смертных муках, распятого вниз головой. Камерон никогда не любил напоминаний о том, как его плоть восприимчива к боли, и быстро вышел из церкви на залитую ослепительным светом знойную площадь. Там было кафе с тентом; он сел за столик и выпил кампари. Молодая женщина, переходившая улицу, напомнила ему Лючану, но, если даже она и была проституткой, он жаждал не ее, а Лючану. Лючана была проституткой, но это была его проститутка, и в его отношении к ней где-то под грубостью неистовых желаний таилась трогательная романтика. Лючана, думал он, из тех женщин, которые даже туфли надевают так, словно от этого зависят судьбы мира. О, в дождь и ветер держать в своих объятиях желанную возлюбленную! Почему жизнь так немилосердно мучает его, почему кажется непристойным то, что для него - единственная стоящая реальность? Он думал о квантовой теории, о постоянной Митлдорфа, об открытии гелия в тетрасфере, но это не имело отношения к его тоске. Неужели все мы безжалостно втиснуты во время, бесчувственные, тупые, тщеславные, глухие к зовам любви и рассудка, лишенные способности к размышлению и к самооценке? Неужели пробил его час и единственным напоминанием о его интеллекте, о прежней несокрушимой стойкости был запах рвоты? На своем веку он видел, как работавшие с ним ученые светила сходили с орбиты в погрязали в непроходимой глупости и тщеславии, претендовали на открытия, которых не совершали, заменяли полезных людей подхалимами, выставляли свои кандидатуры в конгресс, направляли петиции и разоблачали воображаемые вражеские козни во всем мире. Он и теперь не меньше прежнего уважал чистоту и благопристойность, но, казалось, теперь был как будто бы хуже вооружен, для того чтобы осуществлять это уважение на практике. Его мысли носили отвратительно грубый, порнографический характер. Он словно видел некий образ самого себя, далекий и существующий отдельно от него, вроде изображения на киноэкране, - образ человека, всеми отринутого и безнадежно погибшего, занятого под дождем на глухих улицах незнакомого города каким-то делом, которое грозит ему самоуничтожением. Где были его добродетели, его выдающийся ум, его здравый смысл? Когда-то я был неплохим человеком, с грустью подумал Камерон. Он страдальчески закрыл глаза и в кинокадрах, безостановочно мелькавших под тонкой кожей его век, увидел самого себя, идущего, спотыкаясь, по мокрой булыжной мостовой под старомодными уличными фонарями, падающего все ниже, ниже, ниже, некогда трудившегося на благо человечества, а теперь погрязшего в глупости, отличавшегося когда-то высокой интеллектуальностью, а теперь ставшего таким примитивным. Тут его стал мучить противный дурацкий валик, который вращается не то в голове, не то в душе и на котором записаны старинные псалмы и танцевальные мелодии, музыкальная свалка, где скапливаются и гниют в своем бесконечном идиотизме повторяющиеся по первому зову туристские песни, песни из рекламных радиопередач, марши и фокстроты с их пустенькими стихами и пошлыми мелодиями, в полной сохранности сидящими в памяти. "Я запел ипподромный блюз" - звучало в этом отделе его мозга. Эту мелодию Камерон слышал лет сорок назад на дребезжащем граммофоне, и все же он не мог от нее отделаться: Я запел ипподромный блюз, Запел - и чуть не заплакал; Запел ипподромный блюз - Все деньги я бросил на кон. Камерон ушел из кафе и направился обратно в гостиницу "Эдем", но в мозгу все звучало: На ипподроме грязь, А мне и горько и тошно; Где же мне денег взять, Чтоб туфли купить для крошки. Он поднимался по виа Систина, а песня все звучала: Я пою ипподромный блюз, Пою и чуть не плачу... В вестибюле гостиницы Камерона ждал молодой человек, один из тех элегантно причесанных юнцов, которые околачиваются возле Пинчо. Он назвался братом Лючаны и сказал, что ей необходимо уплатить портнихе за платье, которое она наденет сегодня вечером. Вынув из кармана конверт, он передал Камерону записку Лючаны к счет на сто тысяч лир. Камерон вернул счет незнакомцу и сказал, что уплатит по нему вечером. - Она не прийти, если вы не заплатить, - сказал юноша. - Скажите ей, чтобы она мне позвонила, - сказал Камерон. Он поднялся на лифте и едва успел войти в комнату, как зазвонил телефон. Это была Лючана. Камерон ясно представлял себе, как она крутит в пальцах телефонный шнур. - Вы заплатить по счету, - сказала она, - или я с вами не встречаться. Вы давайте ему деньги. На миг у него мелькнула мысль бросить трубку, бросить Лючану, но шум римского транспорта на римских улицах напомнил ему, как далек он от дома, что, в сущности, у него нет дома, нет друзей и что между ним и тем местом, где он приносит пользу, простирается океан. Он находится слишком, слишком далеко. Поведение и время были линейны и упорядочены; человек мчится сквозь жизнь, а угрызения совести хватают его, как собака, за поджилки. Ни здравый смысл, ни соображения Справедливости или добродетели уже его не образумят. В дверь тихонько постучали, и вошел ласковоглазый посланец Лючаны. Камерон велел ему подождать, но шум, доносившийся с улицы, решил участь старого физика. Проведя с нею час, он снова станет самим собой, гордым и великодушным, но, чтобы достигнуть этого, он должен смириться перед тем, что его надуют, унизят, обведут вокруг пальца. Лючана одурачила его и поставила в безвыходное положение. - Ладно, - сказал Камерон. Они по жаре дошли до Banco di Santo Spirito [банк святого духа (итал.)], где он получил по чеку триста тысяч лир и отдал парню его сто тысяч. Затем - и это был единственный способ, каким он мог выказать свое презрение или выразить свое я, - он прошел мимо юноши и вышел из банка. День тянулся тягостно. В семь часов Камерон принял душ и пошел на виа Венето выпить кампари. Лючана всегда опаздывала, он не знал ни одной женщины, которая бы не опаздывала, так что раньше девяти Лючана вряд ли придет в ресторан Квинтереллы. На этот раз ей следовало вести себя осторожней; она должна была понять, что его терпение может лопнуть, что он человек с характером. А так ли это? Осмелится ли он отказаться, если она велит ему стать на колени и залаять по-собачьи? Он сидел в кафе до восьми, потом вышел на улицу и зашагал вниз по склону холма. У него было тяжело на сердце, его охватило вожделение и грусть, и он чувствовал, как это унизительно - думая о Лючане, становиться таким дураком. Камерон переходил Пьяцца-дель-Пополо. Где-то зазвонил церковный колокол. Камерона всегда удивляли римские чугунные колокола с их нестройным звоном, которые вместе со своими сверстниками фонтанами вели безнадежную борьбу против шума уличного движения. Потом с холмов донесся раскат грома. Этот грохот казался отзвуком волнений его юности, а каким сильным, красивым юношей он некогда был! Мгновение спустя воздух Рима наполнился густым серым дождем. Он лил как бы с озорной горячностью. Камерон застрял у фонтана посреди площади. К тому времени, когда движение перекрыли, он так вымок, словно выкупался в этом фонтане; все же он перебежал площадь и укрылся в церковном портике. Портик был переполнен римлянами, и ему пришлось растолкать их, чтобы найти место для себя. В толпе все пихали друг друга без всякой деликатности и без всякого стеснения, но Камерон держался со всей стойкостью, на какую был способен. Когда дождь прекратился - а прекратился он так же внезапно, как и начался, - Камерон снова вышел на площадь и взглянул на свою одежду. Рубашка прилипла к телу, галстук потерял всякую форму, от складки на брюках не осталось и следа, а когда он спустил о плеч фалды пиджака, то увидел, что его бумажник исчез. От этого удара он прямо замер на месте. То, что он почувствовал, было гораздо сильней, чем негодование. Это была глубочайшая печаль, словно от утраты каких-то способностей или жизненно важных органов - шести дюймов кишок, желчного пузыря или нескольких коренных зубов, - тяжкий и обессиливающий шок от хирургического вмешательства. Бумажник можно купить новый. Там, откуда он приехал, у него была куча денег, но в данный момент потеря была мучительна и невосполнима, и он чувствовал себя виноватым. Ни рассеянностью, ни опьянением, ни какой-либо другой оплошностью он не помог вору - и все же чувствовал себя обманутым и одураченным, старым идиотом, дожившим до такого возраста, когда он начинает пускать на ветер свое состояние, терять билеты и деньги и становиться обузой для всех на свете. Где-то колокол пробил полчаса, и грубый железный звук напомнил ему о Лючане, о грубой целесообразности любовного акта. Мысль о Лючане заглушила в нем чувство утраты, он даже выпрямился, несмотря на мокрую одежду. О, в дождь и ветер держать в своих объятиях желанную возлюбленную! Он ступил ногой в большую кучу собачьего помета. Почти пять минут ушло у Камерона на то, чтобы очистить ботинок; как и рвота мальчика в самолете, это подействовало успокаивающе на его чувства, вернуло его к действительности. Все это нагромождение препятствий - задержка с вылетом, больной ребенок, гроза - в конце концов могло охладить его пыл. Но до ресторана оставалось каких-нибудь десять шагов, и через несколько минут он будет со своей лебедью - своей лебедью, которая поведет его в рай, разукрашенный зеленью и золотом. Он решительно подошел к двери ресторана, но она была заперта. Почему в окнах темно? Почему ресторан кажется заброшенным? Но вот он увидел на двери фотографию Энрико Квинтереллы, обрамленную самшитовым венком с траурной лентой; в этот самый день где-то в Риме Квинтерелла, окруженный женой и детьми, приобщился святых тайн и покинул земную юдоль. Смерть закрыла ресторан, погасила свет. Синьор Квинтерелла умер. Внезапно на Камерона нахлынуло волнующее чувство освобождения, он снова стал самим собой; его душа как бы ощутила настойчивую тягу к пристойности. Лючана была проституткой, ее постель - преисподней, а он волен жить благоразумно, волен выбирать между добром и злом. Его охватило ощущение чистоты, возникшее без всякого принуждения, и он преисполнился благочестивой благодарности к тем случайностям, которые даровали ему освобождение. В "Эдем" он вернулся словно другим человеком, крепко заснул, и во сне его не покидало чувство, что его щедро одарили. Утром он вылетел в Нью-Йорк и в тот же день вернулся в Талифер, убежденный, что мирозданием управляет некая благая сила. 19 Однажды вечером Каверли уложил чемодан и вместе с Камероном и его ближайшими сотрудниками выехал в Атлантик-Сити, по-прежнему оставаясь в неведении относительно той роли, какую ему предстоит играть. Неопределенность положения смущала его. Один из сотрудников сказал Каверли, что Камерон выступит на научной конференции с докладом о взрывной силе, которая в миллион раз превышает силу молнии и может быть создана без особых затрат. И это было все, что Каверли мог понять. Камерон сидел в стороне от остальных и читал книгу в бумажной обложке; вытянув шею, Каверли разглядел, что она называется "Симаррон, роза Юго-Запада" [роман Эдны Фербер (1887-1968)], Каверли впервые находился в обществе людей такого ранга и, естественно, с интересом прислушивался к разговорам своих спутников, но, по правде говоря, не мог понять их точки зрения, не мог даже понять их языка. Они говорили о термических рунионах, толоптерах, страбометрах, траншонах и подулях. Это был чужой язык, притом самого непонятного, по мнению Каверли, происхождения. В нем нельзя было проследить ни элизии, ни субституций, обусловленных горной цепью, большой рекой или близостью моря. Каверли допускал, что самый тщедушный из его спутников может разрушить гору, но внешне ни одного из них никак нельзя было заподозрить в том, что ему подвластны силы, способные разрушить мир. На своем синтетическом языке они говорили о молнии, но их голоса были голосами людей - время от времени нервными и напряженными, прерывавшимися кашлем и смехом, слегка различавшимися местными акцентами и интонациями. Один из сотрудников Камерона был воинствующим гомосексуалистом, и Каверли спрашивал себя, существует ли какая-нибудь связь между циничной философией этого человека и его научной деятельностью. У другого его спутника пиджак пузырился на лопатках. Еще один, по фамилии Браннер, носил галстук, разрисованный подковами. У третьего была нервная привычка дергать себя за брови, и все они были заядлыми курильщиками. Как и прочих мужчин, рожденных женщинами, их одолевали все жестокие капризы плоти. Они могли без особых затрат уничтожить большой город, но преуспели ли они хоть сколько-нибудь в разрешении конфликта между ночью и днем, между разумом и слепым инстинктом? Играли ли похоть, гнев и страдание чуть меньшую роль в их жизни? Были ли они избавлены от зубной боли, изнурительного возбуждения и усталости? Камерон и его спутники остановились в гостинице "Хэддон-холл", где Каверли получил отдельный номер. Браннер, дружески относившийся к Каверли, посоветовал ему побывать на открытых лекциях. Каверли так и сделал. Первую лекцию - о правовых проблемах космического пространства - читал какой-то китаец. Он говорил по-французски, и синхронный перевод передавался через наушники. Юридические термины были знакомые, но Каверли не мог уразуметь, какое отношение они имеют к космосу. Ему трудно было применить к Луне такие понятия, как национальный суверенитет. В следующей лекции речь шла об экспериментах по отправке человека в космос в мешке, наполненном жидкостью. Затруднение состояло в том, что люди, погруженные в жидкость, страдали тяжелой, иногда неизлечимой потерей памяти. Каверли хотел представить себе эту картину со всей серьезностью, без всякого юмора, но как ему было согласовать образ человека в мешке с маленьким поселком в Новой Англии, где он вырос и где сложился его характер? Казалось, на этой стадии Ядерной Революции мир вокруг Каверли изменяется с непостижимой быстротой, но если эти изменения поистине непостижимы, то какую линию поведения ему избрать, какой совет дать сыну? Неужели у него атрофировалась способность отличать истину от лжи? Выйдя из зала, где проходила лекция, Каверли столкнулся с Браннером и предложил ему вместе позавтракать. Он хотел удовлетворить свою любознательность. По сравнению с неподкупной научной честностью Браннера ритмы собственного характера представлялись ему изменчивыми и сентиментальными. Браннер своим самообладанием бросал вызов правилам, которых придерживался Каверли, его представлению о приносимой пользе, и Каверли хотелось знать, очень ли это несовременно - получать удовольствие от совершенно ненаучного ландшафта, каким он любовался, прогуливаясь но дощатому настилу на пляже в Атлантик-Сити. Справа пели волны, а слева вставало красочное зрелище той таинственной цивилизации, которая возникает по берегам морей и, явно связанная с миром тайн - с прорицателями, хиромантами, гадалками на картах и на кофейной гуще, азартными игроками, - как бы рождается в громогласном споре между океаном и сушей. Просоленный воздух, казалось, был полон прорицателей. Каверли интересовало, какое впечатление производило это зрелище на Браннера. Пробуждал ли в нем запах жареной свинины какие-то воспоминания - или, как он говорил, ассоциации? Вызывают ли в нем вздохи воли романтические видения возможных приключений? Каверли взглянул на своего спутника, но Браннер смотрел на окружающее так спокойно, так бесстрастно, что Каверли ничего не спросил. Он догадывался, что Браннер видел то, что можно было видеть, - океан, дощатый настил, фасады нескольких лавок, - а заглянув в будущее, что, впрочем, было бы маловероятно, он увидел бы на месте снесенных лавок площадки для игр, бейсбольные стадионы и рощи, где можно устраивать пикники. Но кто из них не прав? Мысль о том, что, возможно, не прав он сам, очень огорчала Каверли, Браннер сказал, что никогда не ел омаров, и они зашли в старый, сколоченный из шпунтовых досок омаровый чертог, находившийся тут же рядом. Каверли заказал виски. Браннер потягивал пиво и громко ворчал по поводу цен. У него была очень большая голова и густая, но не темная щетина. Утром он, должно быть, побрился, правда не очень тщательно, и контуры его каштановой бороды теперь, в полдень, ясно обозначились. Он был бледен, и эту бледность еще сильнее подчеркивали большие розовые уши. Розовый цвет резко обрывался в том месте, где уши примыкали к голове, Кроме ушей, все у него было совершенно бледным. И бледность происходила не от болезни и не от распутства, это была не левантийская или средиземноморская бледность - вероятно, Браннер унаследовал ее от предков или заработал в результате беспорядочного питания, - но надо отдать ему должное, это была мужественная бледность толстокожего человека, освещенная пылающими ушами. В нем было свое очарование, как и у всех сотрудников Камерона, и Каверли подумал, будто это очарование основано на том, что все они способны видеть преграды, которые предстоит преодолеть, способны видеть будущее, ревностно искать и находить пути к прогрессу и к переменам. Браннер пил свое пиво, словно ожидая, что оно выведет его из строя, и в этом состояло еще одно его отличие. За одним-единственным исключением все они были воздержанными людьми. Каверли не отличался воздержанностью, но в своей невоздержанности ярче всего ощущал полноту жизни. - Вы живете в Талифере? - спросил Каверли. Он знал, что Браннер живет там. - Да. У меня там лачуга в западном районе. Живу один. Я был женат, но все это лопнуло. - Очень жаль, - сказал Каверли. - Жалеть не о чем. С семейной жизнью ничего не вышло. Мы не могли найти оптимальный вариант. - Он энергично взялся за салат. - И вы живете один? - спросил Каверли. - Да, - ответил Браннер с набитым ртом. - Как вы проводите вечера? - спросил Каверли. - Бываете ли в театре? Браннер добродушно рассмеялся: - Нет, в театр я не хожу. Некоторые мои коллеги развлекаются на стороне, но я не из таких. - Если вы никуда не ходите, то что же вы делаете по вечерам? - Занимаюсь. Сплю. Иногда иду в ресторан на шоссе номер двадцать семь; за два с половиной доллара там можно получить изрядную порцию цыплят. А я большой любитель цыплят; когда аппетит разыграется, я могу принять вполне приличный груз. - А в ресторан вы ходите с друзьями? - Нет, - с достоинством сказал Браннер. - Один. - Есть у вас дети? - спросил Каверли. - Нет. И это одна из причин, почему мы с женой не поладили. Она хотела ребенка. А я нет. Мне пришлось в детстве очень тяжко, и я не хотел, чтобы кто-нибудь другой тоже через это прошел. - Что вы имеете в виду? - Моя мать умерла, когда мне и двух не было, и меня вырастили отец и бабушка. Отец был инженер, работал по заказам, но дела у него шли скверно. Он был горький пьяница. Видите ли, я больше других, мне кажется, больше других чувствовал, что должен уйти. Никто меня не понимал. Я хочу сказать, что моя фамилия для всех была только фамилией старого пьяницы. Я должен был добиться, чтобы моя фамилия хоть что-нибудь да значила. И вот, когда подвернулась эта штуковина с молнией, я почувствовал себя лучше, вернее, начал чувствовать себя лучше. Теперь мое имя кое-что значит, хотя бы для некоторых. Итак, была молния, разряд чистой энергии, зигзаги которой, когда видишь ее в облаках, кажутся прожилками, вроде тех, что имеются во всем на свете - в листе растения и в морской волне, - и был одинокий, прыщавый, страдающий несварением желудка человек, чье стремление изобрести взрывную силу, способную разрушить мир, обусловлено тем же скромным желанием, какое движет девочкой-актрисой, чудаком изобретателем, провинциальным политиком: "Я только хотел, чтобы мое имя хоть что-нибудь да значило". В отличие от большинства людей он был вынужден включить в тайну смерти еще и испепеление нашей планеты. Разбуженный среди ночи раскатом грома, он был одним из немногих, кто спрашивал себя, уж не конец ли это света, до некоторой степени ускоренный его желанием прославить свое имя. Тут официантка принесла заказанных омаров, и Каверли прекратил свои расспросы. В гостинице Каверли ждала записка от Камерона. Он должен был в пять часов встретить Камерона у дверей конференц-зала на третьем этаже и отвезти его в аэропорт. Из этого Каверли понял, что прикомандирован к штабу Камерона в качестве шофера. Время после ленча он провел в плавательном бассейне гостиницы, а в пять часов поднялся на третий этаж. Дверь конференц-зала была заперта и опечатана; два сотрудника секретной службы в штатском ждали в коридоре. Когда заседание кончилось, их известили по телефону, и они сломали печати и отперли дверь. Зал являл собой странное и нелепое зрелище. Двери и окна по соображениям безопасности были завешены одеялами. Теперь физики и другие ученые, взобравшись на стулья и столы, снимали одеяла. В воздухе стояли клубы табачного дыма. Прошло несколько секунд, прежде чем Каверли сообразил, что все молчат. Будто окончились какие-то особенно гнетущие похороны. Каверли окликнул Браннера, но его товарищ по ленчу не ответил. Лицо Браннера позеленело, губы кривились горечью и отвращением. Неужели это молчание объяснялось трагедией и ужасом, о которых говорил Камерон? Неужели это лица людей, которым рассказали, что ждет Землю в ближайшее тысячелетие? Может, им сказали, размышлял Каверли, что наша планета станет необитаемой; а если так, то за что же им ухватиться в этом гостиничном коридоре, полном воспоминаний о девицах легкого поведения, о новобрачных; стариках, заехавших сюда на длительный уик-энд подышать морским воздухом? Каверли растерянно переводил взгляд с этих бледных, с этих потрясенных ужасом лиц на темные пышные розы, вытканные на ковре. Камерон, как и другие, молча прошел мимо, и Каверли покорно последовал за ним на улицу к автомобилю. На пути к аэродрому Камерон не проронил ни слова и даже не попрощался. Он сел на маленький "Бичкрафт", улетавший в Вашингтон, а когда самолет уже поднялся в воздух, Каверли заметил, что его шеф забыл свой портфель. С этим простым предметом была связана ужасная ответственность. Там внутри, наверно, конспект того, о чем Камерон говорил сегодня днем, а по лицам слушателей Каверли догадывался, что говорил он чуть ли не о конце света. Каверли решил немедленно вернуться в гостиницу и передать портфель одному из сотрудников Камерона; Он поехал обратно в город, держа портфель на коленях. Он справился у дежурного администратора о Браннере, и ему сказали, что Браннер выехал. Все остальные тоже выехали. Разглядывая подозрительные иди, во всяком случае, чужие лица людей в вестибюле, он спрашивал себя: а вдруг кто-нибудь из них - иностранный шпион? Самым благоразумным, по-видимому, было не привлекать к себе внимания, и Каверли пошел в ресторан и пообедал. Портфель он держал на коленях. К концу обеда послышались громкие взрывы на улице перед гостиницей, и он подумал, что это конец, но официантка объяснила, что это всего лишь фейерверк, устроенный для развлечения владельцев магазинов подарков, собравшихся на свой съезд. Зажав портфель под мышкой, Каверли вышел из гостиницы, чтобы посмотреть фейерверк. Ему казалось вполне уместным, что заседание, где речь шла о взрывах и разрушениях, закончилось таким роскошным, красивым и совершенно безобидным зрелищем. На дощатом настиле вдоль пляжа для публики были расставлены складные стулья. Стреляли из минометов на берегу. Каверли слышал гул выстрела, следил по легкому дымному следу за полетом ракеты, когда она поднималась мимо вечерней звезды. Ослепительно белая вспышка - звук разрыва доходил до зрителей через секунду, - а затем в небе переплетались узкие золотистые ленты, изгибавшиеся, как стебли, и заканчивавшиеся безмолвными шарами цветного огня. Все это отражалось в окнах гостиницы; владельцы магазинов подарков задирали головы, любуясь этим оригинальным спектаклем, и лица их казались восторженными и простодушными. Тут и там вспыхивали аплодисменты, трогательное выражение вежливого одобрения и восторга, нечто вроде рукоплесканий, какие, слышишь, когда умолкает танцевальная музыка. На фоне сумерек отчетливо виднелись клубы черного дыма, менявшие свои очертания по мере того, как ветер уносил их к морю. Каверли сел на стул, чтобы вдоволь насладиться зрелищем, снова и снова слышать гул миномета, видеть белый дымный след, любоваться россыпью звезд, яркими красками, внимать восторженным вздохам сотен людей и одобрительным аплодисментам. Фейерверк закончился огневой завесой, безобидной пародией на военные действия, и адским грохотом пальбы, а тысячи окон гостиницы засверкали ослепительно белым пламенем. Последний разрыв потряс дощатый настил, не причинив ему вреда, грянули аплодисменты, как в школе танцев, и Каверли направился обратно в гостиницу. Войдя в свой номер, он подумал, уж не побывали ли там грабители. Все ящики были выдвинуты, одежда разбросана по стульям; однако ему не следовало удивляться этому хаосу, так как, путешествуя, он бывал крайне неаккуратен. Спал он с портфелем в объятиях. Утром Каверли, прижимая портфель к груди, как девочки носят свои школьные учебники, поспешил из Атлантик-Сити в международный аэропорт и стал ждать самолета на Запад. Он вспомнил вокзал в Сент-Ботолфсе с его сутолокой приезжающих и отъезжающих, с запахами каменного угля, мастики для пола и уборных, с темным залом ожидания, где какая-то сила словно придавала большую значительность пассажирам, ожидающим прибытия своих поездов. А здесь был этот чертог или дворец, где сквозь стеклянные стены виднеется затянутое тучами небо, где простор и удобство помещений и запах искусственной кожи не только не объединяют, а разобщают пассажиров. По расписанию самолет Каверли должен был вылететь в два часа, но без четверти три пассажиры все еще ждали посадки. Некоторые ворчали, а Кое у кого были номера дневных газет, где сообщалось об аварии реактивного самолета в Колорадо, при которой погибло семьдесят три человека. Может быть, потерпевший аварию самолет был тот самый, которого они ждали? Может быть, это спасло им жизнь? Каверли подошел к справочному бюро, чтобы узнать о своем рейсе. Вопрос был, конечно, законный, однако дежурный диспетчер ответил злобно, как будто, покупая билеты на самолет, человек тем самым обязывался вести себя тише воды, ниже травы и оставаться в полном неведении. - Произошла задержка, - нехотя сказал диспетчер, - возможно, неполадки с двигателем или же запоздал самолет из Европы, с которым согласован этот рейс. Раньше половины четвертого посадки не будет. Каверли поблагодарил за любезность и поднялся в бар. В позолоченной рамке справа от двери висел портрет хорошенькой певицы в вечернем туалете - представительницы тех тысяч красавиц, которые ослепительно улыбаются нам с порога ресторанов и обеденных залов гостиниц; но сама певица появится здесь не раньше девяти часов, а сейчас, наверно, спит или несет свое белье в прачечную самообслуживания. В баре играла джазовая музыка, а буфетчик был в военном мундире. Каверли уселся на табурет и заказам пиво. Мужчина рядом с ним беззаботно покачивался на табурете. - Куда летите? - спросил он. - В Денвер. - Я тоже! - воскликнул незнакомец, хлопнув Каверли по спине. - Я уже три дня лечу в Денвер. - Правильно, - сказал буфетчик. - Он пропустил уже восемь самолетов. Восемь, да? - Восемь, - подтвердил незнакомец. - Это потому, что я люблю свою жену. Моя жена в Денвере, и я так сильно люблю ее, что не могу попасть на самолет. - Для бара это хорошо, - сказал буфетчик. В полумраке в конце бара двое явных гомосексуалистов с крашеными волосами соломенного цвета пили ром. За одним из столиков завтракала семья и разговаривала на языке рекламы. По-видимому, это была семейная шутка. - О! - воскликнула мать. - Попробуйте эти ломтики белого мяса айдахской индейки, приправленной для вкуса рибофлавином. - Я люблю рассыпчатый, хрустящий картофель-фри, - сказал мальчик. - Золотисто-коричневый, зажаренный в инфракрасных печах, гарантирующих ваше здоровье, и посыпанный импортной солью. - Я люблю безукоризненно чистые комнаты отдыха, - сказала девочка, - убранные под наблюдением опытной медицинской сестры и в гигиенических целях запечатанные ради нашего комфорта, удобства и душевного спокойствия. - Курите "Уинстон" и ночью и днем, хороший вкус вы найдете в нем, - пропищал малыш, сидевший на высоком стуле. - Сигареты "Уинстон" обладают ароматом. Темный бар казался произведением искусства, но это произведение искусства явно возникло совершенно независимо от иконографии вселенной. За исключением этикеток на бутылках, там все было незнакомо. Освещение в баре было скрытое, а стены напоминали темные зеркала. Не было ни куска дерева, ни хотя бы серебряного подноса в форме древесного листа, чтобы напомнить Каверли об окружающем мире. Красота единообразия, благодаря которой кажется, что звезда и раковина, море и облака - все создано одной и той же рукой, была утрачена. Музыка смолкла, прерванная объявлением, что начинается посадка на рейс Каверли; Каверли уплатил за пиво и схватил свой портфель. Он зашел в мужской туалет, где кто-то написал на стене нечто в высшей степени человеческое, а затем пошел по длинному коридору мимо светящихся номеров к нужной секции. Никакого самолета еще не было видно, но ни задержка, ни известие об аварии не заставили никого из пассажиров изменить свои планы. Они смирно и покорно стояли там, будто злая администрация аэропорта и правда вместе с билетами продала им смирение и покорность. Пальто у Каверли было для здешнего климата слишком теплое; впрочем, большинство остальных пассажиров прибыли из мест, где было либо холодней, либо теплей, чем здесь. Из репродуктора, висевшего как раз над головой, непрерывно лилась нежная музыка. - Все будет в порядке, - прошептала рядом с Каверли какая-то старая женщина, обращаясь к еще более старой спутнице. - Это вовсе не опасно. Не опасней, чем поезд. Они ежегодно перевозят миллионы пассажиров. Все будет в порядке. Женщина постарше не отнимала пальцев, узловатых, как древесный корень, от щек, а в ее глазах был страх смерти. Все вокруг было для нее предвестником смерти - игривые механики в белых комбинезонах, нумерованные взлетно-посадочные полосы, рев подруливающего "Боинга-707". Плакал младенец. Мужчина причесывался гребешком. Предметы и звуки вокруг Каверли как бы сгруппировались в какое-то непреложное утверждение. Такова была жизнь: музыка, страх незнакомой старухи перед смертью, ровное поле аэродрома, а вдали крыши домов. Самолет подрулил, пассажиры поднялись по трапу, и стюардесса усадила Каверли между старухой и мужчиной, от которого пахло виски. На стюардессе были туфли на высоких каблуках, плащ и темные очки. Из-под плаща выглядывал подол красного шелкового платья. Задраив люк самолета, она ушла в уборную и вновь появилась в своей форменной одежде - серой юбке и белой шелковой блузке. Когда она сняла очки, глаза у нее оказались усталыми и взгляд был страдальческий. - Джо Бернер, - сказал мужчина по правую руку от Каверли, и Каверли пожал ему руку и представился. - Рад познакомиться с вами, Кав, - сказал незнакомец. - Позвольте преподнести вам небольшой подарок. - Он вытащил из кармана коробочку, и, когда Каверли открыл ее, в ней оказался позолоченный зажим для галстука. - Я без конца разъезжаю, - пояснил незнакомец, - в всюду раздаю эти зажимы для галстуков. Их сделали по моему заказу в Провиденсе. Это ювелирная столица Соединенных Штатов. Я раздаю от двух до трех тысяч зажимов в год. Это хороший способ приобретать друзей. Зажим для галстука каждому пригодится. - Большое спасибо, - сказал Каверли. - Я вяжу носки для астронавтов, - сказала старая женщина по левую руку от Каверли. - О, я знаю, это глупо с моей стороны, но я люблю этих ребят, и мне страшно подумать, что у них мерзнут ноги. За последние шесть недель я послала десять пар носков на мыс Канаверал. Правда, они не благодарят меня, но ни разу не вернули носки назад, и мне приятно думать, что они их носят. - Я взял отпуск на несколько дней, чтобы повидать старого друга. Он умирает от рака, - сказал Джо Бернер. - Сейчас у меня двадцать семь друзей умирают от рака. Некоторые из них это знают. Другие нет. Но всем им осталось жить от силы год. Тут на пассажиров обрушилась лавина невообразимых звуков, их грубо прижало силой тяжести к спинкам кресел: самолет пронесся по взлетной полосе и стал стремительно набирать высоту. Большая панель сорвалась с потолка и разбилась в проходе, а стаканы и бутылки в буфете громко задребезжали. Когда самолет поднялся над разорванными облаками, пассажиры отстегнули привязные ремни и вернулись к своей обычной жизни, к своим привычкам. - Добрый день, - произнес громкоговоритель. - Вас приветствует капитан Макферсон, командир экипажа, совершающего беспосадочный рейс номер семьдесят три до Денвера. Мы получили сообщение о небольших завихрениях воздуха в горах, но ожидаем, что к намеченному для посадки времени погода прояснится. Мы просим извинить нас за опоздание и хотим воспользоваться случаем поблагодарить вашу терпеливость и ничегонеделание по этому случаю. - Репродуктор щелкнул и умолк. Каверли не заметил, чтобы кто-нибудь, кроме него, испытывал недоумение. Не ошибся ли он, считая, что профессия летчика предполагает элементарное знание английского языка? Джо Бернер принялся рассказывать Каверли историю своей жизни. Стиль у него был почти фольклорный. Он начал с родителей. Описал место, где родился. Затем рассказал Каверли о двух своих старших братьях, о своем увлечении бейсболом, о случайных работах, которыми ему пришлось заниматься, о школах, в которых он учился, о замечательных оладьях на пахтанье, которые пекла его мать, и о друзьях, которых он приобретал и терял. Он рассказал Каверли о своих годовых доходах, о количестве служащих в его конторе, о том, какие три операции были ему сделаны, о том, какая у него замечательная жена, и о том, во сколько ему обошлась разбивка сада вокруг его семикомнатного дома с двумя ванными на Лонг-Айленде. - Есть у меня необыкновенная штука, - сказал он. - У меня, значит, на лужайке перед домом маяк. Лет пять тому назад за неуплату налогов, значит, продавалось с аукциона большое поместье на Сандс-Пойнте, и мы с матерью поехали туда поглядеть, нет ли для нас чего-нибудь подходящего. И вот у них, значит, было маленькое озеро и на нем маяк - конечно, маяк был просто для украшения, - и, когда дело дошло до продажи маяка, цену набавляли очень медленно. Я и предложил тридцать пять долларов, просто для смеха, и знаете что? Маяк остался за мной. Ну, у меня есть приятель, значит, в транспортной фирме - всегда следует водить знакомство с нужными людьми, - и он поехал туда, снял маяк с озера и вывез его. Я и по сей день не знаю, как он это сделал. Ну, у меня, значит, есть еще приятель в электротехнической конторе, он подключил маяк, и теперь этот маяк стоит на лужайке перед моим домом. Благодаря ему вид получился просто чудесный. Конечно, кое-кто из соседей жалуется - зануд везде хватает, - так что я зажигаю его не каждый вечер, но, когда у нас собираются гости поиграть в карты или посмотреть телевизор, я включаю его, и вид у него великолепный. К этому времени небо стало темно-синим, каким оно бывает на большой высоте, и обстановка в самолете была веселая, как в баре. Белая блузка стюардессы вылезала из юбки, когда она наклонялась, чтобы подать коктейль; выпрямляясь, стюардесса каждый раз заправляла ее обратно. Спинки сидений были высокие, как стенки старинной церковной скамьи, так что пассажиры, не слишком отделенные один от другого, в то же время не слишком хорошо видели друг друга. Вдруг дверь в переборке открылась, и Каверли увидел, что в проход вышел командир экипажа. Цвет лица у него был землистый, а взгляд такой же страдальческий, как у стюардессы. Может быть, он дружил с пилотом и экипажем, которые несколько часов назад потерпели аварию в Колорадо? Мог ли он, мог ли кто-нибудь на свете обладать такой силой духа, чтобы спокойно отнестись к этому несчастью? Могут ли обугленные скелеты семидесяти трех мертвецов означать для него меньше, чем для всего остального мира. Командир кивнул стюардессе, и та пошла за ним к буфету в хвостовую часть. Они не обменялись ни словом, но стюардесса положила кусочек льда в бумажный стакан и налила в него виски. Командир пошел с выпивкой назад в кабину и закрыл за собой дверь. Старушка дремала, а Джо Бернер, покончив с автобиографией, принялся выкладывать свой запас анекдотов. Без всякого предупреждения самолет резко снизился примерно на две тысячи футов. Поднялось страшное смятение. Выпивка у большинства пассажиров выплеснулась в потолок, мужчин и женщин выбросило в проходы, дети громко кричали. - Внимание, внимание, - ожил громкоговоритель. - Слушайте все! - О боже мой, - сказала стюардесса, прошла в хвостовую часть, села и пристегнула себя ремнем. - Внимание, внимание, - произнес усиленный репродуктором голос, и Каверли подумал, что, возможно, это последний голос, который он слышит в жизни. Однажды, когда его готовили к серьезной операции, он из окна больницы увидел, как в окне дома напротив какая-то толстая женщина вытирала пыль с рояля. Ему уже дали пентоталовый наркоз, и он быстро терял сознание, однако же довольно долго сопротивлялся действию наркоза, чтобы возмутиться: неужели последнее, что он, быть может, видит в этом дорогом ему мире, - это толстая женщина, вытирающая пыль с рояля. - Внимание, внимание, - произнес голос. Самолет выровнялся среди темного облака. - Говорит не ваш командир. Ваш командир лежит связанный в пилотской кабине. Пожалуйста, не двигайтесь, пожалуйста, оставайтесь на своих местах, или я прекращу подачу кислорода в салон. Мы летим со скоростью пятьсот миль в час на высоте в сорок две тысячи футов, и любой беспорядок только увеличит опасность. Я налетал почти миллион миль и лишен прав пилота только за политические убеждения. Сейчас произойдет ограбление. Через несколько минут мой сообщник войдет в салон через переднюю переборку, и вы отдадите ему свои бумажники, кошельки, ювелирные изделия и все остальные ценности, какие у вас есть. Сопротивление бесполезно. Вам ничто не поможет. Повторяю: вам ничто не поможет. - Поговорите со мной, поговорите со мной, - попросила старая женщина. - Пожалуйста, скажите хоть что-нибудь, все что угодно. Каверли обернулся и кивнул ей, но от страха язык у него пересох, и он не мог произнести ни звука и тщетно пытался смочить язык слюной. Остальные пассажиры не шевелились, и все они - шестьдесят пять или семьдесят незнакомых друг другу людей - мчались в реактивном самолете сквозь тьму, внезапно очутившись перед лицом смерти. В каком образе она явится им? В образе огня? Вдохнут ли они, как христианские мученики, в себя пламя, чтобы сократить свои муки? Будут ли обезглавлены, искромсаны и раскиданы по какому-нибудь полю на площади в три мили? Или низвергнутся в темноту и все же не потеряют сознания во время страшного падения на землю? А может быть, утонут и, утопая, в последний раз проявят присущий им дар бесчеловечности, спихивая друг друга ногами с заливаемых водой деревянных перегородок? Больше всего мучила Каверли темнота. Тень какого-нибудь моста или здания способна омрачить состояние нашего духа не меньше, чем печальное известие, и, казалось, именно темнота удручала Каверли сильней всего. Единственное его желание было увидеть хоть какой-нибудь свет, клочок голубого неба. Женщина, сидевшая впереди, запела: "Ближе, о боже, к тебе". У нее было заурядное сопрано, какое слышишь в церкви, женственное, приятное, звучавшее раз в неделю в сопровождении голосов соседей. Она пела: Я распят на кресте, Я покорен судьбе, Но песнь моя ближе, О боже, к тебе. Мужчина по ту сторону прохода подхватил псалом, тотчас же к нему присоединилось еще несколько человек, и Каверли, вспомнив слова, тоже запел: Я бреду одиноко И горько скорблю, Укрываюсь я тьмою, На камне я сплю. Джо Бернер и старая женщина пели, а те, кто не знал текста, энергично подтягивали припев. Дверь в переборке открылась, и появился грабитель. На нем была фетровая шляпа, а лицо завязано черным платком с прорезями для глаз. Если не считать фетровой шляпы, это была точь-в-точь старинная маска палача. В руках, обтянутых черными резиновыми перчатками, он нес пластмассовую корзину для бумаг, чтобы складывать туда ценности пассажиров. Каверли орал во всю глотку: Путь мой приводит В райский чертог, Путь начертал мне Благостный бог. Они пели скорей из протеста, чем из набожности, пели потому, что надо было что-то делать. И, найдя, что делать, они тем самым опровергли утверждение, что им ничто не поможет. Они обрели себя, этим-то и объяснялась необычайная сила и полнота их голосов. Каверли снял ручные часы и опустил свой бумажник в корзину. Тогда руки грабителя в черных перчатках схватили с колен Каверли портфель. Каверли в ужасе застонал и, возможно, вцепился бы в портфель, если бы Бернер и старая женщина не обернулись к нему с выражением такого испуга на лице, что он упал в свое кресло. Обобрав всех пассажиров до последнего, грабитель повернул назад; идя против движения самолета, он слегка пошатывался, и от этого его фигура казалась знакомой и не внушала страха. Пассажиры пели: Тебя прославляя, Воспрянув мечтой, Из скорби воздвиг я Алтарь святой, - Благодарю вас за сотрудничество, - раздался голос из громкоговорителя. - Примерно через одиннадцать минут мы совершим внеплановую посадку в Уэст-Франклине. Будьте добры, пристегните ремни и следите за сигналом о прекращении курения. Облака за окнами стали светлеть, превращаться из серых в белые, затем самолет вынырнул из них и очутился в предвечернем голубом небе. Старушка утерла слезы и улыбнулась. Чтобы уменьшить муки смятения, Каверли вдруг решил, что в портфеле были электрическая зубная щетка и шелковая пижама. Джо Бернер перекрестился. Самолет быстро терял высоту, и вскоре они увидели внизу крыши города, который напоминал рукоделие удивительно скромных людей, с утра до вечера занятых необходимыми делами и воспитывающих детей в добродетели и милосердии. Момент приземления ознаменовался глухим шумом и ревом тормозных двигателей, и за окнами пассажиры увидели то одинаковое во всем мире запустение, что окаймляет взлетно-посадочные площадки. Чахлая трава и сорняки, растительное месиво, с трудом пробившееся сквозь песчаную землю на берегах отравленного нефтью ручья. Кто-то крикнул: "Вот они!" Двое пассажиров открыли дверь в переборке. Послышались беспорядочные голоса. Сложность человеческих взаимоотношений так быстро восстановилась, что, когда кто-нибудь просил объяснить, что случилось, те, кто знал, что происходит, надменно отказывались поделиться своими сведениями с теми, кто не знал. Наконец мужчина, первым вошедший в пилотскую кабину, снисходительным тоном сказал: - Если вы помолчите минуту, я сообщу вам то, что нам пока известно. Мы освободили экипаж, и командир связался по радио с полицией. Грабители скрылись. Вот все, что я вам пока могу сказать. Затем пассажиры услышали вой сирен, постепенно приближавшийся к ним по аэродрому. Первой прибыла пожарная команда; пожарники приставили лестницу к люку самолета и открыли его. Затем прибыла полиция, объявившая пассажирам, что все они арестованы. - Вас будут отпускать группами по десять человек, - сказал один из полицейских. - После допроса. Он разговаривал грубо, но пассажиры были великодушны. Они остались в живых, и невежливость не могла испортить им настроение. Затем полицейские стали разбивать их по счету на группы. Пожарная лестница представляла собой единственный путь, по которому можно было сойти с самолета, и пожилые пассажиры с напряженными от усилий лицами ворча ступали на нее. Ожидавшие своей очереди стояли безучастно, словно находились при исполнении какой-то воинской обязанности; они будто испытывали чувство освобождения от ответственности и необходимости выбора, присущее солдатам в строю. Каверли был номером седьмым в последней группе. Порыв пыльного ветра налетел на него, когда он спускался по лестнице. Полицейский взял его за плечо; это прикосновение мгновенно привело Каверли в острое негодование, и он едва удержался от того, чтобы не сбросить руку полицейского. Вместе со всей группой его посадили в закрытый полицейский фургон с зарешеченными окнами. Когда они выходили из фургона, полицейский снова взял Каверли за плечо, и тому опять стоило немалых усилий сдержаться. Откуда столь бурная реакция его плоти? - спрашивал себя Каверли. Отчего ему так отвратительно прикосновение этого незнакомого человека? Перед ним возвышалось Центральное полицейское управление - здание из желтого кирпича с немногочисленными безвкусными архитектурными украшениями и несколькими объяснениями в невинной любви, написанными мелом на стенах. Ветер поднимал у ног Каверли пыль и обрывки бумаги. Внутри господствовала тревожная и мрачная атмосфера противозаконных действий. Это был вход в мир, куда ему дозволялось бросить взгляд лишь украдкой, - в страну насилия, куда ему случалось заглядывать, когда он расстилал газеты на крыльце, перед тем как красить перила. Мужчина по фамилии Рослин застрелил жену и пятерых детей... Убитый ребенок найден в топке... Все они побывали здесь, и после них в воздухе сохранился неистребимый запах их смятения и страха, их уверений в собственной невиновности. Каверли подвели к лифту и повезли на шестой этаж. Полицейский ничего не говорил. Только тяжело дышал. Астма? - подумал Каверли. Волнение? Спешка? - У вас астма? - спросил Каверли. - Здесь вы отвечаете на вопросы, - сказал полицейский. Он пошел с Каверли по коридору, похожему на коридор в какой-нибудь унылой школе, и ввел его в комнату размером не больше чулана, где были деревянный стол, стул, стакан с водой и печатная анкета. Полицейский закрыл дверь, а Каверли сел и стал просматривать вопросы. Являетесь ли вы главой семьи? - спрашивали его. Вы разведены? Вы вдовы? Разошлись? Сколько у вас телевизоров? Сколько автомобилей? Есть ли у вас постоянный заграничный паспорт? Как часто вы принимаете ванну? Окончили ли вы колледж? Среднюю школу? Неполную среднюю школу? Знаете ли вы значение слов "сумчатый", "возмутитель", "трудновоспринимаемый", "диалектический материализм"? Отапливается ли ваш дом нефтью? Газом? Углем? Сколько у вас комнат? Если бы вас заставляли либо нанести оскорбление американскому флагу, либо осквернить священную Библию, что бы вы выбрали? Вы сторонник федерального подоходного налога? Верите ли вы в международный коммунистический заговор? Любите ли вы вашу мать? Боитесь ли вы молнии? Стоите ли вы за продолжение ядерных испытаний в атмосфере? Есть ли у вас счет в сберегательной кассе? Счет в банке? Какова общая сумма ваших долгов? Есть у вас закладные? Если вы мужчина, то отнесете ли вы ваши половые органы к размеру 1, 2, 3 или 4? Какую религию вы исповедуете? Считаете ли вы, что Джон Фостер Даллес попал в рай? В ад? В преддверие ада? Часто ли вы принимаете гостей? Часто ли вас приглашают в гости? Считаете ли вы, что нравитесь людям? Очень нравитесь? Пользуетесь успехом в обществе? Живы или умерли следующие люди: Джон Мейнард Кейнс, Норман Винсент Пил, Карл Маркс, Оскар Уайльд, Джек Демпси? Каждый ли вечер вы молитесь?.. - Каверли принялся за эти вопросы - а их были тысячи - с рвением преступного грешника. Свои часы он отдал грабителю и не имел никакого представления о том, сколько времени отняло у него заполнение анкеты, Разделавшись с ней, он крикнул: - Алло! Я кончил. Выпустите меня отсюда. Он подергал дверь, она оказалась не заперта. В коридоре было пусто. Была уже ночь, и за окном в конце коридора виднелось темное небо. Захватив анкету, он подошел к лифту и нажал кнопку. Выходя из лифта на первом этаже, он увидел сидевшего за столом полицейского. - У меня забрали кое-что очень ценное, очень важное, - сказал Каверли. - Все так говорят, - сказал полицейский. - Что я теперь должен делать? - спросил Каверли. - Я ответил на все вопросы. Что я теперь должен делать? - Ехать домой, - сказал полицейский. - Вам, наверно, нужны деньги? - Конечно, - сказал Каверли. - Вы все получаете по сотне от страхового общества, - сказал полицейский. - Если вы потеряли больше, можете потом предъявить претензию. - Он отсчитал десять десятидолларовых бумажек и взглянул на свои часы. - Чикагский поезд пройдет здесь минут через двадцать. На углу стоянка такси. Думаю, что на некоторое время у вас отбило охоту летать самолетом. Как и у всех остальных. - Они все закончили? - спросил Каверли. - Несколько человек мы задерживаем, - ответил полицейский. - Ну спасибо, - сказал Каверли и вышел из полицейского управления на темную улицу Уэст-Франклина; пыль этого города, духоту, отдаленный шум и безличность его цветных огней он воспринимал как символ своего одиночества. На углу был газетный киоск, там же стояло такси. Каверли купил газету. "Лишенный прав пилот совершает ограбление реактивного самолета в воздухе, - прочел он. - Беспримерное ограбление самолета произошло сегодня в 4:16 дня над Скалистыми горами..." Он сел в такси и сказал: - Знаете, я был жертвой сегодняшнего ограбления самолета. - Вы уже шестой пассажир, говорящий мне это, - сказал водитель. - Куда? - На вокзал, - сказал Каверли. 20 Только под вечер следующего дня Каверли приехал наконец из Чикаго в Талифер. Он сразу же пошел в исследовательский центр к Камерону, но его почти час заставили прождать. Время от времени сквозь закрытую дверь долетал голос старого ученого, повышавшийся от ярости. - И никогда мы не сможем послать этих чертовых астронавтов на эту чертову Луну! - кричал он. Когда Каверли в конце концов впустили, Камерон, был один. - У меня пропал ваш портфель, - сказал Каверли. - Ах вот как! - сказал доктор. Он горько улыбнулся. Значит, там были зубная щетка и пижама, подумал Каверли. Стало быть, это все ерунда! - В самолете, который летел на Запад, произошло ограбление, - пояснил Каверли. - Не понимаю, - сказал Камерон. Улыбка по-прежнему сияла на его лице. - Вот тут у меня газета, - сказал Каверли. Он показал Камерону газету, купленную в Уэст-Франклине. - Они все забрали. Наши часы, бумажники, ваш портфель. - Кто его взял? - спросил Камерон. Его улыбка стала как бы еще светлей. - Воры, грабители. Их можно, пожалуй, назвать и пиратами. - Куда они его дели? - Не знаю, сэр. Камерон встал из-за стола и подошел к окну, повернувшись к Каверли спиной. Он что, смеется? Во всяком случае, Каверли так подумал. Он одурачил врага. Портфель был пустой! Затем Каверли увидел, что Камерон вовсе не смеется. То были мучительные судороги растерянности и горя; но о чем он горевал? О своей репутации, о своем положении, о своей рассеянности или о земле, которую видел за окном кабинета, о разрушенной ферме и линии пусковых установок? Каверли ничем не мог утешить его и стоял, сам тяжко страдая и глядя на Камерона, который казался теперь маленьким и слабым и которого сотрясали непроизвольные мышечные спазмы. - Простите меня, сэр, - сказал Каверли. - Убирайтесь к черту, - пробормотал Камерон, и Каверли ушел. Был конец рабочего дня, и автобус, в котором Каверли ехал домой, был переполнен. Каверли пытался судить о случившемся с традиционной точки зрения. Откажись он отдать портфель, это могло бы повести к катастрофе и гибели всех пассажиров самолета; но что, если так было бы к лучшему? Может ли он спокойно выжидать дальнейших событий и спокойно вспоминать о том, что произошло? Когда он утром придет на работу, в какой отдел он должен явиться? Чего Камерон хотел от него с самого начала? Почему старик плакал, стоя у окна своего кабинета? Когда он придет домой, застанет ли он Бетси у телевизора? Будет ли его маленький сын в слезах? Накормят ли его ужином? Перед мысленным взором Каверли возник Сент-Ботолфс в свете летних сумерек. В этот час матери сзывали детей домой к ужину с помощью колокольчиков, которыми обычно, пользовались, чтобы вызвать прислугу в столовую. Серебряные или не серебряные, все они издавали серебристый звук, и сейчас Каверли вспоминал их серебристый звон, который доносился со всех задних крылец на Бот-стрит и Ривер-стрит и призывал домой детей, игравших на берегу реки. Дом Каверли был ярко освещен. Когда он вошел, Бетси бросилась к нему в объятия. - Милый, я так надеялась, что ты вернешься домой к ужину, и только что молилась об этом, - сказала Бетси, - и вот мои молитвы услышаны, мои молитвы услышаны. Мы приглашены на обед! В сознании Каверли эти слова никак не вязались с событиями последних суток, и он постарался быстро перестроить свои мысли и чувства на иной лад. Он устал, но было бы жестоко лишить Бетси возможности воспользоваться единственным приглашением, какое она получила за все время жизни в Талифере. Он поцеловал сына, подбросил его несколько раз в воздух и хлебнул хорошую порцию виски. - Эта милая женщина, - сказала Бетси, - ее зовут Уинифрид Бринкли, так вот, она пришла к нам собирать пожертвования для ветеранов, награжденных "Пурпурным Сердцем" [награда, которую дают американским военнослужащим за ранение, полученное на фронте], и я ей сказала, я ей прямо сказала, что, по-моему, тоскливее места, чем Талифер, на всей земле не сыщешь! Мне было все равно, пусть все знают, что я о нем думаю. Тогда она тоже сказала, что это тоскливое место и не захотим ли мы прийти к ней сегодня вечером пообедать в небольшой компании. Тут я ей сказала, что ты в Атлантик-Сити и я не знаю, когда ты вернешься, и вот я молилась, чтобы ты приехал вовремя, и вот ты здесь! Пока Бетси ездила за каким-то школьником, который должен был остаться с Бинкси, Каверли принял ванну и переоделся. Бринкли жили по соседству, и, взявшись под руку, они пошли туда пешком. Время от времени Каверли сгибал свою длинную шею и целовал Бетси. Миссис Бринкли была худощавой бойкой женщиной, ярко подмазанной и с множеством бус на шее. Она все время говорила "чепуха". У мистера Бринкли был необычайно покатый лоб, и этот недостаток еще подчеркивали его седые вьющиеся волосы, уложенные завитками над этой покатостью, точно занавеси в гостиной. Казалось, он доблестно старается замаскировать свою усталость и несообразные манеры тем, что носит золотую булавку в воротничке, золотой зажим для галстука, перстень с большим гелиотропом и запонки из голубой эмали в манжетах, сверкавшие, как семафоры, когда он наливал херес. Они пили херес, но пили его как воду. Было еще двое гостей - Кренстоны из соседнего города Уотерфорда. - Я просто должна была пригласить кого-нибудь не из нашего городка, - сказала миссис Бринкли, - чтобы нам не пришлось все время слушать всю эту чепуху про Талифер. - Единственное, что я знаю, единственное, что я усвоил, - сказал мистер Кренстон, - это то, что у человека должны быть доллары. Вот что в конце концов имеет значение. Доллары. На нем была темно-красная охотничья куртка, лицо, обрамленное соломенными кудрями, было одновременно ангельски-невинным и угрожающим. Его седая жена выглядела значительно старше и значительно интеллигентней; и, что бы он ни говорил, гораздо легче было представить его себе не предающимся бурному любовному акту, а погруженным в замешательство и отчаяние, в то время как жена гладит его кудри и говорит: "Ты найдешь другую работу, милый. Не огорчайся. Должны наступить лучшие времена". Младший отпрыск миссис Бринкли только что вернулся из городской больницы, где ему удаляли миндалины, и, потягивая херес, все толковали о своих миндалинах и аденоидах. Бетси просто сияла. Каверли ни миндалин, ни аденоидов никогда не удаляли, и он не принимал особого участия в общей беседе, пока сам не завел разговор об аппендиците. Тут настало время сесть за стол, и там речь зашла о лечении зубов. Обед был обычный, и запивали его искристым бургундским. После обеда мистер Кренстон рассказал скабрезный анекдот, а затем встал и начал прощаться. - Я терпеть не могу торопиться, - сказал он, - но, видите ли, нам нужно часа полтора, чтобы добраться до дому, а утром мне на работу. - Ну, полутора часов вам вовсе не требуется, - сказал мистер Бринкли. - Как вы едете? - Мы едем по скоростной магистрали, - ответил мистер Кренстон. - Так вот, если вы выберетесь из Талифера, не доезжая до скоростной магистрали, - сказал мистер Бринкли, - вы сэкономите минут пятнадцать. А то и двадцать. Возвращайтесь к торговому центру и у второго светофора поверните вправо. - О, я бы поехала не так, - вмешалась миссис Бринкли. - Я бы поехала напрямик мимо вычислительного центра и воспользовалась развязкой перед самой запретной зоной. - Да, уж ты бы поехала! - сказал мистер Бринкли. - Таким путем вы уткнетесь прямехонько в большую стройку. Слушайте меня. Вернитесь к торговому центру и сверяйте вправо у второго светофора. - Если они вернутся к торговому центру, - сказала миссис Бринкли, - то наверняка застрянут в потоке машин у кольца Ферми. А вот если не выезжать из города мимо вычислительного центра, то можно ехать прямо в направлении ракетных установок, а у шлагбаума повернуть направо. - Бог ты мой, женщина! - воскликнул мистер Бринкли. - Когда ты будешь держать свой проклятый язык за зубами? - Не болтай чепухи, - сказала миссис Бринкли. - Ну, большое спасибо, - сказали Кренстоны, направляясь к двери. - Пожалуй, мы, как всегда, поедем по скоростной магистрали. И они ушли. - Ну ты и напутала, - сказал мистер Бринкли. - Не понимаю, с чего ты взяла, что умеешь объяснять дорогу. Ты ведь способна заблудиться у собственного дома. - Если бы они поехали так, как я им говорила с самого начала, - огрызнулась миссис Бринкли, - все было бы в порядке. Никакой стройки у запретной зоны нет. Ты все это просто выдумал. - Ничего подобного, - сказал мистер Бринкли. - Я был там в четверг. Там все вокруг изрыто. - В четверг ты лежал в постели с насморком, - сказала миссис Бринкли. - Мне пришлось подавать тебе еду. - Ну, нам, пожалуй, пора идти, - сказал Каверли. - Все было страшно мило, и большое вам спасибо. - Если бы ты научилась держать язык за зубами, - закричал мистер Бринкли жене, - все были бы тебе очень благодарны! Тебе нельзя позволять править машиной, не говоря уже о том, чтобы объяснять людям дорогу. - Спасибо, - робко сказала Бетси в дверях. - А кто в прошлом году разбил машину? - вопила миссис Бринкли. - Кто из нас разбил машину? Ну-ка скажи! Каверли и Бетси шли домой, то и дело останавливаясь, чтобы поцеловаться, и эта прогулка кончилась, как и все другие. 21 Каверли больше не видел Камерона. Несколько дней он убил на то, что, сидя за письменным столом, отделывал его вступительную речь о небесных светилах. Однажды утром Каверли было ведено явиться в отдел безопасности. Он думал, что его обвинят в утере портфеля, и беспокоился, не арестуют ли его. Он принадлежал к числу людей, страдающих от непомерно развитого чувства вины, которое, подобно огромному синяку, скрытому одеждой, может не причинять боли, пока к нему не притронутся; но стоит задеть этот синяк, и человек от боли лишается всякого соображения. Каверли был образцом провинциальных добродетелей - правдивый, пунктуальный, нравственно чистоплотный и мужественный, - но стоило какой-нибудь могущественной длани общества указать на него перстом как на правонарушителя, и чувство собственного достоинства сразу покидало его. Да-да, он был грешник. Это он убил посла, заложил украденные драгоценности и продал "синьку" врагу. Подходя к помещению отдела безопасности, он чувствовал себя глубоко виновным. Он вошел в длинный коридор, выкрашенный в ярко-желтый цвет; впереди него стояли с десяток мужчин и женщин. Обстановка напоминала приемную терапевта или дантиста, приемную консула, коридор муниципалитета, контору по пайку, казалось, эта комната для ожидания занимает в мире на удивление большое место. Одного за другим мужчин и женщин вызывали по фамилии и впускали в дверь, находившуюся в конце желтого коридора. Ни один из них не возвращался, так что, очевидно, существовал другой выход, но Каверли их исчезновение казалось зловещим. Наконец его вызвали, и хорошенькая секретарша, на лице которой навеки застыло осуждающее и мрачное выражение, ввела его в просторный кабинет, похожий на старомодный зал суда. Там на возвышении в креслах сидели полковник и двое штатских. Внизу у возвышения сидел секретарь. Слева в стойке стоял американский флаг. Он был из тяжелого шелка с золотой бахромой и никогда не покидал своего места, даже для торжественного парада в самую благоприятную погоду. - Каверли Уопшот? - спросил полковник. - Да, сэр. - Прошу вас, дайте мне ваш допуск. - Пожалуйста, сэр. - Каверли протянул свой допуск. - Знаете ли вы некую мисс Гонору Уопшот с Бот-стрит из Сент-Ботолфса? - Эта улица называется Бот-стрит, сэр. - Вы знаете эту даму? - Да, сэр. Я знал ее всю жизнь. Она моя тетка. - Почему вы не сообщили нашему отделу о том, что ей предъявлено уголовное обвинение? - Ей? Обвинение? (Что она могла сделать? - подумал Каверли. Поджог? Поймана на краже в магазине стандартных цеп? Купила автомобиль и врезалась на нем в толпу?) Я ничего не знаю о том, что ей предъявлено уголовное обвинение, - сказал он вслух. - Она писала мне относительно падуба, что растет у нее за домом. На нем появилась какая-то ржа, и она хочет его опрыскать. Вот и все, что я о ней знаю. Не можете ли вы мне сказать, в чем ее обвиняют? - Нет. Могу только сказать, что вы временно лишаетесь допуска. - Но, полковник, я ничего не понимаю. Она ведь старуха, и не могу же я нести ответственность за ее поступки. Имею я право жаловаться? То есть существует ли у меня какая-нибудь возможность жаловаться? - Вы можете обжаловать это решение через отдел Камерона. - Но без допуска я никуда не смогу попасть, сэр. Я даже в мужскую уборную не попаду. Секретарь заполнил бланк, сходный по виду с разрешением на рыбную ловлю, и протянул его Каверли. Это был, как он прочел, временный допуск сроком на десять дней. Он поблагодарил секретаря и вышел в боковую дверь, между тем как в комнату впустили очередного служащего, навлекшего на себя подозрение. Каверли пошел прямо в отдел Камерона, но секретарша сказала ему, что старика ученого нет в городе, он уехал по крайней мере недели на две. Тогда Каверли спросил, нельзя ли повидать Браннера, ученого, который завтракал с ним в Атлантик-Сити, и девушка проводила его в кабинет Браннера. На Браннере был кашемировый свитер, под стать его рангу; он сидел перед листом цветного картона, испещренного уравнениями, тут же была приписка: "Не забыть купить теннисные туфли". На письменном столе у Браннера стояла ваза с восковой розой. Каверли рассказал Браннеру о своей беде, и Браннер сочувственно выслушал его. - Вы никогда не имели дела с секретными материалами, не так ли? - спросил он. - В такого рода случаях старик охотно вмешивается. В прошлом году уволили сторожа из вычислительного центра, так как его мать во время второй мировой войны якобы очень короткое время зарабатывала себе на жизнь проституцией. Браннер, извинившись, вышел из комнаты и вернулся с еще одним членом руководящей группы. Камерон был в Вашингтоне, а оттуда должен был вылететь в Нью-Дели. Оба ученых предложили Каверли слетать в Вашингтон и поймать старика там. - Он как будто хорошо к вам относится, - сказал Браннер, - и, если вы с ним поговорите, он может по крайней мере добиться, чтобы ваш временный допуск продлили до его возвращения. Он будет там на разборе какого-то дела в конгрессе в десять утра. Комната семьсот шестьдесят три. Браннер записал номер комнаты и передал бумажку Каверли. - Если вы придете пораньше, вам, может быть, удастся поговорить с ним, прежде чем он уйдет на заседание комиссии. Едва ли там будет много народу. В этом году его допрашивают семнадцатый раз, так что интерес к нему несколько поубавился. 22 Каверли сильно сомневался, захочет ли Камерон разговаривать с ним после их последней встречи; однако других шансов у Каверли, по-видимому, не было, и он все-таки решил попытать счастья; больше всего его возмущало самодурство сотрудников отдела безопасности, которые способны были увидеть в эксцентрических выходках его старой тетки угрозу национальной безопасности. В тот же вечер Каверли вылетел в Вашингтон и утром явился в комнату семьсот шестьдесят три. Временный допуск сыграл свою роль, и его пропустили без всяких помех. Публики было очень мало. В четверть одиннадцатого Камерон вошел через другую дверь и сразу же направился к месту для свидетелей. В руках он нес что-то вроде футляра для скрипки. Председательствующий немедленно приступил к допросу, и Каверли восхитился поразительным самообладанием своего шефа и густотой его бровей. - Доктор Камерон? - Да, сэр. - В зале заседаний ни у кого другого не было такого приятного, властного и мужественного голоса. - Знакома ли вам фамилия Браччани? - Я уже отвечал на этот вопрос. Мой ответ занесен в протокол. - Протоколы предыдущих заседаний не имеют никакого отношения к сегодняшнему. Я запросил протоколы прежних слушаний, но получил отказ. Знакома вам фамилия Браччани? - Я не вижу никакого смысла в том, что меня повторно вызывают в Вашингтон для того, чтобы отвечать на одни и те же вопросы, - сказал доктор. - Вам знакома фамилия Браччани? - Да. - В какой связи? - Это была моя собственная фамилия. Ее изменил на фамилию Камерон судья Сазерленд в Кливленде, штат Огайо, в тысяча девятьсот тридцать втором году. - Браччани - это фамилия вашего отца? - Да. - Ваш отец был иммигрант? - Все это вам известно. - Я уже сказал вам, доктор Камерон, что коллеги отказались предоставить мне протоколы прежних заседаний. - Мой отец был иммигрантом. - Было что-либо в его прошлом, что побудило вас отречься от его фамилии? - Мой отец был прекрасный человек. - Если ваш отец никогда не был замешан в предосудительной нелояльности или подрывной деятельности, то что же вынудило вас отречься от его фамилии? - Я переменил фамилию, - сказал доктор, - по многим причинам. Она была трудна для написания, трудна для произношения, иногда мне было трудно удостоверить свою личность. Я переменил фамилию еще и потому, что некоторым людям в некоторых районах нашей страны кажется подозрительным все иностранное. Иностранная фамилия не внушает доверия. Я переменил фамилию по тем же причинам, по каким человек, переезжая из одной страны в другую, меняет валюту. Второй сенатор, более молодой, в свою очередь задал вопрос. - Правда ли, доктор Камерон, - спросил он, - что вы возражаете против всяких исследований за пределами Солнечной системы и что вы отказывали в средствах, содействии и технической помощи всем, кто не разделял вашего мнения? - Меня не интересуют межзвездные путешествия, если вы это имеете в виду, - спокойно ответил Камерон. - Эта идея абсурдна сама по себе, и мое мнение основано на таких фундаментальных понятиях, как время, ускорение, сила, масса и энергия. Тем не менее я хотел бы подчеркнуть, что вовсе не считаю нашу цивилизацию единственной разумной цивилизацией во Вселенной. - Мимолетная улыбка скользнула по его лицу, яркий отблеск нарочитого и неискреннего терпения, и он слегка наклонился вперед на стуле. - Я полагаю, что жизнь и разум развились примерно в те же сроки, что и на Земле, повсюду, где обеспечены соответствующие физические и временные условия. Нынешние данные - а они чрезвычайно ограничены - говорят о том, что жизнь могла развиться на планетах, вращающихся примерно вокруг шести процентов всех звезд. Лично я полагаю, что анализ светового излучения, отраженного темными участками поверхности Марса, обнаруживает характеристики, доказывающие наличие растительной жизни. Как я уже сказал, я считаю нелепостью возможность межзвездных путешествий; однако межзвездная связь - это нечто совершенно иное. Число цивилизаций, с которыми мы, вероятно, можем вступить в контакт, зависит от шести факторов. Первый: скорость, с какой образуются звезды, подобные нашему Солнцу. Второй: какова доля звезд, имеющих планеты. Третий: какова доля планет, на которых возможна жизнь. Четвертый: какова доля пригодных для жизни планет, на которых возникла жизнь. Пятый: какова доля последних, где в результате эволюции появились существа, обладающие техникой, необходимой для межзвездной связи. Шестой: долговечность существования этой высокоразвитой техники. Возникновение цивилизации вероятно для планет одной звезды из трех миллионов. Но это означает, что только в нашей Галактике может существовать миллион таких цивилизаций, а, как вам, джентльмены, известно, галактик миллиарды. По его лицу снова пробежала лицемерная улыбка. Что это он им зубы заговаривает? - подумал Каверли. - Мне кажется маловероятным, - продолжал Камерон, - чтобы высокоразвитая техника могла появиться на планете, покрытой водой. Некоторые из моих коллег в восторге от умственных способностей дельфина, но мне думается, у дельфина едва ли возникнет интерес к межзвездному пространству. - Камерой умолк, пережидая, пока стихнут робкие смешки. - Волна длиной в двадцать один сантиметр, то есть частотой в тысячу четыреста двадцать мегагерц, излучаемая пространством при столкновении атомов водорода, доносит до нас некоторые интересные сигналы, в особенности от Тау Кита, однако я очень сомневаюсь в их когерентности. Я твердо уверен, что ученые каждой достаточно развитой цивилизации установят, что энергия всякого отдельного кванта излучения - светового или радиоволнового - равняется произведению его частоты на величину, известную нам, а может быть, и кое-кому из вас, как постоянная Планка. Оптический мазер представляется наиболее многообещающим средством межзвездной связи. Теперь Камерон полностью вошел в свою роль профессора, и ничто уже не могло остановить его, пока он не обрушит на своих слушателей всю скуку, все возбуждение и все страдания полнометражной лекции. - Оптический вариант этих мазеров может генерировать световой пучок настолько интенсивный и настолько узкий, что, посланный с Земли, он осветит лишь небольшой участок Луны. - Снова мимолетная приторная улыбка. - Посторонние длины волн элиминируются, так что в отличие от большинства световых пучков этот пучок достаточно чист, чтобы, модулируя его, можно было передавать звуки голоса. Наши современные технические средства могут обнаружить луч мазера, посланный из планетной системы, удаленной на расстояние в десять световых лет. Световые спектры близких звезд необходимо исследовать на предмет особенно узких и интенсивных линий излучения. Это было бы бесспорным доказательством передач мазера с планеты, вращающейся вокруг данной звезды. Световые сигналы будут тщательно закодированы. В случае если мазерная система расположена на расстоянии тысячи световых лет, для получения ответа на заданный вопрос потребуется две тысячи лет. Высокоразвитая цивилизация нагрузит свои сигнальные пучки огромным количеством информации. Высокоразвитая цивилизация, победив голод, болезни и войну, естественно, направит свою энергию на поиски других миров. Впрочем, высокоразвитая цивилизация может принять и другое направление. - Тут голос Камерона зазвучал такой суровостью и упреком, что двое задремавших сенаторов проснулись. - Высокоразвитая цивилизация может с таким же успехом разрушить сама себя роскошью, алкоголизмом, сексуальной распущенностью, ленью, алчностью и коррупцией. Я полагаю, что нашей собственной цивилизации серьезно угрожает биологическое и умственное вырождение. Но вернемся к вашему первоначальному вопросу. На этот раз он улыбнулся, чтобы подчеркнуть смену декораций; теперь они находились в другой части леса. - Система Земля - Луна простирает свое влияние на значительное расстояние в космическое пространство. Земное тяготение, магнетизм и отраженная радиация Заметного влияния не имеют. В максимуме развития солнечных пятен на Солнце происходят вспышки, выбрасывающие облака газа в космическое пространство. Примерно через день после них на Земле обычно разражаются мощные магнитные бури. Однако природа межпланетного пространства абсолютно неизвестна. Мы ничего не знаем о форме, составе и магнитных характеристиках облаков, выбрасываемых Солнцем. Мы не знаем даже, движутся ли они по спиральным или прямым траекториям. Составить карту Солнечной системы фактически невозможно из-за неопределенности точных расстояний между планетами и Солнцем. - Доктор Камерон! - подал голос другой сенатор. - Да? - Мы имеем данные под присягой свидетельства того, что некоторые из ваших коллег приписывают вам необузданный характер. Доктор Пьютерс свидетельствует, что четырнадцатого августа во время дискуссии о возможности путешествия на Луну вы сорвали в его кабинете жалюзи и стали топтать их ногами. Камерон снисходительно улыбнулся. - Хью Томпкинс, военнослужащий и водитель автомашины, утверждает, что, когда он не по своей вине опоздал подать вам машину, вы несколько раз ударили его по лицу, оборвали пуговицы с его форменной куртки и обругали нецензурными словами. Мисс Элен Эккерт, стюардесса из Панамериканской компании воздушных сообщений, свидетельствует, что, когда самолет, в котором вы летели из Европы, совершил вынужденную посадку не в Нью-Йорке, а в Чикаго, вы устроили такой скандал, что возникла даже серьезная угроза для безопасности самолета. Доктор Уинслоу Тернер сообщает, что во время симпозиума о межзвездных перелетах вы бросили в него тяжелую стеклянную пепельницу и сильно порезали ему лицо. Тут имеется подтвержденное присягой показание врача, который зашил ему рану. - Я признаю себя виновным во всех этих проступках, - очаровательно улыбаясь, сказал доктор. - Доктор Камерон! - приступил к допросу другой сенатор. - Да? - Люди, критикующие вашу деятельность в Талифере, утверждают, что вы не закончили, не приостановили и не сократили эксперименты, которые уже обошлись правительству в шестьсот миллионов долларов и которые, по-видимому, бесполезны. Эти люди утверждают, что сумма в четыреста семнадцать миллионов была израсходована на ракеты, не оправдавшие возложенных на них надежд, а еще пятьдесят шесть миллионов, - на безрезультатные радиолокационные эксперименты. Они утверждают, что для вашего руководства характерны неправильные установки, расточительность и дублирование работ. - В данном случае я не понимаю, сенатор, что вы имеете в виду под бесполезностью, неоправдавшимися надеждами и безрезультатностью, - сказал Камерон. - Талифер - экспериментальное учреждение, и его работа не может быть оценена методами линейной математики. Мои решения, если их рассматривать с учетом всего комплекса факторов, представляются мне правильными, и я принимаю на себя полную ответственность за них. - Доктор Камерон! - Следующий сенатор был тучный человек, с виду необычайно застенчивый для политического деятеля. - Да? - Мой вопрос, возможно, не вполне уместен, он касается моих избирателей, да, да, он касается их благополучия, их здоровья; ведь вам известно, что микробам, развивающимся в ракетном топливе, была приписана вспышка заболеваний дыхательных путей вблизи Талифера. - Прошу прощения, сенатор, но нет абсолютно никаких научных доказательств связи между этими микробами и злосчастной вспышкой заболеваний дыхательных путей. Никаких научных доказательств. Нам известно, что в топливе размножаются микробы - грибок из рода Loremendrum, образующий летучие споры и особые мутации. Эти микробы имеют не большее значение, чем те, что размножаются в бензине, керосине и в топливе реактивного самолета. В таком большом объеме концентрация загрязнений может быстро дать неблагоприятное количество осадков. - Доктор Камерон! На этот раз вопрос задал старик, худой и необычайно бледный от прожитой им непомерно долгой жизни. И действительно, он больше смахивал на мертвеца, чем на живого человека. Его трясущиеся руки казались костлявыми, как у скелета. На нем был отделанный кантон жилет и хорошо сшитый костюм; он обладал выправкой денди и держался с достоинством, присущим истинному денди. У него был огромный багровый нос, а на переносице красовалось пенсне, с которого свисала длинная черная лента. Голос у него не был слабым, но, разговаривая, он, подобно многим очень старым людям, не в силах был справиться с волнением и время от времени вытирал большим полотняным носовым платком струйку слюны, стекавшую по подбородку. - Да, - сказал доктор. - Я родился в маленьком городке, доктор Камерон, - сказал старик. - Думаю, что различие между шумным и многолюдным миром, в котором мы ныне живем, и тем миром, что я помню, весьма разительно. Весьма разительно. - Тут наступила тягостная пауза, словно он ждал, пока сердце накачает достаточно крови ему в мозг, чтобы продолжать. - Я знаю, люди моего возраста склонны идеализировать прошлое, и все же, делая поправку на эту прискорбную сентиментальность, мне кажется, что в прошлом можно найти много поистине достойного похвалы. Однако... - Он как будто снова забыл, что собирался сказать, будто снова выжидал притока крови к мозгу. - Однако я пережил пять войн, все они были кровавые, разрушительные, дорогостоящие и несправедливые и, как я думаю, неизбежные. Тем не менее вопреки этому доказательству неспособности человека жить в мире с себе подобными я надеюсь, что мир со всеми его очевидными несовершенствами останется в целости и сохранности. - Он вытер щеки платком. - Мне говорили, что вы знамениты, что вы великий ученый, что вас уважают и почитают всюду; я безоговорочно присоединяюсь к этому уважению, но в то же время усматриваю в вашем образе мыслей известную ограниченность, я бы сказал - известное нежелание признать те простые узы, которые связывают нас друг с другом и с природой. - Он опять вытер слезы, и его старые плечи вздрогнули от всхлипываний. - Обладая могуществом Прометея, не лишены ли мы в то же время страха и смирения, с какими первобытный человек относился к священному огню? Не пришла ли пора для величайшего страха, высшего смирения? Когда мне придется подвести окончательный итог - а это будет очень скоро, ибо я приближаюсь к концу моего пути, - то итог этот будет своего рода благодарностью за стойких друзей, за прекрасных женщин, за голубые небеса, за хлеб и вино жизни. Пожалуйста, не разрушайте нашу Землю, доктор Камерон. - Он всхлипнул. - О, пожалуйста, не разрушайте нашу Землю. Камерон из вежливости не отозвался на этот взрыв чувств, и допрос продолжался. - Правда ли, доктор Камерон, что вы уверены в неизбежности ядерной войны? - Да. - Можете ли вы приблизительно назвать число людей, которые останутся в живых? - К сожалению, нет. Это были бы ни на чем не основанные мысли. Думаю, выживет значительное количество людей. - В противном случае стояли бы вы, доктор Камерон, за уничтожение нашей планеты? - Да, - ответил ученый. - Да, я стоял бы за это. Если мы не сможем выжить, то имеем право уничтожить нашу планету. - Кому будет предоставлено решить, что мы достигли предела, за которым дальнейшее существование человечества становится невозможным? - Не знаю. Старый сенатор, утерев слезы, снова встал. - Доктор Камерой, доктор Камерон, не думаете ли вы, - спросил он, - что между народами на Земле могут существовать некоторые узы сердечности, которые часто недооценивают? - Узы чего? - переспросил Камерон не столько невежливым, сколько сухим тоном. - Узы человеческой сердечности, - повторил старик. - Мужчины и женщины, - сказал доктор, - это химические комплексы, легко оцениваемые, легко изменяемые путем искусственного усложнения или упрощения хромосомных структур, гораздо более предсказуемые, гораздо более деформируемые, чем некоторые растительные организмы, и зачастую гораздо менее интересные. - Правда ли, доктор Камерон, - продолжал старый сенатор, - что вы читаете только ковбойские романы? - По-моему, я читаю не меньше большинства моих сверстников, - ответил доктор. - Иногда я хожу в кино. Смотрю телевизор. - Но разве не верно, доктор Камерон, - спросил старик, - что гуманитарные дисциплины не входили в программу вашего образования? - Вы разговариваете с музыкантом, - сказал доктор. - Должен ли я понять ваши слова в том смысле, что вы музыкант? - Да, сенатор. Я скрипач. Вы, по-видимому, предполагали, что мое недостаточное знакомство с литературой и искусством могло бы объяснить мое спокойное отношение к возможности уничтожения нашей планеты. Это не так. Я люблю музыку, а музыка, несомненно, одно из самых возвышенных искусств. - Должен ли я понять ваши слова в том смысле, что вы играете на скрипке? - Да, сенатор, я играю на скрипке. Камерон открыл футляр, вынул скрипку, настроил ее, натер канифолью смычок и заиграл арию Баха. Это была простенькая пьеса для начинающих, и играл он ее не лучше любого ребенка, но когда он кончил, раздались аплодисменты. Он спрятал скрипку в футляр. - Благодарю вас, доктор Камерон, благодарю вас, - сказал старый сенатор, снова поднявшийся со своего места. - Ваша музыка была очаровательна и напомнила мне сон, который часто доставляет мне большое удовольствие; некий инопланетянин, повидавший нашу Землю, говорит своему другу: "Ну же, ну же, поспешим на Землю. Она имеет форму яйца, покрыта богатыми пищей морями и материками, согревается и освещается Солнцем. Там есть церкви неописуемой красоты, воздвигнутые в честь богов, которых никто не видел; там есть города, при взгляде на высокие крыши и дымовые трубы которых ваше сердце готово выпрыгнуть из груди; там есть залы, где люди слушают музыку, пробуждающую в их душах самые сокровенные чувства, и тысячи музеев, где представлены и хранятся попытки человека восславить жизнь. О, поспешим же увидеть этот мир! Они изобрели музыкальные инструменты, пробуждающие самые утонченные желания. Изобрели игры, воспламеняющие сердца молодежи. Изобрели ритуал, восхваляющий любовь мужчин и женщин. О, поспешим же увидеть этот мир!" Старик сел. - Доктор Камерон! - Это был голос только что вошедшего сенатора. - Есть у вас сын? - У меня был сын, - сказал доктор. В его голосе зазвучали резкие ноты. - Вы хотите сказать, что ваш сын умер? - Мой сын в больнице. Он неизлечимо болен. - Чем он болен? - Он страдает нарушением деятельности эндокринных желез. - Как называется больница, где он находится? - Не помню. - Не Пенсильванская ли это больница для слабоумных? Доктор покраснел. Казалось, он был взволнован и на мгновение как бы растерялся. Затем вновь овладел собой. - Не помню. - При установлении диагноза болезни вашего сына не возникал ли когда-нибудь вопрос о вашем обращении с ним? - Установление диагноза болезни моего сына, - возмущенно произнес доктор, - к несчастью, всякий раз поручалось психиатрам. Все их разговоры для меня неубедительны, так как психиатрия не наука. Мой сын страдает нарушением деятельности эндокринных желез, и никакое изучение его прошлой жизни не изменит этого факта. - Помните ли вы случай, когда вы избили тростью своего четырехлетнего сына? - Такого конкретного случая я не помню. Возможно, я наказывал мальчика. - Вы признаете, что наказывали мальчика? - Конечно. Я веду строго размеренную жизнь. И не терплю ни малейшего намека на непослушание, ни малейшей недисциплинированности в моем учреждении со стороны моих сотрудников или меня самого. Моя жизнь, моя работа, касающаяся безопасности нашей планеты, были бы немыслимы, если бы я строжайшим образом не стоял на этой точке зрения. - Правда ли, что вы так жестоко избили его тростью, что его пришлось положить в больницу и продержать там две недели? - Как я уже сказал, моя жизнь подчинена строгой дисциплине. Если я нарушу эту дисциплину, меня, несомненно, накажут. С теми, кто меня окружает, я поступаю так же. Он отвечал с достоинством, но урон его репутации был уже нанесен. - Доктор Камерон! - сказал сенатор. - Да, сэр. - Помните ли вы, что когда-то у вас служила экономка по имени Милдред Хеннинг? - Это трудный вопрос. - Камерон прикрыл глаза рукой. - Возможно, эта женщина у меня работала. - Миссис Хеннинг, войдите, пожалуйста. Старая седая женщина в трауре появилась в дверях, и, когда были выполнены формальности, необходимые для установления ее личности, ей предложили дать показания. Голос у нее был надтреснутый и слабый. - Я служила у него шесть лет в Калифорнии, - сказала она, - и под конец оставалась лишь для того, чтобы попытаться защитить мальчика, Филипа. Он всегда преследовал его. Иногда казалось, будто он хочет его убить. - Миссис Хеннинг, будьте добры, расскажите о том случае, о котором вы раньше нам сообщили. - Пожалуйста. У меня тут все записано. Мне пришлось наведаться к окружному врачебному инспектору, так что даты у меня записаны. Это было девятнадцатого мая. Он, доктор Камерон, оставил на своем столе мелочь, несколько серебряных монет, и мальчик взял без спроса монету в двадцать пять центов. Нельзя его ругать за это. Ему никогда ни гроша не перепадало. Когда доктор вечером вернулся, он пересчитал свои деньги; он знал им счет. Он увидел, что денег не хватает, и спросил мальчика, не он ли их взял. Ну, Филип был хороший, честный мальчик и сразу же признался. Тогда доктор отвел мальчика в его комнату - у мальчика в задней части дома была своя комната и в ней чулан - и велел ему войти в чулан. Потом доктор пошел в ванную, принес стакан воды и дал ему, а потом запер чулан на ключ. Это было примерно без четверти семь. Я ничего не говорила, потому что хотела помочь мальчику, а я знала, что, если раскрою свой глупый рот, мальчику от этого будет только хуже. Так вот, я как ни в чем не бывало подала доктору обед, а затем прислушивалась и выжидала, но к чулану не подходила, а бедный мальчик сидел там запертый в темноте. Потом я босиком подошла к чулану и шепотом заговорила с Филипом, но он так плакал, он был такой несчастный, что только и мог всхлипывать, и я ому сказала, чтобы он не боялся, что я лягу спать тут же на полу подле чулана и останусь там на всю ночь. Так я и сделала. Я лежала там до рассвета, а после шепотом попрощалась с Филипом, спустилась в кухню и приготовила завтрак. Ну ладно, в восемь часов доктор ушел к себе в институт, и тогда я попыталась открыть дверь, но замок был прочный, и ни один ключ в доме к нему не подходил, а бедный мальчик все плакал и плакал и уже почти не мог говорить. Воду он выпил, а есть ему было нечего, но никак нельзя было передать ему в чулан воду или какую-нибудь еду. Закончив работу по дому, я взяла стул и села у двери и разговаривала с мальчиком до половины седьмого, когда доктор вернулся домой; я думала, теперь-то он выпустит Филипа, но доктор даже не зашел в ту часть дома и как ни в чем не бывало сел обедать. И вот я стала ждать, я ждала, пока он не начал собираться спать, и тогда позвонила в полицию. Он сказал мне, чтобы я убиралась вон, сказал, что я уволена, и, когда пришла полиция, попытался уговорить их выгнать меня, но я добилась, чтобы полицейский открыл чулан, и бедный малыш - о, он был такой измученный! - вышел оттуда. Но мне, хотя сердце у меня разрывалось, пришлось уйти и оставить его одного, и больше я никогда не видела доктора до сегодняшнего дня. - Вы вспоминаете этот случай, доктор Камерон? - Вы полагаете, что при тех ответственных задачах, которые на меня возложены, я могу хранить в памяти подобные события? - Так вы не помните, что наказали мальчика? - Если я и наказал его, то сделал это только для того, чтобы он понял, что хорошо и что плохо. - Он говорил по-прежнему резко и в повышенном тоне, но ни в ком уже не вызвал сочувствия. - Вы не помните, что заперли сына на два дня в чулан и не давали ему ни пить, ни есть? - Воды я ему дал. - Значит, вы помните этот случай? - Я только хотел, чтобы он понимал, что хорошо и что плохо. - Вы навещаете сына? - Время от времени. - Что-то его развеселило, какая-то мысль. Он улыбнулся. - Вы помните, когда вы последний раз навестили сына? - Не помню. - Было это десять лет назад? - Не помню. - Вы узнаете своего сына? - Конечно. - Папа, папа! Человек, который произнес эти слова, стоя в дверях зала, казался на вид старше, чем его отец. Волосы у него были седые, лицо одутловатое. Он плакал; он прошел по залу заседаний, неуклюже, так как уже не был ребенком, опустился на колени перед сидевшим отцом и положил голову ему на колени. - Папа, - воскликнул он, - о папа! Идет дождь. - Да, дорогой. Это были самые проникновенные слова из всех сказанных доктором. Он больше не видел ни зала заседаний, ни допрашивающих его сенаторов. Казалось, он погрузился в состояние какого-то человечного, какого-то беспредельно человечного равновесия любви и опасений, словно его чувства были циклоном с периферией и центром, а он находился в центре, в оке циклона, где царил покой. - Папа, идет дождь, - сказал сын. - Останься со мной. Не выходи на дождь. Хоть раз останься со мной. Они говорят, что ты меня обижал, но я им не верю. Папа, я люблю тебя. Я всегда тебя любил и буду любить, папа. Я все время писал тебе, папа, но ты никогда не отвечал на мои письма. Почему ты не отвечал мне, папа? Почему ты никогда не отвечал на мои письма? - Я не отвечал на твои письма, потому что я стыжусь их, - хриплым голосом ответил доктор, но не таким тоном, каким разговаривают с ребенком или с сумасшедшим, а таким, каким говорят с равным, с сыном. - Я посылаю тебе все, что нужно. Я посылаю тебе хорошую почтовую бумагу, но ты писал мне на оберточной бумаге, ты писал мне на квитанциях прачечной, ты писал мне даже на туалетной бумаге. - Его голос звенел от гнева и отражался эхом от мраморных стен. - Как ты, черт возьми, мог ожидать, что я стану отвечать на письма, если ты писал их на туалетной бумаге? Мне стыдно получать их, мне стыдно видеть их. Они напоминают обо всем, что я ненавижу в жизни. - Папа, папа! - громко взывал мужчина. - Пойдем, Филип. Нам пора. - Больного сопровождал санитар. Он взял сына доктора под руку. - Нет, я хочу остаться с папой. Идет дождь, и я хочу остаться с папой. - Идем, Филип. - Папа, папа! - кричал он, пока его вели к двери, и, когда дверь закрылась, его все еще было слышно. Так много лет назад миссис Хеннинг, наверное, слышался его голос из чулана. - Я предлагаю, - сказал старый сенатор, - чтобы мы, если это в пределах наших полномочий, ходатайствовали о временном лишении доктора Камерона допуска к секретной работе. Такое ходатайство, видимо, находилось вполне в пределах их полномочий. Предложение было принято, и на этом заседание закончилось. Камерон остался сидеть на свидетельском месте, а Каверли вместе с остальными вышел из зала. 23 Эмиль и Мелиса намеревались встретиться в Бостоне. Мелиса сказала Мозесу, что ей надо съездить на север и повидать свою тетю. Тетя жила во Флориде, но Мозес не стал расспрашивать. Она и Эмиль летели на разных самолетах. Он прибыл на час позже ее и пришел к ней в номер, где они и провели весь день. Вечером они вышли погулять. Выло очень холодно, и, глядя на фасады и колокольни Копли-сквера, Мелиса расчувствовалась при мысли о том, что некогда Бостон мнил себя братом Флоренции, этого чудесного уголка цветов. Ветер жег Мелисе лицо. Эмиль остановился посмотреть кольцо в витрине ювелирного магазина. Это было мужское кольцо, крупный сапфир, оправленный в золото. Мелису кольцо не интересовало, но Эмиля оно словно притягивало. Она дрожала от холода, пока он любовался камнем. - Интересно, сколько оно стоит. Зайду спросить. - Не надо, Эмиль, - сказала она. - Я замерзла. И вообще, такие вещи всегда ужасно дорогие. - Я только спрошу. Это не займет и минуты. Мелиса ждала, укрывшись за дверью. - Восемьсот долларов! - воскликнул Эмиль, выйдя из магазина. - Подумать только! Восемьсот долларов. - Я же говорила тебе, что оно дорогое. - Восемьсот долларов. Но ведь оно такое красивое, правда? И, думаю, его всегда можно продать, если понадобятся деньги. Я хочу сказать - на такие вещи цена постоянная, как ты думаешь? Это что-то вроде вложения капитала. Знаешь, будь у меня восемьсот долларов, я, пожалуй, купил бы такое кольцо. Точно, купил бы. Люди увидят его и всегда будут знать, что ты стоишь восемьсот долларов. Например, официанты. Или кто-нибудь в этом роде. Я хочу сказать, если ты носишь такое кольцо, тебя будут уважать. Мелисе казалось, что Эмиль умышленно огрубляет характер их отношений и ставит ее в унизительное положение, вынуждая купить ему кольцо, но она ошибалась, такая мысль и в голову ему не приходила. - Хочешь, чтобы я тебе купила это кольцо, Эмиль? - Нет, нет, я об этом вовсе и не думал. Оно просто бросилось мне в глаза. Знаешь, бывает, что вещь просто бросается в глаза. - Я куплю его тебе. - Нет, нет, забудем об этом. Они пообедали в ресторане и пошли в кино. Возвращаясь в гостиницу, Эмиль купил газету и читал ее, сидя в номере у Мелисы, пока та раздевалась и причесывалась на ночь. - Я голоден, - вдруг сказал он. В его голосе звучало раздражение. - Дома я перед сном всегда съедаю миску кукурузных хлопьев или бутерброд. - Он встал, положил руки на живот и крикнул: - Я голоден. В этих ресторанах мне еды не хватает. Я еще расту. Мне нужно хорошенько поесть три раза в день, да и в промежутках чего-нибудь перехватывать. - Ну так спустись в ресторан и поешь. - Ладно. - Тебе нужны деньги? - Вроде бы. - Вот, - сказала Мелиса, - вот немного, денег. Ступай вниз и поужинай. Он ушел и не вернулся. В полночь Мелиса заперла дверь и легла спать. Утром она оделась, пошла в ювелирный магазин и купила приглянувшееся Эмилю кольцо. - О, я вас помню, - сказал продавец. - Я видел вас вчера вечером. Вы стояли за дверью, когда ваш сын зашел в магазин спросить цену. Удар был сокрушительный, и Мелисе показалось, что все видели, как она внутренне содрогнулась. Но, может быть, вчера ее просто старил зимний сумрак и тусклый уличный свет. - Вы очень щедрая мать, - сказал продавец, принимая чек и вручая ей коробочку с покупкой. Она позвонила Эмилю в номер и, когда он спустился в вестибюль, дала ему кольцо. Он обрадовался и стал ее благодарить, и она подумала, что это не корысть и не грубость, а всего лишь естественный отклик на древние знаки любви, на извечную власть над человеком драгоценных камней и изящных золотых изделий. День был туманный, самолеты не летали, и они вернулись поездом в разных вагонах. Сидя у окна, Эмиль смотрел на мелькавший перед ним пейзаж. Где-то южнее Бостона поезд прошел мимо ряда пригородных домов. Все это были новые дома, и, хотя архитекторы и садовники внесли тут и там некоторое разнообразие, дома эти производили очень монотонное впечатление. Эмиля заинтересовало, что в центре недавно выстроенного поселка возвышалась огромная безобразная и унылая гранитная скала, формой похожая на буханку хлеба. Дороги пришлось прокладывать в обход ее, что потребовало немалых затрат. Ее склоны были слишком круты, чтобы удержать фундамент дома. В своей полной бесполезности эта круча казалась торжествующе упрямой и своенравной. Из всего пейзажа она одна не поддалась перемене. Ее нельзя было взорвать. В ней нельзя было устроить карьеры и вывезти ее по частям. Она была бесполезна и непобедима. Несколько парней его возраста взбирались по крутому склону, и Эмиль подумал, что это, вероятно, их последнее убежище. Наступил вечер, похолодало; Эмиль вспомнил ощущение этого времени года и этого часа, когда пора было кончать игры и идти домой готовить уроки. Вблизи того места, где он жил, была похожая скала, и в зимние дни он карабкался на нее, чтобы покурить и потолковать с друзьями о будущем. Он вспомнил, как хватался руками за малейшие выступы на крутом склоне и как шероховатый камень царапал его новую школьную форму, но ясней всего помнил, как, стоило ему вновь очутиться на ровном месте, его охватывало ощущение пробуждения к совершенно новой жизни, ощущение перехода к новому состоянию сознания, столь не похожему на прежнее, как сон не похож на явь. Стоя у подножия скалы в этот час и в это время года - собираясь идти домой делать уроки, но еще не двинувшись с места, - он пристально смотрел на дворы, деревья и освещенные дома, испытывая удивительное чувство, что он заново открывает мир. Каким свежим и интересным казалось ему все вокруг при свете ранней зимы! Каким все казалось новым! Ему были знакомы каждое окно, каждая крыша, каждое дерево, каждый местный ориентир, но чувствовал он себя так, словно видел все это впервые. Как он вырос с тех пор! Дней через десять Мелиса и Эмиль встретились в одной из нью-йоркских гостиниц. Она пришла первая и заказала виски и бутерброды с ростбифом. Когда он вошел в номер, она налила виски себе и ему, и он съел оба заказанных ею бутерброда. На руке у Мелисы был браслет из серебряных колокольчиков, который она давным-давно купила в Касабланке. Билет на круиз по Средиземному морю она получила в подарок на рождество от богатой пожилой родственницы и за все время путешествия не могла избавиться от искреннего и гнетущего чувства благодарности к старой даме. Когда Мелиса увидела Лиссабон, она подумала: "Ах, тетя Марта, надо бы и вам побывать в Лиссабоне!" Когда она увидела Родос, она подумала: "Ах, тетя Марта, надо бы и вам побывать на Родосе!" Когда они стояли в сумерках на якоре в Касабланке, она подумала: "Ах, тетя Марта, надо бы и вам увидеть, какое пурпурное небо над Африкой!" Вспомнив об этом, Мелиса зазвенела своими серебряными колокольчиками. - Тебе обязательно надо носить этот браслет? - спросил Эмиль. - Конечно, нет, - сказала Мелиса. - Терпеть не могу такого хлама, - сказал он. - У тебя куча прекрасных драгоценностей - сапфиры, например. Не понимаю, зачем ты носишь всякий хлам. Эти колокольчики меня с ума сведут. Стоит тебе пошевелиться, как они звенят. Они мне действуют на нервы. - Прости меня, милый, - сказала Мелиса и сняла браслет. Эмиль как будто устыдился своей резкости и почувствовал смущение; никогда прежде он не бывал с ней резок или груб. - Иногда я удивляюсь, почему это так со мной случилось, - сказал он. - То есть я знаю, это самое лучшее, на что я мог надеяться. Ты красивая, ты очаровательная - ты самая очаровательная женщина, какую я когда-либо встречал, но иногда я удивляюсь - удивлялся, - почему это должно было со мной случиться. Я хочу сказать, что некоторые парни сразу же находят себе хорошенькую девушку, она живет по соседству, их семьи дружат между собой, они ходят в одну и ту же школу, на одни и те же танцульки, они танцуют друг с другом, влюбляются друг в друга и женятся. Но, по-моему, все это не для бедняков. Со мной по соседству ни одна хорошенькая девушка не живет. На нашей улице вообще нет хорошеньких девушек. О, я рад, что со мной слу