ды это трудно. - Было бы легче учиться с преподавателем, - сказал опекун. - Да, но меня могут научить неправильно! - возразил старик, и в глазах его промелькнула странная подозрительность. - Уж и не знаю, сколько я потерял оттого, что не учился раньше. Обидно будет потерять еще больше, если меня научат неправильно. - Неправильно? - переспросил опекун, добродушно улыбаясь. - Но кому же придет охота учить вас неправильно, как вы думаете? - Не знаю, мистер Джарндис, хозяин Холодного дома, - ответил старик, сдвигая очки на лоб и потирая руки. - Я никого не подозреваю, но лучше все-таки полагаться на самого себя, чем на других! Эти ответы и вообще поведение старика были так странны, что опекун спросил мистера Вудкорта, когда мы все вместе шли через Линкольнс-Инн, правда ли, что мистер Крук не в своем уме, как на это намекала его жилица. Молодой врач ответил, что не находит этого. Конечно, старик донельзя подозрителен, как и большинство невежд, к тому же он всегда немного навеселе - напивается неразбавленным джином, которым так разит от него и его лавки, как мы, наверное, заметили, - но пока что он в своем уме. По дороге домой я купила Пищику игрушку - ветряную мельницу с двумя мешочками муки, чем так расположила его к себе, что он никому, кроме меня, не позволил снять с него шляпу и рукавички, а когда мы сели за стол, пожелал быть моим соседом. Кедди сидела рядом со мною с другой стороны, а рядом с нею села Ада, которой мы рассказали всю историю помолвки, как только вернулись домой. Мы очень ухаживали за Кедди и Пищиком, и Кедди совсем развеселилась, а опекун был так же весел, как мы, и все очень приятно проводили время, пока не настал вечер и Кедди не уехала домой в наемной карете с Пищиком, который уже сладко спал, так и не выпуская своей ветряной мельницы из крепко сжатых ручонок. Я забыла сказать - во всяком случае, не сказала, - что мистер Вудкорт был тем самым смуглым молодым врачом, с которым мы познакомились у мистера Беджера. Не сказала я и о том, что в тот день мистер Джарндис пригласил его к нам отобедать. А также о том, что он пришел. А также о том, что, когда все разошлись и я предложила Аде: "Ну, душенька, давай немножко поболтаем о Ричарде!", Ада рассмеялась и сказала... Впрочем, неважно, что именно сказала моя прелесть. Она всегда любила подшучивать. ГЛАВА XV  Белл-Ярд Пока мы жили в Лондоне, мистера Джарндиса постоянно осаждали толпы леди и джентльменов, которые волновались по всякому поводу и уже успели очень удивить нас своим образом действий. Мистер Куэйл, появившийся у нас вскоре после нашего приезда, участвовал во всех этих волнующих мероприятиях. Он совал свой лоснящийся шишковатый лоб во все, что происходило на свете, а волосы зачесывал назад, с такой силой приглаживая их щеткой, что самые корни их, казалось, готовы были вырваться из головы в ненасытной жажде благотворительности. Любые объекты этой благотворительности были для него равны, но особенно охотно он хлопотал о поднесении адресов всем и каждому. По-видимому, главнейшей его способностью была способность восхищаться кем угодно без всякого разбора. Он с величайшим наслаждением мог заседать сколько угодно часов, подставляя свой лоб лучам любого светила. Вначале, видя, как беззаветно он восхищается миссис Джеллиби, я подумала, что он предан до самозабвения ей одной. Но я скоро заметила свою ошибку и поняла, что он прислужник и глашатай целой толпы. Однажды миссис Пардигл явилась к нам с просьбой подписаться в пользу чего-то, и с нею пришел мистер Куэйл. Что бы ни говорила миссис Пардигл, мистер Куэйл повторял нам ее слова, и если раньше он расхваливал миссис Джеллиби, то теперь расхваливал миссис Пардигл. Миссис Пардигл написала опекуну письмо, в котором рекомендовала ему своего красноречивого друга, мистера Гашера. Вместе с мистером Гашером снова явился и мистер Куэйл. Мистер Гашер, рыхлый джентльмен с потной кожей и глазами, столь несоразмерно маленькими для его лунообразного лица, что казалось, будто они первоначально предназначались кому-то другому, на первый взгляд не внушал симпатии; однако не успел он сесть, как мистер Куэйл довольно громко спросил меня и Аду, не кажется ли нам, что его спутник крупная личность - какой он, конечно, и был, если говорить о его расплывшихся телесах, но мистер Куэйл имел в виду красоту духовную, - и не поражают ли нас монументальные формы его чела? Короче говоря, в среде этих людей мы слышали о множестве "миссий" разного рода, но яснее всего поняли, что миссия мистера Куэйла сводится к восторженному восхищению миссиями всех прочих и что именно эта миссия пользуется наибольшей популярностью. Мистер Джарндис попал в их компанию по влечению своего сострадательного сердца, повинуясь искреннему желанию делать добро по мере сил, но ничуть не скрывал от нас, что компания эта слишком часто кажется ему неприятной, ибо ее милосердие проявляется судорожно, а благотворительность превратилась в мундир для жаждущих дешевой известности крикливых проповедников и аферистов, неистовых на словах, суетливых и тщеславных на деле, до крайности низко раболепствующих перед сильными мира сего, льстящих друг другу и невыносимых для людей, которые стремятся без всякой шумихи предотвращать падение слабых, вместо того чтобы с непомерным хвастовством и самовосхвалением чуть-чуть приподымать павших, когда они уже повержены ниц. После того как мистеру Куэйлу однажды поднесли адрес благодаря стараниям мистера Гашера (которому уже поднесли адрес стараниями мистера Куэйла), а мистер Гашер полтора часа говорил об этом на митинге, где присутствовали воспитанники двух школ для бедных, причем то и дело напоминал мальчикам и девочкам о лепте вдовицы и убеждал их пожертвовать по полупенсу, - ветер, кажется, недели три подряд дул с востока. Я говорю об этом потому, что мне опять придется рассказывать о мистере Скимполе. Мне казалось, что по контрасту с такого рода явлениями его откровенные признания в своей ребячливости и беспечности были большим облегчением для опекуна, который тем охотнее им верил, что ему было приятно видеть хоть одного вполне искреннего и бесхитростного человека среди стольких людей, противоположных ему по характеру. Я не хочу думать, что мистер Скимпол об этом догадывался и умышленно вел себя таким образом, - утверждать это я не имею права, ибо никогда не могла понять его вполне. Во всяком случае, он со всеми на свете вел себя так же, как с моим опекуном. Мистер Скимпол был не совсем здоров, и поэтому мы до сих пор не встречались с ним, хотя он жил в Лондоне. Но как-то раз утром он пришел к нам веселый, как всегда, и в приятнейшем расположении духа. Ну, вот он и появился, говорил он. Он болел желтухой; а ведь желчь часто разливается у богатых людей, поэтому он во время болезни уверял себя, что он богат. Впрочем, в одном отношении он действительно богат, а именно - благими намерениями. Своего врача он, можно сказать, озолотил самым щедрым образом. Он всегда удваивал, а порой даже учетверял его гонорар. Он говорил доктору: "Слушайте, дорогой доктор, вы глубоко ошибаетесь, считая, что лечите меня даром. Если б вы только знали, как щедро я осыпаю вас деньгами... в душе, преисполненной благих намерений!" И в самом деле, он (по его словам) так горячо желал заплатить за свое леченье, что желание это считал почти равным действию. Имей он возможность сунуть доктору в руку эти кусочки металла и листки тонкой бумаги, которым человечество придает такое значение, он вручил бы их доктору. Но раз он такой возможности не имеет, он заменяет действие желанием. Прекрасно! Если он действительно хочет заплатить доктору, если его желание искренне и непритворно, - а так оно и есть, - значит, оно все равно что звонкая монета и, следовательно, погашает долг. - Возможно, мне это только кажется, - отчасти потому, что я ничего не понимаю в ценности денег, - говорил мистер Скимпол, - но так мне кажется часто. И даже представляется вполне разумным. Мой мясник говорит мне, что хотел бы получить деньги по "счетику". Кстати, он всегда говорит не "счет", а именно "счетик", и в этом сказывается приятная, хоть и неосознанная им поэтичность его натуры, - тем самым он стремится облегчить расчеты нам обоим. Я отвечаю мяснику: "Мой добрый друг, вам уже уплачено, и жаль, что вы этого не понимаете. К чему вам трудиться, - ходить сюда и требовать уплаты по вашему "счетику"? Вам уже уплачено. Ведь я искренне хочу этого". - Но предположим, - сказал опекун, рассмеявшись, - что он только хотел доставить вам мясо, указанное в счете, но не доставил? - Дорогой Джарндис, - возразил мистер Скимпол, - вы меня удивляете. Вы разделяете точку зрения мясника. Один мясник, с которым я как-то имел дело, занял ту же самую позицию. Он сказал: "Сэр, почему вы скушали молодого барашка по восемнадцати пенсов за фунт?" - "Почему я скушал молодого барашка по восемнадцати пенсов за фунт, любезный друг? - спросил я, натурально изумленный таким вопросом. - Да просто потому, что я люблю молодых барашков"... Не правда ли, убедительно? "Если так, сэр, - говорит он, - надо мне было только хотеть доставить вам барашка, раз вы только хотите уплатить мне деньги". - "Давайте, приятель, - говорю я, - рассуждать, как подобает разумным существам. Ну, как же это могло быть? Это совершенно немыслимо. Ведь у вас барашек был, а у меня денег нет. Значит, если вы действительно хотели прислать мне барашка, вы не могли его не прислать; тогда как я могу хотеть и действительно хочу уплатить вам деньги, но не могу их уплатить". Он не нашелся что ответить. Тем дело и кончилось. - И он не подал на вас жалобы в суд? - спросил опекун. - Подал, - ответил мистер Скимпол. - Но так он поступил под влиянием страсти, а не разума. Кстати, слово "страсть" напомнило мне о Бойторне. Он пишет мне, что вы и ваши дамы обещали ненадолго приехать к нему в Линкольншир и погостить в его холостяцком доме. - Мои девочки его очень любят, - сказал мистер Джарндис, - и ради них я обещал ему приехать. - Мне кажется, природа позабыла его отретушировать, - заметил мистер Скимпол, обращаясь ко мне и Аде. - Слишком уж он бурлив... как море. Слишком уж вспыльчив... ни дать ни взять бык, который раз навсегда решил считать любой цвет красным. Но я признаю, что достоинства его поражают, как удары кузнечного молота по голове. Впрочем, странно было бы, если бы эти двое высоко ставили друг друга, - ведь мистер Бойторн так серьезно относился ко всему на свете, а мистер Скимпол ни к чему не относился серьезно. Кроме того, я заметила, что всякий раз, как речь заходила о мистере Скимполе, мистер Бойторн едва удерживался от того, чтобы не высказать о нем свое мнение напрямик. Сейчас мы с Адой, конечно, сказали только, что нам мистер Бойторн очень нравится. - Он и меня пригласил, - продолжал мистер Скимпол, - и если дитя может довериться такому человеку (а данное дитя склоняется к этому, раз оно будет под охраной соединенной нежности двух ангелов), то я поеду. Он предлагает оплатить мне дорогу в оба конца. Пожалуй, это будет стоить денег? Сколько-то шиллингов? Или фунтов? Или чего-нибудь в этом роде? Кстати, я вспомнил о "Ковинсове". Вы не забыли нашего друга "Ковинсова", мисс Саммерсон? Очевидно, в уме его возникло некое воспоминание, и он тотчас же задал мне этот вопрос свойственным ему беспечным, легким тоном и без малейшего смущения. - Как забыть! - ответила я. - Так вот! "Ковинсов" сам арестован великим Судебным исполнителем - смертью, - сказал мистер Скимпол. - Он уже больше не будет оскорблять солнечный свет своим присутствием. Меня это известие огорчило, и я сразу вспомнила с тяжелым чувством, как этот человек сидел в тот вечер на диване, вытирая потный лоб. - Его преемник рассказал мне об этом вчера, - продолжал мистер Скимпол. - Его преемник сейчас у меня в доме... "описывает", или, как это там называется... Явился вчера в день рождения моей голубоглазой дочери. Я, конечно, его урезонивал: "Это с вашей стороны неразумно и неприлично. Будь у вас голубоглазая дочь и приди я к вам без зова в день ее рождения, вам это понравилось бы?" Но он все-таки не ушел. Мистер Скимпол сам посмеялся своей милой шутке и, легко прикоснувшись к клавишам рояля, за которым сидел, извлек несколько звуков. - И он сообщил мне, - начал мистер Скимпол, прерывая свои слова негромкими аккордами там, где я ставлю точки. - Что "Ковинсов" оставил. Троих детей. Круглых сирот. И так как профессия его. Не популярна. Подрастающие "Ковинсовы". Живут очень плохо. Мистер Джарндис встал и, взъерошив волосы, принялся ходить взад и вперед. Мистер Скимпол начал играть мелодию одной из любимых песен Ады. Мы с Адой смотрели на мистера Джарндиса, догадываясь о его мыслях. Опекун ходил по комнате, останавливался, ерошил волосы, оставлял их в покое, опять ерошил и вдруг положил руку на клавиши и прекратил игру мистера Скимпола. - Мне это не нравится, Скимпол, - сказал он озабоченно. Мистер Скимпол, начисто позабывший о своих словах, взглянул на него удивленно. - Человек этот занимался нужным делом, - продолжал опекун, шагая взад и вперед по очень ограниченному пространству между роялем и стеной и ероша волосы от затылка к макушке, так что казалось, будто их раздувает сильный восточный ветер. - Мы сами виноваты - сами вызываем необходимость в подобной профессии нашими собственными ошибками и безумствами, недостатком житейской мудрости или неудачами, а значит, мы не должны мстить тем, кто занимается ею. В ней нет ничего дурного. Этот человек кормил своих детей. Хотелось бы узнать о нем побольше. - О "Ковинсове"? - воскликнул мистер Скимпол, наконец, поняв, о чем идет речь. - Нет ничего легче. Сходите в штаб-квартиру самого Ковинса и узнаете все, что хотите знать. Мистер Джарндис кивнул нам, а мы только и ждали этого знака. - Ну, мои дорогие, пойдемте-ка прогуляемся туда. Эта прогулка ведь не хуже всякой другой, правда? Мы быстро собрались и вышли. Мистер Скимпол пошел вместе с нами, положительно наслаждаясь своим участием в нашей экспедиции. Он говорил, что это для него так ново и свежо - разыскивать "Ковинсова", после того как "Ковинсов" столько раз разыскивал его самого. И вот он повел нас по Карситор-стрит, выходящей на Канцлерскую улицу, и указал нам дом с забранными решеткой окнами, который назвал "замком Ковинса". Когда мы подошли к подъезду и позвонили, из какого-то помещения вроде конторы вышел уродливый малый и уставился на нас из-за железной калитки с заостренными прутьями. - Вам кого нужно? - спросил малый, опершись подбородком на два острия. - Здесь служил один сыщик, или агент судебного исполнителя, или кто-то в этом роде, - тот, что недавно умер, - сказал мистер Джарндис. - Да, - отозвался малый. - Ну и что? - Скажите, пожалуйста, как его фамилия? - Его фамилия Неккет, - ответил малый. - А адрес? - Белл-Ярд, - ответил тот. - Мелочная лавка Блайндера, на левой стороне. - Скажите, был он... не знаю как выразиться, - запнулся опекун, - был он трудолюбив? - Неккет? - переспросил малый. - И очень даже. В слежке устали не знал. Уж если возьмется следить за кем-нибудь, так, бывало, часов по восемь, по десять кряду проторчит на углу у афишного столба. - Могло быть и хуже, - проговорил опекун, ни к кому не обращаясь. - Если бы, например, он брался за дело, но не выполнял его. Спасибо. Только это мы и хотели узнать. Мы простились с малым, который стоял, склонив голову набок, и, облокотившись на калитку, поглаживал и посасывал ее острые прутья, а сами вернулись в Линкольнс-Инн, - там нас поджидал мистер Скимпол, которому отнюдь не хотелось приближаться к дому судебного исполнителя Ковинса. Затем мы все вместе направились в Белл-Ярд, узкую уличку, находившуюся поблизости. Вскоре мы нашли мелочную лавку. В ней сидела добродушная с виду старуха, страдавшая водянкой или астмой, а может быть, и той и другой болезнью. - Дети Неккета? - отозвалась она в ответ на мой вопрос. - Да, мисс, они живут здесь. Пройдите, пожалуйста, на четвертый этаж. Дверь прямо против лестницы. - И она протянула мне ключ через прилавок. Я взглянула на ключ и взглянула на нее; но у нее, очевидно, и в мыслях не было, что я не знаю, зачем он мне может понадобиться. Догадавшись, однако, что это, должно быть, ключ от комнаты детей, я, не задавая больше никаких вопросов, пошла вперед по темной лестнице. Мы шли, стараясь не шуметь, но нас было четверо, ветхие деревянные ступени скрипели под нами, и когда мы поднялись на третий этаж, оказалось, что наш приход потревожил какого-то человека, и тот выглянул из своей комнаты. - Вам кого... Гридли? - спросил он, устремив на меня сердитый взгляд. - Нет, сэр, - ответила я, - я иду выше. Он посмотрел на Аду, на мистера Джарндиса и на мистера Скимпола, устремляя сердитый взгляд на всех троих поочередно, по мере того как они проходили мимо, следуя за мной. Мистер Джарндис сказал ему: "Добрый день". - Добрый день! - отозвался тот отрывисто и гневно. Это был высокий, изжелта-бледный, изможденный мужчина, с почти облысевшей головой, лицом, изборожденным глубокими морщинами, и глазами навыкате. Крупный и сильный, хотя уже стареющий, он говорил раздраженным, вызывающим тоном и даже немного напугал меня своей воинственностью. В руке он держал перо, и, проходя мимо его комнаты, я мельком заметила, что она завалена бумагами. Он остался на площадке, а мы поднялись на самый верх. Я постучала в дверь, и чей-то звонкий голосок послышался из комнаты: - Мы заперты на замок. Ключ у миссис Блайндер. Вложив ключ в замочную скважину, я открыла дверь. В убогой комнатке с покатым потолком и очень скудной обстановкой стоял крошечный мальчик лет пяти-шести, который нянчил и укачивал на руках тяжелого полуторагодовалого ребенка. Погода стояла холодная, а комната была не топленная; правда, дети были закутаны в какие-то ветхие шали и пелеринки. Но одежда эта, видимо, грела плохо - дети съежились от холода, а носики у них покраснели и заострились, хотя мальчуган без отдыха ходил взад и вперед, укачивая и баюкая малютку, склонившую головку к нему на плечо. - Кто запер вас здесь одних? - естественно, спросили мы. - Чарли, - ответил мальчик, останавливаясь и глядя на нас. - Чарли - это твой брат? - Нет. Сестра - Чарлот. Папа называл ее Чарли. - А кроме Чарли, сколько вас всего детей? - Я, - ответил мальчик, - да вот Эмма, - он дотронулся до слабо завязанного чепчика ребенка, - и еще Чарли. - А где же Чарли? - Ушла стирать, - ответил мальчик и снова принялся ходить взад и вперед, неотрывно глядя на нас и не замечая, что головенка в нанковом чепчике вот-вот ударится о кровать. Мы смотрели то на детишек, то друг на друга, но вот в комнату вбежала девочка очень маленького роста с совсем еще детской фигуркой, но умным, уже недетским личиком, - хорошеньким личиком, едва видным из-под широкополой материнской шляпы, слишком большой для такой крошки, и в широком переднике, тоже материнском, о который она вытирала голые руки. Они были в мыльной пене, от которой еще шел пар, и девочка стряхнула ее со своих пальчиков, сморщенных и побелевших от горячей воды. Если бы не эти пальчики, ее можно было бы принять за смышленого, наблюдательного ребенка, который играет в стирку, подражая бедной женщине-работнице. Девочка, очевидно, работала по соседству и домой бежала во всю прыть. Поэтому, как она ни была легка, она все-таки запыхалась и вначале не могла выговорить ни слова, - только спокойно смотрела на нас, тяжело дыша и вытирая руки. - А вот и Чарли! - воскликнул мальчик. Малютка, которую он нянчил, потянулась к Чарли и закричала, просясь к ней "на ручки". Девочка взяла ее совершенно по-матерински - это движение было под стать шляпе и переднику - и посмотрела на нас поверх своей ноши, а малютка нежно прижалась к сестре. - Неужели, - прошептал опекун, когда мы пододвинули девочке стул и усадили ее вместе с малюткой, а мальчик прильнул к старшей сестренке, уцепившись за ее передник, - неужели эта крошка содержит своим трудом остальных? Посмотрите на них! Посмотрите на них, ради бога! И правда, на них стоило посмотреть. Все трое ребят крепко прижались друг к другу, и двое из них во всем зависели от третьей, а третья была еще так мала, но какой у нее был взрослый и положительный вид, как странно он не вязался с ее детской фигуркой! - Ах, Чарли! Чарли! - начал мой опекун. - Да сколько же тебе лет? - Четырнадцатый год пошел, сэр, - ответила девочка. - Ого, какой почтенный возраст! - сказал опекун. - Какой почтенный возраст, Чарли! Не могу выразить, с какой нежностью он говорил с нею - полушутя, но так сострадательно и грустно. - И ты одна живешь здесь с этими ребятишками, Чарли? - спросил опекун. - Да, сэр, - ответила девочка, доверчиво глядя ему прямо в лицо, - с тех пор как умер папа. - Чем же вы все живете, Чарли? - спросил опекун, отворачиваясь на мгновенье. - Эх, Чарли, чем же вы живете? - С тех пор как папа умер, я работаю, сэр. Сегодня нанялась стирать. - Помоги тебе бог, Чарли! - сказал опекун. - Да ведь ты так мала, что, наверное, и до лоханки не достаешь! - В деревянных сандалиях достаю, сэр, - быстро возразила девочка. - У меня есть высокие деревянные сандалии, - от мамы остались. - А когда умерла твоя мама? Бедная мама! - Мама умерла, как только родилась Эмма, - ответила девочка, глядя на личико малютки, прижавшейся к ее груди, - и тогда папа сказал, что мне нужно постараться заменить ей маму. И вот я старалась - работала по дому, убирала, нянчила ребят, стирала - еще задолго до того, как начала ходить по чужим людям. Так вот и научилась, сэр, понимаете? - И ты часто ходишь на работу? - Да когда бы ни наняли, - ответила Чарли, широко раскрывая глаза и улыбаясь, - надо же зарабатывать шестипенсовики и шиллинги! - И ты запираешь ребят всякий раз, как уходишь? - А это Для безопасности, сэр, понимаете? - объяснила Чарли. - Миссис Блайндер заходит к ним время от времени, и мистер Гридли наведывается, да и мне иной раз удается забежать домой, а они тут играют себе, и Том не боится сидеть взаперти... правда, Том? - Нет, не боюсь! -стойко ответил Том. - А когда стемнеет, внизу - в переулке - зажигают фонари, и в комнате тогда совсем светло, почти совсем светло. Правда, Том? - Да, Чарли, - подтвердил Том, - почти совсем светло. - Он прямо золотой мальчик! - сказала девочка таким женственным, материнским тоном. - А когда Эмме захочется спать, он уложит ее в постель. А когда ему самому захочется спать, он тоже уляжется. А когда я приду домой, зажгу свечку да соберу ужин, он встанет и поужинает со мной. Правда, Том? - Ну, еще бы, Чарли! - ответил Том. - А как же! И то ли при мысли об этой величайшей радости в его жизни, то ли от прилива благодарности и любви к Чарли, которая была для него всем на свете, он уткнулся лицом в складки ее узкой юбчонки, и его улыбка перешла в слезы. С тех пор как мы пришли сюда, это были первые слезы, пролитые детьми. Маленькая сиротка так спокойно говорила о своих умерших родителях, как будто ее огромное горе заглушали и необходимость мужественно бороться за существование, и детская гордость своим уменьем работать, и старательность, и деловитость. Но теперь, когда расплакался Том, она хоть и сидела смирно, хоть и смотрела на нас совершенно спокойно, ни одним движением не сдвинув и волоска на головках своих маленьких питомцев, я все же заметила, как две слезинки скатились по ее щекам. Мы с Адой стояли у окна, делая вид, что смотрим на крыши домов и закопченные дымовые трубы, на чахлые комнатные цветы и птичьи клетки в окнах у соседей; но вот явилась миссис Блайндер, та женщина, которая сидела внизу, в лавке, когда мы пришли (должно быть, она поднималась по лестнице все то время, что мы пробыли здесь), и завела разговор с опекуном. - Если я не беру с них квартирной платы, так ведь это пустяк, сэр, - сказала она, - у кого хватит совести с них брать? - Да, это пустяк, - отозвался опекун, обращаясь к Аде и ко мне. - Но этого достаточно, ибо наступит время, когда добрая женщина поймет, как много она сделала и что раз она сделала это для одного из малых сих, то... А эта крошка, - добавил он спустя несколько мгновений, - неужели она действительно в силах работать? - Да, сэр, пожалуй что так, - ответила миссис Блайндер, с мучительным трудом переводя дыхание. - До чего она ловкая, - прямо на все руки. И, вы знаете, сэр, после смерти матери она так заботится о малышах, что весь переулок про нее говорит! А как она ухаживала за отцом, когда он расхворался, мы просто диву давались! "Миссис Блайндер, - сказал он мне, когда был уже при смерти, - он вон там лежал. - Миссис Блайндер, хоть и плохое у меня было занятие, но прошлой ночью я видел, будто тут в комнате, рядом с моей девочкой, сидит ангел, и я поручаю ее нашему общему отцу!" - Он ничем другим не занимался? - спросил опекун. - Нет, сэр, - ответила миссис Блайндер, - он всегда был только сыщиком - то есть агентом у судебного исполнителя. Когда он снял у меня комнату, я сначала не знала, кто он такой, а когда узнала, признаюсь откровенно, попросила его съехать. В переулке у нас на таких соседей косятся. Таких прочие жильцы недолюбливают. Неблагородное это занятие, - продолжала миссис Блайндер, - и почти все осуждают тех, кто берется за такую работу. Мистер Гридли очень их не одобряет, а он хороший жилец, хотя ему довелось хлебнуть горя и это ему даже характер испортило. - Поэтому вы попросили мистера Неккета съехать? - переспросил опекун. - Попросила, - ответила миссис Блайндер. - Но, когда наступил срок, а я больше ничего плохого о нем не услышала, меня взяло сомненье. Платил он аккуратно, работал усердно, - что ж, ведь он делал только то, что должен был делать, - говорила миссис Блайндер, бессознательно устремив глаза на мистера Скимпола, - уж и это хорошо, даже если занимаешься такой работой. - Значит, вы все-таки оставили его у себя? - Ну да, я сказала, что если он сумеет поладить с мистером Гридли, то я сама как-нибудь улажу дело с другими жильцами и не буду особенно обращать внимания, нравится это соседям у нас в переулке или нет. Мистер Гридли дал согласие - хоть и грубовато, а все-таки дал. Он всегда был грубоват с Неккетом, но с тех пор, как тот умер, хорошо относится к его детям. Человека ведь нельзя узнать как следует, пока его не испытаешь. - А многие ли хорошо отнеслись к его детям? - спросил мистер Джарндис. - В общем, нашлись бы люди, сэр, - ответила миссис Блайндер, - но, конечно, нашлось бы больше, занимайся покойный чем-нибудь другим. Мистер Ковинс пожертвовал гинею, а его агенты сложились и тоже дали небольшую сумму. Кое-кто из соседей, те, что всегда насмехались и хлопали друг друга по плечам, когда Неккет, бывало, проходил по переулку, собрали немного денег по подписке... вообще... к детям не так уж плохо относятся. Тоже и насчет Чарлот. Некоторые не хотят ее нанимать, потому что она, мол, дочь шпика; другие нанимают, но попрекают отцом; третьи ставят себе в заслугу, что, несмотря на это и на ее малолетство, дают ей работу; и ей зачастую платят меньше, чем другим поденщицам, а работать заставляют больше. Но другой такой безответной девчонки не сыскать, да и ловкая она, послушная, всегда старается изо всех сил и даже через силу. В общем, можно сказать, что к ней все относятся неплохо, сэр, но могли бы отнестись и получше. Миссис Блайндер совсем задохнулась после своей длинной речи и села, чтобы легче было отдышаться. Мистер Джарндис обернулся, желая сказать нам что-то, но отвлекся, потому что в комнату неожиданно вошел мистер Гридли, тот жилец, о котором говорила хозяйка, - это его мы видели, поднимаясь наверх. - Не знаю, зачем вы здесь, леди и джентльмены, - сказал он, словно раздосадованный нашим присутствием, - но вы уж извините меня за то, что я пришел. Кто-кто, а я прихожу сюда не затем, чтобы глазеть по сторонам. Ну, Чарли! Ну, Том! Ну, малютка! Как мы нынче поживаем? Он ласково наклонился к детям, и нам стало ясно, что они его любят, хотя лицо его было по-прежнему сурово, а с нами он говорил очень резким тоном. Опекун заметил все это и почувствовал к нему уважение. - Никто, конечно, не придет сюда только затем, чтобы глазеть по сторонам, - проговорил он мягко. - Все может быть, сэр, все может быть, - ответил тот, нетерпеливым жестом отмахнувшись от опекуна и сажая к себе на колени Тома. - С леди и джентльменами я спорить не собираюсь. Спорить мне довелось столько, что одному человеку на всю жизнь хватит. - Очевидно, - сказал мистер Джарндис, - у вас есть достаточные основания раздражаться и досадовать... - Ну вот, опять! - воскликнул мистер Гридли, загораясь гневом, - я сварлив. Я вспыльчив. Я невежлив! - По-моему, этого нельзя сказать. - Сэр, - сказал Гридли, спуская на пол мальчугана и подходя к мистеру Джарндису с таким видом, словно хотел его ударить. - Вы что-нибудь знаете о Судах справедливости? - Кое-что знаю, к своему горю. - "К своему горю"? - повторил Гридли спокойней. - Если так, прошу прощения. Я невежа, как известно. Прошу у вас прощенья! Сэр, - вскричал он вдруг еще более страстно, - меня двадцать пять лет таскали по раскаленному железу, и я по бархату ступать отвык. Подите вон туда, в Канцлерский суд, и спросите судейских, кто тот шут гороховый, что иногда развлекает их во время работы, и они вам скажут, что самый забавный шут - это "человек из Шропшира". Так вот, - крикнул он, с силой колотя одним кулаком о другой, - этот "человек из Шропшира" - это я и есть! - Мои родственники и я, мы тоже, кажется, не раз имели честь потешать народ в этом высоком учреждении, - сдержанно проговорил опекун. - Вы, может быть, слышали мою фамилию? Я - Джарндис. - Мистер Джарндис, - отозвался Гридли с неуклюжим поклоном, - вы спокойней меня переносите свои обиды. Скажу вам больше, скажу этому джентльмену и этим молодым леди, если они ваши друзья, что, относись я к своим обидам иначе, я бы с ума сошел! Только потому я и сохранил разум, что возмущаюсь, мысленно мщу за свои обиды и гневно требую правосудия, которого, впрочем, так и не могу добиться. Только поэтому! - Он говорил просто, безыскусственно, с большим жаром. - Может, вы скажете, что я слишком горячусь! Отвечу, что это в моем характере, и я не могу не горячиться, когда обижен. Или кипеть гневом, или вечно улыбаться, как та несчастная полоумная старушонка, что не вылезает из суда, а середины тут нет. Смирись я хоть раз, и мне несдобровать - рехнусь! Он говорил с такой страстностью и горячностью, так резко меняясь в лице и размахивая руками, что на него было очень тяжело смотреть. - Мистер Джарндис, - начал он, - разберитесь в моей тяжбе. Вот как дело было - расскажу все по правде, как правда то, что есть небо над нами. Нас два брата. Отец мой (он был фермером) написал завещание и оставил свою ферму, скот и прочее имущество моей матери в пожизненное владение. После смерти матери все должно было перейти ко мне, кроме трехсот фунтов деньгами, которые я обязан был уплатить брату. Мать умерла. Прошло сколько-то времени, и брат потребовал завещанные ему деньги. Я да и некоторые наши родные говорили, что я уже выплатил ему часть этого наследства, раз он жил у меня в доме и питался за мой счет, а кроме того, получил кое-что из вещей. Теперь слушайте! Только об этом и шел спор, ни о чем другом. Завещания никто не оспаривал; спор шел только о том, выплатил я часть этих трехсот фунтов брату или нет. Чтобы разрешить спор, брат подал иск, и мне пришлось с ним судиться в этом проклятом Канцлерском суде. Я был вынужден судиться там - меня закон вынудил, и больше мне податься некуда. К этой немудреной тяжбе притянули семнадцать ответчиков! В первый раз дело слушали только через два года после подачи иска. Слушание отложили, и потом еще два года референт (чтоб ему головы не сносить!) наводил справки, правда ли, что я сын своего отца, чего ни один смертный не оспаривал. Но вот он решил, что ответчиков мало, - вспомните, ведь их было только семнадцать! - и что должен явиться еще один, которого пропустили, после чего нужно все начать сначала. К тому времени - то есть раньше, чем приступили к разбору дела! - судебных пошлин накопилось столько, что нам, тяжущимся, пришлось уплатить суду втрое больше, чем стоило все наше наследство. Брат с радостью отказался бы от этого наследства, лишь бы больше не платить пошлин. Все мое добро, все, что досталось мне по отцовскому завещанию, ушло на судебные пошлины. Из этой тяжбы - а она все еще не решена - только и вышло, что разоренье, да нищета, да горе горькое - вот в какую беду я попал! Правда, мистер Джарндис, у вас спор идет о многих тысячах, у меня - только о сотнях. Но не знаю уж, легче мне или тяжелей, чем вам, если на карту были поставлены все мои средства к жизни, а тяжба так бесстыдно их высосала? Мистер Джарндис сказал, что сочувствует ему всем сердцем и не считает себя единственным человеком, безвинно пострадавшим от этой чудовищной системы. - Опять! - воскликнул мистер Гридли с не меньшей яростью. - Опять система! Мне со всех сторон твердят, что вся причина в системе. Не надо, мол, обвинять отдельных личностей. Вся беда в системе. Не следует, мол, ходить в суд и говорить: "Милорд, позвольте вас спросить, справедливо это или не справедливо? Хватит у вас нахальства сказать, что я добился правосудия и, значит, волен идти куда угодно?" Милорд об этом и понятия не имеет. Он сидит в суде, чтобы разбирать дела по системе. Мне твердят, что не надо, мол, ходить к мистеру Талкингхорну, поверенному, который живет на Линкольновых полях, и говорить ему, когда он доводит меня до белого каления, - такой он бездушный и самодовольный (все они на один лад, знаю я их, - ведь они только выигрывают, а я теряю, разве не правда?), не надо, мол, говорить ему, что не мытьем, так катаньем, а уж отплачу я кому-нибудь за свое разоренье! Он, мол, не виноват. Вся беда в системе. Но если я пока еще не расправился ни с кем из них, то, кто знает, может и расправлюсь! Не знаю, что случится, если меня в конце концов выведут из себя! Но служителей этой системы я буду обвинять на очной ставке перед великим, вечным судом! Он был страшен в своем неистовстве. Я никогда бы не поверила, что можно прийти в такую ярость, если бы не видела этого своими глазами. - Я кончил! - сказал он, садясь и вытирая лицо. - Мистер Джарндис, я кончил! Я знаю, что я горяч. Мне ли не знать? Я сидел в тюрьме за оскорбление суда. Я сидел в тюрьме за угрозы этому поверенному. Были у меня всякие неприятности и опять будут. Я - "человек из Шропшира", и для них это забава - сажать меня под стражу и приводить в суд под стражей и все такое; но иной раз я не только их забавляю, - иной раз бывает хуже. Мне твердят, что, мол, сдерживай я себя, мне самому было бы легче. А я говорю, что рехнусь, если буду сдерживаться. Когда-то я, кажется, был довольно добродушным человеком. Земляки мои говорят, что помнят меня таким; но теперь я до того обижен, что мне нужно открывать отдушину, давать выход своему возмущению, а не то я с ума сойду. "Лучше бы вам, мистер Гридли, - сказал мне на прошлой неделе лорд-канцлер, - не тратить тут времени попусту, а жить в Шропшире, занимаясь полезным делом". - "Милорд, милорд, я знаю, что лучше, - сказал ему я, - еще того лучше - никогда бы в жизни не слышать о вашем высоком учреждении; только вот беда - не могу я разделаться с прошлым, а оно тянет меня сюда!" Но погодите, - добавил он во внезапном припадке ярости, - уж я их осрамлю когда-нибудь. До конца своей жизни буду я ходить в этот суд для его посрамления. Кабы знал я, когда наступит мой смертный час, да кабы возможно было принести меня в суд, да кабы остался у меня голос, чтобы говорить с ними, я бы умер там, в суде, только сначала сказал бы: "Многое множество раз вы таскали меня сюда и выгоняли отсюда. Выносите теперь ногами вперед!" Его лицо столько лет и так часто выражало гнев, что оно не смягчилось даже теперь, когда он, наконец, успокоился. - Я пришел забрать этих малышей к себе в комнату на часок, - сказал он, снова подходя к детям, - пусть поиграют у меня. Я не собирался говорить всего этого, ну да уж ладно. Ты не боишься меня, Том? Правда? - Нет! - сказал Том. - На меня-то ведь вы не сердитесь. - Верно, мальчуган. А ты уже уходишь, Чарли? Ну, иди ко мне, крошка! - Он взял младшую девочку на руки, и она охотно к нему пошла. - А вдруг мы найдем внизу пряничного солдатика? Пойдемте-ка поищем его! Он по-прежнему неуклюже, но довольно почтительно поклонился мистеру Джарндису, кивнул нам и пошел вниз, в свою комнату. Тут мистер Скимпол, не проронивший ни слова с тех пор, как мы пришли сюда, заговорил, как всегда, веселым тоном. Он сказал, что, право же, очень приятно видеть, как все в мире бессознательно служит определенным целям. Вот, например, мистер Гридли, человек с сильной волей и поразительной энергией, - в интеллектуальном отношении нечто вроде "Невеселого кузнеца" *. Ведь он, мистер Скимпол, легко представляет себе, что много лет назад Гридли блуждал по жизни, ища, на что бы потратить избыток своего задора - как Юная Любовь блуждает среди шипов в жажде борьбы с препятствиями, - но вдруг на дороге у него стал Канцлерский суд и дал ему как раз то, чего он желал. И вот они соединены навеки! При других условиях он мог бы сделаться великим полководцем и взрывать всякие там города, а нет - так великим политическим деятелем, который упражняется в разного рода парламентской риторике; но теперь Гридли и Канцлерский суд приятнейшим образом столкнулись друг с другом, и никому от этого не стало хуже, а Гридли с того часа, так сказать, имеет все, что ему требовалось. А теперь вспомните про "Ковинсова"! Как чудесно бедный "Ковинсов" (отец этих прелестных деток) иллюстрирует тот же самый принцип! Он, мистер Скимпол, сам иной раз сетовал на то, что есть на свете "Ковинсовы". "Ковинсов" становился ему поперек дороги. Он охотно обошелся бы без "Ковинсова". Будь он, Скимпол, султаном и скажи ему как-нибудь утром его великий визирь: "Что потребует у раба своего повелитель правоверных?", он мог бы зайти так далеко, что ответил бы: "Голову "Ковинсова"! Но как же обернулось дело? Оказывается, все это время он давал заработок вполне достойному человеку; он был благодетелем "Ковинсова"; он фактически дал возможность "Ковинсову" отлично воспитать этих прелестных деток, развивающих в себе такие общественные добродетели! Так что даже сердце у него забилось и слезы выступили на глазах, когда он, оглядев комнату, подумал: "Это я был великим покровителем "Ковинсова", и его скромный уют - дело моих рук!" Было нечто столь пленительное в той легкости, с какой он перебирал струны своей фантазии, и сам он казался таким веселым ребенком рядом с серьезными детьми, которых мы видели в этой комнате, что опекун улыбнулся, возвращаясь к нам после короткой беседы вполголоса с миссис Блайндер. Мы поцеловали Чарли и вместе с нею спустились по лестнице, а выйдя на улицу, остановились посмотреть, как она бежит на работу. Не знаю, куда она шла; мы видели только, как она побежала, - такая маленькая-маленькая, в материнской шляпке и переднике, - скользнула под сводчатый проход в глубине двора и растворилась в суете и грохоте города, словно капля росы в океане. ГЛАВА XVI  В "Одиноком Томе" Миледи Дедлок не сидится на месте, никак не сидится. Сбитая с толку великосветская хроника прямо не знает, где ее найти. Сегодня миледи в Чесни-Уолде; вчера была в своем лондонском доме; завтра, возможно, окажется за границей, - великосветская хроника ничего не может предсказать с уверенностью. Даже галантный сэр Лестер с трудом поспевает за супругой. И ему вскоре стало бы еще труднее, но вторая его верная подруга в счастье и несчастье * - подагра - врывается в старинную дубовую спальню в Чесни-Уолде и хватает его за ноги, зажимая их в тиски. Сэр Лестер мирится с подагрой, как с надоедливым демоном, но демоном патрицианским. Со времен, памятных человечеству, и даже незапамятных, все Дедлоки по прямой мужской линии страдали подагрой. И это можно доказать, сэр. Предки других людей, быть может, умирали от ревматизма или подвергались низменной заразе от нечистой крови болезненного простонародья, но Дедлоки внесли нечто особенное даже в равняющий всех процесс умиранья, ибо умирали они только от своей родовой подагры. Она переходила от одного славного поколения к другому, как столовое серебро, картины или лин-кбльнширское поместье. Она - одно из их достоинств. Сэр Лестер, пожалуй, даже склонен думать, - хотя никогда не высказывал этих дум, - что ангел смерти, исполняя свои обязанности, когда-нибудь сообщит теням аристократов: "Милорды и джентльмены, имею честь представить вам еще одного Дедлока, прибывшего сюда, согласно удостоверению, по милости родовой подагры". Итак, сэр Лестер отдает свои родовые ноги на растерзание родовому недугу, и можно подумать, что он держит свой титул и состояние на условиях этой феодальной повинности. Он чувствует, что кто-то позволяет себе вольность, заставляя представителя рода Дедлоков лежать на спине и ощущать судорожные схватки и колотье в нижних конечностях; но он рассуждает так: "Все мы, Дедлоки, подвергались этому. Это наша отличительная особенность. Веками принято было у нас нисходить в склеп, вырытый в парке, только из-за нашей родовой подагры, но никак не по более низменным причинам, и я мирюсь с этим компромиссом". Великолепное зрелище представляет он, когда лежит с пылающими багровым и золотым огнем щеками перед своим любимым портретом миледи, в середине огромной гостиной, куда солнечный свет проникает через длинную вереницу окон и ложится широкими полосами на уходящую вдаль анфиладу комнат, чередуясь с мягкими полосами тени. За стенами дома о величии сэра Лестера свидетельствуют могучие дубы, которые вот уже много веков раскинули свои корни в покрытой зеленым газоном земле, не знавшей плуга и отведенной под охотничий парк еще в те времена, когда короли ездили на войну с мечом и щитом, а на охоту - с луком и стрелами. В доме предки сэра Лестера, глядя на него со стен, говорят ему: "Каждый из нас был тут преходящей действительностью, оставил здесь эту раскрашенную тень свою и превратился в воспоминание, столь же неясное, как далекие голоса грачей, которые убаюкивают тебя", и предки тоже утверждают его величие. И в этот день он действительно велик. И горе Бойторну или иным дерзким наглецам, которые самонадеянно осмелятся поспорить с ним хотя бы из-за одного дюйма! Вместо миледи при сэре Лестере сейчас состоит ее портрет. Сама же она умчалась в Лондон, но не намерена там оставаться и, к недоумению великосветской хроники, вскоре примчится домой. Но лондонский дом не подготовлен к ее приезду. Он одет в чехлы и мрачен. Только Меркурий в пудреном парике безутешно зевает у окна в вестибюле и вчера вечером даже сказал другому Меркурию, своему знакомому, тоже привыкшему вращаться в хорошем обществе, что если так будет продолжаться дальше, - чего быть не может, ибо человек с его характером этого не вынесет и нельзя ожидать от человека с его фигурой, чтобы он это вынес, - то он честью клянется, что ему останется только вонзить себе нож в грудь! Какое отношение имеют линкольнширское поместье Дедлоков, их лондонский дом, их Меркурий в пудреном парике к тем местам, где прозябает Джо, отщепенец с метлой в руках, на которого упал слабый луч света, когда он подметал ступеньку перед входом на кладбище? Какое отношение имели друг к другу многие люди, которые, стоя на противоположных краях разделяющей их бездонной пропасти, все-таки столкнулись, самым любопытным образом, на бесчисленных путях жизни? Джо день-деньской подметает свой перекресток, не подозревая об этой связи, если она вообще существует. На любой заданный ему вопрос он отвечает: "Ничего я не знаю", и этим исчерпывающе определяет свое невежество. Он знает, что в скверную погоду очищать перекресток от грязи трудно и еще трудней прокормиться этой работой. Никто ему не объяснил даже этого; он сам догадался. Джо живет, - точнее, Джо только что не умирает, - в одном гиблом месте - трущобе, известной среди ему подобных под названием "Одинокий Том". Это темная, полуразрушенная улица, которой избегают порядочные люди, улица, где убогие дома, уже совсем обветшалые, попали в лапы каких-то предприимчивых проходимцев и теперь сдаются ими под ночлежки. По ночам лачуги эти кишат беднотой. Как на гниющем человеческом теле гнездится всякая ползучая тварь, так в этих гнилых развалинах теснятся толпы обездоленных, - вползают и выползают сквозь дыры в каменных и дощатых стенах, спят вповалку, бесчисленные, как личинки, скорчившись под проникающим внутрь дождем, где-то бродят, заражаются лихорадкой, потом заражают ею других и в каждом отпечатке ног своих сеют столько зла, что ни лорду Кудлу, ни сэру Томасу Дудлу, ни герцогу Фудлу, ни всем прочим стоящим у власти знатным джентльменам, вплоть до Чудла, и в пятьсот лет не искоренить этого зла, хотя на то они и существуют. За последние дни в Одиноком Томе дважды раздавался грохот, и облако пыли вздымалось, как после взорвавшейся мины, и всякий раз это означало, что обвалился дом. В газетах появились коротенькие заметки об этих происшествиях, а в ближайшей больнице оказались занятыми две-три лишних койки. Зияющие провалы на улице не застраиваются, а бездомные по-прежнему ютятся в развалинах. Вот-вот рухнет еще несколько домов, и можно думать, что в следующий раз грохот в Одиноком Томе будет еще оглушительней. Нечего и говорить, что это заманчивое недвижимое имущество подведомственно Канцлерскому суду. Об этом знает каждый мало-мальски разумный. человек, и объяснять ему это значит оскорблять его. Как возникло название "Одинокий Том", неизвестно, - может быть, эту улицу в народе прозвали "Томом" в честь первого истца или ответчика в тяжбе "Джарндисы против Джарндисов"; или, может быть, - потому, что Том жил тут один-одинешенек, когда тяжба уже опустошила всю улицу, а другие жители еще не успели присоединиться к нему; или же это просто меткое название для трущобы, отрезанной от порядочного общества и обреченной на безнадежность, - никто этого, вероятно, не знает. И, конечно, не знает Джо. - Да не знаю я, - говорит Джо. - Ничего я не знаю. Как это, должно быть, нелепо быть таким, как Джо! Бродить по улицам, не запоминая очертаний и совершенно не понимая смысла тех загадочных знаков, которые в таком изобилии начертаны над входом в лавки, на углах улиц, на дверях и витринах! Видеть, как люди читают, видеть, как люди пишут, видеть, как почтальоны разносят письма, и не иметь ни малейшего понятия об этом средстве общения людей, - чувствовать себя в этом отношении совершенно слепым и немым! Чудно, должно быть, смотреть, как прилично одетые люди идут по воскресеньям в церковь с молитвенником в руках, и думать (ведь, может быть, Джо когда-нибудь все-таки думает) - какой во всем этом смысл? и если это имеет смысл для других, почему это не имеет смысла для меня? Терпеть, когда меня толкают, пинают, гонят прочь, и подумывать иной раз: а может, мне и вправду незачем быть ни здесь, ни там и нигде вообще, и вместе с тем недоумевать при мысли, что ведь как-никак, а я все-таки существую, но никому до меня никогда не было дела, вот я и стал таким! Как это, должно быть, нелепо, не только слышать от других, что я почти не человек (как я слышал, когда предложил себя в свидетели на дознании), но самому чувствовать это по опыту всю жизнь! Видеть, как лошади, собаки, рогатый скот проходят мимо меня, и сознавать, что по невежеству своему я принадлежу к ним, а не к тем высшим существам, подобным мне с виду, чью чувствительность я оскорбляю! Представления Джо об уголовном суде, о судьях, о епископах, о правительстве или о своем неоцененном сокровище - конституции (если только он об этом сокровище знает), вероятно, довольно нелепы! Вся его физическая и духовная жизнь - сплошная нелепость, а смерть - нелепей всего. Джо выходит из Одинокого Тома навстречу медлительному утру, которое здесь всегда наступает с опозданием, и жует на ходу замызганный ломтик хлеба. Ему надо пройти много улиц, и, так как двери подъездов еще не открыты, он садится завтракать на пороге "Общества распространения слова божия в чужих странах", а покончив с едой, подметает порог в благодарность за приют. Восхищаясь размерами этого здания, он спрашивает себя, для кого оно построено. Он и не подозревает, несчастный, о духовной нищете на коралловых рифах в Тихом океане, не знает, во что обходится спасение драгоценных душ под кокосовыми пальмами и хлебными деревьями. Он подходит к своему перекрестку и принимается за утреннюю уборку. Город пробуждается; огромный волчок уже запущен и будет вертеться и крутиться весь день; люди, на несколько часов прервавшие свои занятия, снова начинают читать и писать - неизвестно зачем. Джо и прочие живые существа низшего разряда кое-как прозябают в этой немыслимой неразберихе. Сегодня базарный день. Ослепленные волы, которых слишком часто подгоняли палками и слишком тяжело нагружали, но никогда не направляли на дорогу, мечутся куда попало, с налитыми кровью глазами и пеной у рта, а когда их отгоняют ударами, тычутся в каменные стены, часто калеча тех, кто их ничем не обидел, и часто калеча самих себя. Очень похоже на Джо и ему подобных... очень, очень похоже! Подходит оркестр уличных музыкантов и начинает играть. Джо слушает. Слушает и собака - собака гуртовщика, которая заждалась хозяина у порога мясной лавки и, должно быть, вспоминает об овцах, с которыми возилась несколько часов и, наконец, благополучно развязалась. Ее как будто взяли сомнения насчет трех-четырех овец - не может понять, куда они подевались; она оглядывает улицу, словно ждет, не объявятся ли беглянки, и вдруг настораживает уши и вспоминает все. Это настоящая бродячая собака, привыкшая ко всякому сброду и харчевням; страшная для овец собака, готовая по свисту хозяина броситься на спину ослушнице и выдрать у нее клок шерсти; но вместе с тем - обученная, выдрессированная, развитая собака, которая улилась выполнять свои обязанности и умеет их выполнять. Она и Джо слушают музыку, быть может, с одинаково сильным чувством животного удовольствия; да и в отношении пробуждающихся ассоциаций, мечтаний, сожалений, печальных или радостных представлений о том, что находится за пределами пяти чувств, он и она, вероятно, стоят на одном уровне. Но в прочих отношениях насколько зверь выше слушателя-человека! Дайте потомкам этой собаки одичать, как одичал Джо, и не пройдет нескольких лет, как они выродятся, да так, что даже разучатся лаять, хоть и не перестанут кусаться. Близясь к концу, день меняется, тускнеет, сыреет. Джо работает на своем перекрестке, увязая в уличной грязи, увертываясь от колес, лошадей, бичей, зонтов, чтобы получить гроши, которых хватит лишь на плату за отвратительный ночлег в Одиноком Томе. Смеркается; в лавках один за другим вспыхивают газовые рожки; фонарщик с лестницей бежит по улице у самого тротуара. Хмурый вечер близок. Мистер Талкингхорн сидит в своем кабинете и обдумывает прошение о выдаче ордера на арест, которое хочет подать завтра утром местному судье. Гридли - один недовольный сутяга - сегодня приходил сюда и угрожал ему. Никто не имеет права запугивать других, и этого зловредного субъекта придется снова посадить в тюрьму. С потолка кабинета смотрит Аллегория - в виде написанного в ракурсе неправдоподобного, опрокинутого вверх ногами римлянина, - и громадной, как у Самсона *, рукой (вывихнутой и нелепой) настойчиво указывает на окно. Но с какой стати мистеру Талкингхорну смотреть в окно по такому пустячному поводу? Ведь эта рука всегда указывает туда. Поэтому он не смотрит в окно. А если б он и посмотрел, если б увидел проходящую мимо женщину, так на что она ему? На свете женщин много; по мнению мистера Талкингхорна, - слишком много, и они - источник всяческого зла, но, правда, тем самым дают заработок юристам. Зачем ему видеть женщину, проходящую мимо, даже если она ушла из дому тайком? Все они что-нибудь да утаивают. Мистеру Талкингхорну это очень хорошо известно. Но не все они похожи на ту женщину, которая сейчас прошла мимо него и его дома, - женщину, чье скромное платье разительно не вяжется с ее утонченным обликом. По платью ее можно принять за служанку высшего ранга, но по осанке и поступи, торопливой и вместе с тем гордой (насколько можно быть гордой на грязных улицах, по которым ей так непривычно идти), она - светская дама. Лицо ее закрыто вуалью, но тем не менее она себя выдает, и - настолько, что многие прохожие, обернувшись, внимательно смотрят ей вслед. Она ни разу не оглянулась. Дама она или служанка, у нее есть какая-то цель, и она умеет добиваться этой цели. Она ни разу не оглянулась, пока не подошла к перекрестку, на котором Джо усердно работает метлой. Он переходит улицу вместе с нею и просит у нее милостыни. Но она по-прежнему не оглядывается, пока не переходит на другую сторону. Здесь она делает Джо едва заметный знак и говорит: - Подойди ближе! Джо следует за нею, и, пройдя несколько шагов, они входят в безлюдный двор. - Ты - тот мальчик, о котором я читала в газетах? - спрашивает она, не поднимая вуали. - Не знаю, - отвечает Джо, хмуро уставившись на вуаль, - не знаю я ни про какие газеты. Ничего я не знаю ни об чем. - Тебя допрашивали на дознании? - Ничего я не знаю ни... это вы про то, куда меня водил приходский надзиратель? - догадывается вдруг Джо. - А мальчика на дознании звали Джо, что ли? - Да. - Ну, так это я! - говорит Джо. - Пройдем немного дальше. - Вы насчет того человека? - спрашивает Джо, следуя за нею. - Того, что помер? - Тише! Говори шепотом! Да. Правда ли, что при жизни вид у него был совсем больной, нищенский? - Ну да! - отвечает Джо. - У него был вид... не такой, как у тебя? - спрашивает женщина с отвращением. - Ну нет, не такой скверный, - отвечает Джо. - Я-то настоящий нищий, уж это да! А вы его знали? - Как ты смеешь об этом спрашивать? - Не обижайтесь, миледи, - смиренно извиняется Джо: теперь даже он заподозрил, что она дама. - Я не леди, я служанка. - Служанка! Черта с два! - говорит Джо, ничуть не желая ее оскорбить, а просто выражая свое восхищение. - Слушай и молчи. Не разговаривай со мной и отойди подальше! Можешь ты показать мне все те места, о которых писали в газетах? Место, где ему давали переписку, место, где он умер, место, куда тебя водили, место, где он погребен? Ты знаешь, где его похоронили? Джо отвечает кивком; да и на все вопросы женщины он отвечал кивками. - Ступай вперед и покажи мне все эти ужасные места. Останавливайся против каждого и не говори со мной, пока я сама с тобой не заговорю. Не оглядывайся. Сделай, что я требую, и я тебе хорошо заплачу. Джо внимательно слушает ее слова; повторяет их про себя, постукивая по ручке метлы, и находит не совсем понятными; молчит, размышляя о их значении; наконец, уразумевает их смысл и, удовлетворенный, кивает лохматой головой. - Ладно! - говорит Джо. - Только чур - без обману. Не вздумайте дать стрекача! - Что говорит этот противный мальчишка? - восклицает служанка, отшатнувшись. - Не вздумайте улепетнуть, вот что! - объясняет Джо. - Ничего не понимаю. Ступай вперед! Я дам тебе столько денег, - сколько у тебя никогда в жизни не было. Джо складывает губы трубочкой и свистит, скребет лохматую голову, сует метлу под мышку и шагает впереди женщины, ловко переступая босыми ногами через острые камни, через грязь и лужи. Кукс-Корт. Джо останавливается. Молчание. - Кто здесь живет? - Который давал ему переписывать, а мне полкроны дал, - отвечает Джо шепотом и не оборачиваясь. - Иди дальше. Дом Крука. Джо опять останавливается. Долгое молчание. - А здесь кто живет? - Он здесь жил, - отвечает Джо все так же шепотом. После недолгого молчания его спрашивают: - В какой комнате? - В задней, наверху. Окно отсюда видать, с угла. Вон там, наверху! Там-то я и видел, как он лежал - вытянулся весь. А вот и трактир - это куда меня водили. - Иди к месту, где его похоронили. До этого места довольно далеко, но Джо, теперь уже доверяя своей спутнице, выполняет все ее требования и не оглядывается. Они долго идут по кривым проулкам, омерзительным во многих отношениях, и, наконец, подходят к сводчатому проходу, ведущему в какой-то двор, к газовому фонарю (уже зажженному) и к железным решетчатым воротам. - Тут его и зарыли, - говорит Джо, ухватившись за решетку и заглядывая во двор. - Где? Ох, какое страшное место! - Здесь! - отвечает Джо, показывая пальцем. - Вон там. Где куча костей - как раз под кухонным окном! Да, почитай, и не зарывали. Пришлось ногами его топтать, чтобы в землю запихнуть. Я бы вам его метлой отрыл, кабы ворота были открыты. Должно, потому их и запирают, - объясняет он, дергая за решетку. - День и ночь запертые. Глядите, крыса! - возбужденно вскрикивает Джо. - Эй! Глядите! Туда шмыгнула! Ого! Прямо в землю! Служанка отшатывается в угол, - в угол этой отвратительной подворотни, пачкая платье о мерзкие пятна на стене; в волнении приказывает Джо отойти в сторону, потому что он ей противен, и, протянув руки вперед, на несколько минут замирает. Джо стоит и смотрит на нее во все глаза, даже после того, как она уже пришла в себя. - Эта трущоба - освященная земля? - Не знаю я ни об какой "освеченной" земле, - отвечает Джо, по-прежнему не отрывая глаз от женщины. - Благословляли ее? - Кого? - спрашивает Джо, совершенно сбитый с толку. - Благословляли ее? - Чтоб меня черти благословили, если я знаю! - говорит Джо, все шире раскрывая глаза. - Должно быть, что нет. Благословляли? - повторяет он оторопело. - А хоть бы и так, все равно толку мало. Благословляли? Похоже, скорей проклинали. Ничего я не знаю! Служанка так же плохо слышит его слова, как и свои собственные. Она снимает перчатку, чтобы вынуть деньги из кошелька. Джо молча думает, какая белая и маленькая у нее рука, и какая же это, к черту, служанка, если она носит такие сверкающие кольца. Не прикасаясь к нему, она бросает ему на ладонь монету и вздрагивает, когда их руки сближаются. - Теперь, - говорит она, - покажи мне опять могилу! Джо просовывает ручку метлы между железными прутьями и с ее помощью старается возможно точнее показать, где находится могила. Потом поворачивает голову, желая убедиться, что его поняли, и видит, что остался один. Первое, что он делает, это - подносит монету к свету газового фонаря и приходит в полное изумление, увидев, что она желтая - золотая. Затем пробует монету на зуб, чтобы узнать, не фальшивая ли она. Наконец сует ее в рот для сохранности и тщательно подметает ступеньку и весь проход. Покончив с этим, он направляется к Одинокому Тому, но останавливается чуть не под всеми бесчисленными газовыми фонарями, вынимает золотую монету и снова пробует ее на зуб, чтобы вновь убедиться, что она не фальшивая. Сегодня вечером Меркурий в пудреном парике не может пожаловаться на одиночество, так как миледи едет на парадный обед и на три или четыре бала. Далеко, в Чесни-Уолде, сэр Лестер беспокойно тоскует в обществе одной лишь подагры и жалуется миссис Раунсуэлл на дождь, который так монотонно барабанит по террасе, что он, сэр Лестер, не может читать газету, даже сидя у камина в своей уютной гардеробной. - Лучше бы, милая, сэру Лестеру перейти на другую половину дома, - говорит миссис Раунсуэлл Розе. - Его гардеробная на половине миледи. А я за все эти годы ни разу так ясно не слышала шагов на Дорожке призрака, как нынче вечером! ГЛАВА XVII  Повесть Эстер Пока мы жили в Лондоне, Ричард очень часто приходил к нам в гости (однако после нашего отъезда он скоро перестал писать нам регулярно), и мы всегда наслаждались его обществом - такой он был остроумный, жизнерадостный, добродушный, веселый и непосредственный. Чем лучше я его узнавала, тем больше он мне нравился; и я тем сильнее жалела, что его не приучили работать усердно и сосредоточиваться на чем-нибудь одном. Его воспитывали совершенно так же, как и многое множество других мальчиков, отличающихся друг от друга характером и способностями, и научили его справляться со своими обязанностями очень быстро, всегда успешно, иногда даже превосходно, но как-то судорожно и порывисто, что и позволило развиться тем его качествам, которые непременно следовало бы сдерживать и направлять. Это были хорошие качества, без которых нельзя заслуженно добиться никакого высокого положения, но, как огонь и вода, они, будучи отличными слугами, были очень плохими хозяевами. Если бы Ричард умел управлять ими, они стали бы его друзьями; но это они управляли Ричардом, и, разумеется, сделались его врагами. Я не потому пишу все это, что считаю правильным свое мнение о воспитании Ричарда или любом другом предмете, - просто я так думала, а я хочу правдиво рассказывать обо всем, что думала и делала. Так вот какие у меня были мысли насчет Ричарда. Кроме того, я нередко замечала, как прав был опекун, говоря, что неопределенность и волокита канцлерской тяжбы заразили Ричарда беспечностью игрока, который чувствует себя участником какой-то очень большой игры. Мистер и миссис Бейхем Беджер пришли к нам как-то раз днем, когда опекуна не было дома, и, разговаривая с ними, я, естественно, спросила о Ричарде. - Что сказать о нем? - промолвила миссис Беджер. - Мистер Карстон чувствует себя прекрасно, и он прямо-таки украшает наше общество, могу вас уверить. Капитан Суоссер нередко говаривал обо мне, что для мичманов мое присутствие на обеде в кают-компании приятней, чем берег впереди по носу и ветер за кормой - даже после длинного перехода, когда солонина, которой кормит судовой ревизор, стала жесткой, как нок-бензели фор-марселей *. Так он по-своему, по-флотски, хотел выразить, что я украшаю любое общество. И я, безусловно, могу совершенно так же воздать должное мистеру Карстону. Но я... вы не подумаете, что я сужу слишком поспешно, если я скажу вам кое-что? Я ответила отрицательно, ибо вкрадчивый тон миссис Беджер требовал именно такого ответа. - И мисс Клейр тоже? - ласково проговорила миссис Беджер. Ада также ответила отрицательно, но, видимо, забеспокоилась. - Так вот, душеньки мои, - проговорила миссис Беджер, - вы извините меня, что я называю вас душеньками? Мы попросили миссис Беджер не стесняться. - Потому что вы действительно душеньки, позволю себе сказать, - продолжала миссис Беджер, - просто очаровательные во всех отношениях. Так вот, душеньки мои, хоть я еще молода... или, может быть, мистер Бейхем Беджер говорит мне это только из любезности... - Нет! - воскликнул мистер Беджер, как участник митинга, возражающий оратору. - Нет, вовсе нет! - Отлично, - улыбнулась миссис Беджер, - скажем, еще молода. (- Несомненно, - вставил мистер Беджер.) - Хоть я сама еще молода, душеньки мои, но мне много раз приходилось наблюдать молодых людей. Сколько их было на борту милого старого "Разящего"! Впоследствии, плавая с капитаном Суоссером по Средиземному морю, я пользовалась всяким удобным случаем узнать поближе и обласкать мичманов, подчиненных капитану Суоссеру. Правда, их никогда не называют "молодыми джентльменами", душеньки мои, и вы, вероятно, ничего не поймете, если сказать вам, что они еженедельно "чистят белой глиной" свои счета, но я-то понимаю (это значит, что они их приводят в порядок), да и немудрено, что понимаю - ведь синее море сделалось для меня второй родиной и я была заправским моряком. Опять же и при профессоре Динго... ( - Прославился на всю Европу, - пробормотал мистер Беджер.) - Когда я потеряла своего дорогого первого и стала женой своего дорогого второго, - продолжала миссис Беджер, говоря о своих двух мужьях, как будто они были частями шарады, - я снова смогла продолжать свои наблюдения над молодежью. Аудитория на лекциях профессора Динго была многолюдная, и я, как жена выдающегося ученого, сама ищущая в науке того великого утешения, которое она способна дать, считала своей почетной обязанностью принимать у себя студентов для обмена научным опытом. Каждый вторник, вечером, у нас в доме подавали лимонад и печенье всем тем, кто желал их отведать. А науки было сколько душе угодно. (- Замечательные это были собрания, мисс Саммерсон, - с благоговением вставил мистер Беджер. - Какое великолепное общение умов происходило там, вероятно, под председательством такого человека!) - А теперь, - продолжала миссис Беджер, - будучи женой моего дорогого третьего, то есть мистера Беджера, я не теряю своей наблюдательности, выработанной при жизни капитана Суоссера и послужившей новым, неожиданным целям при жизни профессора Динго. Поэтому о мистере Карстоне я сужу не как новичок. И все же я убеждена, душеньки мои, что мистер Карстон выбрал себе профессию неосмотрительно. Ада так явно встревожилась, что я спросила у миссис Беджер, на чем основаны ее предположения. - На характере и поведении мистера Карстона, дорогая мисс Саммерсон, - ответила она. - Он такой легкомысленный, что, вероятно, никогда не найдет нужным высказать свои истинные чувства, - подумает, что "не стоит того", - но к медицине он относится вяло. У него нет к ней того живого интереса, который необходим, чтобы она стала его призванием. Если он и думает о ней что-нибудь определенное, то я бы сказала, он считает ее скучной. А это не обещает успеха. Те молодые люди, которые серьезно интересуются медициной и всеми ее возможностями, - как, например, мистер Аллен Вудкорт, - найдут удовлетворение в ней самой, а значит будут как-то вознаграждены, несмотря на то, что им придется работать очень усердно за ничтожную плату и много лет терпеть большие лишения и горькие разочарования. Но я совершенно убеждена, что мистер Карстон не из таких. - Мистер Беджер тоже так думает? - робко спросила Ада. - Видите ли, - начал мистер Беджер, - откровенно говоря, мисс Клейр, подобный взгляд на веши не приходил мне в голову, пока миссис Беджер его не высказала. Но когда миссис Беджер так осветила вопрос, я, натурально, отнесся к этому с величайшим вниманием, зная, что умственные способности миссис Беджер, не говоря уж о том, каковы они от природы, имели редкостное счастье развиваться в общении с двумя столь выдающимися (скажу даже прославленными) деятелями, какими были капитан Суоссер, моряк королевского флота, и профессор Динго. И я сделал вывод... коротко говоря, он совпадает с выводом миссис Беджер. - Капитан Суоссер, - сказала миссис Беджер, - поговаривал, выражаясь образно, по-флотски, что, когда варишь смолу, старайся, чтоб она была как можно горячее, а когда драишь палубу шваброй, то драй так, словно у тебя сам Дэви Джонс - то бишь дьявол - за спиной. Мне кажется, что этот афоризм подходит не только к мореходной, но и к медицинской профессии. - Ко всем профессиям, - заметил мистер Беджер. - Капитан Суоссер выразил это замечательно. Прекрасно сказано. - Когда я вышла за профессора Динго и мы после свадьбы жили в северной части Девоншира, - промолвила миссис Беджер, - местные жители протестовали, когда он портил внешний вид домов и других строений, откалывая от них куски камня своим геологическим молотком. Но профессор отвечал, что он не признает никаких зданий, кроме Храма науки. Принцип тот же самый, не правда ли? - Именно тот же самый! - подтвердил мистер Беджер. - Отлично сказано! Во время своей последней болезни, мисс Саммерсон, профессор выражался так же, когда (уже не вполне владея своими умственными способностями) не давал убрать из-под подушки свой молоточек и все порывался откалывать кусочки от физиономий окружающих. Всепоглощающая страсть! Мы, пожалуй, предпочли бы, чтобы мистер и миссис Беджер говорили покороче, но все же поняли, что, не скрыв от нас своего мнения о Ричарде, они поступили бескорыстно и мнение их, по всей вероятности, справедливо. Мы условились ничего не передавать мистеру Джарндису, пока не увидимся с Ричардом, который собирался прийти к нам на следующий день, а с ним решили поговорить очень серьезно. Итак, переждав некоторое время, чтобы Ричард мог немного побыть вдвоем с Адой, я вошла в комнату, где они сидели, и сразу поняла, что моя девочка (как и следовало ожидать) готова считать его совершенно правым, что бы он ни говорил! - Ну, Ричард, как идут ваши занятия? - спросила я. Когда он сидел с Адой, я всегда садилась рядом с ним с другой стороны. Он любил меня как родную сестру. - Да, в общем, недурно! - ответил Ричард. - Лучше этого он не мог сказать, ведь правда, Эстер? - с торжеством воскликнула моя прелесть. Я попыталась бросить на нее укоризненный взгляд, но мне это, конечно, не удалось. - Недурно? - повторила я. - Да, - ответил Ричард, - недурно. Медицина - наука довольно скучная и однообразная. Но она не хуже любой другой науки. - Милый Ричард! - проговорила я с упреком. - А что? - спросил Ричард. - "Не хуже любой другой"! - Я не вижу в этом ничего плохого, Хлопотунья, - проговорила Ада, доверчиво переводя глаза с него на меня, - ведь если медицина не хуже любой другой науки, то Ричард, надеюсь, сделает в ней большие успехи. - Ну да, конечно, и я надеюсь, - сказал Ричард, небрежно откинув волосы со лба. - Может быть, это в конце концов всего только испытание, пока наша тяжба не... простите, совсем было позабыл! Я ведь не должен упоминать о тяжбе. Запретная тема! Ну да, в общем все обстоит недурно. Давайте поговорим о чем-нибудь другом. Ада охотно согласилась бы с ним - ведь она уже была твердо убеждена, что вопрос решен вполне удовлетворительно. Но я не считала возможным остановиться на этом и начала все сызнова. - Нельзя же так, Ричард, и ты, милая Ада! - сказала я. - Подумайте, как это важно для вас обоих; а вы, Ричард, должны твердо знать, нравится ли вам ваша будущая профессия и намерены ли вы заниматься ею серьезно, или нет, - этого требует ваш нравственный долг по отношению к кузине. Я думаю, что нам обязательно надо поговорить об этом, Ада. А то будет поздно и - очень скоро. - Конечно! Давайте поговорим! - согласилась Ада. - Но, мне кажется, Ричард прав. Как могла я укорять ее хотя бы взглядом, если она была такая красивая, такая обаятельная и так любила его! - Вчера у нас были мистер и миссис Беджер, Ричард. - сказала я, - и, судя по всему, они думают, что медицина вам не очень-то по вкусу. - Неужели? - проговорил Ричард. - Вот как! Ну, это, пожалуй, меняет дело, - ведь я понятия не имел, что они так думают, и мне не хотелось их разочаровывать или доставлять им какие-нибудь неприятности. Да я и правда не особенно интересуюсь медициной. Но ведь это неважно! Она не хуже других наук! - Ты слышишь, Ада! - воскликнула я. - Должен сознаться, - продолжал Ричард полузадумчиво, полушутливо, - что медицина не совсем в моем вкусе. У меня к ней не лежит душа. И я слишком много слышу о мужьях миссис Бейхем Беджер - первом и втором. - Ну, это можно понять, - в восторге воскликнула Ада. - Мы с тобой, Эстер, вчера говорили то же самое! - И потом, - продолжал Ричард, - слишком все это однообразно: сегодня то же, что и вчера, завтра то же, что и сегодня. - Мне думается, - сказала я, - что это недостаток, свойственный любой деятельности... даже самой жизни, если только она не протекает в каких-то необыкновенных условиях. - Вы полагаете? - промолвил Ричард задумчиво. - Может быть! Ха! Но слушайте, - он снова внезапно развеселился, - мы отвлеклись от того, о чем я говорил. Повторяю - медицина не хуже любой другой науки. В общем, все обстоит недурно! Давайте поговорим о чем-нибудь другом. Однако даже Ада, чье личико сияло любовью, - а теперь, когда я уже знала, какая у нее невинная и доверчивая душа, это личико казалось мне еще более невинным и доверчивым, чем в тот памятный ноябрьский туманный день, когда я впервые его увидела, - даже Ада, услышав его слова, покачала головой и приняла серьезный вид. Поэтому я воспользовалась удобным случаем и намекнула Ричарду, что если он иногда перестает заботиться о себе, то он, по моему глубокому убеждению, конечно, никогда не перестанет заботиться об Аде, и если он ее любит и считается с ней, он не должен преуменьшать важность того, что может оказать влияние на всю их жизнь. Это заставило его призадуматься. - Милая моя Хлопотунья, в том-то все и дело! - отозвался он. - Я думал об этом несколько раз и очень сердился на себя за то, что хоть я и очень хочу серьезно взяться за дело и... но это мне... почему-то не совсем удается. Не знаю, как это получается; должно быть, мне не хватает чего-то. Как дорога мне Ада, не знает никто, даже вы, Эстер (милая моя кузина, я так вас люблю!), но во всем остальном я не способен на постоянство. Это такие трудные занятия, и на них уходит столько времени! - добавил Ричард с досадой. - Может быть, - начала я, - вы так относитесь к ним, потому что сделали неудачный выбор? - Бедный! - промолвила Ада. - Ничуть этому не удивляюсь! Да! Никакие мои попытки смотреть на них укоризненно не удавались. Я сделала еще попытку, но просто не могла ничего поделать с собой, да если б и могла, какой вышел бы толк, пока Ада сидела, скрестив руки на плече Ричарда, а он глядел в ее нежные голубые глаза, устремленные на него? - Видите ли, милая девушка, - начал Ричард, перебирая пальцами золотистые локоны Ады, - возможно, что я немного поторопился, может быть сам не разобрался в своих склонностях. Очевидно, они направлены в другую сторону. Мог ли я знать наверное, пока не попробовал? Теперь вопрос в том, стоит ли бросать то, что начато. По-моему, это все равно что поднимать переполох по пустякам. - Милый Ричард, - проговорила я, - да как же у вас хватает духу считать свои занятия пустяками? - Я этого не считаю, - возразил он. - Я хочу сказать, что они могут оказаться пустяками, потому что знание медицины мне, может быть, и не понадобится. Тут мы с Адой начали убеждать его, что ему не только следует, но положительно необходимо бросить медицину. Затем я спросила Ричарда, не подумывает ли он о какой-нибудь другой профессии, которая ему больше по душе. - Теперь, дорогая моя Хлопотунья, - сказал Ричард, - вы попали в цель. Да, подумываю. Я считаю, что юриспруденция подходит мне больше всего. - Юриспруденция! - повторила Ада, как будто испугавшись этого слова. - Если я поступлю в контору Кенджа, - объяснил Ричард, - и буду обучаться у Кенджа, я получу возможность следить за... хм! - "запретной темой", смогу досконально изучить ее, овладеть ею и удостовериться, что о ней не забывают и ведут ее как следует. Я смогу позаботиться об интересах Ады и своих собственных (они совпадают!) и буду корпеть над трудом Блекстона * и прочими юридическими книгами с самым пламенным усердием. Я вовсе не была в этом уверена и к тому же заметила, как омрачило лицо Ады его упование на какие-то туманные возможности, с которыми были связаны столь долго не сбывающиеся надежды. Но я сочла за лучшее поддержать его намерение упорно работать - в любой области - и только посоветовала ему хорошенько проверить себя и убедиться в том, что теперь-то уж он сделал выбор раз и навсегда. - Дорогая Минерва *, - отозвался Ричард, - я такой же уравновешенный, как вы. Я сделал ошибку, - всем нам свойственно ошибаться. Больше этого не будет, и я стану юристом, каких мало. То есть, конечно, - тут Ричард опять впал в сомнения, - если стоит поднимать такой переполох по пустякам! Это побудило нас снова и очень серьезно повторить ему все то, что говорилось раньше, и мы пришли к прежнему заключению. Но мы так настоятельно советовали Ричарду откровенно и без утайки поговорить с мистером Джарндисом, не медля ни минуты, да и самому Ричарду скрытность была так чужда, что он вместе с нами сейчас же разыскал опекуна и признался ему во всем. - Рик, - отозвался опекун, внимательно выслушав его, - мы можем отступить с честью, да так и сделаем. Но нам необходимо быть осторожными - ради нашей кузины, Рик, ради нашей кузины, - чтобы впредь уже не делать подобных ошибок. Поэтому, прежде чем решить, намерены ли мы стать юристами, мы должны выдержать серьезное испытание. Прежде чем сделать прыжок, мы хорошенько подумаем и отнюдь не будем торопиться. Ричард был до того энергичен, нетерпелив и порывист, что ничего на свете так не желал, как сию же минуту отправиться в контору мистера Кенджа и немедленно заключить с ним договор. Однако он охотно согласился повременить, когда ему доказали, что это необходимо, и удовольствовался тем, что, усевшись среди нас в самом веселом настроении, начал рассуждать в таком духе, словно единственной и неизменной целью его жизни с самого детства была именно та, которая увлекла его теперь. Опекун говорил с ним ласково и сердечно, но довольно серьезным тоном - настолько серьезным, что это произвело впечатление на Аду, и, когда Ричард ушел, а мы уже собирались подняться к себе наверх и лечь спать, она сказала: - Кузен Джон, я надеюсь, что вы не думаете о Ричарде хуже, чем раньше? - Нет, милая, - ответил он. - Ведь очень естественно, что Ричард мог ошибиться в таком трудном вопросе. Это случается довольно часто. - Да, да, милая, - согласился он. - Не надо грустить. - Да мне вовсе не грустно, кузен Джон! - сказала Ада с бодрой улыбкой и не отнимая своей руки, - прощаясь, она положила руку ему на плечо. - Но мне было бы немножко грустно, если бы вы начали дурно думать о Ричарде. - Дорогая моя, - проговорил мистер Джарндис, - я только в том случае буду думать о нем дурно, если вы хоть чуть-чуть почувствуете себя несчастной по его вине, и даже тогда я скорее стану бранить не бедного Рика, но самого себя, - ведь это я познакомил вас друг с другом. Ну, довольно, - все это пустяки! У него впереди долгие годы и длинный путь. Да разве я могу думать о нем дурно? Нет, милая моя кузина, только не я! И не вы - могу поклясться! - Нет, конечно, кузен Джон, - отозвалась Ада. - Я уверена, что не смогу, - уверена, что не стану думать дурно о Ричарде, даже если весь свет будет так думать. А если весь свет будет думать о нем дурно, я тогда и смогу и стану думать о нем лучше, чем когда-либо! Она проговорила эти слова так спокойно, искренне, не снимая рук - теперь уже обеих рук - с плеча опекуна, и посмотрела ему в лицо, как сама Верность! - Мне кажется, - сказал опекун, глядя на нее задумчиво, - мне кажется, где-то должно быть сказано, что добродетели матерей иногда проявляются в детях так же, как грехи отцов. Спокойной ночи, мой цветочек. Спокойной ночи, Хозяюшка. Приятного сна! Чудесных сновидений! И тут я впервые заметила, что благожелательный взгляд, которым он всегда провожал Аду, теперь омрачен какой-то тенью. Я хорошо помнила, как он смотрел на нее и Ричарда, когда она пела, озаренная пламенем камина. Еще недавно он любовался на них, когда они пересекали комнату, освещенную солнцем, и потом уходили в тень; но теперь взгляд его изменился, и даже, когда он перевел глаза на меня, этот безмолвный взгляд, выражавший доверие ко мне, не был уже столь спокойным и полным надежд, как раньше. В тот вечер Ада хвалила мне Ричарда больше, чем когда-либо. Ложась в постель, она не сняла подаренного им браслета. После того как она проспала около часу, я поцеловала ее в щеку, любуясь ее спокойным, счастливым личиком, и решила, что она видит во сне Ричарда. А мне в тот вечер совсем не хотелось спать, и я села за работу. Об этом, пожалуй, не стоит упоминать, но мне действительно не спалось, и на душе у меня было довольно тоскливо. Не знаю, почему. По крайней мере думаю, что не знаю. Впрочем, может быть, и знаю, но не думаю, что это имеет значение. Во всяком случае, я решила работать как можно усерднее, так, чтобы некогда было тосковать. И я, конечно, сказала себе: "Ты что же это, Эстер! Тоскуешь? Ты!" - И сказала как раз вовремя, потому что... да, взглянув на себя в зеркало, я заметила, что чуть не плачу. "Как будто тебе есть о чем горевать; наоборот, тебе бы только радоваться надо, неблагодарная ты душа!" - сказала я. Будь я в силах заставить себя уснуть, я бы немедленно уснула; но это было не в моих силах, и я вынула из рабочей корзинки вышивку, которую начала в те дни, - это было украшение, предназначенное для одной из комнат нашего дома (то есть Холодного дома), - и, полная решимости, принялась за нее. Эта работа требовала большого внимания - необходимо было считать все стежки, - и я сказала себе, что не прекращу ее, пока у меня не начнут слипаться глаза, и только тогда лягу спать. Итак, я вскоре совершенно погрузилась в работу. Но оказалось, что я забыла шелк в ящике рабочего столика внизу, в нашей временной Брюзжальне, а обойтись без него было нельзя, поэтому я взяла свечу и тихонько спустилась вниз, чтобы его взять. И вот я, к великому своему изумлению, увидела, входя в комнату, что опекун еще не ушел спать, но сидит и смотрит на пепел в камине. Он глубоко задумался, позабыв о раскрытой книге, лежавшей рядом на столике; серебристо-седые волосы рассыпались у него по лбу, словно рука его бессознательно перебирала их, в то время как мысли бродили где-то далеко, а лицо было очень усталое. Я чуть не испугалась, увидев его так неожиданно; несколько мгновений стояла не двигаясь и уже хотела было уйти, не заговорив с ним, но он снова рассеянно взъерошил волосы, заметил меня и вздрогнул. - Эстер! Я объяснила ему, зачем пришла. - Что это вы так поздно сидите за работой, дорогая? - Я потому так засиделась сегодня вечером, - ответила я, - что не могу заснуть, и хотела хорошенько утомиться. Но, дорогой опекун, вы тоже засиделись, и у вас усталый вид. Может быть, у вас неприятности, и они мешают вам спать? - Нет, Хозяюшка, у меня нет неприятностей, а если и есть, то такие, каких вам не понять, - сказал он. Он говорил каким-то скорбным тоном, - так он еще никогда не говорил, - и я мысленно повторила его слова, словно это могло помочь мне уяснить себе их значение: "Такие, каких мне не понять". - Не уходите, Эстер, посидите минутку, - сказал он. - Я сейчас думал о вас. - Надеюсь, опекун, что неприятности у вас не из-за меня? Он слегка махнул рукой и сейчас же заговорил своим обычным тоном. Перемена была так разительна, и он овладел собой таким большим усилием воли, что я снова невольно повторила про себя: "Такие неприятности, каких мне не понять!" - Милая Хозяюшка, - начал опекун, - я все думал... то есть думал сейчас, пока сидел здесь, что вам следует знать о себе все, что знаю о вас я. Это очень мало. Почти ничего. - Дорогой опекун, - отозвалась я, - когда вы однажды заговорили со мной об этом... - Но с тех пор я передумал, - серьезным тоном перебил он меня, угадав, что я хочу сказать, - и решил, что одно дело, когда вы меня о чем-нибудь спрашиваете, Эстер, и совсем другое, когда я сам что-нибудь говорю вам. Может быть, это мой долг сообщить вам то немногое, что я знаю. - Если вы так думаете, опекун, значит это правильно. - Да, я так думаю, - проговорил он очень мягко, ласково, но очень твердо. - Теперь я именно так думаю, дорогая. Возможно, что некоторым людям, с которыми стоит считаться, ваше положение представляется унизительным; а если так, надо, чтоб уж вы-то сами не преувеличивали значения всего этого только потому, что имеете лишь смутное понятие о том, как обстоит дело. Я села и, сделав над собой небольшое усилие, чтобы успокоиться как следует, проговорила: - Одним из самых ранних моих воспоминаний, опекун, были следующие слова: "Твоя мать покрыла тебя позором, Эстер, а ты навлекла позор на нее. Настанет время, - и очень скоро, - когда ты поймешь это лучше, чем теперь, и почувствуешь так, как может чувствовать только женщина". Повторяя эти слова, я закрыла лицо руками, потом отняла их со стыдом, но стыд мой, надеюсь, был теперь не такой, как прежде, а более высокий, - и тогда я сказала опекуну, что это ему я обязана счастьем никогда, никогда, никогда, начиная с отрочества и до сего времени, не чувствовать себя опозоренной. Он протянул руку, как бы желая остановить меня. Я хорошо знала, что он не любит, когда его благодарят, и умолкла. - Девять лет, милая, - начал он, немного подумав, - девять лет прошло с тех пор, как я получил письмо от одной женщины, которая жила совсем одна, - письмо, написанное с такой суровой страстностью и силой, каких я не встречал ни в каком другом письме. Она написала его (так и было откровенно сказано в письме) потому, быть может, что ей пришла блажь оказать доверие мне; а может быть, потому, что мне свойственно оправдывать чужое доверие. В письме говорилось о девочке-сиротке, двенадцати лет, - говорилось в жестоких выражениях, примерно таких же, как те, которые вы все еще помните. Женщина писала, что взяла на воспитание девочку и, скрыв, что она жива, растит ее втайне с самого дня ее рождения; но случись ей, то есть "воспитательнице, умереть, раньше чем девочка вырастет, та останется совершенно одинокой, без друзей, без имени, брошенной на произвол судьбы. И она спрашивала меня, не возьмусь ли я в этом случае завершить воспитание ребенка, начатое ею. Я молча слушала, внимательно глядя на него. - Ваши детские воспоминания, дорогая моя, помогут вам представить себе, в каком мрачном свете эта особа видела и выражала все это и как затуманивала ей ум ее извращенная религия, учившая, что дитя должно искупать чужую вину, в которой оно совершенно неповинно. Я пожалел малютку, обреченную на такую печальную жизнь, и ответил на письмо. Я взяла его руку и поцеловала ее. - Особа эта потребовала от меня, чтобы я не пытался ее увидеть, ибо она давно уже отказалась от всяких сношений с внешним миром и согласна встретиться только с моим доверенным лицом, если я кого-нибудь уполномочу на это. Я направил к ней мистера Кенджа. Она сказала ему - конечно, по своему почину, так как сам он и не думал ее спрашивать, - что живет под вымышленным именем. Сказала, что если в подобном случае можно говорить об узах кровного родства, то она приходится девочке родной теткой. И еще сказала, что ничего больше не откроет (мистер Кендж был убежден в том, что это ее решение непоколебимо), не откроет никогда и ни в каком случае. Дорогая моя, я сказал вам все. Я взяла его руку и задержала в своей. - Я видел свою подопечную чаще, чем она видела меня, - с улыбкой проговорил он, стараясь перейти на менее серьезный тон, - и знал, что все ее любят, а она приносит пользу людям и счастлива сама. И теперь она воздает мне за это сторицей каждый день и каждый час! - А еще чаще, - добавила я, - она благословляет опекуна, который стал для нее отцом! Не успела я произнести слово "отец", как заметила, что лицо его снова покрылось какой-то тенью. Он опять прогнал ее, и она мгновенно исчезла; но ведь она все-таки появилась, и так скоро после моих слов, что мне почудилось, будто они кольнули его. В недоумении я снова повторила про себя: "Каких мне не понять. Такие неприятности, каких мне не понять!" Да, это была правда. Я тогда ничего не поняла и не понимала еще много-много дней. - Давайте я отечески попрощаюсь с вами, дорогая моя, - сказал он, целуя меня в лоб, - и ложитесь спать. Сейчас уже поздно работать и думать. Вы и так делаете это ради нас целый день напролет, маленькая наша домоправительница. В ту ночь я уже больше не работала и не думала. Я раскрыла свое признательное сердце перед богом, поблагодарила его за его милости и заботу обо мне, а потом заснула. На другой день у нас был гость: пришел мистер Аллен Вудкорт. Он явился с прощальным визитом; несколько дней назад он обещал прийти проститься с нами перед отъездом. Он получил должность корабельного врача и уезжал далеко - в Китай, в Индию. Он уезжал очень, очень надолго. Я думаю, точнее знаю, что он был небогат. Все, что могла ему уделить его овдовевшая мать, было истрачено на обучение медицине. Молодой врач, не имевший в Лондоне почти никаких связей, конечно не мог хорошо зарабатывать, и хотя он день и ночь лечил бедняков, проявляя чудеса заботливости и искусства, платили ему очень мало. Он был старше меня на семь лет... впрочем, мне, пожалуй, незачем упоминать об этом, так как это совершенно некстати. Помнится, то есть он сам говорил нам, что занимался медицинской практикой три-четыре года и если бы мог продержаться еще года три-четыре, ему незачем было бы уезжать в чужие страны. Но у него не было ни состояния, ни достаточного заработка, так что пришлось пуститься в далекий путь. Он уже несколько раз заходил к нам. Нам было жаль, что он вынужден уехать, так как в медицинском мире он считался очень талантливым, и многие выдающиеся врачи ценили его высоко. Когда он пришел с прощальным визитом, он впервые привел к нам свою мать. Это была красивая пожилая дама с живыми черными глазами, но, кажется, довольно высокомерная. Она родилась в Уэльсе и вела свое происхождение от одного достославного мужа, некоего Моргана-ап-Керрига, который жил в незапамятные времена в какой-то местности, именуемой Гимлет или что-то в этом роде, и прогремел чуть ли не на весь мир, а вся его родня была связана кровными узами с королевским семейством. Судя по всему, он всю жизнь только и делал, что уходил в горы и с кем-то сражался, а некий бард, чье имя звучало как-то вроде Крамлинуоллинуэр, воспел его в произведении, которое называлось, если я правильно расслышала, "Мьюлиннуиллинуодд". Миссис Вудкорт пространно рассказала нам о славе своего именитого предка и заявила, что, куда бы ее сын Аллен ни поехал, он, без сомнения, не забудет о своей родословной и ни в коем случае не сделает мезальянса, то есть не женится на девице, которая ниже его по рождению. Она сказала ему, что в Индии живет много красивых англичанок, уехавших туда с известной целью, и среди них не трудно выбрать невесту с приданым, но потомку столь знаменитого предка не надо ни красоты, ни богатства, если с ними не сочетается хорошее происхождение, ибо происхождение - это главное. Она так много рассуждала на эту тему, что я вообразила, и не без душевной боли... но как глупо было воображать, что у нее могут быть какие-то задние мысли насчет моего происхождения. Мистеру Вудкорту ее многословие как будто немного испортило настроение, но он был слишком вежлив, чтобы дать ей это понять, и, постаравшись незаметно перевести разговор, выразил благодарность опекуну за его радушие и за те очень счастливые часы, - он так и сказал: "очень счастливые часы", - которые он провел с нами. Воспоминание о них, сказал он, будет сопровождать его, куда бы он ни поехал, и он всегда будет дорожить ими. И вот мы поочередно пожали ему руку... по крайней мере так поступили все наши... и я тоже, а он поцеловал руку у Ады и... у меня, а потом ушел, расставшись с нами надолго, - ведь он уезжал далеко, так далеко! Весь этот день я была очень занята: писала домой письма, в которых давала распоряжения прислуге, писала записки от имени опекуна, стирала пыль с его книг и бумаг, и мои ключи от хозяйства то и дело звенели. Стало смеркаться, а я все еще была занята - вышивала, сидя у окна и что-то напевая, - и вдруг к нам неожиданно пришла не кто иная, как Кедди. - Кедди, милая моя, - сказала я, - какие прелестные цветы! В руках у нее был очаровательный букетик цветов. - И правда, Эстер, - отозвалась Кедди. - Таких чудесных цветов я в жизни не видела. - Принц подарил, милочка? - спросила я шепотом. - Нет, - ответила Кедди, качая головой и протягивая мне цветы, чтобы я их понюхала. - Не Принц. - Ну и Кедди! - воскликнула я. - Так, значит, у вас два поклонника! - Что вы! Да разве это такие цветы, какие дарят поклонники? - промолвила Кедди. - Разве это такие цветы, какие дарят поклонники? - повторила я, ущипнув ее за щечку. Кедди в ответ только рассмеялась, сказала, что зашла ненадолго, потому что через полчаса придет Принц и будет ждать ее на углу улицы, потом села со мной и Адой у окна и, разговаривая, то и дело снова протягивала мне цветы или прикладывала их к моим волосам. В конце концов, уже перед уходом, она увела меня в мою комнату и сунула их мне за корсаж. - Значит, это мне? - спросила я удивленно. - Вам, - ответила Кедди, целуя меня. - Их оставил один человек. - Оставил? - У бедной мисс Флайт, - сказала Кедди. - Один человек, который всегда был очень добр к ней, час назад торопился на корабль и оставил у нее эти цветы. Нет, нет! Не снимайте их. Они такие прелестные, пусть останутся! - добавила Кедди, осторожно поправляя цветы. - Ведь я сама была там при этом и не удивлюсь, если этот человек оставил их нарочно! - Разве это такие цветы, какие дарят поклонники? - со смехом проговорила Ада, подойдя сзади и обняв меня за талию. - Ну, конечно, такие, Хлопотунья! Именно такие, какие дарят поклонники. Как раз такие, душенька моя! ГЛАВА XVIII  Леди Дедлок Не так-то легко было, как мы думали вначале, поместить Ричарда в контору мистера Кенджа, чтобы юноша мог "проверить себя". И больше всего этому помешал сам Ричард. Как только он получил возможность покинуть мистера Беджера когда угодно, он начал сомневаться, хочется ему с ним расстаться или нет. Он, право, не знает, говорил он, нужно ли это! Ведь медицина не плохая профессия; он не стал бы утверждать, что она ему не нравится; может быть, она ему нравится не меньше, чем любая другая; а что, если сделать еще одну попытку? Тут он на несколько недель уединился, обложившись учебниками и костями, и, кажется, приобрел большой запас знаний в очень короткий срок. Но рвение его спустя примерно месяц стало остывать, а когда совсем остыло, начало разгораться снова. Колебания Ричарда между юридическими науками и медицинскими тянулись так долго, что он только в середине лета окончательно расстался с мистером Беджером и поступил на испытание в контору господ Кенджа и Карбоя. Несмотря на свое непостоянство, он ставил себе в большую заслугу, что "на этот раз" решил всерьез приняться за дело. И он всегда был так добродушен, так радужно настроен и так ласков с Адой, что порицать его было, право же, очень трудно. - А мистер Джарндис (который, должна заметить, все это время находил, что ветер застрял где-то на востоке и дует только оттуда), мистер Джарндис, это такой человек, что лучше его во всем свете не сыщешь, Эстер! - нередко говорил мне Ричард. - Хотя бы только ради его удовольствия я должен по-настоящему взяться за дело и принять окончательное решение. Мысль о том, что можно "по-настоящему взяться за дело" с таким смеющимся лицом, беззаботным видом и уверенностью в том, что все на свете может привлечь на время, но ничто не может удержать навсегда, - казалась мне до смешного невероятной. Как бы то ни было, в этот переходный период Ричард, по его собственным словам, работал так, что сам удивлялся, почему у него не седеют волосы. Но его "окончательное решение" свелось к тому, что (как я уже говорила) он в середине лета поступил в контору мистера Кенджа, чтобы узнать, как ему там понравится. В денежных делах он все это время был таким, каким я уже описывала его раньше: щедрым, расточительным, безрассудно небрежным, но глубоко убежденным в своей расчетливости и осмотрительности. Примерно в ту пору, когда он собирался поступить к мистеру Кенджу, я полушутя, полусерьезно сказала как-то раз Аде в его присутствии, что ему не худо бы иметь кошелек Фортуната *, так легкомысленно он относится к деньгам... на что он возразил следующим образом: - Драгоценная моя кузина, послушайте-ка эту Старушку! Почему она так ворчит? Потому что я на днях заплатил всего только восемь фунтов (или сколько их там было?) за довольно изящный жилет и пуговицы к нему. Но, останься я у Беджера, мне пришлось бы выложить двенадцать фунтов за какие-то невыносимо скучные лекции. В итоге получается, что на этой операции я одним махом заработал целых четыре фунта! Опекун долго обсуждал с ним вопрос, где ему поселиться на время его пробных занятий юриспруденцией, потому что мы давно уже вернулись в Холодный дом, а он был далеко от Лондона, и Ричард мог навещать нас лишь раз в неделю, не чаше. И вот однажды опекун сказал мне, что, если Ричард окончательно утвердится у мистера Кенджа, придется нанять ему квартиру или меблированные комнаты, куда мы могли бы иногда приезжать на несколько дней. - Но в том-то и дело, Хозяюшка, - добавил он, ероша волосы с очень многозначительным видом, - что он еще не окончательно там утвердился! Эти разговоры кончились тем, что мы наняли для Ричарда очень уютную меблированную квартиру в тихом старинном доме близ Куин-сквера, с платой за месяц вперед. И тут Ричард немедленно принялся тратить все деньги, какие у него были, на покупку всяких нелепых безделушек и украшений для своих комнат, и каждый раз, как нам с Адой удавалось отговорить его от какойнибудь совершенно ненужной и особенно дорогой покупки, он записывал себе в актив ее стоимость и заявлял, что, купив что-нибудь более дешевое, он тем самым получит чистую прибыль. Пока заканчивались все эти дела, наша поездка к мистеру Бойторну все откладывалась и откладывалась. Но вот, наконец, Ричард устроился в своей квартире, и ничто больше не мешало нам уехать. В такое время года, то есть летом, когда в юридическом мире застой, Ричард отлично мог бы отправиться вместе с нами, но он был страстно увлечен новизной своего положения и с головой ушел в энергичнейшие попытки раскрыть тайны роковой тяжбы. Поэтому мы уехали без него, и моя милая подруга была счастлива возможностью похвалить его за такое усердие. В Линкольншир мы отправились в пассажирской карете, и поездка эта была очень приятной, причем с нами ехал занимательный собеседник в лице мистера Скимпола. Как оказалось, всю его мебель увез тот самый человек, который описывал ее в день рождения его голубоглазой дочери; но мистер Скимпол не огорчался, напротив - даже испытывал большое облегчение при мысли о том, что мебели у него больше нет. Кресла и столы, говорил он, предметы утомительные, ибо они всегда одинаковы и выражение у них не меняется - тупо уставятся на тебя и смотрят, так что даже неприятно становится, а ты на них смотришь столь же тупо. Словом, гораздо лучше не привязываться к одним и тем же креслам и столам, но порхать, как бабочка, среди мебели, взятой напрокат, перелетая с палисандрового дерева на красное, с красного на ореховое, с мебели одного стиля на мебель другого стиля - как бог на душу положит! - Любопытней всего, - говорил мистер Скимпол с внезап