти к берегу, а в городе и гавани уже взвились все флаги, зазвонили все колокола, и храбрый Смельчак понял, что ему нечего бояться. Поэтому он решил жениться тут же на месте и дал сигнал на берег, вызывая к себе священника и клерка, которые быстро прибыли на парусной лодке "Жаворонок". На борту "Красавицы" снова задали большой пир, в разгаре которого мэра вызвал курьер. Мэр вернулся с известием, что правительство прислало узнать, не согласится ли капитан Смельчак, чтобы в награду за великие услуги, оказанные им родине в качестве пирата, ему пожаловали чин подполковника. Капитан с презрением отверг бы эту нестоящую милость, но его молодая супруга пожелала, чтобы он согласился, и он дал согласие. Одно лишь событие произошло, прежде чем славное судно "Родню" отпустили восвояси, одарив богатыми подарками всех на борту. Неприятно рассказывать (но таковы характеры некоторых двоюродных братьев), что Том, неучтивый двоюродный брат капитана Смельчака, был уже связан и ему собирались дать три дюжины ударов плетью за "нахальство и подшучиванье", но супруга капитана Смельчака похлопотала за него, и его пощадили. Затем "Красавицу" снарядили заново, и капитан вместе с молодой женой отплыли в Индийский океан, чтобы там наслаждаться счастьем веки вечные. ^TЧАСТЬ IV - Роман. Сочинение мисс Нетти, Эшфорд^U {Шести с половиной лет. (Прим. автора.)} Есть такая страна, которую я вам покажу, когда научусь понимать географические карты, и где дети все делают по-своему. Жить в этой стране ужасно приятно. Взрослые обязаны слушаться детей, и им никогда не позволяют досиживать до ужина, кроме как в день их рождения. Дети заставляют взрослых варить варенье, делать желе, мармелад, торты, паштеты, пудинги и всевозможное печенье. Если же они не хотят, их ставят в угол, пока не послушаются. Иногда им позволяют чего-нибудь попробовать; но когда они чего-нибудь попробуют, им потом всякий раз приходится давать порошки. Одна из жительниц этой страны, миссис Апельсин, очень милая молодая женщина, к несчастью, сильно страдала от своей многочисленной родни. Ей все время надо было присматривать за своими родителями, а у них были родственники и друзья, которые то и дело выкидывали всякие штуки. И вот миссис Апельсин сказала себе: "Я, право, не могу больше так изводиться с этими мучителями; надо мне всех их отдать в школу". Миссис Апельсин сняла передник, оделась очень мило, взяла своего грудного ребеночка и пошла с визитом к другой даме, миссис Лимон, содержавшей приготовительную школу. Миссис Апельсин стала на скребок для очистки сапог, чтобы дотянуться до звонка, и позвонила - "рин-тин-тин". Опрятная маленькая горничная миссис Лимон побежала по коридору, подтягивая свои носки, и вышла на звонок - "рин-тин-тин". - Доброе утро, - сказала миссис Апельсин. - Сегодня прекрасная погода. Как поживаете? Миссис Лимон дома? - Да, сударыня. - Передайте ей, что пришла миссис Апельсин с ребенком. - Слушаю, сударыня. Войдите. Ребеночек у миссис Апельсин был очень красивый и весь из настоящего воска. А ребенок миссис Лимон был из кожи и отрубей. Но когда миссис Лимон вышла в гостиную со своим ребенком на руках, миссис Апельсин вежливо сказала: - Доброе утро. Сегодня прекрасная погода. Как вы поживаете? А как поживает маленькая Пискунья? - Она плохо себя чувствует. У нее зубки прорезываются, сударыня, - ответила миссис Лимон. - О! В самом деле, сударыня? - сказала миссис Апельсин. - Надеюсь, у нее не бывает родимчиков? - Нет, сударыня. - Сколько у нее зубок, сударыня? - Пять, сударыня. - У моей Эмилии восемь, сударыня, - сказала миссис Апельсин. - Не положить ли нам своих деток рядышком на каминную полку, пока мы будем разговаривать? - Очень хорошо, сударыня, - сказала миссис Лимон. - Хм! - Мой первый вопрос, сударыня: я вам не докучаю? - спросила миссис Апельсин. - Нисколько, сударыня! Вовсе нет, уверяю вас, - ответила миссис Лимон. - Тогда скажите мне, пожалуйста, у вас есть... у вас есть свободные вакансии? - спросила миссис Апельсин. - Да, сударыня. Сколько вакансий вам нужно? - По правде говоря, сударыня, - сказала миссис Апельсин, - я пришла к заключению, что мои дети, - (ох, я и забыла сказать, что в этой стране всех взрослых называют детьми!), - что мои дети мне прямо до смерти надоели. Дайте подумать. Двое родителей, двое их близких друзей, один крестный отец, две крестных матери и одна тетя. Найдется у вас восемь свободных вакансий? - У меня их как раз восемь, сударыня, - ответила миссис Лимон. - Какая удача! Условия умеренные, я полагаю? - Весьма умеренные, сударыня. - Питание хорошее, надеюсь? - Превосходное, сударыня. - Неограниченное? - Неограниченное. - Очень приятно! Телесные наказания применяются? - Как вам сказать... Иногда приходится встряхнуть кого-нибудь, - сказала миссис Лимон, - бывает, что и шлепнешь. Но лишь в исключительных случаях. - Нельзя ли мне, сударыня, осмотреть ваше заведение? - спросила миссис Апельсин. - С величайшим удовольствием покажу вам, сударыня, - ответила миссис Лимон. Миссис Лимон повела миссис Апельсин в класс, где сидело много воспитанников. - Встаньте, дети, - сказала миссис Лимон, и все встали. Миссис Апельсин прошептала миссис Лимон: - Вон тот бледный лысый ребенок с рыжими бакенбардами, он, должно быть, наказан. Можно спросить, что он натворил? - Подойдите сюда, Белый, и скажите этой леди, чем вы занимались, - сказала миссис Лимон. - Играл на бегах, - хмуро ответил Белый. - Вам грустно, что вы так плохо вели себя, непослушное дитя? - спросила миссис Лимон. - Нет, - сказал Белый, - мне грустно проигрывать, а выиграть я не прочь. - Вот какой противный мальчишка, сударыня! - сказала миссис Лимон. - Ступайте прочь, сэр! А вот это Коричневый, миссис Апельсин. Ох, какой он несносный ребенок, этот Коричневый! Ни в чем не знает меры. Такой прожорливый! Как ваша подагра, сэр? - Скверно, - ответил Коричневый. - Чего же еще ожидать? - сказала миссис Лимон. - Ведь вы едите за двоих. Сейчас же ступайте побегайте. Миссис Черная, подойдите ко мне поближе. Ну и ребенок, миссис Апельсин! Вечно она играет. Ни на один день ее не удержишь дома; вечно шляется где-то и портит себе платье. Играет, играет, играет, играет с утра до ночи и с вечера до утра. Можно ли ожидать, что она исправится? - Я и не собираюсь, - дерзко проговорила миссис Черная. - Вовсе не хочу исправляться. - Вот какой у нее характер, сударыня, - сказала миссис Лимон. - Поглядишь, как она носится туда-сюда, забросив все свои дела, так подумаешь, что она хотя бы добродушная. Но нет, сударыня! Это такая дерзкая, нахальная девчонка, какой вы в жизни не видывали! - У вас с ними, должно быть, куча хлопот, сударыня? - сказала миссис Апельсин. - Ах, еще бы, сударыня! - сказала миссис Лимон. - Ведь у них такие характеры, они так ссорятся, никогда не знают, что для них полезно, вечно хотят командовать... нет, избавьте меня от таких неразумных детей! - Ну, прощайте, сударыня, - сказала миссис Апельсин. - Ну, прощайте, сударыня, - сказала миссис Лимон. Затем миссис Апельсин взяла своего ребеночка, отправилась домой и объявила своим детям, которые ей так досаждали, что она всех их поместит в школу. Они сказали, что не хотят ехать в школу; но она уложила их сундуки и отправила их вон из дома. - Ох, ох, ох! Теперь отдохну и успокоюсь! - сказала миссис Апельсин, откинувшись на спинку своего креслица. - Наконец-то я отделалась от этих беспокойных сорванцов, слава тебе господи! Тут другая дама, миссис Девясил, пришла с визитом и позвонила у входной двери - "рин-тин-тин". - Милая моя миссис Девясил, - сказала миссис Апельсин, - как поживаете? Пожалуйста, пообедайте с нами. У нас будет только вырезка из пастилы, а потом просто хлеб с патокой, но если вы не побрезгаете нашим угощением, это будет так любезно с вашей стороны! - С удовольствием, - сказала миссис Девясил. - Буду очень рада. Но как вы думаете, зачем я к вам пришла, сударыня? Догадайтесь, сударыня. - Право, не могу догадаться, сударыня, - сказала миссис Апельсин. - Вы знаете, я нынче вечером собираюсь устроить маленькую детскую вечеринку, - сказала миссис Девясил, - и если вы с мистером Апельсином и ребеночком придете к нам, мы будем в полном составе. - Я просто в восторге, уверяю вас! - сказала миссис Апельсин. - Как это любезно с вашей стороны! -сказала миссис Девясил. - Надеюсь, детки вам не наскучат? - Ах, милашки! Вовсе нет, - ответила миссис Апельсин. - Я в них души не чаю. Тут мистер Апельсин вернулся домой из Сити, и он тоже вошел, позвонив - "рин-тин-тин". - Джеймс, друг мой, - сказала миссис Апельсин, - у тебя усталый вид. Что сегодня делалось в Сити? - Играли в лапту, в крикет и в мяч, дорогая, а от этого прямо из сил выбиваешься, - ответил мистер Апельсин. - Уж это мне противное, беспокойное Сити! - сказала миссис Апельсин, обращаясь к миссис Девясил. - Как там утомительно, правда? - Ах, так трудно! - сказала миссис Девясил. - Последнее время Джон спекулировал на кольцах от волчков, и я часто говорила ему по вечерам: "Джон, да стоит ли это всех трудов и усилий?" К тому времени поспел обед, поэтому все сели за стол, и мистер Апельсин, разрезая кусок пастилы, сказал: - Только низкая душа никогда не радуется. Джейн, спуститесь в погреб и принесите бутылку лучшего имбирного пива. Когда пришла пора пить чай, мистер и миссис Апельсин с ребеночком и миссис Девясил отправились к миссис Девясил. Дети еще не пришли, но бальный зал для них был уже готов и разукрашен бумажными цветами. - Какая прелесть! - сказала миссис Апельсин. - Ах, милашки! Как они обрадуются! - А вот я детьми не интересуюсь, - сказал мистер Апельсин и зевнул. - Даже девочками? - сказала миссис Девясил. - Полно! Девочками-то вы интересуетесь! Мистер Апельсин покачал головой и опять зевнул. - Все - вертихвостки и пустышки, сударыня! - Милый Джеймс, - вскричала миссис Апельсин, оглядевшись по сторонам, - взгляни-ка сюда! Вот тут в комнате, за дверью, уже приготовлен ужин для милашек. Вот для них немножко соленой лососины, гляди! А вот для них немножко салата, немножко ростбифа, немножко курятины, немножко печенья и чуть-чуть-чуть шампанского! - Да, сударыня, - сказала миссис Девясил, - я решила, что лучше им ужинать отдельно. А наш стол вон там в углу, и здесь джентльмены смогут выпить рюмку горячего вина с сахаром и водой и скушать сандвич с яйцом, а потом спокойно поиграть в карты и посмотреть на детей. А у нас с вами, сударыня, будет дела по горло: ведь нам придется занимать гостей. - О, еще бы, надо думать! Дела хватит, сударыня, - сказала миссис Апельсин. Начали собираться гости. Первым пришел толстый мальчик с седым коком и в очках. Горничная привела его и сказала: - Приказано передать привет и спросить, в котором часу за ним прийти. На это миссис Девясил ответила: - Никак не позже десяти. Как поживаете, сэр? Входите и садитесь. Потом пришло множество других детей: мальчики в одиночку, девочки в одиночку, мальчики и девочки вместе. Они вели себя очень нехорошо. Некоторые смотрели на других в монокли и спрашивали: "Это кто такие? Я их не знаю". Некоторые смотрели на других в монокли и говорили: "Как живете?" Некоторым подавали чашки чая или кофе, и они говорили: "Благодарю, весьма!" Многие мальчики стояли столбом и теребили воротнички своих рубашек. Четыре несносных толстых мальчика упорно стояли в дверях, разговаривая про газеты, пока миссис Девясил не подошла к ним и не сказала: - Не мешайте людям входить в комнату, милые мои, этого я никак не могу вам позволить. Если вы будете путаться под ногами, то, как ни грустно, а придется мне отправить вас домой. Один мальчик, с бородой и в широком белом жилете, стал, широко расставив ноги, на каминном коврике и принялся греть перед огнем фалды своего фрака, так что его действительно пришлось отправить демон. - Это в высшей степени неприлично, милый мой, - сказала миссис Девясил, выводя его из комнаты, - и я не могу этого допустить. Заиграл детский оркестр - арфа, рожок и рояль, - а миссис Девясил вместе с миссис Апельсин засновали среди детей, уговаривая их приглашать дам и танцевать. Но дети были такие упрямые! Очень долго невозможно было убедить их, чтобы они пригласили дам и стали танцевать. Большинство мальчиков говорило: "Благодарю, весьма! Но не сейчас". А большинство других мальчиков говорило: "Благодарю, весьма! Но не танцую". - Ох, уж эти дети! Всю душу вымотают! - сказала миссис Девясил, обращаясь к миссис Апельсин. - Милашки! Я в них души не чаю, но они и в самом деле могут всю душу вымотать, - сказала миссис Апельсин, обращаясь к миссис Девясил. В конце концов дети начали медленно и печально скользить под звуки музыки, но и тут они не желали слушаться, а упорно стремились танцевать именно с этой дамой и ни за что не хотели танцевать с той дамой, да еще сердились. И они не желали улыбаться, нет, ни за что на свете; а когда музыка умолкала, все ходили и ходили вокруг комнаты гнилыми парами, словно все остальные умерли. - Ох, до чего же трудно занимать этих противных детей! - сказала миссис Девясил, обращаясь к миссис Апельсин. - Я в них души не чаю, в этих милашках, но, правда, трудно, - сказала миссис Апельсин, обращаясь к миссис Девясил. Надо сознаться, это были очень невоспитанные дети. Сначала они не желали петь, когда их просили петь; а потом, когда все уже убеждались, что они не будут петь, они пели. - Если вы споете нам еще одну такую песню, милая, - сказала миссис Девясил высокой девочке в платье из сиреневого шелка, украшенном кружевами и с огромным вырезом па спине, - мне, как ни грустно, придется предложить вам постель и немедленно уложить вас спать! В довершение всего девочки были одеты так нелепо, что еще до ужина платья их превратились в лохмотья. Ведь мальчики волей-неволей наступали им на шлейфы. И все-таки, когда им наступали на шлейфы, девочки опять сердились, и вид у них был такой злой, такой злой! Однако все они, видимо, обрадовались, когда миссис Девясил сказала: "Дети, ужин готов!" И они пошли ужинать, толпясь и толкаясь, словно дома за обедом ели только черствый хлеб. - Ну, как ведут себя дети? - спросил мистер Апельсин у миссис Апельсин, когда та пошла взглянуть на своего ребеночка. Миссис Апельсин оставила ребеночка на полке поблизости от мистера Апельсина, который играл в карты, и попросила его присмотреть за дочкой. - Очаровательно, дорогой мой! - ответила миссис Апельсин. - Так смешно смотреть на их ребяческий флирт и ревность! Пойдем посмотрим! - Очень благодарен, милая, - сказал мистер Апельсин, - но кто как, а я детьми не интересуюсь. И вот, убедившись, что ребеночек в целости и сохранности, миссис Апельсин пошла одна, без мистера Апельсина, в комнату, где ужинали дети. - Что они теперь делают? - спросила миссис Апельсин у миссис Девясил. - Произносят речи и играют в парламент, - ответила миссис Девясил миссис Апельсин. Услышав это, миссис Апельсин сейчас же вернулась к мистеру Апельсину и сказала: - Милый Джеймс, пойдем! Дети играют в парламент. - Очень благодарен, дорогая, - сказал мистер Апельсин, - но кто как, а я не интересуюсь парламентом. Тогда миссис Апельсин снова пошла одна, без мистера Апельсина, в комнату, где ужинали дети, посмотреть, как они играют в парламент. Тут она услышала, как один мальчик закричал: "Правильно, правильно, правильно!", а другие мальчики закричали: "Нет, нет!", а другие: "Ближе к делу!", "Хорошо сказано!" и вообще всякую немыслимую чепуху. Затем один из тех несносных толстых мальчиков, которые загораживали вход, сказал гостям, что он встал на ноги (как будто они сами не видели, что он встал на ноги, а не на голову или на что-нибудь другое!), встал на ноги для того, чтобы объясниться и с разрешения своего глубокоуважаемого друга, если тот позволит ему называть его так (другой несносный мальчик поклонился), он начнет объясняться. Затем несносный толстый мальчик начал долго бормотать без всякого выражения (и совсем непонятно) про то, что он держит в руке бокал; и про то, что он пришел нынче вечером в этот дом выполнить, он бы сказал, общественный долг; и про то, что в настоящее время он, положа руку (другую руку) на сердце, заявляет глубокоуважаемым джентльменам, что собирается открыть дверь всеобщему одобрению. Тут он открыл эту дверь словами: "За здоровье хозяйки!" и все остальные сказали: "За здоровье хозяйки!" - а потом закричали "Ура". После этого другой несносный мальчик начал что-то бормотать без всякого выражения, а после него еще несколько шумливых и глупых мальчиков забормотали все сразу. Но вот миссис Девясил сказала: - Не могу больше выносить этот шум. Ну, дети, вы очень мило поиграли в парламент; но в конце концов и парламент может наскучить, так что пора вам перестать, потому что скоро за вами придут. Затем потанцевали еще (причем шлейфы девочек рвались даже больше, чем до ужина), а потом за детьми начали приходить, и вам будет очень приятно узнать, что несносного толстого мальчика, который "встал на ноги", увели первым без всяких церемоний. Когда все они ушли, бедная миссис Девясил повалилась на диван и сказала миссис Апельсин: - Эти дети сведут меня в могилу, сударыня... Непременно сведут! - Я просто обожаю их, сударыня, - сказала миссис Апельсин, - но они, правда, очень уж надоедают. Мистер Апельсин надел шляпу, а миссис Апельсин надела шляпку, взяла своего ребеночка, и они отправились домой. По дороге им пришлось проходить мимо приготовительной школы миссис Лимон. - Интересно знать, милый Джеймс, - сказала миссис Апельсин, глядя вверх на окно, - спят они теперь, наши драгоценные детки, или нет? - Ну, я-то не особенно интересуюсь, спят они или нет, - сказал мистер Апельсин. - Джеймс, милый! - Ты-то ведь в них души не чаешь, - сказал мистер Апельсин. - А это большая разница. - Не чаю! - восторженно проговорила миссис Апельсин. - Ох, просто души не чаю! - А я нет, - сказал мистер Апельсин. - Но вот о чем я думала, милый Джеймс, - сказала миссис Апельсин, сжимая ему руку, - может быть, наша милая, добрая, любезная миссис Лимон согласится оставить у себя детей на каникулы. - Если ей за это заплатят, бесспорно согласится, - сказал мистер Апельсин. - Я обожаю их, Джеймс, - сказала миссис Апельсин, - так давай заплатим ей! Вот почему эта страна дошла до такого совершенства и жить в ней было так чудесно. Взрослых людей (как их называют в других странах) вскоре совсем перестали брать домой на каникулы, после того как мистер и миссис Апельсин не стали брать своих; а дети (как их называют в других странах) держали их в школе всю жизнь и заставляли слушаться. ОБЪЯСНЕНИЕ ДЖОРДЖА СИЛВЕРМЕНА Перевод И. Гуровой ^TГЛАВА ПЕРВАЯ^U Случилось это так... Однако сейчас, когда с пером в руке я гляжу на слова и не могу усмотреть в них никакого намека на то, что писать далее, мне приходит в голову, не слишком ли они внезапны и непонятны. И все же, если я решусь их оставить, они могут послужить для того, чтобы показать, как трудно мне приступить к объяснению моего объяснения. Корявая фраза, и тем не менее лучше я написать не могу. ^TГЛАВА ВТОРАЯ^U Случилось это так... Однако, перечитав эту строку и сравнив ее с моим первым вступлением, я замечаю, что повторил его без всяких изменений. Это тем более меня удивляет, что использовать эти слова я собирался в совсем иной связи. Намерением моим было отказаться от начала, которое первым пришло мне на ум и, отдав предпочтение другому, совершенно иного характера, повести объяснение от более ранних дней моей жизни. Я предприму третью попытку, не уничтожая следов второй неудачи, ибо нет у меня желания скрывать слабости как головы моей, так и сердца. ^TГЛАВА ТРЕТЬЯ^U Не начиная прямо с того, как это произошло, я подойду к этому постепенно. Да так оно будет и естественнее: господь свидетель, постепенно пришел я к этому. Родители мои влачили нищенское существование, и приютом младенчества моего был подвал в Престоне. Помню, что для детского моего слуха стук ланкаширских башмаков отца по булыжнику мостовой вверху отличался от стука всех других деревянных башмаков; помню также, с каким трепетом, когда мать спускалась в подвал, старался я разглядеть, злой или добрый вид у ее щиколоток, ...у ее колен... у талии... пока наконец не показывалось ее лицо и вопрос не разрешался сам собой. Из этого следует, что я был робок, что лестница, ведущая в подвал, была крутой, а дверная притолока очень низкой. Железные тиски бедности наложили неизгладимый отпечаток на лицо моей матери, на ее фигуру, не пощадив и ее голоса. Злобные, визгливые слова выдавливались из нее, словно из кожаного кисета, стиснутого костлявыми пальцами; когда она бранилась, ее взгляд блуждал по подвалу - взгляд измученный и голодный. Отец, сутулясь, сидел на колченогом табурете и молча смотрел в пустой очаг, пока она не выдергивала из-под него табурет, требуя, чтобы он пошел раздобыть денег. Тогда он уныло взбирался по лестнице, а я, придерживая рукой (других подтяжек у меня не было) рваную рубашонку и штаны, принимался бегать по подвалу, увертываясь от матери, норовившей вцепиться мне в волосы. Своекорыстный дьяволенок - так чаще всего называла меня мать. Плакал ли я оттого, что кругом было темно, или оттого, что я замерзал, или оттого, что меня мучил голод, забирался ли я в теплый уголок, когда в очаге горел огонь, или набрасывался на еду, когда находилось что поесть, - она каждый раз повторяла: "Ах ты своекорыстный дьяволенок!" А горше всего было сознавать, что я и в самом деле своекорыстный дьяволенок. Своекорыстный, потому что нуждался в тепле и крове, своекорыстный, потому что нуждался в пище, своекорыстный, потому что завистливо и жадно сравнивал про себя, какая доля этих благ, в тех редких случаях, когда судьба ниспосылала их нам, доставалась мне, а какая - отцу и матери. Порой они оба уходили искать работы, а меня на день-два запирали в подвале одного. И тогда, полностью отдаваясь своекорыстию, я мечтал о том, чтобы иметь всего в изобилии (кроме горя и нищеты), и о том, чтобы поскорее умер отец моей матери, бирмингемский фабрикант машин, - я слышал, как она говорила, что после его смерти унаследует целую улицу домов, "если только ей удастся добиться своих прав". И я, своекорыстный дьяволенок, стоял, задумчиво расковыривая замерзшими босыми ногами щели между разбитыми кирпичами сырого пола - перешагнув, так сказать, через труп деда прямо в целую улицу домов, чтобы продать их и купить мяса, хлеба и одежды. Наконец и в наш подвал пришла перемена. Неотвратимая перемена снизошла даже до него - как, впрочем, достигает она любой высоты, на какую бы ни забрался человек, - и принесла за собой другие перемены. В самом темном углу была у нас навалена куча, уж не знаю какого гнусного мусора, которою мы называли "постелью". Три дня мать пролежала там не вставая, а потом вдруг начала смеяться. Наверное, я никогда прежде не слышал ее смеха, потому что этот незнакомый звук напугал меня. Напугал он и отца, и мы принялись по очереди поить ее водой. Потом она начала ворочать головой и петь. А потом, хотя ей не полегчало, отец тоже стал смеяться и петь, и кроме меня, некому было подавать им воду, и оба они умерли. ^TГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ^U Когда меня вытащили из подвала двое мужчин - сперва один из них заглянул туда, быстро ушел и привел другого, - я чуть не ослеп от яркого света. Я сидел на мостовой, мигая и щурясь, а вокруг пеня кольцом стояли люди, - впрочем, на довольно большом расстоянии; и вдруг, верный своей репутации своекорыстного дьяволенка, я нарушил молчание, заявив: - Я хочу есть и пить! - А он знает, что они умерли? - спросил один другого. - А ты знаешь, что твой отец и твоя мать умерли от лихорадки? - строго спросил меня третий. - Я не знаю, что такое "умерли". Это когда кружка застучала об их зубы и вода расплескалась? Я хочу есть и пить, - вот все, что я мог ему ответить. Когда я стал оглядываться, людское кольцо расширилось; я почувствовал запах уксуса и еще чего-то (теперь я знаю, что это была камфара), и меня чем-то обрызгали. Затем кто-то поставил возле меня плошку с дымящимся уксусом, и все с безмолвным ужасом и отвращением стали следить, как я ем и пью то, что мне принесли. Я и тогда понимал, что внушаю им отвращение, но ничего не мог с этим поделать. Я все еще ел и пил, а кругом уже начали обсуждать, что же делать со мной дальше, когда где-то в толпе раздался надтреснутый голос: - Меня зовут Хокъярд, мистер Верити Хокъярд, и я проживаю в Уэст Бромвиче. Кольцо вокруг меня распалось, и в образовавшемся просвете появился желтолицый, крючконосый джентльмен, все облачение которого, вплоть до гамаш, было серо-стального цвета; его сопровождали полицейский и какой-то чиновник. Он приблизился к плошке с дымящимся уксусом и побрызгал спасительной жидкостью - на себя осторожно, а на меня обильно. - У него был дед в Бирмингеме, у этого маленького мальчика, и он тоже недавно скончался, - объявил мистер Хокъярд. Я повернулся к нему и алчно спросил: - А где его дома? - Ха! Какое отвратительное своекорыстие на краю могилы! - воскликнул мистер Хокъярд и вторично побрызгал на меня уксусом, словно изгоняя из меня дьявола. - Я взял на себя небольшие - весьма, весьма небольшие обязательства относительно этого мальчика; чисто добровольные обязательства, диктуемые просто честью, если не просто чувством; но как бы то ни было, я взял их на себя, и они будут (о да, они будут!) выполнены. На зрителей этот джентльмен, казалось, произвел куда более благоприятное впечатление, чем я. - Он будет отдан в школу, - сказал мистер Хокъярд (о да, он будет отдан в школу!), - но как поступить с ним теперь? Он, возможно, заражен. Он, возможно, распространяет заразу. - Кольцо зрителей заметно расширилось. - Так как же поступить с ним теперь? Он заговорил со своими спутниками. Я ничего не сумел расслышать, кроме слова "ферма". Разобрал я и еще одно сочетание звуков, повторенное несколько раз и показавшееся мне тогда бессмысленным, хотя впоследствии я узнал, что это были слова "Хотоновские Башни". - Да, - сказал мистер Хокъярд, - по-моему, это разумный выход, по-моему, это наилучший выход. И его можно будет, говорите вы, дня два продержать одного в палате? Очевидно, это предложил полицейский - ибо именно он ответил "да"; и в конце концов именно он взял меня за плечо и повел, толкая перед собой по улицам, пока мы не пришли к какому-то унылому зданию, и я не очутился в выбеленной комнате, где стояли стул, на котором я мог сидеть, стол, за которым я мог сидеть, железная кровать с хорошим матрасом, на которых я мог лежать, и одеяло с пледом, чтобы укрываться. И где мне давали есть вдоволь каши и научили так очищать после еды жестяную миску, чтобы она блестела, как зеркало. Там же меня выкупали и дали мне новую одежду; мои старые лохмотья были сожжены, а меня всего пропитали камфарой, уксусом и всякими другими обеззараживающими снадобьями. Когда все это было проделано - не знаю, много или мало прошло дней (да, впрочем, это и неважно), - в дверях появился мистер Хокъярд и, не переступая порога, сказал: - Стань-ка у дальней стенки, Джордж Силвермен. Подальше, подальше. Вот так, хорошо. Как ты себя чувствуешь? Я ответил ему, что не чувствую холода, не чувствую голода, не чувствую жажды. Этим исчерпывались все человеческие чувства, которые были мне тогда доступны, если не считать боли от побоев. - Так вот, - сказал он, - ты поедешь на ферму, расположенную в здоровой местности, чтобы очиститься от заразы. Старайся поменьше сидеть в четырех стенах. Старайся побольше бывать на свежем воздухе, пока тебя оттуда не увезли. Лучше пореже упоминай - то есть ни в коем случае не упоминай, - отчего умерли твои родители, а то тебя не захотят там держать. Веди себя хорошо, и я пошлю тебя учиться. О да, я пошлю тебя учиться, хотя я вовсе не обязан этого делать. Я слуга господа, Джордж; и я был ему хорошим слугой вот уже тридцать пять лет. Господь имел во мне хорошего слугу, и он это знает. Совершенно не представляю себе, какой смысл вложил я тогда в его слова. Не знаю также, когда именно стало мне ясно, что он является весьма уважаемым членом какой-то малоизвестной секты или общины, все члены которой, буде у них возникало такое желание, могли проповедовать перед остальными, и звался среди них братом Хокъярдом. А тогда, в выбеленной палате, мне было достаточно и того, что тележка фермера ждет меня на углу. Я не стал мешкать, ибо это была первая поездка в моей жизни. Мерное покачивание тележки убаюкало меня, и я уснул. Но прежде я успел вдоволь наглядеться на улицы Престона; возможно, во мне и шевелилось смутное желание узнать место, где находился наш подвал, но я сильно в этом сомневаюсь. Такой я был своекорыстный дьяволенок, что ни разу не задумался, кто похоронит моих родителей, где их похоронят и когда. Мысли мои были заняты другим: буду ли я на ферме есть днем так же досыта и укрываться ночью так же тепло, как в палате. Я проснулся оттого, что тележка затряслась на выбоинах, и увидел, что мы взбираемся на крутой холм по изрезанной колеями проселочной дороге, вьющейся среди полей. И вскоре, миновав остатки насыпи и несколько массивных хозяйственных построек, которые прежде служили укреплениями, мы проехали под полуразрушенной аркой и остановились перед фермерским домом, встроенным в наружную сторону толстой стены, некогда окружавшей внутренний двор Хотоновских Башен. На все это я глядел, как жалкий дикарь, не замечая кругом ничего особенного, никакой древности, считая, что такой, очевидно, и должна быть ферма; объясняя следы упадка единственной причиной всех бедствий, которая была мне известна, - нищетой; жадно глазея на порхающих голубей, на скот в загоне, на уток в пруду и бродящих по двору кур с голодной надеждой увидеть многих из них на обеденном столе, пока я буду жить тут; гадая, не являются ли выставленные на просушку подойники вместительными мисками, в которых хозяину дома подается его сытная пища и которые он затем отполировывает, как это делал я в палате; боязливо принимая скользящие но залитому солнцем холму тени облаков за чьи-то хмурящиеся брови - тупой, запуганный, угрюмый звереныш, заслуживавший только отвращения. В ту пору моей жизни я еще не имел ни малейшего представления о том, что существуют веления долга. Я не знал, что жизнь может быть прекрасной. Когда я, бывало, прокрадывался по подвальной лестнице на улицу и со злобной жадностью заглядывал в витрины, чувства, владевшие мною, едва ли хоть чем-нибудь отличались от чувств бездомного щенка или волчонка. И точно так же мне не было ведомо уединение - такое уединение, когда человек познает самого себя. Мне часто приходилось оставаться одному - но и только. Вот каким я был в тот день, когда впервые уселся за обеденный стол на кухне старой фермы. Вот каким я был в тот вечер, когда лежал, растянувшись на своей постели против узкого окна с цветными стеклами, залитый холодным лунным светом, словно маленький вампир. ^TГЛАВА ПЯТАЯ^U Что знаю я теперь о Хотоновских Башнях? Очень немногое, ибо мне из чувства благодарности не хотелось уничтожать свои первые впечатления. Старинный дом, стоящий на холме примерно в миле от дороги, между Престоном и Блекберном, где Иаков Первый, понаделавший кучу баронетов *, чтобы потуже набить свой карман, возможно, пожаловал кое-кому из своих верноподданных этот доходнейший для короны титул. Старинный дом, покинутый, пришедший в ветхость, чьи парки и сады давно превратились в луга и пашни, и, хотя подножие его холма по-прежнему омывают реки Рибл и Даруэн, туманная пелена дыма на горизонте, средства от которой не смог бы указать даже этот наделенный сверхъестественным предвидением Стюарт, говорит о наступлении века машин. Что знал я тогда о Хотоновских Башнях? Когда я впервые увидел в арке ворот безжизненный внутренний двор и испуганно отшатнулся от разбитой статуи, которая внезапно возникла передо мной, словно дух-покровитель этих мест; когда я тихонько обошел жилой дом и прокрался в старинные залы с покосившимися полами и потолками, где повсюду угрожающе нависали гнилые балки и стропила, а от моих шагов со стен осыпалась штукатурка, где дубовые панели давно были сорваны, а окна разбиты или заложены; когда я обнаружил галерею над старой кухней и сквозь столбики балюстрады посмотрел на тяжелый дубовый стол и скамьи, с трепетом ожидая, что сейчас войдут и усядутся на них уж не знаю какие призраки, поднимут головы и посмотрят на меня уж не знаю какими жуткими глазами или пустыми глазницами; когда я пугливо вздрагивал, замечая в кровле дыры и щели, откуда на меня печально смотрело небо, где пролетали птицы и шелестел плющ, - и видел на трухлявых половицах под ними следы зимних непогод; когда на дне темных провалов рухнувших лестниц дрожала зеленая листва, порхали бабочки и пчелы жужжали, влетая и вылетая через дверные проемы; когда вокруг развалин всюду лились сладкие ароматы, зеленела свежая молодая поросль, пробуждалась вечно обновляющаяся жизнь - повторяю, когда сквозь мрак, окутывавший мою душу, я смутно почувствовал все это, что знал я тогда о Хотоновских Башнях? Я написал, что небо печально смотрело на меня. И эти слова предвосхищают ответ. Я знал тогда, что все эти предметы печально смотрят на меня; что все они словно вздыхают или шепчут с легкой жалостью: "Ах ты бедный своекорыстный дьяволенок!" Потом, вытянув шею, я заглянул в провал одной из боковых лестниц и увидел несколько крыс. Они дрались из-за какой-то добычи, и когда я их вспугнул, спрятались в темноте, сбившись в кучку, а я вспомнил прежнюю (она уже успела стать прежней) жизнь в подвале. Как перестать быть своекорыстным дьяволенком? Как добиться того, чтобы я не внушал людям отвращение, подобное тому, какое я сам испытывал к крысам? Я скорчился в углу самой маленькой из комнат, ужасаясь самому себе и плача (впервые в жизни причиной моих слез не было физическое страдание), и попробовал обдумать все это. Тут мой взгляд упал на плуг, который тянули две лошади, и его спокойное мирное движение взад-вперед по полю, казалось, чем-то помогало мне. У фермера была дочка, примерно одного со мною возраста, и за обеденным столом она сидела напротив меня. Когда я в первый раз обедал с ними, мне пришло в голову, что она может заразиться от меня тифом. Тогда это меня ничуть не обеспокоило. Я только прикинул, как она будет выглядеть больная и умрет ли она или нет. Но теперь мне пришло в голову, что я могу уберечь се от заразы, если буду держаться от нее подальше. Я понимал, что в таком случае мне придется жить впроголодь, однако решил, что от этого мое поведение будет менее своекорыстным и менее дьявольским. И вот я стал с раннего утра забираться в какой-нибудь укромный уголок среди развалин и прятался там, пока она не ложилась спать. В первые дни я слышал, как меня звали к завтраку, обеду и ужину, и моя решимость слабела. Но я укреплял ее, уходя в дальний конец развалин, где мне уже ничего не было слышно. Я часто украдкой смотрел на нее из темных окон и, не замечая никаких изменений в ее свежем розовом личике, чувствовал себя почти счастливым. Оттого, что я постоянно думал о ней, в моей душе зародилось что-то вроде детской любви, которая пробуждала во мне все новые человеческие чувства. Меня облагораживала гордость, рожденная сознанием, что я оберегаю ее, что я приношу ради нее жертву. И сердце мое, согретое этой любовью, незаметно стало мягче и к моим родителям. Словно до тех пор оно было заморожено, а теперь оттаяло. Старинные развалины и вся таившаяся в них прелесть жалели не только меня, но и моих родителей. Поэтому я плакал еще не раз и плакал часто. Фермер и его семейство, решив, что я угрюм и зол, обходились со мной неласково, хотя никогда не оставляли меня без еды, несмотря на то, что я не приходил к обеду и к ужину. Как-то вечером, когда я в свой обычный час открыл кухонную щеколду, Сильвия (такое чудесное у нее было имя) еще только уходила к себе. Увидев ее на лестнице, я замер в дверях. Однако она услышала скрип щеколды и оглянулась. - Джордж, - радостно окликнула она меня, - завтра у меня день рождения и придет скрипач, приедут гости - мальчики и девочки, и мы будем танцевать. Я тебя приглашаю. Хоть разочек перестань дуться, Джордж! - Мне очень жалко, мисс, - ответил я, - только я... нет, я не могу прийти. - Ты противный, злой мальчишка, - презрительно бросила она. - И не надо мне было тебя приглашать. Больше я никогда не стану с тобой разговаривать. Она ушла, а я остался стоять, устремив глаза на огонь. Фермер, нахмурившись, сказал: - Вот что, парень, Сильвия права. В первый раз вижу, чтобы мальчишка был таким угрюмым нелюдимом. Я попробовал объяснить ему, что у меня на уме нет ничего худого, но он только холодно буркнул: - Может, и так, может, и так! Ну-ка садись ужинать, садись ужинать, а потом иди и дуйся, сколько твоей душеньке угодно. О, если бы они видели меня на другой день, когда я, спрятавшись в развалинах, ожидал прибытия веселых молодых гостей; если бы они видели меня вечером, когда я потихоньку выскользнул из-за похожей на призрак статуи и остановился, прислушиваясь к музыке и ритмичному топоту танцующих ног, вглядываясь в освещенные окна жилого дома, - а развалины вокруг внутреннего двора тонули во мраке; если бы они догадались, какие чувства переполняли мое сердце, когда я прокрался по черной лестнице в свою каморку, утешая себя мыслью: "Им не будет от меня никакого вреда", - они перестали бы считать меня угрюмым нелюдимом. Вот так родилась моя застенчивость, то робкое молчание, которым встречал я неправильное толкование моих поступков, и так возник этот невыразимый, этот болезненный страх, что меня могут счесть расчетливым или своекорыстным. Вот так начал складываться мой характер, еще прежде чем на него оказала влияние полная трудов одинокая жизнь бедного школяра. ^TГЛАВА ШЕСТАЯ^U Брат Хокъярд (так он велел мне называть его) поместил меня в школу и сказал, чтобы я работал прилежно и сам заботился о своем будущем. - Можешь быть за себя спокоен, Джордж, - сказал он. - Вот уже тридцать пять лет, как я - лучший слуга на службе господа нашего (о да, лучший!), и он знает, чего стоит такой слуга (о да, он знает!), и он поможет тебе в учении в счет награды мне. Вот что он сделает, Джордж. Он сделает это ради меня. С самого начала мне не нравилась та фамильярная уверенность, с какой брат Хокъярд говорил о путях неисповедимого и всемогущего провидения. И, по мере того как я становился старше и умнее, она нравилась мне все меньше и меньше, а его манера подтверждать каждое свое высказывание восклицанием в скобках, словно, хорошо себя зная, он не верил ни единому своему слову, казалась мне теперь отвратительной. Не могу выразить, как тяжелы были мне эти чувства, - я боялся, что они порождены своекорыстием. Время шло, и я заслужил стипендию, так что с тех пор не стоил брату Хокъярду ни гроша. Добившись этого, я стал трудиться еще прилежнее, надеясь получить рекомендацию в колледж и денежное вспомоществование для обучения там. Мое здоровье оставалось слабым (наверное, я слишком пропитался миазмами престоновского подвала), а работал я много, и вот меня снова начали считать - я имею в виду моих сверстников - угрюмым нелюдимом. Моя школа находилась неподалеку от тех мест, где подвизалась община брата Хокъярда, и каждый раз, когда в воскресенье я бывал отпускным, как это у нас называлось, я, согласно его желанию, посещал их собрания. Прежде чем я вынужден был признать, что вне стен своей молельни эти братья и сестры были не только ничем не лучше остальных представителей рода человеческого, но даже, мягко выражаясь, не уступали в греховности любому грешнику, когда дело касалось обвешивания покупателей и загрязнения уст ложью, - повторяю, прежде чем я вынужден был признать все это, их витиеватые речи, их чудовищное самомнение, их вопиющее невежество, их стремление наделить верховного повелителя земли и неба собственной низостью, скаредностью и мелочностью поражали и пугали меня. Однако, поскольку они утверждали, что осенены благодатью и что лишь глаза, затуманенные своекорыстием, могут этого не заметить, я некоторое время переживал несказанные муки, без конца спрашивая себя, не тот ли своекорыстный дьявольский дух, который владел мною в детстве, мешает мне воздать им должное. Брат Хокъярд был любимым проповедником этой общины и обычно по воскресеньям первым поднимался на помост (кафедрой им служил маленький помост, на котором стоял стол). В будние дни он был москательщиком. Брат Сверлоу, пожилой человек с морщинистым лицом, огромным стоячим воротничком и синим в крапинку шейным платком, который сзади доходил ему до макушки, тоже был москательщиком и проповедником. Брат Сверлоу вслух горячо восхищался братом Хокъярдом, но (как не раз приходило мне в голову) в душе злобно ему завидовал. Прошу того, чей взор устремлен на эти строки, оказать мне любезность дважды перечесть мое торжественное заверение, что, описывая язык и обычаи вышеупомянутой общины, я воспроизвожу их со взыскательной, добросовестной и скрупулезной точностью. В первое воскресенье после того, как мои усилия были вознаграждены и не оставалось никаких сомнений, что я буду учиться в колледже, брат Хокъярд закончил свое длинное поучение следующим образом: - Итак, друзья и братья мои во грехе, начиная, я предупредил вас, что не знаю, о чем поведу свою речь (о нет, я этого не знал!), но что меня это не тревожит, ибо господь, конечно, вложит в мои уста нужные мне слова. ("Вот-вот!" - поддерживает брат Сверлоу.) - И он вложил в мои уста нужные мне слова. ("Вложил, вложил!" - поддерживает брат Сверлоу.) - А почему? ("Ну-ка, объясните!" - поддерживает брат Сверлоу.) - А потому, что я был его верным слугой уже тридцать пять лет, и потому, что он это знает. Тридцать пять лет! И он это знает, не сомневайтесь! Я получил нужные мне слова в счет своего жалования. Я получил их от господа, братья мои во грехе. "Задаточек! - сказал я. - Жалованья уже накопилось немало, так прошу задаточек, в счет того, что мне причитается". И я получил задаток и выплатил его вам; а вы не завернете его в салфетку, и не завернете его в полотенце, и не завернете его в платок, а пустите его в оборот под высокие проценты. Очень хорошо. А теперь, братья и сестры мои во грехе, я кончу речь свою вопросом и задам его так ясно (с помощью господа, в которой он мне не откажет - после тридцати-то пяти лет!), что дьяволу не удастся запутать его в головах ваших, чего ему, конечно, очень бы хотелось. ("Ну, это на него похоже! Старый мошенник!" - поддерживает брат Сверлоу.) - А вопрос этот таков: учены ли ангелы? ("Нет, нет! Ни чуточки", - убежденно поддерживает брат Сверлоу.) - Нет. А где тому доказательства? Вот оно - прямехонько из рук господа. Ныне среди нас присутствует некто, обученный всей учености, какую только можно было в него вбить. Это я обеспечил ему всю ученость, какую только можно было в него вбить. Его дед (об этом я узнал впервые) был одним из наших братьев. Он был братом Парксопом. Вот кем он был. Имя его в своекорыстном миру было Парксоп, и был он братом этого братства. Ужли же не был он братом Парксопом? ("Был, был! Как бы ни брыкался, а был!" - поддерживает брат Сверлоу.) - Ну, и поручил он того, кто ныне присутствует среди нас, заботам собрата своего по греху (а этот собрат по греху, не сомневайтесь, был в свое время грешником почище любого из нас, хвала господу!), брата Хокъярда. Моим. Это я обеспечил ему без награды или вознаграждения - ни крупицы мирра, ни благовоний, ни амбры, не говоря уже о медовых сотах, - всю ученость, какую только можно было в него вбить. Но привела ли она дух его в наш храм? Нет. А разве не примкнули к нам за этот срок невежественные братья и сестры, что не отличат круглого "о" от кривого "з"? Во множестве. Стало быть, ангелы не учены, стало быть, они даже азбуки не знают. А теперь, друзья и братья мои во грехе, когда я поведал вам это, может, кто-нибудь из присутствующих братьев - может, вы, брат Сверлоу, - помолится за нас? Брат Сверлоу принял на себя эту священную миссию, предварительно вытерев губы рукавом и пробормотав: - Уж не знаю, сумею ли я поразить кой-кого из вас куда надо. Так-то. Эти слова сопровождались загадочной улыбкой, а затем он взревел. В особенности он молил охранить нас от ограбления сироты, от сокрытия завещания отца или (например) деда, от присвоения недвижимого имущества сироты (например, домов), от притворных благодеяний тому, кого мы обездолили, и от прочих подобных грехов. Он кончил мольбой ниспослать нам покой и мир, в чем лично я после двадцати минут его рева очень нуждался. Даже если бы я не видел, как он, поднимаясь с колен и обливаясь потом, бросил многозначительный взгляд на брата Хокъярда, даже если бы я не слышал, каким тоном брат Хокъярд хвалил его за мощь его рыка, я все равно уловил бы злобный намек, заключенный в этой молитве. В первые годы моего школьного обучения у меня иногда возникали смутные подозрения на этот счет, - причиняя мне большие муки, ибо вызывались они своекорыстием и были совсем не похожи на те чувства, которые заставили меня избегать Сильвии. Это были отвратительные и совершенно бездоказательные подозрения. Они были достойным детищем мрачного подвала. Они были не просто бездоказательными, они сами себя опровергали - разве не был я живым доказательством того, что сделал брат Хокъярд? Разве без него увидел бы я то небо, которое печально глядело на несчастного звереныша в Хотоновских Башнях? Хотя, когда детство мое кончилось и я стал более свободен в своих поступках, страх вновь оказаться во власти животного себялюбия несколько утих, но я все же остерегался любого чувства, которое чем-нибудь его напоминало. Растоптав свои недостойные подозрения, я начал с тревогой думать, что не могу преодолеть отвращение к манерам брата Хокъярда и к религии, которую он исповедует. И вот, возвращаясь в это воскресенье с собрания общины, я решил во искупление обид, которые невольно нанес ему в своих мыслях, написать и вручить ему перед отъездом в колледж письмо с перечнем всех оказанных им мне благодеяний и выражениями моей глубокой за них благодарности. Этот документ мог также послужить как бы ответом на все темные намеки любого его завистливого брата и соперника-проповедника. И я написал это письмо с большим тщанием. Могу прибавить - и с большим чувством, потому что, сочиняя его, я сам растрогался. Занятия мои в школе кончились, всю неделю, которая оставалась до моего отъезда в Кембридж, делать мне было нечего, и я решил пойти в лавку брата Хокьярда, чтобы отдать ему письмо лично. Зимний день клонился к вечеру, когда я постучал в дверь его маленькой конторы, расположенной в дальнем конце длинной низкой лавки. В эту минуту (я прошел через задний двор, где сгружались ящики и бочонки и где висела дощечка с надписью "Ход в контору") приказчик крикнул мне из-за прилавка, что хозяин занят. - У него брат Сверлоу, - сказал приказчик, который тоже был членом братства. Я решил, что все складывается как нельзя удачнее, и рискнул постучать вторично. Они переговаривались вполголоса, - очевидно, речь шла о каком-то платеже, потому что я услышал, как они считают деньги. - Кто там? - раздраженно крикнул брат Хокъярд. - Джордж Силвермен, - ответил я, открывая дверь. - Можно войти? Оба брата были настолько поражены моим появлением, что я смутился больше обычного. Впрочем, уже зажженный в комнате газ придавал их лицам мертвенный оттенок, и возможно, это обстоятельство ввело меня в заблуждение. - Что случилось? - спросил брат Хокъярд. - Да, что случилось? - спросил брат Сверлоу. - Ничего, - ответил я, робко доставая изготовленный мною документ. - Я просто принес письмо, написанное мной. - Написанное тобой, Джордж? - воскликнул брат Хокъярд - И адресованное вам, - ответил я. - И адресованное мне, Джордж? Он побледнел еще сильнее и поспешно вскрыл конверт, но проглядев письмо и уловив его общее содержание, перестал спешить, и щеки его чуть порозовели. - Хвала господу! - сказал он. - Вот-вот! - воскликнул брат Сверлоу. - Хорошо сказано! Аминь. Затем брат Хокъярд с некоторым оживлением произнес - Тебе следует узнать, Джордж, что брат Сверлоу и я собираемся начать общее дело. Мы будем компаньонами. И сейчас мы договариваемся об условиях. Брат Сверлоу будет получать половину чистой прибыли (о да, он будет ее получать, будет ее получать до последнего фартинга!). - С соизволения господня! - сказал брат Сверлоу, крепче сжимая правой рукой правое колено - Есть ли какие-нибудь возражения, Джордж, - продолжал брат Хокъярд, - против того, чтобы я прочел это письмо вслух? После вчерашней молитвы я больше всего желал именно этого и с большим жаром стал просить его прочесть письмо вслух. Что он и не преминул сделать, а брат Сверлоу слушал с кривой улыбкой - В добрый час пришел я сюда, - сказал он, прищуриваясь и возводя глаза к потолку - И также в добрый час был я вчера подвигнут обрисовать на ужас грешникам натуру, совсем не похожую на натуру брата Хокъярда. Но это был не я, а господь я чувствовал, как он обличат нечестивца, пока я покрывался испариной Затем они оба выразили пожелание, чтобы я перед отъездом непременно посетил собрание братства. Я заранее знал как мучительно будет мне снова стать предметом публичной проповеди и мотитв. Однако я рассудил, что это будет в последний раз и, кроме того, придаст моему письму убедительность. Братья и сестры хорошо знали, что для меня нет места в их раю, и такой прощальный знак уважения к брату Хокъярду, столь противоречащий моим греховным наклонностям, несомненно, подкрепит мое утверждение, что он был добр ко мне и что я ему благодарен. И вот, поставив только условием, что меня не станут обращать на путь истинный - при этом, как мне было хорошо известно по прежнему знакомству с их мерзкими таинствами, несколько братьев и сестер непременно повалились бы на пол с воплями, что все их грехи лежат у них в левом боку тяжким бременем во столько-то фунтов и унций, - я дал требуемое обещание. С тон минуты, как брат Сверлоу узнал содержание моего письма и до самого конца нашего разговора, он время от времени вытирал один глаз кончиком своего синего в крапинку шейного платка и чему-то ухмылялся. Впрочем, у этого брата вообще была дурная привычка все время гаденько ухмыляться, даже когда он проповедовал. Помнится, с каким восторгом оскаливал он зубы, когда во всех подробностях описывал со своего помоста муки, ожидающие людей неправедных (другими словами, весь род человеческий, кроме членов братства), - в такие минуты его усмешка казалась мне особенно ужасной. Я ушел, а братья продолжали договариваться об условиях контракта и считать деньги; и больше я их не видел, если не считать следующего воскресенья. Брат Хокъярд умер года два-три спустя, оставив все свое имущество брату Сверлоу - как мне рассказывали, завещание было помечено этим самым днем. Теперь в душе у меня воцарился мир, и в воскресенье, зная, что я победил свое недоверие и оправдал брата Хокъярда в завистливых глазах соперника, я отправился в гнусную молельню без обычного тревожного смущения. Как мог я предвидеть, что самый чувствительный, даже болезненно чувствительный уголок моей души, прикосновение к которому, пусть самое легкое, всегда заставляло меня мучительно содрогаться, послужит лейтмотивом этого собрания? В этот день молитву читал брат Хокъярд, а проповедовал брат Сверлоу. Собрание открывалось молитвой, за которой следовала душеспасительная беседа. Брат Хокъярд и брат Сверлоу оба находились на возвышении: брат Хокъярд стоял на коленях у стола, готовый гнусаво прочесть молитву, брат Сверлоу сидел у стены, готовый с ухмылкой прочесть проповедь. - Так вознесем же жертву-молитву, братья и сестры мои во грехе! Да, конечно, но жертвой оказался я. Борьба шла за душу нашего грешного, своекорыстного брата, который здесь присутствует. Перед этим нашим непробудившимся братом открывается теперь путь, который может привести его к сану служителя так называемой "церкви". Вот предмет его упований. Церковь. Не молельня, господи. Церковь. В молельне нет ни священников, ни архидиаконов, ни епископов, ни архиепископов, но в церкви их, господи, несть числа. Охрани нашего грешного брата от его любви к наживе! Очисти грудь нашего непробудившегося брата от греха своекорыстия! Слов в молитве было гораздо больше, но весь смысл сводился к этому. Затем вперед вышел брат Сверлоу и (как я и предполагал) взял за тему стих "Царство мое не от мира сего". Но чье же царство от мира сего, братья мои по греху? Чье? Да нашего брата, здесь присутствующего. Единственное царство, о котором он помышляет, - это царство от мира сего. ("Так оно и есть!" - поддерживают слушатели.) Что сделала женщина, когда она потеряла монету? Стала ее искать. Что должен был бы сделать наш брат, когда он потерял свой путь? "Искать его", - вставляет одна из сестер.) Воистину искать его. Но должен ли он был искать его в стороне верной или неверной? ("В стороне верной", - вставляет какой-то брат.) Так говорили пророки! Он должен искать его в стороне верной, или он не найдет его совсем. Но он повернулся спиной к стороне верной, и он его не найдет. И вот, братья и сестры мои во грехе, дабы показать вам разницу между суетным своекорыстием и несуетным бескорыстием, между царством не от мира сего и царством от мира сего, я прочту вам письмо нашего суетного, своекорыстного брата к брату Хокъярду. Судите же по нему, был ли брат Хокъярд тем верным опекуном сирых и бесприютных, которого имел в виду господь, когда в прошлый раз на этом самом месте он рассказал вам об опекуне неверном. Ибо тогда говорил господь, а не я. Не сомневайтесь. Затем брат Сверлоу с ревом и стонами прочел мое письмо и продолжал реветь и стонать еще добрый час. Церемония завершилась псалмом - обращаясь ко мне, все братья единодушно рычали, а сестры единодушно визжали, что я брожу, мирской корысти полный, а их святой любви качают волны; что я с мамоною во тьму попал навек, а их несет вперед второй ковчег. Когда я наконец ушел оттуда, сердце мое мучительно сжималось, а в душе царило уныние - не потому, что я был так слаб, чтобы признать этих косных тупиц толкователями воли божественного величия и мудрости, но потому, что я был все же достаточно слаб, чтобы сетовать на свою жестокую судьбу: мои побуждения снова не были поняты и снова толковались превратно именно тогда, когда я пытался задушить в себе последнее подобие своекорыстия и когда я уже начинал надеяться, что благодаря неустанным стараниям мне это наконец удалось. ^TГЛАВА СЕДЬМАЯ^U Моя робость и непримечательность обрекли мевя в колледже на уединенную жизнь, так как я почти ни с кем не знакомился. Родственники не приезжали навестить меня, потому что у меня не было родственников. Друзья не отвлекали меня от занятий, потому что я не приобрел друзей. Я жил на свою стипендию и много читал. В остальном время, проведенное мною в колледже, мало чем отличалось от дней в Хотоновских Башнях. Чувствуя себя непригодным для шумной суетливой жизни общества и в то же время считая, что сумею с искренним усердием выполнить свой долг, если мне удастся получить какой-нибудь скромный приход, я начал готовиться к принятию духовного сана. В надлежащий срок я был рукоположен и принялся подыскивать себе место. Следует упомянуть, что я отлично сдал экзамены, что мне удалось заслужить университетскую стипендию и что моих средств было вполне достаточно для моего очень скромного образа жизни. К тому же я занимался в качестве репетитора с несколькими юношами - это увеличивало мой доход и само по себе было мне очень интересно. Однажды я к своей безграничной радости случайно услышал, как наш самый уважаемый профессор сказал: "Мне говорили, что Силвермен благодаря умению ясно и толково объяснять, благодаря терпению, приятному характеру и добросовестности сказался превосходным репетитором". Ах, если бы мое "умение ясно и толково объяснять" пришло мне на помощь сейчас, сделав это мое объяснение более убедительным, чем оно, боюсь, пока получается! Комнаты, которые я занимал в колледже, находились в углу двора, где дневной свет всегда казался тусклым, - возможно, поэтому, но еще больше из-за моего тогдашнего душевного состояния, я, вспоминая ту пору моей жизни, всегда кажусь себе погруженным в благодетельный сумрак. Других я вижу в блеске солнечных лучей, я вижу наших гребцов, сильных, великолепно сложенных юношей на сверкающей воде, вижу светлые блики от озаренной солнцем листвы, которые скользят по их головам и плечам, но сам я всегда в тени и только смотрю на них. Без всякого дурного чувства, сохрани бог, но совсем один, как некогда смотрел я на Сильвию из темных развалин или, глядя на красные отблески в окнах фермы, прислушивался к ритмичному топоту танцующих ног, а развалины кругом были окутаны ночным мраком. Теперь я перейду к причине, заставившей меня упомянуть о похвальном отзыве профессора. Не будь этой причины, упоминание о нем оказалось бы простым хвастовством. Среди тех, с кем я занимался, был мистер Фейруэй, второй сын леди Фейруэй, вдовы сэра Гастона Фейруэя, баронета. Этот юноша обладал блестящими способностями, но он происходил из богатой семьи и был ленив и изнежен. Он обратился ко мне слишком поздно и являлся на занятия столь неаккуратно, что, боюсь, я вряд ли принес ему большую пользу. В конце концов я счел своим долгом отсоветовать ему сдавать экзамены, которые все равно были ему не по силам, и он покинул колледж, не получив никакой степени. После его отъезда леди Фейруэй написала мне, указывая, что, поскольку мои занятия принесли ее сыну так мало пользы, справедливо будет, если я верну половину полученной мною платы. Насколько мне известно, такое требование никогда еще не предъявлялось ни одному репетитору, и должен откровенно признаться, что я понял, насколько оно справедливо, только когда мне его предъявили. Но раз поняв, я, разумеется, немедленно вернул деньги. Со времени отъезда мистера Фейруэя прошло два года, если не больше, и я уже забыл о нем, когда в один прекрасный день он вдруг вошел в мою комнату. Мы обменялись обычными приветствиями, а затем он сказал: - Мистер Силвермен, я приехал сюда с матерью. Она остановилась в гостинице и хотела бы, чтобы я представил вас ей. Я всегда чувствую себя неловко с незнакомыми людьми и, вероятно, чем-то выдал, что его предложение мне неприятно, так как он, не дожидаясь моего ответа, добавил: - Мне кажется, эта встреча может способствовать вашей дальнейшей карьере. Я покраснел при мысли, что мне могут приписать такие своекорыстные побуждения, и выразил готовность пойти с ним немедленно. По пути мистер Фейруэй спросил меня: - Вы деловой человек? - Кажется, нет, - ответил я. - А моя мать деловая женщина, - сказал мистер Фейруэй. - Неужели? - заметил я. - Да, моя мать, как говорится, женщина хозяйственная. Умудряется, например, извлечь некоторую выгоду даже из мотовства моего старшего брата, который сейчас за границей. Короче говоря - хозяйственная женщина. Разумеется, это все между нами. Он никогда раньше не пускался со мной в откровенности, и эти его слова меня немало удивили. Я ответил, что он, конечно, может положиться на мою скромность, и больше не возвращался к этому деликатному предмету. Идти нам было недалеко, и вскоре я уже предстал перед его матушкой. Он представил меня, попрощался со мной и оставил нас (как он выразился) беседовать о делах. Леди Фейруэй оказалась хорошо сохранившейся величественной красавицей довольно крупного сложения; особенно меня смущал пристальный взгляд ее больших круглых темных глаз. - Я слышала от моего сына, - сказала ее милость, - что вы, мистер Силвермен, хотели бы получить приход. Я признал, что это так. - Не знаю, известно ли вам, - продолжала ее милость, - что в нашем распоряжении есть место приходского священника. Вернее сказать - в моем распоряжении. Я признал, что это мне неизвестно. - Дело обстоит именно так, - сказала ее милость. - Собственно говоря, таких мест у нас два: одно приносит двести фунтов годового дохода, другое - шестьсот. Оба прихода находятся в нашем графстве - Северном Девоншире, как, возможно, вам известно. Первое из них вакантно. Не хотите ли занять его? Неожиданность этого предложения, а также пристальный взгляд темных глаз ее милости совсем меня смутили. - Мне жаль, что я не могу предложить вам место с шестьюстами фунтов, - сказала леди Фейруэй холодно, - хотя я не хочу оскорблять вас подозрением, мистер Силвермен, что вы разделяете мое сожаление, ибо это было бы сребролюбием, а я убеждена, что вы не сребролюбец. - Благодарю вас, леди Фейруэй, - горячо сказал я. - Благодарю, благодарю! Мне было бы очень больно думать, что меня могут заподозрить в подобном пороке. - Вполне естественно, - ответила ее милость. - Отвратительное качество, особенно в священнике. Однако вы не сказали, принимаете ли вы это место. Извинившись за мою рассеянность или неумение ясно выражаться, я уверил ее милость, что принимаю этот приход с величайшей охотой и благодарностью. Я добавил, что надеюсь, она не будет судить о моей признательности за ее великодушие по моим словам - если меня застигают врасплох, когда я что-нибудь глубоко чувствую, я не умею выразить это пышными фразами. - Итак, все решено, - сказала ее милость. - Все решено. Ваши обязанности не будут обременительными, мистер Силвермен. Очаровательный дом, очаровательный цветник, фруктовый сад и прочее. Вы сможете брать учеников. Ах, кстати! Впрочем, нет, я вернусь к этому позже. Что бишь я намеревалась сказать, когда это слово меня сбило? Ее милость пристально на меня посмотрела, как будто мне это было известно. А мне это известно не было. И я снова смутился. - Ах да, конечно, - сказала ее милость после некоторого размышления. - Как я рассеянна! Наш последний бенефициарий - бессребреник каких мало - утверждал, что, поскольку обязанности его столь необременительны, а дом столь очарователен, он по совести не может чувствовать себя спокойно, если я не разрешу ему помогать мне с моей перепиской, счетами и прочими мелочами того же рода; пустяки, разумеется, но они затруднительны для женщины. Так, может быть, мистер Силвермен, вы тоже...? Или мне лучше...? Я поспешил сказать, что мои скромные способности будут всегда к услугам ее милости. - Как я благодарна, - сказала ее милость, возводя глаза к небу (и на мгновение переставая сверлить меня взглядом), - что мне дано иметь дело с благородными людьми, которых пугает даже мысль о сребролюбии! - (При этом слове она содрогнулась.) - А теперь о вашей ученице. - Моей...? - я ничего не понимал. - Мистер Силвермен, вы представить себе не можете, как она талантлива. Она, - сказала ее ми