том, Джонсон выпил еще стакан хереса. Тем временем стало темно. Дневной свет за окном померк, и Джонсон оделся, чтобы спуститься к ужину, Он был единственным посетителем в столовой; Мейбл Маултон подала ему тарелку жирного супа, в котором плавала обгорелая спичка. Обгорелая спичка, как и ночной горшок, наполнила его сердце безудержной ненавистью к Сент-Ботолфсу. - Ох, ради бога, простите, - сказала Мейбл, когда он указал ей на спичку. - Ради бога, простите. Видите ли, в прошлом месяце с отцом случился удар, и нам страшно не хватает рабочих рук. Не все идет так, как хотелось бы. Автоматическая зажигалка у газовой плиты не работает, и повару приходится зажигать конфорки спичками. Наверно, потому спичка и попала к вам в тарелку. Я сейчас уберу суп и подам тушеное мясо; я сама присмотрю, чтобы никаких спичек в него не попало. Обратите внимание, я беру тарелку левой рукой. Прошлой зимой я ее вывихнула, и она с тех пор плохо сгибается, но я все время ею что-то делаю, чтобы ее разработать. Доктор говорит, что рука поправится, если я буду ее упражнять. Конечно, было бы легче все делать правой рукой, но время от времени... Мейбл заметила, что жилец насупился, и ушла на кухню. Ей довелось прислуживать сотням одиноких посетителей, и обычно им нравились ее рассказы о болезнях, вывихах, растяжениях связок, а она восхищалась фотографиями их жен, детей, домов и собак. Так устанавливался хрупкий мостик общения с постояльцами, но это было лучше, чем ничего, и помогало коротать время. Джонсон съел тушеное мясо я сладкий пирог и пошел в бар, тускло освещенный электрифицированными рекламами пива; там пахло как в погребе. Единственными посетителями были два фермера. Джонсон прошел в самый дальний от них конец и выпил еще стакан хереса. Затем он сыграл партию на миниатюрном автоматическом кегельбане и вышел через боковую дверь на улицу, Город был погружен в темноту, занятый самим собой, совершенно безучастный к нуждам странствующих и путешествующих, ко всему огромному, стремительно движущемуся миру. Магазины были закрыты. Джонсон бросил взгляд на унитарианскую церковь по ту сторону лужайки. Это было белое каркасное строение, с колоннами, колокольней и шпилем, смутно вырисовывавшимися в звездном свете. Джонсону казалось невероятным, что его народ, его изобретательные сородичи, которые первые придумали стеклянные витрины для магазинов, светофоры и синкопированную музыку, когда-то были такими отсталыми, что строили храмы в античном стиле. Он обошел вокруг всю лужайку и, повернув на Бот-стрит, зашагал к дому Гоноры. В старом доме кое-где горел свет, но Джонсон никого не увидел. Он вернулся в бар и стал смотреть по телевидению бокс. Фаворитом был немолодой профессионал по фамилии Мерсер. Его противник, по фамилии Сантьяго, толстый, мускулистый и глупый, был не то итальянец, не то пуэрториканец. Первые два раунда преимущество все время-было на стороне Мерсера, красивого стройного человека, на лице которого, как подумал Джонсон, отражались обыкновенные домашние заботы. Какой-нибудь час назад он на прощание поцеловал в кухне жену и теперь дрался, чтобы внести очередной взнос за стиральную машину. Подвижный, сообразительный и стойкий, он казался непобедимым до начала третьего раунда, когда Сантьяго рассек ему правую бровь: по лицу и груди Мерсера хлынула кровь, и он поскользнулся на окровавленном полу. В пятом раунде Сантьяго нанес удар в ту же бровь, и Мерсер, снова ослепленный, беспомощно шатаясь, закружился по рингу. В шестом раунде схватка была прекращена. Дух Мерсера будет сломлен, его жена и дети будут убиты горем, а стиральную машину у него заберут. Джонсон поднялся по лестнице, переоделся в пижаму, на которой были изображены скачки с препятствиями, и стал читать дешевый роман. В романе рассказывалось о молодой женщине, владелице нескольких миллионов долларов и домов в Риме, Париже, Нью-Йорке и Гонолулу. В первой главе она занималась _этим_ со своим мужем в приюте для лыжников, Во второй главе она занималась _этим_ со своим дворецким в буфетной. В третьей главе ее муж и ее дворецкий занимались _этим_ в плавательном бассейне. Затем героиня занималась _этим_ со своей горничной. Муж застал их и присоединился к их развлечениям. Потом кухарка занималась _этим_ с почтальоном, а двенадцатилетняя дочь кухарки - с грумом. И так на протяжении шестисот страниц. Кончится дело, как он знал, обращением к религии. Героиня, предававшаяся всем существующим на свете непристойностям, кончит свои дни монахиней с бритой головой и свинцовым кольцом на пальце. В последней сцене, где изображается ее развратный муж, он в грубых монашеских сандалиях спешит сквозь метель в горы, чтобы доставить флакон с антибиотиками больной проститутке. Одинокому человеку все это казалось убогой стряпней, и от жесткого матраса, на котором лежал Джонсон, на него хлынуло одиночество тысяч ему подобных, лежавших здесь и жаждавших не быть одинокими. Джонсон погасил свет, заснул и увидел во сне лебедей, потерянный чемоданчик, покрытую снегом гору. Он увидел свою мать, которая дрожащими руками снимала украшения с рождественской елки. Утром он проснулся свежим, энергичным и даже расположенным ко всем на свете; однако у озера всегда стережет незнакомец в капюшоне, в саду всегда таится ядовитая змея, а на запале растет черная туча. Яичница, которую Мейбл принесла Джонсону на завтрак, плавала в жиру. Как только Джонсон вышел из "Вайадакт-хауса", какая-то собака принялась на него лаять. Собака шла за ним по лужайке, пытаясь вцепиться ему в лодыжки. Он побежал по Бот-стрит, а несколько ребят, шагавших в школу, громко расхохотались, видя, как он напуган. Когда он дошел до дома Гоноры, от его хорошего настроения не осталось и следа. Мэгги открыла на звонок и провела его в библиотеку, где Гонора, сидя у окна, перебирала в бельевой корзине ракеты для фейерверка. При звуке мужских шагов она сняла очки. Она надеялась, что без них выглядит моложе. Без очков она почти ничего не видела, и когда Джонсон вошел в библиотеку, расплывчатые очертания его лица почему-то внушили ей мысль, что он - бодрый молодой человек с хорошим аппетитом и открытым сердцем. И к этому весьма туманному образу она ощутила прилив дружелюбия или жалости. - Доброе утро, - сказала Гонора. - Садитесь, пожалуйста. Вот - рассматриваю ракеты для фейерверка. Знаете, я купила их в прошлом году и собиралась устроить небольшой праздник. Но прошлым летом в июле было очень сухо, шесть недель не было дождя, и брандмейстер попросил меня не пускать фейерверка. Я положила ракеты в платяной шкаф и до сегодняшнего утра ни разу о них не вспомнила. Я люблю фейерверк, - продолжала она. - Люблю читать этикетки на пачках и представлять себе, какими они будут в небе. Я люблю запах пороха. - Мне бы надо кое-что узнать о вашем дяде Лоренцо, - сказал Джонсон. - О, пожалуйста, - сказала Гонора. - Речь идет о мемориальной доске? - Нет, - ответил Джонсон и открыл свой портфель. - В прошлом году приходил один человек, - пояснила Гонора, - он убеждал меня заказать для Лоренцо мемориальную доску. Сначала я думала, что он пришел от какого-то комитета, но потом выяснилось, что он просто коммивояжер. А вы тоже коммивояжер? - Нет, - сказал Джонсон. - Я государственный служащий. - Лоренцо тоже работал в законодательном собрании штата, - сказала Гонора. - Он внес на рассмотрение закон о детском труде. Видите ли, мои родители были миссионеры. По моему виду вы бы этого не сказали, правда? Но я родилась в Полинезии. Родители отправили меня сюда, чтоб я училась в здешней школе; по они умерли еще до того, как я кончила школу и могла к ним вернуться. Лоренцо меня и воспитал. Он всегда был не слишком общительным. - Казалось, Гонора глубоко задумалась. - Но про него можно сказать, что для меня он был и отцом и матерью. - Эти слова сопровождались вздохом явного огорчения. - Это был его дом? - О да. - Ваш дядя завещал вам свое состояние? - Да, у него не было других родственников. - Здесь у меня письма из Эплтонского банка и из страхового общества. Они оценивают состояние вашего дяди к моменту его смерти примерно в миллион долларов и утверждают, что ежегодно выплачивали вам от семидесяти до ста тысяч долларов в качестве дохода с капитала. - Не знаю, - сказала Гонора. - Большую часть своих денег я отдаю. - Есть у вас какие-нибудь доказательства этого? - Я не веду записей, - сказала Гонора. - Вы когда-нибудь платили подоходный налог, мисс Уопшот? - О нет, - ответила Гонора. - Лоренцо взял с меня слово, что из его денег я ничего не дам правительству. - Вам грозят большие неприятности, мисс Уопшот. - Тут он почувствовал себя высоким и сильным, почувствовал необычайную важность своей миссии - миссии человека, приносящего дурные вести. - Против вас будет возбуждено судебное дело. - О боже! - воскликнула Гонора. Она поняла, что попалась, попалась, как незадачливый вор, который угрожает водяным пистолетом банковскому кассиру. Хотя у нее было лишь самое смутное представление о налоговых законах, все же она знала, что это законы ее страны и ее времени. Единственное, что она могла теперь сделать, - это подойти к камину и поджечь кучу стружки, бумаги и дров, заранее приготовленную садовником. Она сделала так потому, что огонь был для нее наилучшим успокоителем в горе. Когда она была недовольна собой, взволнована, выведена из равновесия или раздражена, то, растопив камин, она как бы испепеляла свою досаду и обращала в дым свои невзгоды. Огонь для нее был тем же, чем он был для коренных обитателей Америки. Стружка и бумага сразу вспыхнули, наполнив библиотеку сухим теплом. Гонора подкинула в огонь сухие яблоневые дрова; она чувствовала, что, как только они дадут достаточно жару, с ними сгорят ее страхи перед богадельней и тюрьмой. Одно полено стало искрить, и раскаленный уголек угодил в корзину с фейерверком. Первой взорвалась римская свеча. - Вот тебе на! - сказала Гонора. Плохо видя без очков, она схватила вазу с цветами, чтобы погасить римскую свечу, но промахнулась и выплеснула прямо в лицо Джонсону пинту несвежей воды, а вместе с водой десяток гиацинтов. Тем временем римская свеча принялась выбрасывать разноцветные яркие искры, которые подожгли ракету, носящую название "Золотой Везувий". Она полетела в сторону рояля, в тут весь фейерверк с грохотом взорвался. 7 Из историй, касавшихся Гоноры Уопшот, чаще всего среди родных рассказывались две: о ее будильнике и о ее почерке. Эти истории не столько рассказывались, сколько игрались в лицах, и каждый член семьи принимал участие, исполняя, так сказать, свою арию, а затем все они сливали свои голоса в Большом Финале, примитивно пародируя условности итальянской оперы девятнадцатого столетия. Случай с будильником относился к далекому прошлому, когда еще был жив Лоренцо. Лоренцо решил соблюдать благочестие и завел обыкновение приходить в церковь Христа Спасителя к ранней обедне ровно без четверти одиннадцать. Гонора, которая, возможно, была искренне благочестива, но ненавидела показную набожность, никогда не могла найти свои перчатки или шляпу и постоянно опаздывала. В одно прекрасное воскресное утро Лоренцо, кипя от ярости, повел племянницу за руку в аптеку и купил ей будильник, после чего они отправились в церковь. Мистер Брайем, предшественник мистера Эплгейта, только начал бесконечную проповедь об оковах святого Павла, как вдруг будильник зазвонил. Мирно дремавшие прихожане испуганно вздрогнули и смутились. Гонора потрясла коробку с будильником, затем принялась распаковывать ее, но к тому времени, когда ей удалось добраться до будильника, звон утих. Тогда мистер Брайем вернулся к оковам святого Павла, а будильник, отдохнув, вновь стал звонить. На этот раз Гонора прикинулась, что будильник не ее. Обливаясь потом, она сидела около нечестивого механизма, а мистер Брайем продолжал говорить о символическом значении оков, пока завод в часах не кончился. Это было историческое воскресенье. Темой для рассказов о почерке Гоноры послужили два письма: одно она написала местному торговцу углем, выражая несогласие с его ценами, другое - мистеру Поттеру, выражая ему соболезнование по поводу внезапной кончины его жены. Она перепутала конверты, но так как мистер Поттер не разобрал в ее письме ничего, кроме подписи, то он был тронут ее вниманием; а мистер Самнер, торговец углем, вообще не сумел прочесть полученное им письмо с выражением соболезнования и отослал его обратно Гоноре. В школе ее приучили писать по способу Спенсера [способ письма, предложенный в 1855 году педагогом Питером Р.Спенсером и заключающийся в том, что локоть неподвижно лежит на столе и движутся лишь пальцы с пером или карандашом], но что-то грозное или резкое в ее характере не находило себе выражения, когда она писала таким образом, и конфликт между ее страстной натурой и вложенным в ее руку пером делал ее почерк совершенно неудобочитаемым. Приблизительно в это же время Каверли получил письмо от своей старой тетки. Кто-нибудь более дотошный, может быть, стал бы разбирать письмо слово за словом и расшифровал его содержание, но у Каверли не хватило для этого ни способностей, ни терпения. Ему удалось установить лишь несколько фактов. Падуб, росший позади ее дома, поражен болезнью. Гонора хочет, чтобы Каверли вернулся в Сент-Ботолфс и опрыскал дерево. Дальше шел совершенно неразборчивый абзац об Эплтонском банке и страховом обществе в Бостоне. Часть своего капитала Гонора перевела на имя Каверли и его брата с тем, чтобы они получали в свою пользу с него доход, и Каверли предположил, что пишет она именно об этом. Получаемый доход давал ему возможность жить значительно лучше, чем он мог бы жить только на свое жалованье государственного служащего, и он надеялся, что в этом отношении ничего плохого не произошло. Затем следовала совершенно ясная фраза, в которой сообщалось, что доктор Лемюэл Камерон, директор Талпферского ракетного центра, когда-то получал стипендию, учрежденную Лоренцо Уопшотом. Заканчивалось письмо обычными замечаниями о дождях, господствующих ветрах, приливах и отливах. Каверли догадывался, что упоминание о падубе имело совершенно иной, скрытый смысл, но у него было достаточно своих забот, и он не стал докапываться до того, что старуха имела в виду. Если с Эплтонским банком и страховым обществом произошли какие-нибудь неприятности - а квартальный чек запаздывал, - ему вряд ли удастся что-либо сделать. Сообщение о докторе Камероне, возможно, соответствовало истине, а возможно, и нет, так как Гонора часто преувеличивала щедрость Лоренцо; к тому же она, как всякая старуха, плохо помнила имена. Письмо пришло в плохие для Каверли времена, и он переслал его брату. Бетси все еще не пришла в себя после провала своей вечеринки. Она ненавидела Талифер и осыпала Каверли попреками за то, что он заставляет ее здесь жить. Она мстила мужу тем, что спала одна и не разговаривала с ним. Она вслух жаловалась самой себе на дом, на соседей, на кухню, на погоду и на газетные новости. Она ругала картофельное пюре, проклинала тушеное мясо, посылала к черту кастрюли и сковородки, обзывала непристойными словами замороженные пирожки с яблоками, но с Каверли она не разговаривала. Все окружающие плоскости - столы, тарелки и тело мужа - казались ей острыми камнями, лежащими на ее пути. Все было не так. От лежания на диване у нее болела спина. Она не могла спать на своей кровати. Лампочки горели так тускло, что при их свете нельзя было читать, ножи были такие тупые, что ими и масло не разрежешь; телевизионные программы ей надоедали, хотя она неизменно их смотрела. Самым тяжким лишением для Каверли было то, что между ними полностью прекратились супружеские отношения. Они были сущностью их брака, всегда доступным источником его прочности, и без них совместная жизнь Каверли и Бетси стала совершенно невыносимой. Каверли пытался проникнуть в сокровенный мир Бетси и понял - или вообразил, будто понял, - что она изнемогает под бременем своего прошлого, о котором ему ничего неизвестно. Мы все, думал он, обречены искупать грехи своей молодости, но в ее случае цена искупления, вероятно, непомерно велика. Может быть это объясняет ту темную сторону ее характера, которая казалась ему более таинственной, чем темная сторона Луны. Есть ли на свете способы с помощью любви и терпения исследовать эту темную область женской души, обнаружить источники ее несчастий и, нанеся все открытия на карту, сделать их достоянием здравого смысла? Или же природа женщин ее типа осуждена навеки оставаться в полутьме, понять которую даже она сама неспособна? Сидя перед телевизором, она ничуть не походила на лунную богиню, но из всего, что было ему непонятно на свете, душа Бетси во всех ее противоречивых обличьях виделась ему больше всего похожей на луну. Как-то в субботу утром, когда Каверли брился, он услышал голос Бетси - резкий и громкий от раздражения - и спустился в пижаме вниз узнать, в чем дело. Бетси ругала новую служанку, приходившую убирать комнаты. - Просто не знаю, куда мы идем, - говорила Бетси. - Просто не знаю. Вы небось думаете, что я буду вам платить большие деньги просто за то, чтобы вы сидели нога на ногу, курили мои сигареты и смотрели мой телевизор? - Бетси обернулась к Каверли. - Она едва говорит по-английски и понятия не имеет, как обращаться о пылесосом. Понятия не имеет! А ты? Посмотри на себя. Уже девять часов, а ты все в пижаме! Не иначе как собираешься весь день без дела слоняться по дому. Мне все это до смерти надоело! Слышишь, отведи ее наверх и покажи ей, как обращаться с пылесосом. Отправляйтесь. Оба. Идите наверх и хоть для разнообразия сделайте что-нибудь полезное. У уборщицы, темноволосой женщины с оливковым цветом кожи, глаза были мокры от слез. Каверли взял пылесос и понес его вверх по лестнице, восхищаясь широким задом незнакомки. Они мгновенно прониклись друг к другу симпатией, как обиженные дети. Каверли вставил вилку в розетку, включил мотор, по, когда он улыбнулся уборщице, мысли его приняли другой оборот. - Теперь направим его туда, - услышала Бетси его слова. - Правильно. Вот так. Надо, чтобы он добрался до углов, до самых углов. Медленно, медленно, медленно. Взад и вперед, взад и вперед. Не так быстро... Стоя внизу, Бетси сердито подумала, что Каверли наконец-то нашел для себя подходящую работу на субботние утра и что хотя бы одна комната будет чистой. Она пошла в ванную, где ей явилось видение - не столько видение эмансипации ее пола, сколько видение порабощения мужчин. В мечтах Бетси предстал не шаблонный ход событий - женщина-президент и сенат, тоже состоящий на добрую половину из женщин. В ее видении большую часть всей работы по-прежнему исполняли мужчины, но в их обязанности входили также хлопоты по дому и покупки. Бетси улыбнулась, вообразив себе мужчину, склонившегося над гладильной доской, мужчину, вытирающего пыль со стола, мужчину, поливающего соусом жаркое. В ее видении все памятники в честь великих мужей сбрасывали с пьедесталов и волокли на свалку. Генералы верхом на конях, священники в сутанах, законодатели во фраках, летчики, исследователи, изобретатели, поэты и философы заменены ласкающими взор изображениями женщин. Женщинам даруется полная сексуальная свобода, и они вступают в связь с незнакомыми мужчинами с такой легкостью, с какой покупают сумочки, а вернувшись вечером домой, бесстыдно описывают своим порабощенным мужьям (которые в это время посыпают петрушкой тушащееся мясо) наиболее яркие моменты своих любовных похождений. В своем воображении Бетси не заходила настолько далеко, чтобы выдумать законодательство, действительно ограничивающее права мужчин, но мужчины виделись ей такими запуганными, жалкими и угнетенными, что смешно было бы принимать их всерьез. Любовная песня Каверли Уопшота стала теперь хвастливой буффонадой, и в то время, о котором я пишу, он приобрел злосчастную привычку разговаривать как китайская гадалка. - Время все излечивает, - без конца повторял он. - Быть бедным лучше, чем красть. В дополнение к привычке хрустеть суставами он приобрел еще более назойливую привычку нервически прочищать горло. Он то и дело издавал гортанью какой-то задумчивый, извиняющийся, жалобный и нерешительный звук. "Грргрум", - говорил он сам себе, перетирая тарелки. "Аррум, аррум, гррумф", - говорил он, как бы деликатно выражая этими звуками свое недовольство. Каверли принадлежал к тому сорту людей, кто на конференциях по внешней информации, где он тоже иногда бывал, всегда бросал карточку со своей фамилией (Алло, я Каверли Уопшот!) в корзину для бумаг вместе с белой гвоздикой, которую обычно давали делегатам. Похоже, он не мог отделаться от ощущения, что живет в маленьком городке, где каждый должен знать, кто он такой. И конечно же, не было ничего более далекого от истины, чем это убеждение. А Бетси принадлежала к числу женщин, которые, подобно героиням старинных легенд, умеют превращаться из ведьмы в красавицу и снова в ведьму с такой быстротой, что Каверли только диву давался. Как какой-нибудь восточный деспот, Каверли был склонен произвольно перетасовывать факты своей истории. Он весело и бодро решал, что того, что было, на самом деле не было, хотя никогда не заходил слишком далеко и не настаивал, будто то, чего не было, на самом деле было. Утверждение, будто того, что было, на самом деле не было, служило столь же постоянным припевом к его любовной песне, как лирические стансы, воспевающие чувственное блаженство. Бетси жаловалась на свою судьбу, или, как сказал бы Каверли, Бетси не жаловалась на свою судьбу. Раньше она была несчастна в Ремзене и хотела, чтобы их перевели в Канаверал; она прямо видела, как сидит там на белом пляже, считает бурные валы и строит глазки матросу со спасательной станции. Если бы когда-нибудь кому-нибудь вздумалось нарисовать Бетси, ему следовало бы поместить ее на фоне ландшафта северной Джорджии, где прошло ее таинственное детство. Там были бы изображены тощие свиньи, засохшая сирень, каркасный дом, давно уже не крашенный, и расстилающиеся до самого горизонта акры наносного краснозема, который при малейшем дожде становится блестящим и гладким и легко смывается. В этой части штата пахотного слоя почвы было недостаточно, даже банку с дождевыми червями и ту не наполнишь. Каверли мельком видел этот ландшафт из окна вагона, а о прошлом Бетси знал только то, что у нее была сестра по имени Кэролайн. - Я так разочаровалась в этой девчонке Кэролайн, - говорила Бетси. - Это была моя единственная, единственная сестра, мне так хотелось по-настоящему подружиться с пей, но она меня разочаровала. Когда я работала в магазине стандартных цен, я отдавала все свое жалованье ей на приданое; но стоило ей выйти замуж, как она взяла да уехала из Бембриджа к ни разу мне не написала и вообще никак не сообщила, как ей живется. Затем Кэролайн вдруг начала писать Бетси, и в чувствах Бетси по отношению к ее сестре произошел внезапный bouleversement [переворот (франц.)]. Каверли обрадовался этому, так как ничто, если не считать телевизора, не скрашивало одиночества Бетси в Талифере, а сам он был бессилен установить с жителями поселка более тесные отношения. В конце концов Кэролайн, которая развелась с мужем, была приглашена приехать погостить. С приездом Кэролайн началось то, чего не было или что, возможно, могло быть, но чего Каверли, с его складом ума, не предусмотрел. Приехала она в четверг. Когда Каверли вернулся с работы, все окна были освещены; с порога он услышал в гостиной оживленные голоса обеих женщин. Бетси впервые за много месяцев казалась счастливой и поцеловала мужа при встрече. Кэролайн взглянула на него и улыбнулась; цвет и разрез ее глаз были скрыты большими очками, в которых отражалась комната. Она не была неуклюжа, но сидела неуклюже, широко расставив ноги и некрасиво свесив руки между колен. На ней был дорожный костюм - синие лодочки, жавшие ей ноги, и узкая синяя юбка в складку из ткани, напоминавшей кожу. Улыбка Кэролайн была нежная, мягкая; она встала и одарила Каверли влажным поцелуем. - Смотри, он ужасно похож на Харви, - сказала она. - Харви - это один парень из Бембриджа, и вы ужасно на него похожи. Очень симпатичный парень. У его родителей был премилый дом на Спартакус-стрит. - Они жили не на Спартакус-стрит, - прервала Бетси. - Они жили на Томпсон-авеню. - Они жили на Спартакус-стрит, пока их отец не открыл агентство по продаже "бьюиков", - сказала Кэролайн. - Только тогда они переехали на Томпсон-авеню. - Я думала, они всегда жили на Томпсон-авеню, - сказала Бетси. - На Томпсон-авеню жил другой парень, - напомнила Кэролайн. - Тот, у которого были курчавые волосы и кривые зубы. На кофейном столике стояла бутылка виски, и все трое выпили. Когда Бетси ушла в кухню разогреть обед, Кэролайн осталась с Каверли. Это был как раз тот случай, когда Каверли полагалось решить, что того, что было, на самом деле не было. Кэролайн заговорила с ним шепотом. - Мне до смерти хотелось увидеть, за кого Бетси вышла замуж, - сказала Кэролайн. - В Бембридже никто и не думал, что Бетси выйдет замуж, - она такая странная. Прошло несколько секунд, прежде чем Каверли по своему обыкновению, услышав это ехидное замечание, решил, что то, что было сказано, на самом деле сказано не было. Он сделал вывод, что в Джорджии "странная" означает очаровательная, необыкновенная и прекрасная. - Не понимаю, - сказал он. - Ну да, просто она странная, вот и все, - прошептала Кэролайн. - В Бембридже все знали, что Бетси странная. Конечно, по-моему, она в этом не виновата. Я думаю, все дело в том, что отчим плохо с ней обращался. Он ее часто бил, снимал ремень и принимался бить без всякого повода. По-моему, он просто выбил из нее рассудок. - Я ничего этого не знал, - сказал Каверли, а может быть, и не сказал. - Да ведь Бетси никогда никому ничего не рассказывает, - прошептала Кэролайн. - Это тоже одна из ее странностей. - Обед на столе, - сказала Бетси самым ласковым и благожелательным тоном. Впоследствии Каверли мог хотя бы сказать, что по крайней мере это действительно произошло. За обедом только и говорили что о Бембридже, и этот разговор, который вела Кэролайн, казался каким-то патологическим. - У Бесси Плакетт родился еще один монголоидный идиот! - восклицала она если не радостно, то, во всяком случае, с жаром. - К несчастью, здоровье у него как нельзя лучше; бедной Бесси теперь придется всю жизнь за ним ухаживать. Бедняжка! Конечно, она могла бы поместить его в казенный приют, но у нее просто не хватает духу позволить своему маленькому сыночку умереть с голоду, а ведь в казенных приютах именно так и делают, там их морят голодом. У Альмы Пирсон тоже родился монголоид, но этот, слава богу, умер. Бетси, а помнишь ту девчонку - Брези, ну, у которой сухая правая рука? - Обернувшись к Каверли, она пояснила: - У нее правая рука была сухая - длиной вроде как ваша до локтя, а на самом конце крошечная ладошка со всеми пальцами. И что же ты думаешь, она научилась играть на рояле! Здорово, да? Конечно, крошечной ручкой она играет только гаммы, зато левой рукой все остальное, что нужно. Левая рука у нее нормальная. Она училась играть на рояле и всему остальному; вернее, она училась играть на рояле до тех пор, пока ее отец не свалился в шахту лифта на хлопкопрядильной фабрике и не сломал обе ноги. Что это - патология, спрашивал себя Каверли, или действительно такова жизнь в Джорджии? Кэролайн прожила у них три дня и, в общем (если забыть ее замечания в первый день перед обедом), была вполне терпимой гостьей, хотя и обладала неистощимыми сведениями о трагических случаях и оставляла повсюду пятна от губной помады. Свой большой рот она густо мазала помадой, и пурпурные пятна оставались на чашках и стаканах, на полотенцах и салфетках; пепельницы была полны подкрашенных окурков, а в уборной всегда можно было увидеть листик "клинекса" с пурпурными пятнами. Каверли казалось, что это больше чем беспечность - какой-то атавистический способ оставить свою метку в доме, где суждено пробыть так мало времени. Эти пятна как бы говорили о том, что она одинока. Когда в день отъезда Кэролайн Каверли уходил на работу, свояченица спала, а когда он вернулся домой, она уже уехала. Она оставила пятно губной помады на лбу его сына; следы пурпурной губной помады, казалось, были всюду, куда ни глянь, словно таким способом Кэролайн отметила свой отъезд. Бетси смотрела телевизор и ела конфеты, которые Кэролайн ей подарила. Она не обернулась, когда Каверли вошел, и вытерла то место на щеке, куда он ее поцеловал. - Оставь меня, - сказала она. - Оставь меня... После отъезда Кэролайн недовольство Бетси как будто еще усилилось. Затем наступил вечер, про который Каверли, руководствуясь своей привычкой не замечать фактов, имел особые основания утверждать, что его не было вовсе. Он задержался на работе и вернулся домой только в половине восьмого. Бетси сидела на кухне и плакала. - В чем дело, любимая? - то ли спросил, то ли не спросил Каверли. - Я налила себе чашку крепкого чая, - всхлипывала Бетси, - и взяла кусок горячего пирога, и только уселась закусить, как вдруг зазвонил телефон, звонила женщина, которая принимает подписку на журналы. Она все говорила и говорила, а когда она кончила, мой чай и пирог совсем остыли. - Ну и что такого, милая? - сказал Каверли. - Ты можешь снова их согреть, и все будет в порядке. - Вовсе не в порядке, - ответила Бетси. - Ни в каком не в порядке. Все не в порядке. Я ненавижу Талифер. Я все здесь ненавижу. И тебя ненавижу. Ненавижу влажные сиденья в уборной. Я живу здесь только потому, что мне больше некуда деться. Я слишком ленива, чтоб искать работу, и слишком некрасива, чтоб найти другого мужа. - Может быть, хочешь для разнообразия куда-нибудь проехаться? - спросил Каверли. - Я везде была, и везде одно и то же. - О, вернись, милая, вернись, - сказал Каверли, в его голосе звучали искренняя любовь и усталость. - У меня такое чувство, будто я иду по улице и зову тебя, умоляю тебя вернуться, а ты даже не оборачиваешься. Мне все на этой улице знакомо, так часто я ее видел. Ночь. На углу киоск, где можно купить сигареты и газеты. Писчебумажный магазин. Ты идешь по этой улице, а я бегу за тобой, умоляю тебя вернуться, вернуться, но ты даже не оборачиваешься. Бетси продолжала всхлипывать, и, вообразив, что его слова тронули ее, Каверли обнял ее за плечи, но она судорожно вырвалась из его объятий и завизжала: - Оставь меня! Этот визг, напоминавший резкий, противный звук тормозов, казался чуждым установленному порядку вещей. - Что ты, милая? - Ты бил меня! - визжала она. - Ты снимал ремень и бил меня, и бил меня, и бил меня! - Дорогая, я никогда тебя не бил. Я ни разу в жизни никого не ударил, кроме мистера Мэрфи в тот вечер, когда он украл наше мусорное ведро. - Ты бил меня, бил и бил! - визжала Бетси. - Когда это было, милая, когда я это делал? - Во вторник, в среду, в четверг, в пятницу - разве я могу упомнить?! Она убежала к себе в комнату и заперлась на ключ. Каверли был ошеломлен (или был бы ошеломлен, если бы все это, по его мнению, действительно случилось), и прошло несколько минут, прежде чем он осознал (или осознал бы), что Бинкси плачет от страха. Он взял на руки малыша - разумное, любимое существо, от которого веяло живым теплом, сжал его в объятиях и понес в кухню. Сейчас, подумал он, не время размышлять или принимать решения. Каверли поджарил несколько рубленых шницелей, а после ужина, как и каждый вечер, рассказал мальчику глупейшую историю о космическом путешествии. Эти истории были не хуже сказок о говорящих кроликах, которые он сам слышал в детстве, но у говорящих кроликов было очарование ребяческой невинности. Он погасил свет, пожелал сыну спокойной ночи, поцеловал его, а затем остановился у двери спальни и спросил Бетси, не хочет ли она поесть. - Оставь меня, - сказала она. Каверли выпил пива, прочел старый номер журнала "Лайф", подошел к окну и стал смотреть на уличные фонари. Это было (или было бы, если бы Каверли признавал факты) одиночество, мучения беспрецедентной дилеммы. Вор и убийца - всем им ведомо чувство братства, и у всех у них есть свои пророки, у него же не было ни того, ни другого. Психоз, психоз - это слово пришло ему в голову так же непроизвольно, как непроизвольно мы переставляем ноги, когда шагаем; однако если он пойдет к врачу, то его могут счесть недостаточно благонадежным и, возможно, уволят с работы. Любой намек на психическую неустойчивость делает человека непригодным для работы в Талифере. Сохранить убеждение в том, что судьба наносит свои разрушительные удары в некой полезной последовательности, можно было только одним способом: сделать вид, что этих ударов не было; и, сделав такой вид, Каверли постелил себе на диване и лег спать. Этот забавный прием - делать вид, будто того, что было, на самом деле не было, а то, что происходит, на самом деле не происходит, - остался в силе и в то утро, когда Каверли полез в шкаф за рубашкой и обнаружил, что Бетси на всех его рубашках отрезала пуговицы. Это уже переходило всякие границы. Он "застегнул" рубашку галстуком, заправил ее в брюки и отправился на работу, но, не дождавшись обеденного перерыва, пошел в мужскую уборную и написал Бетси письмо. "Милая Бетси, - писал он, - я уезжаю. Я в отчаянии, и я не могу вынести отчаяния, особенно тихого отчаяния. Пока у меня нет адреса, но едва ли это имеет какое-нибудь значение, потому что за все годы, что мы прожили вместе, ты не прислала мне ни одной открытки, и я не думаю, что теперь ты завалишь меня письмами. Я подумывал взять с собой Бинкси, но это было бы, конечно, противозаконно. Никого на свете я никогда не любил так сильно, как его, и будь с ним, пожалуйста, ласкова. Может быть, ты хочешь знать, почему я уезжаю и почему я в отчаянии, хотя я как-то не могу себе представить, чтобы ты интересовалась причинами моего исчезновения. Я никого не знаю из твоих родных, кроме Кэролайн, и иногда жалею, что не знаю их, потому что порой мне кажется, что ты меня путаешь с кем-то другим, кто когда-то давно причинил тебе много страданий. Я знаю, у меня очень тяжелый характер; родные всегда говорили, что Каверли очень странный, и, быть может, меня следует винить гораздо больше, чем я думаю. Я не хочу копить обиды, но хочу быть мстительным и злопамятным, но я часто таким бываю. Каждое утро в нашей совместной жизни, когда меня будил будильник, мне прежде всего хотелось обнять тебя, но я знал, что стоит мне это сделать, как ты меня оттолкнешь; и так у нас начинались дни, и так они обычно кончались. Больше я ничего тебе не скажу. Только повторю: я не могу вынести отчаяния, особенно тихого отчаяния, и потому уезжаю". Каверли отправил письмо, купил несколько рубашек, оформил полагавшийся ему отпуск и в тот же вечер уехал в Денвер. Там он остановился в третьеразрядной гостинице. В ванной на полу валялись окурки сигарет, а в изножье кровати неизвестно для чего стояло трюмо. Он выпил виски и пошел в кино. Когда он около полуночи вернулся, лифтер спросил у него, не нужна ли ему девочка, мальчик, скабрезные открытки или непристойные комиксы. Каверли сказал "спасибо, нет" и лег спать. Утром он пошел в музей, затем посмотрел еще один фильм, а в сумерках выпил в баре и вдруг почувствовал, что дух его преклонил колени, униженно согнулся и пал ниц перед тем, что предстало ему в образе расшитых бисером индейских мокасин, которые Бетси носила дома. Он выпил еще и опять пошел в кино. Когда он вернулся в гостиницу, лифтер опять спросил его, не нужны ли ему девочка, мальчик, непристойный массаж, грязные открытки или неприличные комиксы. Ему нужна была Бетси. Тайны семейной жизни хранят самым тщательным образом. Каверли мог бы без стеснения говорить о своей супружеской неверности; но свое страстное стремление к верности он тщательно скрывал. То, что Бетси несправедливо обвинила его и отрезала пуговицы на его рубашках, не имело значения. Не имело бы значения, даже если б она прожгла дыры в его кальсонах и поднесла ему мышьяку. Если бы она заперла перед ним дверь, он влез бы в дом через окно. Если бы она заперлась в спальне, он взломал бы замок. Если бы она встретила его грозной речью, градом горьких слов, топором или секачом - все это не имело бы значения. Бетси была его жерновом, его цепью с ядром, его ангелом-хранителем, его судьбой, она держала в своих руках ту грубую материю, из которой слагались его самые светлые мечты. Поняв это, Каверли позвонил ей по телефону и сказал, что едет домой. - Ну и хорошо, - сказала Бетси. - Ну и хорошо. Расписание поездов в обратную сторону оказалось неудачным, и Каверли вернулся только назавтра в десять часов вечера. Бетси лежала в постели и подпиливала ногти. - Наконец-то, милая, - сказал он, с тяжелым вздохом садясь на кровать. - Вот и хорошо, - сказала Бетси и бросила пилку для ногтей на стол, подчеркивая этим всю полноту своей власти. Она пошла в ванную и закрыла дверь; Каверли слышал звуки льющейся воды, разнообразные и веселые, как звуки фонтанов в Тиволи. Но Бетси не возвращалась. Что случилось? Не повредила ли она себе что-нибудь? Не вылезла ли через окно? Он распахнул дверь ванной и увидел, что жена сидит голая на краю ванны и читает старый номер "Ньюсуик". - В чем дело, милая? - спросил он. - Ни в чем, - ответила Бетси. - Просто я читала. - Это же старый номер, - сказал Каверли. - Почти годичной давности. - Ну и что ж, все равно очень интересный, - сказала Бетси. - По-моему, очень интересный помер. - Но ты даже текущими событиями никогда не интересовалась, - сказал Каверли. - Ты ведь даже не знаешь фамилии вице-президента, разве не так? - Это не твое дело, - сказала Бетси. - Но ты знаешь фамилию вице-президента? - Это вовсе не твое дело. - О милая, - простонал Каверли в неудержимом приливе любви и заключил Бетси в объятия. Завеса сладострастия, эта самая густая листва, заполнила комнату. Звуки льющейся воды. Стаи диких канареек. Потихоньку, потихоньку, помогая друг другу на каждом повороте, начали они свое не требовавшее никаких усилий восхождение на каменную стену, по кулуару, по ущелью с мчащимся внизу потоком, по длинному траверсу, все выше, и выше, и выше, пока, взойдя на последний гребень, не увидели перед собой весь необъятный мир. И в нем Каверли был самым счастливым человеком. Впрочем, по его теории, ничего этого вовсе не было. Разве это могло быть? 8 Контора судьи Бизли помещалась на втором этаже Траубридж-блока. Инид Маултон, сестра Мейбл, провела Гонору в дальнюю комнату, где сидел судья; он внимательно читал или делал вид, что внимательно читает газету. Гонора догадывалась, что он спал, и смотрела на него довольно мрачно. Время, которое на ее глазах обратило столько вещей и людей в их противоположности, придало судье Бизли сходство с ястребом. Гонора не стала бы утверждать, что он казался ей хищным, - просто худоба лица сделала его тонкий нос похожим на клюв, а его мягкие седые волосы лежали на черепе наподобие линяющих птичьих перьев. Судья Бизли сутулил плечи - точь-в-точь птица на насесте. Голос у него был надтреснутый, но таким он был всегда. Кожа на носу местами облупилась, обнажив подкожную клетчатку фиолетового цвета. Когда-то он был великим сердцеедом - Гонора помнила это - и теперь, в восемьдесят лет, все еще как будто гордился своей удалью. Над его конторкой висела большая покрытая лаком картина, на которой был изображен олень с ветвистыми рогами, вышедший из темного леса, чтобы напиться воды из пруда. Рама была украшена гирляндами елочной мишуры. Гонора взглянула на них. - Я вижу, вы уже приготовились к рождеству, - вскользь бросила она. - Гмммм, - невразумительно пробормотал судья. Гонора изложила свое дело, пытаясь установить его серьезность по степени смятения, отражавшегося на худощавом лице собеседника. Память у судьи не ослабела, он был в полном рассудке, по и память, и рассудок действовали несколько замедленно. Когда Гонора кончила, он сложил пальцы пирамидкой. - Окружной суд соберется на очередную сессию не раньше чем через пять недель, так что до тех пор вам не смогут предъявить обвинения, - сказал он. - На ваш счет наложен арест? - Вряд ли, - ответила Гонора. - Так вот, мой совет, Гонора, отправляйтесь немедленно в банк, получите солидную сумму денег и уезжайте за границу. Дела о выдаче преступника не так-то просты и тянутся долго, а налоговые власти вовсе не безжалостны. Они, конечно, предложат вам вернуться, но я не думаю, что столь почтенной даме, как вы, причинят какие-нибудь серьезные неприятности. - Я слишком стара для путешествий, - сказала Гонора. - Вы слишком стары, чтобы отправиться в богадельню, - сказал он. Глаза его словно подернулись пленкой, как у птицы; он, подобно селезню, вертел головой то в одну сторону, то в другую, чтобы не упускать Гонору из поля зрения. Та больше ничего не сказала, не поблагодарила, не попрощалась и покинула контору. Она зашла в магазин хозяйственных товаров и купила веревку для сушки белья. А вернувшись домой, сразу полезла на чердак. Гонора любила все, что давало ощущение свежести: дождь и холодный утренний свет, любой ветер, любые звуки текущей воды, в которых ей слышалась связанность всего сущего, бурное море, но в особенности дождь. И так как она все это любила, то, поднявшись на душный чердак с веревкой, на которой собиралась повеситься, она почувствовала себя там чужой. Воздух был такой спертый, что у всякого закружилась бы голова, душный, как в печи. Только жужжание мух и ос у единственного окошка говорило о жизни. У окна стояли калькуттские дорожные сундуки, шляпные картонки, валялся тропический шлем, украшенный перламутром (ее шлем), рваный парус и пара весел. Гонора сделала петлю, перекинула веревку через стропило, на котором было написано крупными печатными буквами: "Перес Уопшот. Большой зверинец и цирк с дрессированными животными". Красный занавес свисал со стропила, отделяя сцену, на которой они когда-то давали любительские спектакли в плохую погоду, когда дождь кропил их маленький мирок. Она играла Спящую Красавицу, и Родни Таунсенд будил ее поцелуем. Это была ее любимая роль. Она подошла к окну взглянуть на сумерки и спросила себя, почему свет угасающего дня пробуждает в ее душе сравнения и раздумья. Почему она всю свою жизнь изо дня в день сравнивала цвет сумерек с цветом яблок, блеклых страниц старинных книг, освещенных палаток, сапфиров и пепла? Почему она всегда стояла по вечерам у окна, как будто сумеречный свет мог научить ее благопристойности и мужеству? День был серый, серый с самого утра. Должно быть, он такой же серый на море, такой же серый на паромной пристани, где ждала толпа народу, такой же серый в больших городах, серый на перешейке, серый в тюрьме и в богадельне. Свет был резкий и неприятный, распростершийся подобно грубой подкладке под узорчатым шелком года. Восприимчивая ко всякому свету, Гонора испытывала от этой темноты смутное и печальное чувство, Она знала, что награды за добродетель бывают пустяковые, никчемные, безуханные, но тем не менее они остаются наградами, а Гонора, вспоминая прошлое, не могла не понимать, что не проявила себя достаточно добродетельной. Она хотела отнести миссис Поттер куриный бульон, когда миссис Поттер умирала. Хотела пойти на похороны миссис Поттер, когда та умерла. Хотела раскидать по лужайке золу из камина. Хотела вернуть миссис Бретейн ее книгу "Горький чай генерала Йена". Она успела точно сосчитать, сколько гвоздей, скамеек, лампочек и органных труб было в церкви Христа Спасителя, пока мистер Эплгейт год за годом проповедовал слово божье. Покровительница, Благодетельница, Девственница и Святая! Она гордилась своими лодыжками, гордилась своими волосами, гордилась своими руками, гордилась своей властью над мужчинами и женщинами, хотя достаточно знала о любви, чтобы понимать, что этот порыв не подвластен разуму. Преисполненная гордости, она раздавала на рождество игрушки детям бедняков. Преисполненная гордости, она улыбалась при мысли о своем великодушии. Преисполненная гордости, она создала вокруг себя шепчущий хор восхищения. Великолепная Гонора, Великодушная Гонора, Несравненная Гонора Уопшот. Однажды запущенная машина продолжала работать с невиданной скоростью и отдачей, но в чем духу старой женщины черпать вдохновение теперь? Не в чем, все осталось в прошлом. Она больше никому не была нужна. Гонора поправила петлю на веревке и подтащила под стропило сундук. Этот сундук заменит табурет, на который она влезет, чтобы повеситься. Крышка сундука была откинута, и Гонора увидела, что кто-то переворошил лежавшие там бумаги. Это были семейные документы, носившие сугубо частный характер. Кто бы мог это сделать? Мэгги. Она лазила повсюду. По ящикам письменного стола Гоноры, по карманам Гоноры. Она подбирала в камине разорванные письма и складывала их по кусочкам. Зачем? Что это - результат магического воздействия, подобного тому, какое пустой дом оказывает на ребенка? Король и Королева умерли. Дитя роется в коробке с отцовскими запонками, надевает на шею мамины бусы, перебирает скромное содержимое всех ящиков. Гонора надела очки и стала просматривать беспорядочно разбросанные бумаги. "Директор и Совет Попечителей Хатченсовского института слепых просят..." Под этим посланием лежало письмо, чернила которого выцвели от времени: "Дорогая Гонора, я буду в Бостоне, чтобы купить летнюю одежу и курей, но в четверг вернус. Мне теперь совершенно ясно, что Лоренцо, когда он приезжал, был не прочь купить мою землю. Я очень жилаю продать. Я знаю, получить от нево настояшчую цену нет никакой надежды, если судить по прежнему опыту. Бесчестность ево правело, но если ты поговорит с ним, это можит помоч сделке..." Ниже лежала пачка листов, на первом из которых она прочла: "Тот, кто прочтет мои слова, когда я превращусь в прах, будет моим возлюбленным сыном". Это были написанные рукой Лиэндера несколько страниц того отвратительного дневника, или жизнеописания, которому он посвящал свободное время в последние месяцы своей жизни. "Кузина Гонора Уопшот - скряга (писал Лиэндер). Заправила всех местных благотворительных обществ. Распределительница тощих цыплят и яиц от кур-молодок среди бедных. В церкви громко молится за странствующих и путешествующих, за страждущих и обремененных, но не одолжит ста долларов своему единственному-единственному кузену, чтобы он мог внести гарантированный пай и получать надежный доход от местного гвоздильного завода, работающего на гидравлической энергии. В Сент-Ботолфсе никакой работы. Никакого заработка. Поселок умирает или уже умер. Автор этих строк девятнадцати лет от роду был вынужден из-за скупости Гоноры поступить на работу дежурным в гостиницу "Меншон-хаус" в Травертине, в десяти милях вниз по реке. Травертинская гостиница "Меншон-хаус" не уступала чудесам древнего мира. В рекламных брошюрах ее сравнивали с развалинами храма в Карнаке, с греческим Акрополем, с римским Пантеоном. Большое каркасное, пропитанное морской солью пожароопасное здание с верандами в два этажа, роскошными гостиными, 80-ю спальнями и 8-ю ваннами. Умывальники и ночные горшки еще в полном ходу. Из-за них едкий запах в коридорах. Гостиные и некоторые номера-люкс освещались газом, но в большинстве комнат все еще керосиновые лампы. Пальмы в вестибюле. Во время всех трапез, кроме завтрака, играла музыка. Плата взималась за комнату вместе со столом. Двенадцать долларов в сутки и выше. Автор работал дежурным клерком с шести вечера до того, как все угомонятся, что бывало около полуночи. Жалованье семнадцать долларов, включая сумму, удерживаемую за питание. Носил фрак и цветок в петлице. Переговорные трубки, телефонов не было. Ограниченная система звонков, на сухих батареях. С веранды прекрасный вид на море. Рядом с гостиницей теннисные корты и крокетная площадка. Конюшня предоставляла напрокат верховых лошадей. Яхты для любителей парусного спорта. Главное вечернее развлечение - лекции. Красоты Рима. Красоты Венеции. Красоты Афин. Иногда также какие-нибудь философские или религиозные темы. Среди постояльцев была актриса шекспировской труппы, Лотти Бичем. Играла первые роли с Грантом Фаркерсоном. Из Стратфордского шекспировского театра. Путешествовала с собственным постельным бельем, столовым серебром, вареньем и конфитюрами. Мадемуазель Бичем, под каковым именем знал ее тогда автор, появилась у конторки дежурного поздно вечером и поведала печальную историю. Потеряла на берегу жемчужное ожерелье. Помнила, где его оставила, но боялась одна в темноте идти на берег. Автор пошел с театральной звездой на поиски. Теплая ночь. Луна, звезды и т.д. На море легкая зыбь. Ожерелье нашли на камне в гроте. Восхищались видом, теплом ночного воздуха, луной, поднимавшейся на западе. Мадемуазель Бичем тяжело дышала. Последовал приятный час. Автор задремал. Проснувшись, увидел, как знаменитая трагическая актриса прыгает в лунном свете, придерживая груди, чтобы они не тряслись. Лунное сумасшествие? "Что вы делаете?" - "Уж не хотите ли вы, чтобы у меня был ребенок?" - говорит она. Продолжает прыгать. Никогда ни до того, ни после не наблюдал такого поведения. Как будто работала. Лотти Бичем была 5 ф. 6 д. ростом. Весила 117 ф. Возраст неизвестен. Крем для лица фирмы "Пейн и компания". Светло-каштановые волосы. Теперь назвали бы блондинкой. Превосходная фигура, но по современным стандартам верхняя часть излишне полна. Бесподобный голос. Мог взволновать всякого и вызвать слезы. Заметный английский акцент, но слова звучат не по-иностранному и не неприятно. Утонченная натура. Как упомянуто выше, путешествовала со своим постельным бельем. В спальне оранжерейные цветы. Рассказывала, впрочем, о тяжелых испытаниях в юности: дочь фабричного рабочего из Лидса. Мать была пьяница. В детстве познала холод, голод, бедность, нищету и т.д. Роза на навозной куче. Неиссякаемый артистический темперамент. Очень непостоянна. Неназойливо и мягко жаловалась на отсутствие горячей воды и на жесткий матрас, но с прислугой была всегда любезна. Иногда раскаивалась, что избрала жизнь актрисы. Сплошное кривляние и притворство. Жажда нежности. Автор был счастлив услужить. Никаких мыслей о грехе - так, во всяком случае, казалось. В конце сентября дела в "Меншон-хаусе" шли из рук вон плохо. Иногда северные ветры. Но бывала и хорошая погода. Яркое солнце. Теплый воздух. Ветер все время менялся. Не сдул бы и бабочки с вашей грот-мачты. До начала смены часто гулял с актрисой по берегу. Приятное общество. Задерживались в укромных уголках среди скал, а также на парусной яхте. "Ласточка". Собственность гостиницы. Пятнадцать футов. Радио. Широкая. Держится на воде, как бочка. Маленькая каюта без всяких удобств. Так шли дни. В конце сезона большинство обитателей гостиницы составляли старые девы. Несколько милых старушек, две-три сварливые карги. В компании, собиравшейся на передней веранде, верховодила доктор Элен Арчибалд. Знаменитый диетолог. Также гигиенист. Вела ежедневные занятия по лечебной гимнастике в музыкальном салоне "Только Для Женщин". Никогда не удостаивался чести присутствовать на них, но думаю, что они заключались в приседаниях, выполнявшихся под звуки старого музыкального ящика. Большой музыкальный ящик. Называется "Регина". Звуки производили плоские металлические диски диаметром в два фута. Большой выбор. Опары. Марши. Любовные песни. Комитету парадного крыльца надоело считать ворон. Пронюхали о любовной истории. У знаменитого диетолога вдруг проявился интерес к морским раковинам. На травертинском пляже нет особо интересных раковин. Остракоды. Морские звезды. Обычная фауна холодных северных морей. Некоторые цветные камешки сверкают, как драгоценности, когда мокрые. Высохнув, становятся бесцветными, Цель прогулок знаменитого диетолога на берег моря - шпионить. Выслеживала Лотти и меня, как шпик из полиции нравов. Притворялась, будто ищет раковины. Лезла из кожи вон. Часами бродила по берегу. Набирала в туфли песок. Испортила несколько костюмов. Бдительность была вознаграждена. Автор, поднявшись из лежачего положения в гроте, увидел, как знаменитый диетолог со всех ног мчится к "Меншон-хаусу", имея бесспорные улики. Пропал интерес к раковинам. Не мог пуститься за ней вдогонку: был в чем мать родила. Лотти очень спокойна. Составила план кампании. Она вернется в "Меншон-хаус" одна. Смело. Не боится бросить вызов комитету парадного крыльца. Автор сделает крюк, избегая дорог, и подойдет к гостинице с противоположной стороны. Так и поступил. Прошел через молодой сосняк к поселку Травертин, а затем через так называемый Грейт-Уэстерн по грунтовой дороге к берегу. Переоделся и в шесть часов заступил на дежурство со свежим цветком в петлице. В большом обеденном зале струнное трио настраивало инструменты. Подручный зажигал газовые люстры. (Была осень, часовая стрелка уже не была передвинута вперед [в некоторых штатах США летом часовую стрелку передвигают на час вперед против стандартного времени]. В сентябре сумерки наступают быстро.) Поднялся адский шум. Комитет парадного крыльца во главе с доктором Элен Арчибалд, которая сама себя назначила Фельдмаршалом и Верховным Судией, пошел к хозяину гостиницы и предъявил ультиматум. Стоя за конторкой, не мог расслышать слов, но догадывался, что дело шло о Лотти. Затем члены комитета во всеоружии явились в обеденный зал, расселись по местам, нацепили пенсне и прочие защитные стекла. Сделали вид, что изучают меню. (Меню печатались на каждую трапезу.) Вошли другие постояльцы и тоже уселись. Музыка струнного трио не могла ослабить напряжения. Подали суп, когда вниз сошла Лотти в платье цвета семги или бледного коралла. Красавица! Хозяин гостиницы останавливает ее у дверей и вполголоса убеждает пообедать в номере за счет администрации. Не тут-то было. Лотти гордо входит в львиное логово. Громкий шум упавших столовых ложек. Сняты защитные стекла. Затем тишина. Фельдмаршал оппозиции наносит первый и единственный удар. - Не стану есть из той же посуды, что и эта шлюха, - говорит она. Тут вмешивается дежурный клерк во фраке: - Извинитесь перед мисс Бичем, доктор Арчибалд. - Вы уволены, - говорит хозяин. - Когда? - спрашиваю я. - Позавчера, - говорит он, и войска Венеры в смятении отступают. Лотти отправляется в Травертин и уезжает в Бостон товарным поездом, груженным клюквой. Я пошел в Сент-Ботолфс, неся плетеный чемоданчик, и, увидев, что в доме кузины Гоноры темно, провел ночь в "Вайадакт-хаусе". Весь кипел от негодования из-за того, что был уволен. Ни до этого, ни после за пятьдесят пять лет работы ни разу не был уволен. Дневным поездом уехал в Бостон. Как и условились, встретился с Лотти в гостинице Брауна. Попал в очень тяжелый переплет. Лотти собиралась организовать двухнедельные гастроли с участием Фаркерсона и Фридома. Убеждала автора поступить в театр актером на выходные роли, статистом, организатором клаки и вышибалой. Тогда в театре было вольготней и проще, чем теперь. Гвоздем сезона в те времена был "Граф Иоанн". Публика являлась вооруженная переспелыми плодами. Метательные снаряды начинали летать еще до конца первого акта. На протяжении остальной части спектакля артисты служили подвижными мишенями. Иногда перед сценой пристраивали большие корзины и сети, чтобы задерживать гнилые овощи и фрукты. Это не относилось к знаменитостям театрального мира. Джулия Марлоу в роли Партении в "Ингомаре". Великолепно! Э.Х.Сотерн в "Ромео и Джульетте". Бассет д'Арси в роли Лира. Открыт Бостонский Атенеум [в Бостонском Атенеуме, открытом в 1807 году, размещаются крупнейшая в городе публичная библиотека и картинная галерея]. Также Бостонский музей, Старый Бостонский Театр и Театр на Холлис-стрит. Поступил на работу с Фаркерсоном и Фридомом. Играл Марцелла в премьере "Гамлета" с Фаркерсоном в роли Гамлета и Лотти в роли Офелии. Играл солдат, матросов, придворных, гвардейцев и стражников. В Провиденсе, штат Род-Айленд, начали турне по стране выступлениями в Конгресс-Опера-хаусе. В гастрольную поездку входили Вустер, Спрингфилд, Олбани, Рочестер, Буффало, Сиракьюз, Джемстаун, Аштабьюла, Кливленд, Колумбус, Зейнсвилл. В Джемстауне заподозрил Лотти в распутстве. В Аштабьюле обнаружил в платяном шкафу голого незнакомца. В Кливленде поймал на месте преступления. Продал золотые запонки и 18 марта вернулся поездом в Бостон. Никаких злобных чувств. Смейся, и весь мир будет смеяться с тобой. Плачь, и ты будешь плакать один". 9 Получив письмо Гоноры, Мозес встревожился гораздо сильней, чем его брат. Дело в том, что Мозес успел ужо заложить вверенную его попечению собственность Гоноры, надеясь, что тетка проживет недолго. Он сразу же написал в Бостон. Эплтонский банк и страховое общество не ответили, а когда он позвонил в Бостон по телефону, ему сказали, что инспектор катается на лыжах в Перу. В воскресенье вечером Мозес вылетел в Детройт, и с этой минуты начались его метания по стране в почти безнадежной попытке сколотить пятьдесят тысяч долларов, главным образом за счет своей способности очаровывать людей. Пятьдесят тысяч долларов только-только покрыли бы его обязательства. В понедельник ночью Мелисе, оставшейся в доме с кухаркой и сыном, приснился сентиментальный сон. Пейзаж был романтический. Дело происходило вечером, и, так как нигде не было никаких признаков техники - ни следов автомобилей, ни шума самолетов, - ей казалось, что это вечер в каком-то другом столетии. Солнце зашло, но закатный глянец еще окрашивал небо. Вблизи в ольшанике извивалась река, а на дальнем берегу виднелись руины какого-то замка. Мелиса расстелила на траве белую скатерть, поставила на нее винные бутылки с длинным горлышком и положила каравай свежего хлеба, аромат и теплота которого были частью сна. Выше по течению в заводи плавал какой-то голый мужчина. Он заговорил с ней по-французски, и в сладостном сне она ощущала, что все происходит в другой стране, в другую эпоху. Расставляя все для ужина, она увидела, что мужчина вылез на берег и вытирается полотенцем. Разбудил ее лай собаки. Было три часа ночи. Завывал ветер. Его направление изменилось, он подул с северо-запада. Она снова задремала, как вдруг услышала, что Открылась парадная дверь. Пот выступил у нее под мышками, и ее молодое сердце бешено заколотилось, хотя сна и знала, что просто ветер раскрыл дверь. Недавно к соседям забрался вор. В саду за кустом сирени обнаружили кучу окурков сигарет, там он, должно быть, терпеливо ждал несколько часов, пока в доме погаснут огни. Он вырезал алмазом кусок стекла в окне, обчистил встроенный в стену сейф, где хранились деньги и драгоценности, и вышел через парадную дверь. В отчете о краже полиция подробно описала все его действия. Он ждал в саду. Влез через окно в задней стене. Через кухню и буфетную прошел в столовую. Но кто он? Высокий или низкорослый, неуклюжий или стройный? Билось ли его сердце от страха в темных комнатах или же он испытывал высшую радость вора, торжествующего победу над самодовольным и доверчивым обществом? Он оставил следы - окурки сигарет, отпечатки ботинок, вырезанное стекло и пустой сейф, но так и не был найден, так и остался бесплотным и безликим. Это ветер, говорила себе Мелиса; ни один вор не оставит дверь открытой. Теперь она чувствовала, как холодный воздух растекается по дому, поднимаясь по лестнице и шевеля занавески в холле. Мелиса встала с постели и надела халат. Потом включила свет в холле и стала спускаться по лестнице, утешая себя, что в темных комнатах внизу не может быть ничего страшного. Она боялась темноты, как первобытный человек или как ребенок. Но почему? Что могло угрожать ей в темноте? Она боялась ее, как боялась неизвестности; а что таится в неизвестности, как не силы зла, и почему она должна их бояться? Она зажигала свет всюду, где проходила. В комнатах было пусто, и ветер гулял на свободе, раскидывая почту на столике в холле и заглядывая под ковер. Ветер был холодный, и Мелиса дрожала, пока закрывала и запирала на ключ парадную дверь. Но теперь она ничего не боялась и вновь стала сама собой. Утром у нее обнаружилась простуда. За неделю Мелису несколько раз навестил врач, и, так как ей не становилось лучше, он решил положить ее в больницу. И вот после его ухода она поднялась наверх, чтобы уложить вещи. За последние годы она только один раз лежала в больнице, когда рожала сына, и тогда она собиралась в спешке, совершенно не думая о том, что делает. На этот раз она не носила в себе новой жизни, вместо нее она носила инфекцию. Одна у себя в спальне, выбирая ночную рубашку и щетку для волос, Мелиса испытывала такое чувство, словно ей предназначено совершить какое-то таинственное путешествие. Она не была сентиментальна и без печали расставалась с уютной комнатой - общей спальней ее и мужа. Она чувствовала себя усталой, но не больной, хотя острая боль пронизывала ее грудь. Глядя на нее, чужой человек решил бы, что она ненормальная. Зачем она выкинула красные гвоздики в корзину для бумаг и сполоснула вазу? Зачем пересчитала свои чулки, заперла шкатулку с драгоценностями и спрятала ключ, взглянула на свой банковский счет, стерла пыль с каминной доски, а потом постояла посреди комнаты с таким видом, словно прислушивалась к звукам далекой музыки? Она не могла воспротивиться бессмысленному побуждению вытереть пыль с каминной доски, но совершенно не отдавала себе отчета, для чего она это делает. Так или иначе, пора было ехать в больницу. Больницу построили недавно, приложив немало усилий к тому, чтобы сделать ее уютным местом. Но красота Мелисы - можно сказать, ее прелесть - как-то не вязалась с казенной и строгой атмосферой больницы, и Мелиса выглядела там существом из совершенно другого мира. Ей подкатили кресло на колесиках, но она отказалась им воспользоваться. Она знала, что в своем присобранном в талии пальто и с сумочкой на коленях будет казаться в этом кресле жалкой и смешной. Сиделка отвела ее наверх в уютную палату, где ей велели раздеться и лечь в постель. Пока она раздевалась, кто-то принес на подносе ленч. Это, конечно, был пустяк, но Мелису покоробило, что ей подали отбивную котлету и консервированные фрукты, когда она была полуголая и еще до того, как часы пробили полдень. Она покорно съела ленч, а в два часа пришел врач и сказал, что ей придется провести в больнице недели полторы-две. Он известит Мозеса по телефону. Мелиса заснула и в пять часов проснулась вся в жару. Образы, созданные лихорадкой, были похожи на любовные. Она без конца грезила; ей словно должна была открыться некая истина, находившаяся в центре лабиринта дворцовых сооружений, по которым она бродила. По мере того как усиливался жар, боль в груди ослабевала, и Мелиса все меньше чувствовала, как тяжко билось ее сердце. Лихорадочные грезы, казалось, выполняли ту же функцию, что и воображение здорового человека, отвлекая Мелису от борьбы, происходившей в ее груди. Она стояла на широкой лестнице, окруженной красными стенами. Вслед за нею поднималась по ступенькам толпа людей. По виду это были пилигримы. Подъем был изнурительный и долгий. Добравшись доверху, Мелиса оказалась в лимонной роще и прилегла на траву отдохнуть. Когда она проснулась, ее ночная рубашка и постельное белье были мокры от пота. Она вызвала звонком сиделку, которая сменила и то и другое. После этого Мелисе стало гораздо лучше; наверно, ее лихорадочное состояние было кризисом, теперь кризис благополучно миновал, и она восторжествовала над своей болезнью. В девять часов сиделка дала ей какое-то лекарство и пожелала спокойной ночи. Немного спустя Мелиса вновь почувствовала озноб. Она позвонила, но никто не пришел, а температура поднималась, сознание мешалось, и она ничего не могла с этим поделать. Затрудненное биение сердца барабанным боем отдавалось в ушах. Она уже не понимала, то ли это бьется сердце, то ли что-то стучит в мозгу, и видела в своем воображении танец дикарей. Он длился очень долго, танцоры кружились в хороводе все быстрее и быстрее, и в момент кульминации, когда Мелисе казалось, что сердце ее вот-вот разорвется, она проснулась, снова трясясь в ознобе и мокрая от пота. Наконец пришла сиделка и еще раз переменила ей ночную рубашку и постельное белье. Согревшись, Мелиса почувствовала облегчение. Два приступа лихорадки ослабили ее, но в то же время она ощутила такое же удовлетворение, как в детстве. Спать ей больше не хотелось, она встала с постели и, держась за мебель, медленно подошла к окну и стала вглядываться в ночь. Пока она смотрела, луну закрыли облака. Видно, было уже очень поздно - в большинстве окон не было света. Но вот в стене слева от Мелисы осветилось окно, и она увидела, как сиделка вводит молодую женщину и ее мужа в точно такую же палату, в какой сидела в темноте Мелиса. Молодая женщина была беременна, но схватки еще не начались. Она разделась в ванной комнате и легла в постель, а муж меж тем распаковал ее сумку. На окне их палаты, как и на всех остальных, было жалюзи, но его никто не позаботился опустить. Разобрав вещи, муж расстегнул на жена ночную рубашку, стал на колени перед Кроватью и положил голову на грудь жены. Так он оставался, не шевелясь, несколько минут. Затем он встал - вероятно, услышал шаги сиделки - и накрыл жену одеялом. В палату вошла сиделка и резким движением опустила жалюзи. Мелиса услышала крик ночной птицы, и ей захотелось узнать, что это была за птица, какая она на вид, почему она не спит, за кем охотится. Прокатилась низкая октава грома, величественная и в то же время по-домашнему привычная, словно кто-то на небе выдвинул ящик комода. Потом вдали, мелькнула бледная молния, а мгновение спустя на землю хлынул проливной дождь. Звук Вождя, сочетаясь с острой болью в груди, казался Мелисе похожим на повторные ласки возлюбленного. Дождь падал на плоские крыши больничных корпусов, на лужайки, на листья в лесу. Боль в ее груди как бы ширилась в становилась резче по мере того, как росла ее неодолимая любовь к этой ночи, и впервые в своей жизни Мелису охватило нежелание расстаться со всем этим, охватил страх, такой же бессмысленный и сильный, как тот ее страх в темноте, когда она спускалась по лестнице, чтобы закрыть дверь, - страх перед смертью. 10 В тот год белки превратились в настоящий бич и всех Тревожило распространение рака и гомосексуализма. Белки опрокидывали мусорные ведра, кусали деревенских почтальонов и забирались в дома. Рак стал обыденным заболеванием, но мужчинам и женщинам, оказавшимся в его власти, говорили, что их боли - всего лишь результат пустякового осложнения, между тем как за спиной у них братья и сестры, мужья и жены шептали: "Единственное, на что можно надеяться, - это на скорую смерть". Столь жестокое и явное лицемерие вызвало обратную реакцию, и в конце концов никто уже не мог уверенно сказать, что за боль гнездится в его внутренностях: зов ли это грядущей смерти или просто газы. У большинства болезней есть своя мифология, свои группы населения, свои декорации и свои угрюмые шутки. С чумой связаны маскарады, пение и танцы на улицах. Туберкулез в эпоху своего расцвета напоминал цивилизацию, в которой каста благообразных, блестящих я обреченных мужчин и женщин влюблялась, вальсировала и изобретала для себя всякие привилегии, оправдываемые болезнью; но в случае с раком всеобщая конспирация лишала костлявую руку смерти всякой реальности, "Да вы и оглянуться не успеете, как будете снова на ногах, - говорит сестра умирающему. - Вы ведь хотите потанцевать на свадьбе вашей дочери, правда? Неужто вам не хочется выдать дочку замуж? Так вот, нельзя надеяться на поправку, если мы не будем веселее, верно? - Она протирает его руку спиртом и приготавливает шприц. - Ваша жена говорила, что вы страстный альпинист, но, если вы хотите поправиться и снова лазить по горам, вам следует держаться бодрее. Вы же хотите снова лазить по горам, ведь так? - Содержимое шприца введено ему в вену. - Сама-то я никогда по горам не лазила, - продолжает сестра, - но думаю, когда взберешься на вершину, просто дух захватывает. Само восхождение мне бы вряд ли понравилось, но вид с вершины, должно быть, прелестный. Мне рассказывали, что в Альпах прямо в снегу растут розы; так вот, если вы хотите снова все это увидеть, вам следует приободриться. - Больной начинает засыпать, и она повышает голос. - О, вы оглянуться не успеете, как снова будете на ногах! - восклицает она; затем тихо-тихо закрывает дверь палаты и говорит его родным, ожидающим в коридоре: - Я снова дала ему снотворное, и все, что мы можем сделать, - это молиться, чтобы он никогда больше не проснулся". Мелиса была одной из тех несчастных, кому пришлось претерпеть такое обращение. Как только Мозес узнал о болезни жены, он сразу же вернулся из своих скитаний, набрав в долг достаточно денег, чтобы создать по крайней мере видимость платежеспособности. Могло показаться, будто он не рассказал Мелисе о своих денежных затруднениях лишь потому, что по возвращении нашел ее едва оправившейся от болезни; однако на самом деле причина была в другом. Ни при каких обстоятельствах он не мог рассказать ей о своих денежных затруднениях, как не мог Каверли сообщить, что видел дух отца. Живи Мозес в Партении, он не задумываясь повесил бы объявление "Продается" на окне своей гостиной и еще одно на ветровом стекле своего автомобиля с откидным верхом, но поступить так в Проксмайр-Мэноре было бы смерти подобно. Беспокойство Мозеса проявлялось не в раздражительности, а в бесшабашной веселости. Мелиса же не нашла ничего лучше, кроме как принять эту напускную веселость за подтверждение своей нелепой уверенности в том, что она больна раком. Она не могла убедить себя, что выздоравливает, не могла поверить словам врача. Она позвонила в больницу, вызвала к телефону сестру, которая за ней ухаживала во время болезни, и спросила, не согласится ли та встретиться с ней. - Почему бы и нет? - сказала сестра. - Конечно. Почему бы и нет? Она сказала, что освободится в четыре часа, и Мелиса предложила ей встретиться у светофора около больницы в четверть пятого. Они зашли в бар неподалеку. Сестра заказала двойной мартини. - Я устала, - сказала она. - Я совсем без сил. Моя сестра, она замужем, позвонила мне вчера вечером и спросила, не присмотрю ли я за ее грудным ребенком, пока они с мужем сходят на вечеринку с коктейлями. Конечно, сказала я, присмотрю, если вы уйдете на час-другой только выпить коктейль. Так вот, в шесть я была у них, а знаете, когда они вернулись? В полночь! Девчонка ни на минуту глаз не сомкнула. Все время орала. Ну, как вам нравится такая сестрица? - Я хотела спросить вас о моем рентгеновском снимке, - сказала Мелиса. - Вы ведь его видели? - Вы что, рака боитесь? - сказала сестра. - Да. - Все этого боятся. - У меня не рак? - Нет, насколько я знаю. - Сестра подняла голову и стала смотреть, как ветер гонит листья мимо окна. - Листья, листья, листья, взгляните на них. У меня маленькая квартирка с палисадником у заднего крыльца, я осенью я всегда сгребаю там листья. Все свободное время сгребаю листья. Только уберу опавшие листья, как сразу нападают новые. А едва отделаешься от листьев, начинает идти снег. - Не хотите ли еще выпить? - спросила Мелиса. - Нет, спасибо. Знаете, я долго гадала, зачем вам нужно меня видеть, но мне в голову не пришло, что это из-за рака. Знаете, что я предполагала? - Что? - Я думала, вам нужен героин. - Не понимаю. - Я думала, что вы, может быть, хотите, чтобы я стащила для вас немного героина. Вы себе не представляете, сколько народу считает, что я могу достать им наркотики. Кое-кто даже из сливок общества. О, я могла бы назвать фамилии. Пойдемте? Как-то под вечер Мелиса стояла у окна, следя за ореолом золотистого света, который в это время года и в этот час дня венчал холмы на востоке. Он играл на лужайке Бэбкоков, на одноэтажном доме Филморов, на каменных стенах церкви, на дымовой трубе Томпсонов - сверкающий, желтый, прозрачный, как процеженный мед, и принявший форму кольца; следя за ним, Мелиса видела у подножия холмов отчетливую границу между золотистым светом и поднимающейся тьмой, видела, как полоса света двигалась вверх мимо лужайки Бэбкоков, дома Филморов, каменных стен церкви и дымовой трубы Томпсонов к призрачному небу. Улица была пустынна или почти пустынна. У каждого жителя Проксмайр-Мэнора было по два автомобиля, и пешком никто не ходил, кроме старого мистера Косдена, который принадлежал к поколению, ценившему моцион. Он шел по улице, устремив свои голубые глаза на последний золотистый луч, тронувший церковный шпиль, и словно бы восклицая про себя: "Как чудесно, как это чудесно!" Он прошел, а затем внимание Мелисы привлекла куда более странная личность - высокий человек с необычайно длинными руками. Он не туда забрел, решила она; он, наверно, живет в трущобах Партении. В правой руке мужчина держал зонтик и пару галош. Он сильно сутулился и, чтобы видеть, куда идет, был принужден, как уж, вытягивать шею вперед и вверх. Спина его согнулась не от работы у точильного камня или у верстака, и не от тяжести "козы" с кирпичами, и не от какого-нибудь другого честного труда. Это была сутулость старческого слабоумия, покорности судьбе и робости. Никогда в жизни у него не было случая с чувством собственного достоинства выпрямить спину. Ребенком он сутулился и прятал голову в плечи от робости, юношей - от одиночества, а теперь он сгибался под невидимым бременем всеобщего безразличия и шел, чуть ли не касаясь длинными руками колен. Большой тонкогубый рот кривился в глупой усмешке, бессмысленной и печальной, но принять более достойное выражение его лицо было уже не способно. Когда он приблизился к дому Мелисы, ее сердце забилось как бы в такт шагам незнакомца, острая боль снова пронзила ее грудь, и она почувствовала, как к ней вернулся страх перед темнотой, перед злом и перед смертью. С зонтиком и галошами в руке (хотя на небе не было ни облачка) он проковылял под окнами и исчез из вида. Через несколько дней Мелиса возвращалась вечером в машине из Партении, Улица была скудно освещена витринами немногочисленных лавок, еще уцелевших на окраине города, - мелочных лавок, в которых пахло черствым хлебом и горькими апельсинами; те из жителей близлежащих кварталов, кто был утомлен или болен или кому лень было ехать в роскошные торговые центры, покупали себе там кофейные пирожные, пиво и рубленые шницели. Кое-где темноту прорезал свет, и Мелиса увидела, как высокий мужчина пересек освещенное пространство, отбрасывая на мостовую впереди себя длинную скрюченную тень. В обеих руках он держал по тяжелой сумке с продуктами. Он сутулился не больше прежнего - изгиб его позвоночника был неизменным, - но сумки были, наверно, тяжелые, и ей стало жаль этого человека. Она продолжала ехать вперед, размышляя, самооправдания ради, о той пропасти, которая их разделяла, и о том, велика ли вероятность, что он неправильно истолкует ее доброту, если она предложит его подвезти. Но когда она исчерпала все доводы в свою защиту, они показались ей столь мелкими, неосновательными и эгоистическими, что она, уже отъехав достаточно далеко, развернула машину и поехала обратно в сторону Партении. Лучшие побуждения звали ее помочь незнакомцу - примирить его образ с неизъяснимым страхом смерти, - так почему она должна этому противиться? Мелиса решила, что он, вероятно, уже миновал освещенные магазины, и медленно ехала по темной улице, высматривая его сутулую фигуру. Увидев его, она развернула машину и остановилась. - Не могу ли я вам помочь? - спросила она. - Может быть, подвезти вас? Вам, наверно, тяжело нести. Мужчина повернул голову и все с той же усмешкой взглянул на прекрасную незнакомку, и Мелиса подумала, что он, возможно, не только слабоумный, но и глухонемой. Затем усмешка сменилась выражением недоверия. Можно было не сомневаться в том, что именно он чувствовал. Эта женщина была из того мира, который некогда издевался над ним, бросал в него снежками, отбирая завтраки. Мать велела ему остерегаться незнакомцев, а перед ним сейчас была прекрасная незнакомка, быть может самая опасная из всех. - Нет! - сказал он. - Нет, нет! Мелиса уехала, стараясь понять, чем вызвав ее внезапный порыв, а в конечном счете пытаясь понять, почему она так усердно докапывается до мотивов своей простой попытки проявить доброту. В четверг прислуга была выходная, и Мелиса сама возилась с ребенком. После ленча мальчик спал, а в четыре часа она его разбудила и вынула из кроватки, вытащив из-под одеяла. Они были одни. В доме царила тишина. Она отнесла сына в кухню, посадила на высокий детский стул и открыла банку с инжиром. Сонный, послушный и бледный, он не сводил с матеря глаз и ласково улыбался, когда их взгляды встречались. Рубашонка на нем была мокрая и в пятнах, а Мелиса была в халате. Она села рядом с ним за стол, лицо ее находилось всего в нескольких дюймах от его лица, и оба ложкой доставали из банки инжир. Время от времени ребенок вздрагивал, как бы от удовольствия. Безмолвие в доме, тишина в кухне, бледный послушный мальчик в запачканной рубашонке, полные белые руки Мелисы на столе, уютная неряшливость еды из банки - во всем этом была такая сильная и в то же время спокойная близость, что Мелисе казалось, будто она и ребенок - это единая плоть и кровь, будто у них обоих одно сердце, будто все в них смешивается в непринужденной гармонии. Как приятна, думала она, человеческая кожа... Но настало время переодеть ребенка и одеться самой, время бодро вернуться к другим обязанностям. Неся ребенка через гостиную, она увидела в окно сутулую фигуру с галошами и зонтиком в руках. Дул ветер, и незнакомец с безразличным видом брел навстречу косому дождю из желтых листьев, вытягивая шею, как уж, согнув спину под непосильным бременем. Безрассудно, инстинктивно Мелиса прижала голову ребенка к своей груди, словно для того, чтобы уберечь его взгляд от передающегося на расстоянии зла. Она отвернулась от окна, а вскоре послышался сильный стук с черного хода. Как он узнал, где она живет, и что ему надо? Может быть, узнал ее автомобиль в проезде, ведущем к дому; может быть, спросил, кто она такая, - ведь поселок-то очень маленький. Нет, он пришел не благодарить ее за добрые намерения. В этом она не сомневалась. Он пришел - вот дурак! - обвинить ее в чем-то. Надо ли его опасаться? Надо ли ей вообще чего-нибудь опасаться в Проксмайр-Мэноре? Мелиса спустила - мальчика на пол и пошла к черному ходу, призывая на помощь все свое чувство собственного достоинства. Когда она открыла дверь, на пороге стоял симпатичный парень - рассыльный из бакалейной лавки мистера Нэроби. Его появление сделало смехотворными все ее страхи - он вошел с улыбкой, излучая какое-то сияние, которое будто избавляло ее от нагромождения бессмысленных тревог. - Вы новенький? - спросила Мелиса. - Да. - Я не знаю, как вас зовут. - Эмиль. Забавное имя. Мой отец был француз. - Он приехал из Франции? - О нет, из Квебека. Канадский француз. - Чем он занимается? - Когда меня об этом спрашивали, я обычно говорил: "Играет на арфе!" Он умер. Умер, когда я был совсем маленьким. А моя мать работает в цветочном магазине - у Барнема на Грин-стрит. Может, вы ее знаете? - Вряд ли. Не хотите ли пива? - Охотно. Почему бы и нет? Сегодня мне больше никуда заезжать не надо. Мелиса спросила, не хочет ли он есть, и дала ему сухого печенья и сыра. - Я всегда хочу есть, - сказал Эмиль. Она принесла в кухню ребенка, и все трое сидели за столом, пока Эмиль ел и пил. С набитым ртом он казался совсем мальчиком. Взгляд у него был ясный и обезоруживающий. Встречаясь с Эмилем глазами, Мелиса всякий раз чувствовала волнение в крови. Неужели она так неразборчива? Неужели она хуже миссис Локкарт? Не вывезут ли ее из Проксмайр-Мэнора, выражаясь фигурально, на задке телеги? Впрочем, ей было все безразлично. - До сих пор никто не угощал меня пивом, - сказал Эмиль. - Иногда дают кока-колы. Наверно, меня не считают достаточно взрослым. А я пью. Мартини, виски - все. - Сколько вам лет? - Девятнадцать. Ну, мне пора идти. - Не уходите, пожалуйста, - сказала Мелиса. Он стоял у стола, не сводя с нее своих широко раскрытых глаз, и она спрашивала себя, что будет, если она обнимет его. Убежит он из кухни? Или закричит: "Отпустите меня!"? Казалось, он был созревшим плодом, который уже настала пора сорвать; однако в уголках его глаз было что-то другое - сдержанность, осторожность. Возможно, он мечтал о чем-то лучшем, и, если так, она искренне желала бы ему успеха. Иди и подари свою любовь тамбурмажорке, которая живет по соседству. - О, я бы охотно остался, - сказал Эмиль. - Здесь очень мило. Но сегодня четверг, и мне надо пойти с матерью за покупками. Большое вам спасибо. Эмиль приходил три-четыре раза в неделю. Под вечер Мелиса обычно бывала одна, и он приноравливал свои визиты к этому времени. Иногда она словно ожидала его. Никто прежде не был к нему так внимателен. Казалось, ее интересовало все в его жизни - и то, что его отец был землемером, и то, что у него самого был подержанный "бьюик", и то, что он хорошо учился в школе. Обычно она угощала его пивом и сидела с ним на кухне. Ее общество волновало Эмиля. Она внушала ему уверенность, что он может преуспеть в жизни. Что-то от ее светскости, от ее утонченности передастся и ему и поможет расстаться с бакалейной лавкой. Однажды днем Мелиса вдруг застенчиво сказала: - Знаете, вы божественно хороши. Не становится ли она чересчур податливой? - спрашивал себя Эмиль. Говорят, с женщинами это иногда случается. Не зря ли он теряет время? У него не было желания ухаживать за податливыми женщинами. Он знал, что вовсе не так уж божественно хорош. Иначе кто-нибудь сказал бы ему об этом раньше. А будь он действительно божественно хорош и сознавай он это, он уж постарался бы это скрыть - не из скромности, а из инстинкта самосохранения. - Иногда мне кажется, что я интересный, - серьезно ответил он, пытаясь умалить ее похвалу, и допил пиво. - Теперь мне пора возвращаться в лавку. 11 Через несколько дней Мелиса отправилась в Нью-Йорк за покупками. Она стояла на платформе со своей соседкой Гертрудой Бендер, ожидая утреннего поезда. Когда поезд показался из-за поворота, станционный рабочий подкатил на тележке желтый деревянный ящик, в каких перевозят гробы. Этот обыденный житейский случай мгновенно испортил Мелисе настроение. - Это, наверно, Гертруда Локкарт, - шепнула ей приятельница. - Ее отправляют на родину, в Индиану. - Я не знала, что она умерла, - сказала Мелиса. - Она повесилась у себя в гараже, - все так же шепотом пояснила приятельница, когда они обе садились в поезд. Итак, неправда, что в Проксмайр-Мэноре ничего не случается; откровенно говоря, многочисленные происшествия в поселке носили уж чересчур необычный характер, так что в них было трудно разобраться. Мелиса не знала истории Гертруды Локкарт не потому, что ее скрывали, а потому, что эту историю легче было забыть, чем понять. Гертруда Локкарт, стройная, стремительная, несколько нервная, хотя и слыла женщиной безнравственной, но отличалась редким обаянием. Кожа у нее была очень белая. Она не старалась для красоты придать своему лицу волнующую бледность. Просто белая кожа досталась ей от природы. Ее светло-пепельные волосы уже утратили блеск. Глаза у нее были живые, маленькие, темные, близко посаженные, а вот уши слишком большие, что придавало ей крайне несерьезный вид. В четырехлетней или пятилетней школе-интернате, где она когда-то училась, ее прозвали Гертруля Грязнуля. Замуж она вышла довольно удачно, за Пита Локкарта, и имела троих маленьких детей. Она впервые оступилась не потому, что дала волю извечным желаниям, а из-за необыкновенно суровой зимы, когда замерзла магистральная труба от их дома до канализационного отстойника. Вода из уборных поступала обратно в ванны и раковины. Канализация не работала. Муж Гертруды ушел на работу. Дети уехали в школу. В половине девятого она оказалась одна в доме, где, в сущности, нельзя было жить. Роскошью он не отличался, но в целом отвечал всем требованиям цивилизации. Он сулил как будто нечто лучшее, чем отправление своих нужд в ведро. В девять часов утра она выпила стаканчик виски и принялась обзванивать водопроводные мастерские в Партении. Их было семь, и все были перегружены работой. Гертруда повторяла, что у нее дело срочное. Одна фирма в порядке любезности предложила потревожить ради нее ушедшего на пенсию водопроводчика, и вскоре к дому в старой машине подъехал старик. Он грустно посмотрел на нечистоты в ваннах и раковинах и сказал, что он водопроводчик, а не землекоп и что надо найти человека, чтобы тот вырыл канаву, только после этого он сможет починить канализацию. Гертруда выпила еще стаканчик, наспех намазала губы в поехала в Партению. Прежде всего она зашла в государственную контору по найму, где сидели человек двадцать ищущих работу, но ни один из них копать канаву не пожелал. Гертруда поняла, что для ее поколения и для ее времени характерен такой рост чувства собственного достоинства, что теперь никто не согласится выкопать даже небольшую ямку. Она зашла в винный магазин купить виски и рассказала продавцу о своих затруднениях. Тот сказал, что, пожалуй, сумеет ей помочь, и позвонил куда-то по телефону. - Я нашел вам человека, - сказал он, повесив трубку. - Он не так плох, как кажется. Дайте ему два доллара в час и столько виски, сколько он сможет выпить. Несколько недель назад тесть выгнал его из дому, и он шатается без дела, но он парень славный. Гертруда вернулась домой и снова выпила виски. Через некоторое время у дверей позвонили. Она ожидала увидеть старую развалину с трясущимися руками, но перед ней был мужчина лет тридцати с небольшим. На нем были узкие джинсы и темный свитер; он стоял на крыльце, засунув руки в задние карманы и забавно выпятив грудь, как бы выражая всем своим видом гордость, дружелюбие или готовность поухаживать. У него была смуглая кожа с глубокими морщинами вокруг рта, вроде трещинок на ботинке, и карие глаза. Его улыбка выражала неприкрытую влюбленность. По-другому улыбаться он не умел, но Гертруда этого не знала. Он влюбленно улыбался лопате, с влюбленной улыбкой смотрел на стакан с виски, на яму, которую выкопал; а когда наступало время уезжать домой, он влюбленно улыбался ключу зажигания своей машины. Гертруда предложила ему виски, но он сказал, что выпьет попозже, когда кончит работу. Она показала ему, где находятся инструменты, и од начал копать. Проработав два часа, он вскрыл и очистил от льда замерзшую канализационную трубу. Гертруда смогла теперь вымыть ванны и раковины, из которых ушла грязная вода. Когда рабочий принес инструменты, она пригласила его в дом выпить обещанное виски. К тому времени сама она была совершенно пьяна. Он налил себе чайный стакан виски и залпом выпил. - Хорошо бы сейчас принять душ, - сказал он. - Я живу в меблированных комнатах. Чтобы принять ванну, приходится стоять в очереди. Гертруда сказала, что он может принять душ, прекрасно понимая, к чему идет дело. Он выпил еще стакан виски, она провела его наверх и открыла дверь ванной. - Я сейчас, только скину все это, - сказал он, стаскивая с себя свитер и снимая джинсы. Они были еще в постели, когда вернулись из школы дети. Гертруда приоткрыла дверь спальни и, не выходя на лестницу, ласково крикнула: - Мама отдыхает. На холодильнике лежит печенье. Не забудьте принять витаминные драже, прежде чем пойдете гулять. Когда дети ушли, она дала ему десять долларов, поцеловала на прощание и выпустила с черного хода. Больше она его никогда не видела. Старик водопроводчик починил канализацию, а Пит в ближайший выходной засыпал канаву. Погода по-прежнему стояла морозная. Как-то утром, спустя дней семь или десять, Гертруда проснулась оттого, что муж кряхтел и сопел рядом. - Сейчас не время, дорогой, - сказала она. Она накинула халат, сошла вниз и попыталась распечатать пакет бекона. От бекона соблазнительно пахло копченостью, но пакет никак не открывался. Она сломала ноготь. Прозрачная обертка, в которую был упрятан бекон, казалась ей похожей на какую-то неодолимую прозрачную преграду в ее жизни, на невидимое препятствие, расстраивавшее ее планы и стоявшее между ней а тем, чего она была достойна. Пока она сражалась с беконом, пришел Пит и возобновил свои домогательства. Ему чуть не удалось добиться своего - он прижал ее к газовой плите, - как вдруг в коридоре послышался топот детских ног. Пит ушел на станцию, охваченный сумбурными и неистовыми чувствами. Гертруда подала ребятам завтрак, и они его съели на редкость дружно, как обычно бывает в семье, собравшейся за кухонным столом темным зимним утром. Когда дети ушли, чтобы успеть на школьный автобус, она повернула до отказа терморегулятор. В котельной послышался глухой звук взрыва. Из люка, ведущего в погреб, выбилось облачко едкого дыма. Гертруда налила себе стакан виски, чтобы успокоить нервы, и открыла люк. В подвале было полно дыму, но огня не было. Тогда она позвонила мастеру по ремонту отопления, который их обслуживал. - О, Чарли нет дома, - весело сказала его жена. - Он уехал в Ютику со своей командой, играть в кегли. Они вышли в полуфинал. Он вернется только через десять дней. Гертруда стала звонить во все мастерские по ремонту отопления, какие были в телефонной книге, но везде ей отвечали, что мастерская перегружена работой. - Но должен же кто-нибудь мне помочь! - крикнула она какой-то женщине, подошедшей к телефону. - На улице ноль, а у меня не работает отопление. Трубы ведь замерзнут. - Мне очень жаль, но до четверга у меня не будет ни одного свободного рабочего, - сказала женщина. - Почему бы вам не купить себе электрическую печку? Она обеспечит вам какую хотите температуру в доме. Гертруда выпила еще виски, подмазала губы и поехала в Партению в магазин металлических изделий, где купила большую электрическую печь. Она вставила вилку в розетку и нажала кнопку выключателя. Свет во всем доме погас, она налила себе еще виски и заплакала. Гертруда плакала из-за своих неприятностей, но еще горше она плакала из-за того, что эти неприятности - такие мелкие и такие нелепые, из-за того, что дурацкая упаковка бекона или котел центрального отопления могут каким-то таинственным образом ранить самую утонченную часть ее души. Плакала о том, что в этом нелепом мире нет никаких законов и ничего нельзя предусмотреть. Она все плакала и пила виски. Наконец явился какой-то монтер и привел все в порядок, но, когда дети вернулись из школы, она лежала на диване мертвецки пьяная. Они проглотили свои витамины и ушли играть. На следующей неделе испортилась стиральная машина, и вода залила всю кухню. Первый мастер, которому она позвонила, уехал в отпуск в Майами. Второй сказал, что сможет зайти только через неделю. Третий ушел на похороны. Гертруда вытерла на кухне пол, а мастер пришел только через две недели. Тем временем отказала газовая плита, и ей пришлось готовить еду на электрической плитке. Она не могла научиться сама содержать в порядке и чинить домашнюю технику и обнаружила в себе ту же трагическую неприспособленность, какую почувствовала в безработных в Партении, которые нуждались в работе и в деньгах, но отказались рыть канаву. Именно это чувство неприспособленности толкало ее на путь пьянства и распутства, и она отдала дань и тому и другому. Однажды днем, когда Гертруда была очень пьяна, она обняла молочника. Он грубо оттолкнул ее. - Господь с вами, хозяйка, - сказал он, - за кого вы меня принимаете? Воспользовавшись случаем, он набил холодильник яйцами, бутылками с молоком, банками апельсинового сока, сырковой массой, овощным салатом и молочным коктейлем. Захватив бутылку виски, Гертруда поднялась к себе в спальню. В четыре часа снова отказало центральное отопление. Она вновь принялась звонить по телефону. Никто не соглашался прийти раньше, чем через три или четыре дня. Погода стояла очень холодная, и Гертруда с ужасом первобытного человека следила за тем, как к дому подбирается зимняя ночь. Она прямо чувствовала, как стужа заполняет комнаты. Когда стало темно, она пошла в гараж и повесилась. По ней устроили скромную панихиду в похоронном бюро в Партении. Помещение, где стоял ее монументальный гроб, было залито мягким светом и обставлено как коктейль-холл, а музыка электрооргана была совершенно такой же, какую можно услышать в гостиничном ресторане где-нибудь в Кливленде. Оказалось, что у Гертруды Локкарт в Проксмайр-Мэноре не было ни одного друга. Мужу удалось собрать лишь горсточку почти незнакомых людей, с которыми они встречались во время морских путешествий. Локкарты каждую зиму совершали двухнедельное плавание по Карибскому морю, и на траурной церемонии присутствовали Робинсоны с дизель-электрохода "Гомерик", Говарды с "Юнайтед Стейтс", Грейвли с "Грипсхолма" и Леонарды с "Бергенсфьорда". Священник произнес несколько проникновенных слов. (Слесари, электрики, механики и водопроводчики, которые были повинны в ее смерти, не присутствовали.) Во время краткой речи священника миссис Робинсон (пароход "Гомерик") разразилась горестными рыданиями, не имевшими никакого отношения к данному случаю. Она громко стонала, раскачивалась из стороны в сторону на стуле, судорожно всхлипывала. Миссис Говард и миссис Леонард, а затем и мужчины тоже начали всхлипывать и причитать. Они плакали не от скорби по Гертруде - они ее почти не знали. Они плакали оттого, что поняли, каким горьким разочарованием была наполнена вся ее жизнь. Мелиса, ехавшая тем же утренним поездом, который увозил останки миссис Локкарт на ее родину, в Индиану, ничего этого, конечно, не знала. У Гертруды Бендер, с которой Мелиса сидела в вагоне, были крашеные золотистые волосы, столь тщательно и искусно уложенные на затылке, что Мелиса недоумевала, как ей удалось этого достигнуть. Она была в мехах под цвет волос, на запястье позвякивали шесть золотых браслетов. У этой хорошенькой и пустой женщины была непререкаемая власть, которую дает большое богатство, и говорила она резким и громким голосом. Она рассказывала о своей дочери Бетти. - Она беспокоится об уроках в школе, но я ей говорю: "Бетти, - говорю я, - об уроках не беспокойся. Уж не думаешь ли ты, что я добилась теперешнего положения благодаря тому, чему научилась в школе? Заботься о своей фигуре и учись хорошим манерам. Только это и имеет значение". Напротив Мелисы сидела старая дама, которая склонила голову под тяжестью шляпы, отделанной матерчатыми розами. Места по ту сторону прохода занимала семья - мать с тремя детьми. Они были бедняками, об этом свидетельствовали их дешевая поношенная одежда и изнуренное лицо женщины. Один из ребят был болен, он лежал на коленях у матери и сосал большой палец, Мальчику могло быть года два или три; но трудно было сказать точно, сколько ему лет, такой он был худой и бледный. У него были язвочки на лбу и на тоненьких ножках, а вокруг рта - глубокие складки, как у взрослого. Он казался больным и несчастным, но в то же время настойчивым и упрямым, словно сжимал в кулаке обещание чего-то неожиданного и праздничного, от чего он не отступится, несмотря на свою болезнь и на незнакомую обстановку поезда. Он громко сосал палец и вовсе не собирался покидать то место, которое досталось ему в жизни. Мать склонилась над ним, как, наверно, делала это, когда кормила его грудью, и напевала ему колыбельную песню, а поезд меж тем проезжал Партению, Гейтсбридж, Таксон-Вэлли и Токинсвилл. - Не понимаю людей, которые перестают заботиться о своей внешности, когда их к этому никто не вынуждает, - начала Гертруда. - Я хочу сказать, разве можно быть похожей на огородное пугало? Возьмите, например, Молли Синглтон. По субботам она приходит вечером в клуб в толстых очках и в безобразном платье и удивляется, почему ей там не весело. Незачем ходить на вечера, если ты на всех наводишь тоску. Я, конечно, знаю, что я уже не девочка, но со мной все-таки танцуют те, с кем я хочу танцевать, и я люблю нравиться молодым людям. Приятно видеть, как они петушатся. Просто удивительно, чего только мы не можем сделать, если захотим. Подумайте, один рассыльный из бакалейной лавки написал мне любовное письмо. Чарли я, конечно, ничего не скажу, никому не скажу: ведь бедный мальчик может потерять работу, - но какой смысл жить, если по тебе время от времени кто-нибудь не сохнет? Мелиса была ревнива. Захвативший ее поток чувств был явно нелеп, но сила его от этого не уменьшалась. Она уже безотчетно убедила себя в том, что Эмиль ее обожает, и мысль, что он обожает многих других, что, может быть, в списке его привязанностей она стоит самой последней, потрясла ее. Это была бессмыслица, но она соответствовала истине. Казалось, он стал средоточием всех ее помыслов, и она инстинктивно чувствовала, как много для нее значит его восхищение. Сознание, что она вообще придает значение его ухаживаниям, было для нее бесконечно унизительно, и все же это сознание продолжало ее мучить. Она уехала из Нью-Йорка днем и, вернувшись домой, позвонила в бакалейную лавку Нэроби. Заказала буханку хлеба, чеснок и цикорий - все это было ей не нужно. Через пятнадцать или двадцать минут он был тут как тут. - Эмиль, - сказала она. - Да? - Вы когда-нибудь писали миссис Бендер? - Миссис - как? - Миссис Бендер. - Я вообще не писал писем с прошлого рождества. Мой дядя прислал мне тогда десять долларов, и я поблагодарил его письмом. - Эмиль, вы должны знать, кто такая миссис Бендер. - Нет, не знаю. Она, наверно, покупает бакалею в другом месте. - Эмиль, вы говорите правду? - Конечно. - Ах, в какое дурацкое положение я себя ставлю, - сказала Мелиса и заплакала. - Не огорчайтесь, - сказал Эмиль. - Пожалуйста, не надо! Вы мне очень нравитесь, по-моему, вы очаровательны, но я не хотел бы, чтобы вы из-за меня огорчались. - Эмиль, в субботу я поеду в Нантакет, чтобы запереть тамошний дом. Хотите поехать со мной? - Вот так раз, миссис Уопшот, - сказал он. - Я не могу этого сделать, то есть я хочу сказать - я не знаю. Уходя, он опрокинул стул. Мелиса никогда не видела миссис Кранмер. Она даже не представляла себе, как выглядит эта женщина. И вот она села в машину и поехала в цветочный магазин на Грин-стрит. К двери был прикреплен колокольчик, и внутри пахло цветами. Миссис Кранмер вышла из задней комнаты, вытаскивая карандаш из обесцвеченных волос и улыбаясь как ребенок. Мать Эмиля была из тех вдов, что постоянно готовы откликнуться на какой-нибудь призыв или на приглашение, готовы к какому-то свиданию, которое никогда не состоится, потому что возлюбленный умер. Таких женщин можно встретить повсюду. Они отвечают на телефонные звонки на захудалых стоянках такси в маленьких городках; они только что выкрасили волосы, наманикюрили ногти, надели модельные туфли на выс