Джон Чивер. Скандал в семействе Уопшотов ----------------------------------------------------------------------- John Cheever. The Wapshot Scandal (1964). Пер. - Т. и В.Ровинские. В кн.: "Джон Чивер. Семейная хроника Уопшотов. Скандал в семействе Уопшотов. Рассказы". М., "Радуга", 1983. OCR & spellcheck by HarryFan, 19 July 2001 ----------------------------------------------------------------------- Все действующие лица этой книги, как и большинство научных терминов, вымышлены. ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 1 Снегопад в Сент-Ботолфсе начался накануне рождества в четыре часа пятнадцать минут пополудни. Старый мистер Джоуит, начальник станции, вышел с фонарем на платформу и поднял его вверх. В свете фонаря снежинки сверкали, как металлические опилки, хотя на ощупь были почти неосязаемы. Снегопад приободрил и оживил Джоуита, он воспрянул душой и телом, как будто внезапно освободился от гнетущих его несварения желудка и житейских забот. Вечерний поезд опаздывал уже на час, и снег (белый, словно привидевшийся во сне, эта белизна рябила в глазах, от нее невозможно было отделаться) - снег падал так быстро и щедро, что казалось, городишко отделился от нашей планеты и устремил свои крыши и шпили в небо. Останки коробчатого змея свисали с телеграфных проводов, напоминая о развлечениях уходящего года. - "Кто пришел в комбинезоне к миссис Мэрфи на пикник?" - громко запел мистер Джоуит, хотя прекрасно понимал, что эта песенка не соответствует ни времени года, ни сегодняшнему дню, ни достоинству железнодорожного служащего, главного распорядителя на истинной и древней границе города, у его Геркулесовых столпов. Огибая край платформы, он увидел свет в гостинице "Вайадакт-хаус", где в это самое мгновение одинокий коммивояжер наклонялся, чтобы запечатлеть поцелуй на фотографии хорошенькой девушки в каталоге товаров, высылаемых по почте. Поцелуй оставил на губах легкий вкус туши. За "Вайадакт-хаусом" шла прямая линия фонарей, пересекавшая поселковый луг, но сам поселок раскинулся полукругом, который не совпадал ни с направлением шоссе, извивавшегося в сторону моря к Травертину, ни с линией железной дороги, ни даже с излучиной реки, а отвечал повседневным нуждам его жителей, чтобы им было удобно пешком добираться до луга. Это была форма древнего городища, и, если в более погожий день посмотреть на Сент-Ботолфс с воздуха, можно было бы подумать, что он находится где-то в Этрурии. Напротив "Вайадакт-хауса", выше лавки корабельных товаров, мистер Джоуит мог различить в окнах квартиры Хестингсов, как мистер Хестингс украшает елку. Мистер Хестингс стоял на стремянке, а жена и дети подавали ему елочные игрушки и советовали, куда их повесить. Потом он вдруг нагнулся и поцеловал жену. Это он расчувствовался, оттого что праздник и метель, подумал мистер Джоуит и почувствовал себя счастливым. Казалось, счастье было повсюду - и в лавках и в домах. Старый пес по кличке Трей, преисполненный счастья, трусил по улице домой, и мистер Джоуит с любовью подумал о сент-ботолфских собаках. В городе были умные собаки, глупые собаки, кровожадные и вороватые собаки, и, когда они носились между веревками, на которых было развешано белье, опрокидывали мусорные ведра, кусали почтальона и нарушали сон праведников, они казались дипломатами и эмиссарами. Их озорство как бы сплачивало поселок. Последние покупатели шли домой, неся пару рукавиц для истопника, брошку для бабушки или набитого опилками медвежонка для маленькой Абигайл. Как и старый пес Трей, все спешили домой, и у всех был дом, куда можно было спешить. Такого городка, как наш, небось на всей земле не сыщешь, думал мистер Джоуит. Он никогда не испытывал особого желания попутешествовать, хотя и имел раз в году бесплатный билет. Он знал, что в Сент-Ботолфсе, как в любом другом месте, есть свои сплетницы и свои склочницы, свои воры и свои сутенеры, но, как и все прочие жители городка, старался скрыть все это под лоском внешних приличий, и это было вовсе не лицемерие, а просто манера поведения. В этот час почти весь Сент-Ботолфс украшал елки. Конечно, никому из жителей никогда не приходило в голову задуматься, каков друидический смысл обычая в день зимнего солнцестояния приносить из лесу в дом зеленое деревце; но в то время, о котором я пишу, они относились к своим рождественским елкам с гораздо большим (хотя и бессознательным) уважением, чем теперь. А когда елки с запутавшимися кое-где нитями мишуры становились не нужны, их не выбрасывали в мусорные ящики и не сжигали во рву у железнодорожных путей. Мужчины и мальчики торжественно устраивали из них костер на заднем дворе, восхищаясь языками пламени и смолистым запахом дыма. Тогда не говорили, как сейчас, что у Тримейнов елка облезлая, что у елки Уопшотов посередине проплешина, что елка у Хестингсов - какой-то обрубок, а у Гилфойлов, наверно, денежные затруднения, так как они за свою елку заплатили всего пятьдесят центов. Фейерверки, соперничество и пренебрежение сложными символами - все это появилось, но появилось позже. Освещение в те времена, о которых я пишу, было скудное и примитивное, а елочные игрушки переходили из поколения в поколение, как столовое серебро, и к ним прикасались с уважением, словно к праху предков. Эти украшения были, конечно, уже потрепанные и ломаные - бесхвостые птицы, колокольчики без язычков и ангелы, иногда с оторванными крыльями. Люди, выполнявшие торжественный обряд украшения елки, были одеты по-старомодному. Мужчины все были в брюках, а женщины - в юбках, кроме разве что миссис Уилстон, вдовы, и Элби Хупера, странствующего плотника: они вот уже двое суток пили виски и ходили голые. На замерзшем пруду у северной окраины городка - он назывался Пасторский пруд - два мальчика старались расчистить ледяное поле, чтобы завтра утром можно было сыграть в хоккей. Они катались взад и вперед на коньках, толкая перед собой лопаты для угля. Задача была явно невыполнимая. Оба мальчика, при всем своем рвении, прекрасно это понимали и все же, сами не зная почему, продолжали скользить взад и вперед, то приближаясь к реву водопада у плотины, то удаляясь от него. Когда снег стал слишком глубоким, чтобы проехать на коньках, мальчики прислонили лопаты к сосне и сели под ней, чтобы отвязать коньки. - Знаешь, Терри, когда ты в школе, мне без тебя скучно. - А меня в школе так нагружают, что некогда о ком-нибудь скучать. - Закурим? - Нет, спасибо. Первый мальчик вытащил из кармана мешочек с сассафрасовым корнем [дерево или кустарник из семейства лавровых; дикорастущая сассафраса встречается в приатлантических штатах Северной Америки], наструганным с помощью специально предназначенной для этой цели карандашной точилки, отсыпал щепотку на кусочек грубой желтой туалетной бумаги и свернул толстую сигарету, которая вспыхнула как факел, осветив его худенькое лицо с промелькнувшим на нем выражением нежности и запорошив пеплом его штаны. Затягиваясь дымом, он ясно различал вкус составных частей своей сигареты - едкость горящей туалетной бумаги и сладость сассафрасы. Он вздрогнул, когда дым достиг его легких, но все те был вознагражден сознанием, что он умный и взрослый. Когда коньки были отвязаны, а сигарета догорела, мальчики пустились в обратный путь к поселку. Первый дом, мимо которого они прошли, принадлежал Райдерам; он был знаменит в Сент-Ботолфсе тем, что с незапамятных времен шторы на окнах гостиной были задернуты, а дверь в нее заперта. Что прятали Райдеры у себя в гостиной? Весь городок буквально сгорал от любопытства. Может, там чей-нибудь труп, или вечный двигатель, или мебельный гарнитур восемнадцатого столетия, или языческий алтарь, или лаборатория для дьявольских опытов над собаками и кошками? Люди завязывали дружбу с Райдерами, надеясь проникнуть к ним в гостиную, но это никому не удалось. Сами Райдеры - странная, но, в сущности, довольно дружная семья - украшали свою елку в столовой, где они проводили целью дин. За домом Райдеров был дом Тримейнов; проходя мимо, мальчики видели отблеск чего-то желтого - бронзы или латуни, что намекало на богатство красок в этом доме. В молодости, путешествуя по Персии, доктор Тримейн вылечил шаха от чирьев, и в награду его одарили коврами. Ковры у Тримейнов были на столах, на рояле, на стенах и на полу, и их яркие тона бросались в глаза сквозь освещенные окна. Вдруг у одного из мальчиков - того, что курил, - возникло ощущение, будто ярость пурги и теплота красок в доме Тримейнов чем-то связаны между собой. Это было как откровение, да такое волнующее, что он пустился бежать. Его приятель трусил рядом с ним до угла, и там до их слуха донесся звон колоколов церкви Христа Спасителя. Приходский священник собирался благословить участников церковного хора, который должны были сегодня ходить по домам и славить Христа, а сейчас они стояли в гостиной священника. От их одежды исходил горьковатый и возбуждающий запах метели. В комнате было уютно, чисто, тепло, и пока хористы не вошли туда все в снегу, в ней приятно пахло. Они знали, что мистер Эплгейт сам убирает комнату, потому что он холостяк и экономку не нанимает, не желая допускать в свое святилище женщин. Он был высокого роста, со странным, даже каким-то стильным изгибом спины, который соответствовал округлости нижней части его живота; живот этот он носил перед собою величественно и удовлетворенно, словно в нем хранились деньги и ценные бумаги. Время от времени мистер Эплгейт похлопывал себя по животу - своей гордости, своему другу, своему утешению, своему сосуду греха. Когда он был в очках, то производил впечатление дородного и милостивого священнослужителя, но, когда снимал их, чтобы протереть, оказывалось, что взгляд у него проницательный и усталый, а дыхание отдает джином. Он вел одинокую жизнь, и чем старте становился, тем сильнее одолевали его сомнения насчет святого духа и девы Марии, и он в самом деле пил. Когда он принял здешний приход, старые девы вышили ему епитрахиль и украсили рисунками его молитвенники; однако когда выяснилось, что он к их знакам внимания равнодушен, они стали требовать от приходского совета и от епископа, чтобы его уволили как пьяницу. По в ярость их приводило не его пьянство. Их женские чувства были прежде всего оскорблены его притязаниями на безбрачно и решительным нежеланием жениться; и они жаждали увидеть его опозоренным, лишенным духовного сана, несущим свою кару, гонимым по Уилтон-трейс мимо старого фармацевтического заводика до самых границ поселка. В довершение всего мистер Эплгейт с недавних пор начал страдать галлюцинациями. Ему казалось, будто, причащая, он слышал, о чем молились и чего просили его прихожане. Их губы не шевелились, и он знал, что это галлюцинация, своего рода безумие, но, когда он шел от одной коленопреклоненной фигуры к другой, ему мерещилось, будто он слышит, как они спрашивают: "Господи всемогущий, продавать мне несушек или нет?", "Надеть мне зеленое платье?", "Срубить мне яблони?", "Купить мне новый холодильник?", "Послать ли мне Эммита в Гарвардский университет?". - Выпей сне в память о том, как кровь Христова пролита была за тебя, и вознеси благодарность! - говорил мистер Эплгейт, надеясь избавиться от этой навязчивой иллюзии, а в ушах у него все звучало: "Поджарить мне на завтрак колбасу?", "Принять мне таблетку от печени?", "Купить мне "бьюик"?", "Подарить мне Элен золотой браслет или подождать, пока она станет старше?", "Покрасить мне лестницу?". У него было такое чувство, будто все возвышенные человеческие переживания - обман, будто вся людская жизнь есть лишь цепь мелких забот. Покайся он в грехе пьянства и в том, что серьезно сомневается в существовании вечного блаженства, пришлось бы ему кончить наклеиванием почтовых марок в каком-нибудь епархиальном управлении, а он чувствовал себя для этого слишком старым. - Боже всемогущий, - сказал он громко, - благослови сих рабов твоих, славящих рождество единородного сына твоего, ему же с тобой, о всемогущий отец, и с духом святым да будет честь и слава и ныне, и присно, и во веки веков. Аминь! От благословения исходил явный запах можжевельника. - Аминь! - отозвались хористы и спели стих из "Christus Natus Hodie" ["Днесь Христос родился" (лат.)]. Они были так поглощены и обезоружены пением, что их лица казались необычайно открытыми, как распахнутые настежь окна, и мистеру Эплгейту доставляло удовольствие заглядывать в них - в это мгновение они казались такими разными. Ближе всех к священнику была Гарриет Браун, которая служила в цирке и пела романтические песенки во время представления живых скульптур. Она была замужем за каким-то шалопаем, и теперь ей приходилось содержать всю семью, выпекая торты и пироги. Жизнь ее была сурова, и бледное лицо ее было отмечено суровостью. Рядом с Гарриет стояла Глория Пендлтон, отцу которой принадлежала мастерская по ремонту велосипедов. Они были единственными цветными в поселке. Десятицентовое ожерелье на шее Глории казалось бесценным сокровищем: она облагораживала все, к чему прикасалась. Ее красота не была первобытной или дикой, это была красота необыкновенного аристократизма, она как бы оттеняла пухлость и бледность Люсиль Скиннер, стоявшей справа от Глории. Люсиль успела пять лет проучиться в музыкальной школе в Нью-Йорке. Ее обучение, по подсчетам, стоило около десяти тысяч долларов. Ей сулили карьеру оперной примадонны, а чья голова не закружится при мысли о "Сан-Карло" и "Ла Скала", о громовых овациях, кажущихся нам самой прекрасной и самой сердечной улыбкой, которую способен подарить мир! Сапфиры и мех шиншиллы! Но, как всякий знает, стезя, ведущая к славе, запружена людскими толпами, и на ней преуспевают те, кто неразборчив в средствах. А поэтому Люсили пришлось вернуться домой и честным трудом зарабатывать на жизнь, давая уроки игры на фортепьяно в парадной гостиной своей матери. Ее любовь к музыке - это в равной мере относилось к большинству хористов, подумал мистер Эплгейт, - всепоглощающая страсть, приносящая одни только разочарования. Рядом с Люсилью стояла миссис Коултер, жена местного водопроводчика. Она была уроженкой Вены и до замужества работала швеей. Это была хрупкая смуглая женщина с темными кругами под глазами, словно от копоти. Подле нее стоял старый мистер Старджис; он носил стоячие целлулоидные воротнички и широкие парчовые галстуки и не упускал случая публично петь с тех самых пор, как пятьдесят лет тому назад был принят в певческий клуб своего колледжа. Позади мистера Старджиса стояли Майлз Хауленд и Мэри Перкинс, которые собирались весной пожениться, но уже с прошлого лета были любовниками, хотя никто об этом не знал. Он впервые раздел ее во время грозы в сосновой рощице за Пасторским прудом, и с тех пор Они все время только об одном и думали: где и когда в Следующий раз? С другой стороны, они проводили свои дни в мире, освещенном умными и доверчивыми лицами их родителей, которых они любили. Майлз и Мэри с утра отправились на Баском-Айленд, позавтракали на открытом воздухе и целый день не одевались. Это было восхитительно. Или они совершили грех? Вдруг им суждено гореть в аду, трястись в лихорадке, изнывать в параличе? Вдруг его убьет молния во время игры в бейсбол? Позже, в этот самый сочельник, он будет прислуживать в алтаре при святом причастии в белоснежном и алом одеянии; делая вид, что молится, он будет искать взглядом в темной церкви ее профиль. Ежели принять во внимание все те обеты, что он дал, такое поведение могло бы показаться мерзостным грехом, но какой же это грех? Ведь если бы его плоть не вдохновила дух, он никогда бы не узнал этого ощущения силы и легкости во всем теле, этой полноты сердца, этой безусловной веры в радостную весть о рождестве Христовом, о звезде на востоке и о поклонении волхвов. Если он проводит ее домой из церкви в самый разгар бурана, ее добрые родители, глядишь, предложат ему остаться переночевать, и тогда она сможет прийти к нему. Мысленно он слышал скрип ступенек, видел белизну подъема ее ноги и, в своей святой невинности, думал, как же он чудесно устроен: может одновременно и Спасителя славить, и ножку своей возлюбленной созерцать. Рядом с Мэри стоял Чарли Андерсон, обладатель необыкновенно нежного тенора, а около него - близнецы Бассеты. В сумерках, одетые из-за метели кто во что горазд, участники хора выглядели страшно жалкими, но стоило им запеть - и все преобразились. Негритянка стала похожа на ангела, а толстушка Люсиль грациозно закинула голову и словно позабыла про свою бесцельно ушедшую молодость, проведенную на дождливых улицах вокруг Карнеги-холла [самый большой концертный зал в Нью-Йорке]. Это мгновенное преображение всех хористов взволновало мистера Эплгейта, и он почувствовал, как в нем возрождается вера, почувствовал, что перед ними открывается целая бесконечность неосуществленных возможностей, безграничная радость покоя, восторг света и красок, земля обетованная! Или все это сделал джин? Хористы, пока продолжалось пение, казались очищенными от всех грехов, но, едва замерла последняя нота, они столь же внезапно снова сделались самими собой. Мистер Эплгейт поблагодарил их, и они направились к выходу. Священник отвел в сторону старого Старджиса и тактично заметил: - Я знаю, вы человек очень здоровый, но не слитком ли вам рискованно выходить в такую погоду? По радио сказали, что такой метели не было уже сто лет. - О нет, спасибо, - сказал мистер Старджис, который был глух. - Перед тем как выйти из дому, я выпил чашку молока с печеньем. Участники хора покинули дом священника и направились к лугу. Пение можно было услышать и в продуктовой лавке, которую Барри Фримен уже запирал. Барри окончил Эндоверскую академию и в рождественские каникулы, когда он был на последнем курсе, пришел в смокинге на танцевальный вечер, устроенный "Восточной звездой" [связанная с масонами благотворительная организация]. Как только он появился, все начали смеяться. Он подошел к одной девушке, потом к другой, а когда все они отказались с ним танцевать, попытался втиснуться в круг танцующих, но его с хохотом изгнали. Он с полчаса простоял, подпирая стенку, а потом надел пальто и сквозь пургу пошел домой. О его появлении в смокинге не забыли. - Моя старшая дочь, - говорила какая-нибудь женщина, - родилась через два года после того, как Барри Фримен явился в своем обезьяньем наряде на танцы в рождественскую ночь. Это был переломный момент в его жизни. Возможно, это послужило причиной того, что Барри так и не женился и вот теперь, в канун рождества, вернется в пустой дом. Пение можно было услышать и в универсальном магазине Брайента ("Цены Вне Конкуренции"), где старая Люси Маркем разговаривала по телефону. - У вас есть законсервированный "Принц Альберт" [название длиннополого сюртука особого покроя], мисс Маркем? - спросил детский голос. - Да, милочка, - сказала мисс Маркем. - А ну, сейчас же брось дурачить мисс Маркем! - приказала Алтеа Суини, телефонистка. - Не для того вам поставили телефон, чтобы дурачить людей, да еще в сочельник. - Вмешиваться в частные телефонные разговоры незаконно, - сказал ребенок. - Я только спрашиваю мисс Маркем, есть ли у нее законсервированный "Принц Альберт". - Да, милочка, - сказала мисс Маркем. - Ну так выкиньте его, - сказал ребенок, давясь со смеха. Алтеа переключила свое внимание на более интересный разговор - восьмидесятипятицентовый вызов штата Нью-Джерси, сделанный из аптеки Прескота. - Это я, мама, я, Долорес, - говорил незнакомый голос. - Это Долорес. Я в городке, который называется Сент-Ботолфс... Нет, я не пьяна, мама. Я не пьяна. Просто хотела поздравить тебя с рождеством, мама... Просто хотела поздравить тебя с рождеством. И дядю Пита и тетю Милдред тоже. Поздравляю всех вас с рождеством. Она громко кричала. - "...в праздник святого Стефана укутана снегом земля", - пели славильщики. Однако голос Долорес, в котором звучало предвидение заправочных колонок и мотелей, автострад и открытых круглые сутки магазинов самообслуживания, больше говорил о будущем мира, чем пение на лугу. Участники хора свернули на Бот-стрит, к дому Уильямсов. Они знали, что гостеприимства там не дождешься - не потому, что мистер Уильяме был скуп, а потому, что он-опасался, как бы подобное гостеприимство не отразилось на безупречной репутации банка, где он был президентом. Консерватор по натуре, он хранил у себя в кабинете фотографию Вудро Вильсона в рамке красного дерева, изготовленной из остатков старого стульчака. Его дочь, приехавшая домой из колледжа мисс Уинсор, и сын, вернувшийся на каникулы из школы святого Марка, стояли с отцом и матерью в дверях и кричали: - Веселого рождества! Веселого рождества! За Уильямсами жили Брэтлы, которые пригласили славильщиков зайти и выпить по чашке какао. Джек Брэтл женился на дочке Девенпортов из Травертина. Брак оказался неудачным, и, услышав от кого-то, что петрушка - хорошее средство, возбуждающее половую активность, Джек посадил у себя в огороде десяток рядов петрушки. Как только петрушка выросла, на нее стали совершать набеги кролики; и, выйдя однажды ночью на огород с дробовиком, Джек смертельно ранил в живот рыбака-португальца по имени Мануэл Фада, который уже несколько лет был любовником его жены. Он предстал перед окружным судом по обвинению в непредумышленном убийстве и был оправдан, но его жена убежала с коммивояжером, торговавшим древесиной, и теперь Джек жил с матерью. За домом Брэтла находился дом Даммеров, где славильщиков угостили вином из одуванчиков и сладким печеньем. Мистер Даммер, болезненный человек, иногда бравший заказы на шитье, был отцом восьми детей. Его высоченные сыновья и дочери выстроились в гостиной неопровержимым свидетельством его мощи. Миссис Даммер как будто опять была беременна, хотя едва ли можно было утверждать это с определенностью. В прихожей висела ее девичья фотография - на ней была изображена хорошенькая молодая женщина, стоящая рядом с чугунной ланью. Мистер Даммер подписал под фотографией: "Две красавицы". Выходя из дому на метель, славильщики кивком головы показывали друг другу на эту надпись. Около Даммеров жили Бретейны, которые десять лет тому назад побывали в Европе, где купили маленькие вифлеемские ясли с младенцем Иисусом, служившие предметом всеобщего восхищения. Хейзл, единственная дочь Бретейнов, сидела в гостиной с мужем и детьми. Во время венчания Хейзл, когда мистер Эплгейт спросил, кто выдает девушку замуж, миссис Бретейн встала со скамьи и заявила: - Я выдаю. Она моя, а не его. Я за ней ухаживала, когда она болела. Я шила ей платья. Я помогала ей готовить уроки. А он никогда ничего не делал. Она моя, и выдаю ее замуж только Я. Этот необычный поступок как будто вовсе не помешал семейному счастью Хейзл. Муж ее выглядел человеком состоятельным, а дети были красивые и умели себя вести. В нижнем конце улицы находился дом старой Гоноры Уопшот. Славильщики знали, что там их угостят ромом с сахаром и специями. В буран старый дом, где топились все печи и изо всех труб шел дым, казался чудесным созданием человеческих рук, уютным жилищем; этот дом был словно по кирпичику, комната за комнатой, создан воображением какого-нибудь бездомного художника или безнадежно одинокого матроса, который, с тяжелой от похмелья головой, ютился где-нибудь в меблированных комнатах. Мэгги, служанка, ввела пришедших в комнату и обнесла всех ромом. Гонора стояла в углу гостиной, старая дама в черном платье, обильно посыпанном не то мукой, не то тальком. Мистер Старджис взял на себя обязанности хозяина. - Прочитайте нам стихотворение, Гонора, - попросил он. Она отошла к роялю, оправила платье и начала: Герольдами небес провозглашенный, Кружится снег над голыми полями, Как будто и не падая на землю; И белизна воздушная укрыла Холмы и рощи, небеса и реку, Окутала и сад и дом на ферме... [Ральф Уолдо Эмерсон (1803-1882), "Метель"] Она прочла до конца, ни разу не сбившись, а потом все спели "Радость в мире". Это был любимый гимн миссис Коултер, и она прослезилась. События в Вифлееме казались ей не откровением, а утверждением того, что она всегда знала в глубине души, - удивительного многообразия жизни. Именно ради этого дома, ради этого общества, ради этой вьюжной ночи Он жил и умер. И как чудесно, думала миссис Коултер, что явление Спасителя осенило наш мир благодатью. Как чудесно, что она способна так радоваться этому! Когда гимн окончился, она утерла слезы и сказала Глории Пендлтон: - Разве это не чудесно? Мэгги снова наполнила стаканы. Все отказывались, все выпили и, выйдя снова в метель, подобно мистеру Джоуиту, почувствовали, что всюду, всюду вокруг них счастье. Но по меньшей мере одно одинокое существо было в Сент-Ботолфсе, одинокое и таящееся от людей. Это был старый мистер Споффорд, который быстро, по-воровски, шел тропинкой к реке, неся какой-то таинственный мешок. Он жил бобылем на краю города, зарабатывая на существование починкой часов. Когда-то семья его жила в достатке, и он путешествовал и учился в колледже. Что же он нес к реке в сочельник, в эту невиданную метель? Вероятно, тут крылась какая-то тайна, он что-то хотел уничтожить; но какие документы могли храниться у одинокого старика и почему из всех ночей он выбрал именно эту, чтобы утопить свою тайну в реке? Мешок, который он нес, был просто наволочкой, а в ней лежали девять живых котят. Они шевелились в мешке, громким мяуканьем требуя молока, их неуместная живучесть причиняла мистеру Споффорду мучения. Он пытался отдать их сначала мяснику, потом торговцу рыбой, мусорщику и аптекарю, по кому нужен в сочельник бесприютный котенок, а взять на себя заботу о девяти котятах он не мог. Ведь не его же вина, что старая кошка принесла потомство - поистине в этом не был виноват никто, - но, чем ближе к реке, тем тяжелее ощущал он бремя своей вины. Его терзало то, что он уничтожит заложенную в них жизненную силу, лишит их жизни. Считают, что животные не предчувствуют смерти; однако в наволочке шла отчаянная, полная тревоги борьба. И мистеру Споффорду было холодно. Он был стар и ненавидел снег. С трудом продвигаясь к реке, он как бы видел в этой метели обреченность нашей планеты. Весна никогда не наступит. Долина Уэст-Ривер никогда больше не превратится в чашу, полную травы и фиалок. Сирень никогда вновь не зацветет. Глядя, как снег заметает поля, он всем своим существом знал, что цивилизация гибнет: Париж погребен под снегом, Большой канал [канал в Венеции] и Темза замерзли, Лондон покинут, и в пещерах на склоне Инсбрукских гор горстка уцелевших людей теснится у костра, сложенного из ножек стульев и столов. Жестокая, мучительная, совсем русская зима, думал он, гибель всякой надежды. Стужа уничтожила в нем радость, отвагу, все добрые чувства. Он пытался заглянуть на час вперед в будущее, представить себе мягкую оттепель, какой-нибудь милосердный юго-западный ветер - голубые струи реки, тюльпаны и гиацинты в цвету, огромные звезды весенней ночи, развешенные но небесному древу, - но вместо этого чувствовал во всем своем теле и в мучительном биении сердца только холод глетчера, холод ледникового периода. Река замерзла, но у берега, там, где круглилась излучина, оставалось небольшое пространство открытой воды. Проще всего было бы положить в наволочку камень, но этот камень мог ушибить котят, которых мистер Споффорд собирался умертвить. Он завязал узлом край мешка и подошел к воде - шум в наволочке стал громче и жалобнее. Берег был обледенелый, река глубокая. Снег слепил глаза. Когда мистер Споффорд опустил мешок в воду, тот поплыл; пытаясь потопить его, старик потерял равновесие и сам упал в воду. - Помогите! Помогите! Помогите! - кричал он. - Помогите! Помогите! Помогите! Я тону! Но никто его не услышал, и прошло несколько недель, прежде чем его хватились. Потом раздался гудок - это гудел вечерний поезд, который, разметая сугробы снегоочистителем паровоза, привез домой последних пассажиров, привез их к старым домам на Бот-стрит, где ничего не менялось и все было знакомо, где никто не терзался и никто не горевал и где через несколько часов все души будут подвергнуты оценке и добрые люди получат тобогганы и санки, коньки и лыжи, пони и золотые монеты, а злые ничего не получат, кроме куска каменного угля. 2 Семья Уопшотов поселилась в Сент-Ботолфсе в семнадцатом веке. Я хорошо знал их, я занимался изучением их дел и даже посвятил лучшие, наиболее плодотворные годы моей жизни составлению их семейной хроники. Это были довольно дружелюбные люди. Когда вы встречали кого-нибудь из них на улицах Сент-Ботолфса, он вел себя так, будто радостно ждал этой случайной встречи; но, если вы ему о чем-нибудь рассказывали - например, о том, что Уэст-Ривер вышла из берегов или что ресторан "Пинкхемс-Фолли" сгорел дотла, - он мимолетной улыбкой давал вам понять, что вы заблуждаетесь. Уопшотам обычно ничего не рассказывали. Нежелание получать какую-либо информацию было, по-видимому, их семейной чертой. Они были очень высокого мнения о себе, они так безмерно себя уважали, что просто не представляли, как это они могут не знать о каком-нибудь наводнении или о пожаре, хотя бы даже в то время путешествовали по Европе. Я учился в школе вместе с их мальчиками, соревновался с Мозесом во время гонок, которые устраивал Травертинский парусный клуб, и играл в футбол с ним и с его братом. Они имели обыкновение громко окликать друг друга, как будто, выкрикивая свою фамилию через все поле, делали ее хоть немножко бессмертной. Я провел много приятных часов в доме Уопшотов на Ривер-стрит, и все же я хорошо помню, что они могли в любую минуту заставить меня почувствовать мое одиночество и мучительно ясно дать мне понять, что я для них чужой. Мозес в те годы, когда я ближе всего его знал, обладал той привлекательной внешностью, которая помогает юноше блестяще окончить среднюю школу, по, увы, не слишком способствует дальнейшему преуспеянию в науках. У него были темно-золотистые волосы и желтоватый цвет лица. Все любили Мозеса, в том числе сент-ботолфские собаки, и он принимал это просто и с самой естественной скромностью. А вот другого брата, Каверли, не любил никто. У него была длинная шея и неприятная привычка хрустеть суставами пальцев. Сара Уопшот, мать Мозеса и Каверли, красивая и стройная женщина, носила пенсне, произносила слово "интересно" как "интерестно" и утверждала, что шестнадцать раз прочла роман "Миддлмарч". У нее была привычка забывать книги в саду, и томики собрания сочинений Джордж Элиот от дождя покрылись бурыми пятнами и покоробились. Их отец, Лиэндер, был одним из тех массачусетских янки, которые всегда кажутся мальчишками, хотя на склоне лет он был похож на мальчика, узревшего Медузу Горгону. У него было румяное лицо, красивые голубые глаза и густые седые волосы. Он говорил "компас" вместо "компас" и "рапорт" вместо "рапорт" и последние годы жизни водил прогулочное судно между Травертином и увеселительным парком в Нангасаките. Лиэндер утонул во время купания. Миссис Уопшот умерла через два года и вознеслась на небеса, где, вероятно, у нее хлопот полон рот, ибо она принадлежала к первому поколению американских женщин, добившихся равноправия с мужчинами. Всю жизнь она, не щадя сил, занималась добрыми делами. Она основала Женский клуб, Клуб последних известий, была председательницей Общества защиты животных и попечительницей Дома призрения незамужних матерей. В результате столь многообразной деятельности в доме на Ривер-стрит всегда было полно пыли, цветы в вазах увядали, а часы вечно стояли. Сара Уопшот была из тех женщин, которые привыкли рассматривать простые домашние обязанности как нечто им не подобающее. Каверли женился на девушке по имени Бетси Маркус, уроженке бесплодного края в штате Джорджия, она работала барменшей в молочном буфете на Сорок второй улице. В то время, о котором я сейчас пишу, он работал на ракетном полигоне в Талифере. Мозес бросил службу в банке, куда его приняли учеником, и устроился в маклерскую фирму "Леопольд и Кo", пользовавшуюся сомнительной репутацией. Он женился на Мелисе Скаддон. И у Мозеса и у Каверли было по сыну. Представьте их себе летним вечером в чудесный предобеденный час на лужайке, которая тянется от их дома до берега Уэст-Ривер. Миссис Уопшот дает Лулу, кухарке, урок пейзажной живописи. Они поставили мольберт чуть правее остального общества. Миссис Уопшот предлагает Лулу посмотреть на реку сквозь картонную рамку и говорит: - Cherchez le motif [ищите сюжет (фр.)], Лулу. Cherchez le motif. Лиэндер пьет виски и любуется окрестностями. Для человека, который во всем до мозга костей провинциал, Лиэндер прожил куда более разнообразную жизнь, чем можно было бы подумать. Однажды он добрался на запад до самого Кливленда с театральной труппой, игравшей Шекспира, а несколько лет спустя, на деревенской ярмарке, поднялся на воздушном шаре, наполненном нагретым воздухом, до высоты в сто двадцать семь футов. Он гордится собою, гордится своими сыновьями; частица этой гордости сквозит в спокойном, испытующем взгляде, которым он окидывает речные берега, думая при этом, что все реки в мире достаточно древние, но реки его страны, наверно, древнее всех. Каверли окуривает яблони, чтобы уничтожить яблонную моль. Мозес складывает парус. Из открытых окон доносится Вальдштейнова соната [соната Бетховена, опус 53], ее играет кузен Деверо, готовящийся к своему осеннему концерту. У Деверо беспокойное смуглое лицо, ему нет еще и двенадцати лет. - Свет и тень, свет и тень, - говорит старая тетя Гонора об игре Деверо. То же самое она сказала бы о Шопене, Стравинском или Телониусе Монке [современный американский музыкант, руководитель джаза]. Этой старой женщины, которой перевалило за семьдесят, все побаиваются. Она одета во все белое. (В День труда [официальный рабочий праздник в США, отмечаемый в первый понедельник сентября] она переключится на черный цвет.) Деньги Гоноры не раз спасали семью от позора или от еще худших бед, и, хотя ее собственный дом расположен в другом конце поселка, она окидывает ландшафт и действующих на его фоне персонажей взглядом собственника. Попугаи в клетке, висящей у черного хода, восклицает: "Юлий Цезарь, я крайне возмущен!" Это все, что он говорит. Каким упорядоченным, чистым и разумным кажется мир, а главное, каким светлым, словно это начало мира, его ясное утро. На самом деле солнце уже проделало значительную часть своего пути, равно как и история этой части страны, но все же у них впереди еще немалый путь, и они бодро смотрят вперед. Неожиданно из окна кухни вырываются клубы черного дыма - сгорели булочки, но это неважно. Уопшоты ужинают в мрачной столовой, играют несколько робберов в вист, целуют друг друга на прощание с пожеланием спокойной ночи и идут спать, чтобы видеть приятные сны. 3 Неприятности начались однажды днем, когда Каверли Уопшот соскочил с подножки почтового поезда - единственного идущего на юг поезда, который останавливался в городке Сент-Ботолфс. Дело было в конце зимы; только-только начинало смеркаться. Снег уже сошел, по земля еще была покрыта жухлыми прошлогодними листьями, и природа словно еще не оправилась от февральских метелей. Каверли пожал руку мистеру Джоуиту и осведомился о своих родных. Он помахал буфетчику из "Ванадакт-хауса", помахал Барри Фримену, стоявшему за прилавком своей продуктовой лавки, и громко приветствовал Майлза Хауленда, выходившего из подъезда банка. Вечернее небо сияло ярко и тревожно, но редкие, будто ненастоящие, как на театральной декорации, звезды не озаряли темной лужайки. Это был спектакль, который целиком исполнялся в воздухе. Между домами Каверли видел Уэст-Ривер; по ней плыл огромный груз приятных для него воспоминаний; этот пейзаж, пронизанный светом, создал у него неправдоподобное впечатление, будто долгая история реки стала очищающей силой, сделавшей воду пригодной для питья. Он повернул направо, на Бот-стрит. Миссис Уильямс сидела у себя в гостиной и читала газету. В доме Брэтлов свет горел только в кухне. У Даммеров было темно. Миссис Бретейн, прощавшаяся с каким-то гостем, поздравила Каверли с приездом. Затем он свернул на дорожку, которая вела к дому тети Гоноры. Мэгги открыла дверь, и он поцеловал ее. - У нас одни только мясные консервы, - сказала Мэгги. - Тебе надо будет зарезать цыпленка. Каверли прошел по длинному коридору мимо висевших на стенах семи видов Рима и очутился в библиотеке, где застал свою старую тетю с открытой книгой на коленях. Здесь был его "дом, любимый дом" [название и рефрен популярной американской песни, написанной Джоном Говардом Пейном (1792-1852)], начищенная медь, запах яблоневых дров, горящих в камине. - Каверли, дорогой! - воскликнула Гонора в порыве любви и поцеловала его в губы. - Гонора, - сказал Каверли, обнимая ее. Потом они отступили на шаг и с лукавой усмешкой стали рассматривать друг друга, ища перемен. Седые волосы Гоноры были еще густые, лицо по-прежнему львиное, но ее новые искусственные челюсти были плохо пригнаны и делали ее похожей на людоедку. Это впечатление свирепости напомнило Каверли, что его тетя никогда не фотографировалась. Во всех семейных альбомах она фигурировала либо спиной к аппарату (она в этот момент убегала прочь), либо закрывала лицо руками, сумочкой, шляпой или газетой. Взглянув на эти карточки, всякий, кто ее не знал, мог бы подумать, что ее разыскивают по обвинению в убийстве. Гонора пришла к заключению, что Каверли похудел, и так ему и сказала. - Ты тощий, - сказала она. - Да. - Я велю Мэгги принести тебе портвейна. - Я бы лучше выпил виски. - Ты не пьешь виски, - сказала Гонора. - Раньше не пил, - ответил Каверли, - а теперь пью. - Неужели чудеса никогда не кончатся? - спросила Гонора. - Если ты собираешься резать цыпленка, - сказала Мэгги, появляясь на пороге, - лучше зарезать его сейчас, а то ты и до полуночи не поужинаешь. - Сейчас зарежу цыпленка, - сказал Каверли. - Говори громче, - сказала Гонора. - Она совсем оглохла. Каверли пошел вслед за Мэгги через дом в кухню. - Она стала еще более сумасшедшей, - сказала Мэгги. - Теперь она твердит, что у нее бессонница. Говорит, что уже несколько лет подряд не спит. И что же, вхожу я как-то под вечер в гостиную, чай принесла, и на тебе. Она знай себе спит. Даже храпит. Я ей говорю; "Проснитесь, мисс Уопшот. Вот ваш чай". Она отвечает; "При чем тут проснитесь? Я не спала, я просто, - говорит, - была погружена в глубокие размышления". А теперь она задумала купить машину. Господи Иисусе, это ведь все равно что голодного льва на улицу выпустить. Она же будет наезжать на невинных маленьких детей и убивать их, если только сама сначала не убьется. Старухи издавна привыкли постоянно злословить друг о друге за глаза, но их выдумки были так неправдоподобны, что их невозможно было принять всерьез. Слух у Мэгги был превосходный, но Гонора вот уже несколько лет уверяла всех, что ее кухарка ничего не слышит, Гонора всю жизнь отличалась эксцентричностью, но Мэгги говорила всем в поселке, что ее хозяйка спятила. Они приписывали друг другу самые невероятные физические и умственные недостатки и делали это так наивно, что вряд ли кто-нибудь хоть на грош верил в их злой умысел, когда они оговаривали одна другую. Каверли разыскал в чулане топор и спустился по деревянным ступенькам в сад. Вдали слышались голоса детей: их гнусавый выговор не оставлял сомнений в том, в какой части Америки они живут. Из курятника, помещавшегося за живой изгородью, доносилось кудахтанье. Здесь, в этом малонаселенном местечке, Каверли почувствовал себя необыкновенно счастливым, недовольство и нервозность как рукой сняло. Он знал, что в этот самый час картежники бредут по лугу к зданию пожарки, в этот самый час тоска молодежи, которую раздражает жизнь в маленьком поселке, достигает своего апогея, Каверли вспоминал, как сам сидел на заднем крыльце родительского дома на Ривер-стрит, терзаясь такой жаждой любви, дружбы и славы, что просто выть хотелось. Он пролез сквозь изгородь к курятнику. Куры-несушки были уже в курятнике, но несколько петушков еще искали корм в своем дворике. Он загнал их в курятник и, провозившись, к стыду своему, достаточно долго, ухватил-таки одного из них за желтую лапу. Петушок пронзительно вопил о пощаде, и Каверли, кладя его голову на чурбан и отрубая ее, успокаивающе, как он надеялся, разговаривал с ним. Держа трепещущее туловище подальше от себя, он опустил его шеей вниз, чтобы кровь вытекла на землю. Мэгги принесла ему ведро кипятку и старый номер сент-ботолфской газеты "Энтерпрайз", и он ощипал и выпотрошил курчонка, постепенно теряя к цыплятам всякий вкус. Потом отнес его на кухню, а сам ушел к старой тетке в библиотеку, куда Мэгги подала виски и содовую воду. - Теперь можно и поговорить? - спросил Каверли. - Думаю, да, - сказала Гонора. Она уперлась локтями в колени и наклонилась вперед. - Ты хочешь поговорить о доме на Ривер-стрит? - Да. - Никто его не возьмет в аренду и никто не купит, и сердце мое обливается кровью, когда я вижу, как он ветшает. - В чем же тут дело? - В октябре его сняли Уайтхоллы. Въехали и сразу же выехали. Потом его взяли в аренду Хэверстроу. Те выдержали неделю. Миссис Хэверстроу болтала по всем лавкам, что в доме водятся привидения. Но откуда, - спросила Гонора, поднимая голову, - откуда там привидения? У нас всегда была счастливая семья. Никто из нас в жизни не имел дела с призраками. И все же весь город только о том и говорит. - А что рассказывала миссис Хэверстроу? - Миссис Хэверстроу всех уверяла, что там живет призрак твоего отца. - Лиэндера? - спросил Каверли. - Но зачем же Лиэндеру возвращаться и беспокоить людей? - спросила Гонора. - Нельзя, конечно, сказать, чтобы он не верил в привидения. Просто ему до них не было дела. Я слыхала, он много раз говорил, что, мол, привидения - это но компания для порядочного человека. Ты ведь знаешь, он был такой добрый! Он даже мух и мошек не бил мухобойкой, а в двери выпроваживал, словно гостей. Зачем же ему возвращаться? Чтобы выпить чашку молока с печеньем? Конечно, и он имел недостатки. - Вы были с нами, - спросил Каверли, - в тот раз, когда он в церкви закурил сигарету? - Что это ты выдумал? - сказала Гонора, вставая на защиту прошлого. - Нет, правда, - настаивал Каверли. - Это было в сочельник, и мы пошли к причастию. Отец, помню, казался в тот день очень набожным. Он то вставал, то садился, все время крестился и во весь голос выкрикивал ответы. А потом, перед благословением, вытащил из кармана сигарету и закурил. Тогда-то я и увидел, что он вдрызг пьян. Я ему сказал: "Папа, нельзя курить в церкви"; но мы сидели на одной из передних скамей, и его видела куча народу. Тогда я хотел быть сыном мистера Плузински, фермера. Не знаю почему, разве только потому, что все Плузински были очень серьезные люди. Мне казалось, что, будь я сыном мистера Плузински, я был бы просто счастлив. - Стыдно тебе так думать, - сказала Гонора. Затем вздохнула и уже другим тоном нехотя добавила: - Было еще кое-что. - Что именно? - Помнишь, как он раздавал пятицентовики Четвертого июля? [День независимости, национальный праздник в США] - Ну да. Каверли мысленно увидел разукрашенный фасад родного дома. Со второго этажа свешивается большой флаг; темно-красные полосы на нем поблекли и стали цвета запекшейся крови. После парада и до начала бейсбольного матча отец стоял на крыльце и раздавал новые пятицентовики детям, которые выстраивались в очередь вдоль всей аллеи Ривер-стрит. Деревья уже покрывала густая листва, и свет в воспоминаниях Каверли был совершенно зеленым. - Так вот, ты, наверное, помнишь, что эти пятицентовики он держал в ящике из-под сигар. Он выкрасил его в черный цвет. Я как-то осматривала дом и нашла этот ящик. Там еще остались пятицентовики. Многие из них были фальшивые. Наверное, он сам их делал. - Вы хотите сказать... - Ш-ш-ш, - перебила Гонора. - Ужин подан, - сказала Мэгги. После ужина Гонора казалась усталой, и Каверли, попрощавшись с ней в прихожей, поцеловав ее и пожелав спокойной ночи, пошел к себе домой, на другой конец города. Дом с осени пустовал. Ключ лежал на подоконнике; дверь распахнулась, и в лицо ударил сильный запах плесени. Здесь Каверли был зачат и родился, здесь он впервые познал радость жизни; и ему было горько, что в этом месте, с которым связано столько прекрасных воспоминаний, теперь царит такое запустение. Впрочем, Каверли знал, что это настроение шло на иначе как от врожденного безрассудства, побуждающего нас бояться перемен, хотя все вокруг непрерывно меняется. Каверли зажег свет в холле и в гостиной и принес из сарая несколько поленьев. Сначала он был полностью поглощен укладкой дров в камин и разжиганием огня. Но вот огонь разгорелся, и Каверли, один в таком множестве пустых комнат, очутился во власти тяжелых предчувствий, словно он был не у себя дома, а вторгся куда-то, куда ему нельзя было входить. Этот дом по договору, праву наследования и по воспоминаниям принадлежал ему и его брату. Он отвечал за то, чтобы не протекала крыша и чтобы дом был вообще в порядке. Это он разбил вазу на камине и прожег в диване дыру. Он не верил в привидения, призраки, духов и прочие разновидности беспокойных мертвецов. Ему было двадцать восемь лет, он был счастлив в браке и гордился своим сыном. Он весил сто тридцать восемь фунтов, отличался завидным здоровьем и только что съел цыпленка. Таковы были факты. Он взял с полки "Тристрама Шенди" [роман английского писателя Лоренса Стерна (1713-1768); полное название - "Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена"] и принялся читать. В кухне послышался громкий шум, который так испугал Каверли, что у него вспотели ладони. Он оторвался от книги и долго сидел с поднятой головой, пока не включил этот шум в сферу реальной действительности. Возможно, это была ставня, упавшее полено, какое-нибудь животное или же кто-нибудь из тех легендарных бродяг, о которых толковала местная демонология и которые, по рассказам, жили в пустых фермерских домах, а уходя, оставляли после себя золу в камине, пустые коробки из-под нюхательного табака, выдоенных коров и перепуганных насмерть старых дев. Но Каверли силен и молод, если даже ему доведется столкнуться в темной прихожей с бродягой, он сможет за себя постоять. Почему же он так беспокоится? Он подошел к телефону и снял трубку, чтобы узнать у телефонистки, который час, но телефон не работал. Он снова сел читать. Через минуту шум послышался из столовой. Каверли выругался вслух, чтобы излить раздражение, вызванное мрачными предчувствиями, но в результате лишь уверился в том, что кто-то его слышит. Этот кто-то, казалось, прислушивался. От такого наваждения было только одно средство: он сразу прошел в пустую комнату и включил свет. Там никого не было, но все же сердце его забилось еще сильнее, так что даже появилась боль в груди, а ладони стали совсем мокрыми от пота. Вдруг дверь в столовую сама собой закрылась. Это было вполне естественно, ибо дом сильно осел, и одна половина дверей закрывалась сама собой, а другая половина не закрывалась вовсе. Каверли открыл еще покачивающуюся дверь и вошел через буфетную в кухню. Там тоже никого не было, но опять он почувствовал, что здесь кто-то был, когда он включал свет. Налицо было два несомненных факта: с одной стороны, комната была пуста, с другой стороны - он прямо кожей чувствовал опасность. Он решил отделаться от этого ощущения, вышел в коридор и стал взбираться по лестнице. Двери всех спален были открыты, и там в темноте он особенно остро почувствовал, как интенсивно текла жизнь в этих комнатах на протяжении без малого двух столетий. Он почти физически ощутил груз прошлого; лепет и стоны зачатий, родов и смертей, пение на семейном торжестве в 1893 году, пыль столбом на параде в день Четвертого июля, оцепенение во время случайных встреч любовников в коридоре, рев пламени пожара, уничтожившего западное крыло дома в 1900 году, церемонии крестин, радости молодых мужей, которые привозили жен домой после венчания, тяготы жестокой зимы - все стало как бы осязаемо во мраке этих комнат. Но почему здесь в темноте явно веет тревогой и неудачами? Эбенезер нажил себе состояние. Лоренцо провел через законодательное собрание законы об охране детей. Элис обратила в христианство сотни полинезийцев. Почему ни один из этих духов или призраков не испытывает удовлетворения от своих трудов? Не потому ли, что все они были смертны, не потому ли, что все они до единого изведали горечь смертных мук? Каверли вернулся к камину. Здесь был реальный мир, освещенный пламенем горящих дров, прочный и любимый, и все же Каверли ощущал себя не в гостиной, а в темноте соседних комнат. Почему, сидя так близко к огню, он чувствовал, как холод скользит вниз по его левому плечу, а мгновение спустя его охватил озноб, словно кто-то положил ему на грудь ледяную руку? Если привидения и существовали, то он, как и отец, полагал, что это не компания для порядочного человека. Они общались с людьми робкими и слабыми духом. Каверли знал, что, покинув комнату, мы иногда оставляем после себя веяние любви или злобы. Он был уверен, что, чем бы мы ни расплачивались за свои любовные похождения - деньгами, венерической болезнью, скандалом, сплетнями или восторгом, - все равно мы оставляем после себя в гостиницах, мотелях, меблированных комнатах, на лугах и в полях, где мы так щедро расходуем самих себя, либо благоухание добра, либо резкий запах зла - и это подействует на тех, кто придет туда после нас. Возможно, именно поэтому поколения пылких и эксцентричных Уопшотов оставили после себя какую-то особую атмосферу, в которой он и чувствовал себя чужаком, вторгшимся в чужие владения. Пора было ложиться спать; Каверли достал из шкафа несколько одеял и постелил себе в пустой комнате, расположенной ближе всего к лестнице. В три он проснулся. Сияния луны или даже просто ночного неба было вполне достаточно, чтобы осветить комнату. Он сразу же понял, что разбудило его не сновидение, не греза, не предчувствие; это было нечто подвижное, нечто видимое, странное и неестественное. Ужас подействовал сначала на его зрительные нервы, а потом заставил содрогнуться все его существо; но раньше всего ужас расширил его зрачки. Каверли успел проследить, откуда шел ужас, завладевший его нервной системой, - он родился в зрачках. Ведь глаза его как-никак исходили из реальности, а то, что он видел, или думал, что видел, был призрак отца. Галлюцинация повергла его в страшное смятение, и он затрясся в психическом и телесном ознобе, задрожал от ужаса и, сев в постели, заорал: - О отец, отец, отец, зачем ты вернулся? Громкие звуки собственного голоса несколько успокоили Каверли. Привидение как будто бы вышло из комнаты, Каверли чудилось, что он слышит, как скрипят ступеньки лестницы. Вернулся ли отец за чашкой молока с печеньем или чтобы почитать Шекспира, вернулся ли он, потому что чувствовал, подобно всем остальным, горечь смертных мук? Вернулся ли он, чтобы вновь пережить то мгновение, когда он отказался от высшего блаженства, какое дарует человеку молодость, - когда он проснулся, чувствуя в себе меньше мужества и решимости, чем обычно, и осознал, что врачи не могут излечить от осени и нет лекарства от северного ветра? Он еще ощущал аромат своей юности - запах клевера, благоухание женской груди, столь похожее на береговой ветер, пахнущий травой и деревьями; но для него настало время освободить место кому-то более молодому. Прихрамывающий, седой, он не меньше любого юноши хотел гоняться за нимфами. По холмам и долам. То вы их видите, то они исчезают. Мир - это рай, рай! Отец, отец, зачем ты вернулся? В соседней комнате послышался шум, как будто что-то упало. Если бы Каверли и знал, что шумела поселившаяся там белка, все равно это не привело бы его в чувство. Его нервы были слишком напряжены. Схватив свою одежду, он сбежал по лестнице и распахнул настежь парадную дверь. Очутившись на тротуаре, он остановился лишь на мгновение, чтобы надеть кальсоны. Затем он добежал до угла. Там он надел брюки и рубаху, но весь остальной путь до дома Гоноры пробежал босиком. Второпях он написал прощальную записку, положил ее на стол в холле и, как только рассвело, сел на первый же северный поезд, в котором увозили молоко, и поехал прочь мимо дома Маркемов, мимо Уилтон-трейс, мимо дома Лоуэллов, которые прежний лозунг на своем сарае "Будьте добры к животным" заменили на новый: "Бог внемлет нашим молитвам", - мимо дома, где когда-то жил и чинил часы старый мистер Споффорд. 4 Каверли, возвращаясь в Талифер, где они с Бетси жили, понял, что должен прийти к одному из двух выводов: либо он сошел с ума, либо видел призрак отца. Разумеется, он предпочел последнее, и все же он не мог рассказать об этом жене, не мог объяснить своему брату Мозесу, почему дом на Ривер-стрит пустует. Дух отца, казалось, сидел рядом с Каверли в самолете, уносившем его на Запад. О отец, отец, зачем ты вернулся! Интересно, думал он, как отнесся бы Лиэндер к Талиферу. В поселке, где размещалось Управление по исследованию и усовершенствованию ракетной техники, насчитывалось двадцать тысяч жителей, которые, подобно всякому обществу, каковы бы ни были его притязания, делились на пассажиров первого класса, второго класса, третьего класса и палубных. Высшая аристократия состояла из физиков и инженеров. К среднему классу относились торговцы, был еще многочисленный пролетариат - механики, рабочие наземных команд и персонал пусковых установок. Большинству аристократов были предоставлены подземные убежища, а о пролетариях - хотя этот факт никогда не разглашался - было хорошо известно, что в случае катастрофы им придется сгореть заживо. Это способствовало атмосфере некоторой враждебности. Жизненно важными органами в поселке были двадцать девять пусковых установок на краю пустыни, атомный реактор, построенный в форме мечети, подземные лаборатории, ангары и занимавший две квадратные мили вычислительный и административный центр. Цели, ради которых существовал поселок, были исключительно внеземные; и, хотя здравый смысл восставал против всякого сентиментального или явно иронического отношения к масштабам научных исследований, проводимых в Талифере, и к способности ученых существовать и даже работать с энтузиазмом в столь неразумной обстановке заброшенности и одиночества, все же это был образ жизни, преисполненный резких интеллектуальных контрастов. Чрезвычайно важное значение придавалось проблемам государственной безопасности. В газетах о Талифере никогда не упоминалось. Официально он не существовал. Эта забота о государственной безопасности мешала жить всем людям, к какому бы рангу они ни относились. Как-то в субботу днем Бетси смотрела телевизор. Каверли пошел с Бинкси прогуляться в торговый центр. Из окна Бетси видела, как мистер Хансен, живший через дорогу, убирал вторые рамы и пристраивал сетки от насекомых. Он аккуратно ставил стремянку на клумбу, поднимался наверх, снимал рамы с петель и относил их в гараж. Его жена и дети, должно быть, куда-то ушли. Вокруг не было видно никаких других признаков жизни. Сняв рамы в первом этаже, мистер Хансен принялся за окна спален, находившихся во втором этаже. Со своей лестницы он не мог дотянуться до них, и ему пришлось снимать рамы с петель, высунувшись из открытого окна, а затем, повернув под прямым углом, втаскивать их в комнату. Металлические петли одной из рам то ли искривились, то ли заржавели, и она не вынималась. Мистер Хансен, широко расставив ноги, встал на подоконник и дернул раму. Он вывалился из окна и с глухим стуком упал на небольшую площадку, которую несколько недель назад замостил цементными плитами. Бетси смотрела из своего окна достаточно долго, чтобы убедиться, что он лежит неподвижно. Затем она вернулась к телевизору. Через двадцать минут она услышала сирену, подъехала машина "скорой помощи" - все еще недвижимое тело уложили на носилки и увезли. Вечером Бетси узнала, что мистер Хансен умер мгновенно. Тревогу подняли какие-то дети. Но почему не она? Чем она могла объяснить свое неестественное поведение? В основе ее равнодушия лежала, по-видимому, всеобщая забота о государственной безопасности. Она не хотела делать ничего такого, что могло бы привлечь к ней внимание, что могло бы повести к необходимости давать показания и отвечать на расспросы. По всей вероятности, именно ее забота о государственной безопасности была причиной того, что она оставила без внимания смерть своего соседа. Каверли вряд ли сумел бы объяснить Лиэндеру, почему его, хотя он получил квалификацию младшего программиста, при перемещении из Ремзена в Талифер перевели в отдел внешней информации. Виновата была вычислительная машина, занятая распределением личного состава: она допустила ошибку, но жаловаться не имело смысла. Теперь соседство у них было самое пестрое. Бетси хотела, чтобы им предоставили подземное убежище, и Каверли подал заявление о переселении в другой район; но жилищное управление поселка, находившееся в ведении государства, было завалено такими просьбами. А в общем, Каверли неплохо жилось и здесь. Вдоль тротуаров, где дети катались на роликах, были посажены деревья гинкго, на них свили себе гнезда певчие птицы. Перед обедом, сидя у себя на заднем дворе, он мог наблюдать, как издали, из-за гор, из-за пусковых установок, наползают блеклые, серые сумерки, местами полыхающие мрачным заревом заката. У Каверли и Бетси был садик и рашпер для жаренья мяса. Дом справа от них принадлежал некоему Армстронгу, который работал в отделе международных связей. Армстронг разработал сухой, мужественный, лаконичный стиль, чтобы сочинять сообщения от имени астронавтов. Дом слева принадлежал человеку по фамилии Мэрфи, который обслуживал пусковые установки. По субботам он напивался и бил свою жену. Уопшоты не ладили с супругами Мэрфи. Как-то утром, когда Каверли был на работе, он увидел на контрольном пульте, что его вызывают к телефону. Он покинул запретную зону и подошел к телефону. Звонила Бетси. - Она украла мое мусорное ведро, - сказала Бетси. - Я не понимаю тебя, милая, - сказал Каверли. - Миссис Мэрфи, - пояснила Бетси. - Сегодня утром приехал мусорщик, он всегда приезжает по вторникам. Только он забрал мусор, она тут же схватила мое красивое новое мусорное ведро из оцинкованного железа и потащила его к себе на задний двор, а мне оставила потрескавшуюся старую пластмассовую рухлядь, которую они привезли с мыса Канаверал. - Ничем не могу тебе сейчас помочь, - сказал Каверли. - Я вернусь в половине шестого. Когда он вернулся, Бетси все еще не успокоилась. - Сейчас же иди к ним и забери его, - сказала она. - Они насыплют в ведро свой мусор и заявят, что это их ведро. Тебе надо было написать на нем нашу фамилию. Сейчас же иди к ним и возьми ведро. Он там, стрижет траву. Каверли вышел из дома и направился к границе своего участка. Пит Мэрфи только что пустил в ход свою газонокосилку. Горы вдали казались синими. Вечерело, мирно тарахтел одноцилиндровый мотор, дом мистера Мэрфи был как две капли воды похож на дом Каверли, на обоих мужчинах были одинаковые белые рубашки - все это создавало впечатление какой-то странной неправдоподобности, как будто Каверли собирался своего соседа или жену соседа не в краже обвинить, а поделиться с ними мыслями о том, что непрерывное расширение ассортимента товаров в товарном индексе доказывает бесспорную эффективность метода рассылки рекламы по почте. Короче говоря, под угрозой были подлинная сущность и страсти обоих мужчин. Далекие горы некогда возникли под действием огня и воды, но дома в долине между этих гор казались сейчас, в сумерках, хрупкими, игрушечными, будто сделанными из тонкого картона. Каверли стал нервно хрустеть суставами пальцев и кивком подозвал Пита. Пит проехал на газонокосилке рядом с Каверли и шумом мотора заглушил его слова. Каверли терпеливо ждал. Пит сделал по лужайке второй круг, сбавил газ и остановился перед Каверли. - Жена мне сказала, что вы украли наше мусорное ведро, - сказал Каверли. - Ну и что? - Вы что, привыкли всегда пользоваться чужой собственностью? - Каверли был скорее растерян, чем зол. - Послушай, ты, щенок, - сказал Мэрфи, - там, где я вырос, люди либо пользуются чем хотят, либо молчат в тряпочку. - Но мы сейчас не там, где вы росли, - возразил Каверли. Это был неверный ход. Каверли словно решил вести академический спор. Затем, уверенный в своей правоте, он строго заговорил громким голосом, преисполненным старомодного провинциального высокомерия. - Не будете ли вы столь любезны вернуть наше мусорное ведро? - спросил он. - Послушай-ка, - сказал Мэрфи. - Ты вперся на мой участок. Ты стоишь на моей земле. Катись отсюда подобру-поздорову, не то я тебя на всю жизнь искалечу. Я тебе глаза вышибу. Нос сверну. Уши оборву. Каверли нанес удар правой с бедра, и Мэрфи упал. Он был громадный детина, но трус. Каверли остановился в некотором замешательстве. А Мэрфи, стоя на четвереньках, подался вперед и впился зубами ему в голень. Каверли истошно заорал. Бетси и миссис Мэрфи выскочили из своих кухонь. Как раз в этот миг в воздух поднялась ракета и в сумраке ярко озарила поселок и всю долину, так что вокруг стало светло, как в солнечный летний день; на траве отчетливо выделились темные тени дерущихся, тени их домов и деревьев гинкго. Воздушные волны все дальше и дальше уносили сотрясающий землю грохот, и наконец он стал не громче слабого пощелкивания железнодорожных стрелок. Ракета набирала высоту, свет угасал, и обе женщины увели своих мужей домой. Ах, отец, отец, зачем ты вернулся? Вычислительный и административный центр, где работал Каверли, издали представлял собой большое одноэтажное здание, но в этом единственном этаже находились только выводы лифтовых шахт и офисы службы безопасности. Остальные отделы и службы, а также склады помещались под землей. Единственный доступный взорам этаж был выстроен из стекла, цветом напоминавшего воду, в которую подмешали нефти. Темноватое стекло не ослабляло дневного света, но изменяло его. За тусклыми стеклянными стенами виднелось ровное пастбище и строения заброшенной фермы. Там был дом, коровник, несколько деревьев и штакетник; эти заброшенные постройки, за которыми высились пусковые установки, таили в себе какое-то грустное очарование. То были следы прошлого, и, как бы там ни жилось людям на самом деле, казалось, будто жизнь тогда была вольготная и полнокровная. Покинутая ферма вызывала в воображении вереницу обыденных картин сельской жизни - костры на полянах, ведра парного молока и хорошенькие девушки, мелькающие среди яблонь, - тем разительнее был контраст. Отрешившись от этого зрелища, вы видели перед собой темное стекло цвета воды, подкрашенной нефтью, и переносились в иной мир, где под коровьим пастбищем были скрыты шесть подземных этажей. Этот Мир был во всех отношениях новым. Его новизна особенно ясно выражалась в том энтузиазме и сознании приносимой пользы, которые в настоящее время, видимо, чужды большинству из нас. Правда, лифты иногда портились, одна из стеклянных стен треснула, а хорошенькие секретарши из службы безопасности обладали примитивной, старомодной привлекательностью, но обращать на это внимание - все равно что взваливать на себя груз наблюдений старика, с годами переставшего приносить какую бы то ни было пользу. У людей, по утрам толпами входивших в вычислительный центр, а к концу рабочего дня выходивших оттуда, вид был довольный и целеустремленный, такого не встретишь в нью-йоркском или парижском метрополитене, где все мы, кажется, смотрим друг на друга с ужасом и недоверием, естественными для нашей карикатурной цивилизации. Уходя однажды поздно вечером со службы, Каверли услышал, как доктор Камерон, директор исследовательского центра, заканчивая спор с одним из своих заместителей, кричал: "Да, да, и никогда мы не сможем послать этих чертовых астронавтов на эту чертову Луну, а если и сможем, так от этого ни на грош не будет проку!" Ах, отец, отец, зачем ты вернулся? Бетси надеялась, что их переведут на мыс Канаверал, а их - такое разочарование! - перевели в Талифер. Они прожили тут уже два месяца, но к ним еще никто и в гости не зашел. Ни с кем она не подружилась. По вечерам она слышала разговоры и смех, но их с Каверли никогда не приглашали на эти вечеринки. Из окна Бетси видела, как миссис Армстронг возилась у себя в цветнике, и ей казалось, что любовь к цветам - признак доброты. Как-то днем, уложив Бинкси спать, Бетси подошла к соседнему дому и позвонила. Дверь открыла миссис Армстронг. - Я Бетси Уопшот, - сказала Бетси, - ваша ближайшая соседка. Мой муж Каверли учился на младшего программиста, но недавно его перевели на работу в отдел внешней информации. Я увидела вас в саду и решила зайти. Миссис Армстронг вежливо пригласила Бетси в дом. Она вела себя достаточно гостеприимно, но и достаточно сдержанно. - Я вот что хотела спросить, - продолжала Бетси, - что за люди наши соседи? Мы тут уже два месяца, но до сих пор ни с кем не знакомы: муж все время так занят. Вот я и подумала: хорошо бы устроить небольшую вечеринку и друг с другом познакомиться. Как вы думаете, кого позвать? - Знаете, дорогая, на вашем месте я бы немного подождала, - сказала миссис Армстронг. - Здешнее общество почему-то очень консервативно. Я думаю, вам лучше сначала познакомиться с соседями, а потом уж приглашать их. - Я родом из маленького городка, - сказала Бетси, - где все друг другу соседи, и я часто сама себе говорю: если я не могу верить, что другие люди хорошо ко мне относятся, то во что же еще на свете мне верить? - Я понимаю, что вы имеете в виду, - сказала миссис Армстронг. - Где мне только не довелось жить! - продолжала Бетси. - И среди высшего общества. И среди простого народа. Предки моего мужа приехали в Америку на "Арабелле". Это корабль, который пришел вслед за "Мейфлауэром", но на нем приехали люди более высокого ранга. А по-моему, все люди, в сущности, одинаковы. Не могли бы вы дать мне список двадцати пяти - тридцати самых интересных людей по соседству? - Боюсь, моя дорогая, что я не смогу этого сделать. - Но почему? - У меня нет времени. - Ну что вы, это займет не много времени, - сказала Бетси. - Я захватила карандаш и бумагу. Скажите мне только, кто живет вон там, в угловом доме? - Селдоны. - Это интересные люди? - Да, очень интересные люди, но не ахти какие общительные. - А как его зовут? - Герберт. - А рядом с ними кто живет? - Тремпсоны. - А это интересные люди? - Страшно интересные. Он и Реджиналд Теппен открыли Теппеновскую константу. Его выдвигали на Нобелевскую премию, только он не ахти какой общительный. - А по другую сторону от Селдонов? - спросила Бетси. - Харнеки, - ответила миссис Армстронг. - Но должна вас предупредить, дорогая, вы сделаете ошибку, если пригласите их, прежде чем кто-нибудь вас с ними познакомит. - Думаю, тут вы неправы, - сказала Бетси. - Вот увидите. Кто живет дальше за Харнеками? В конце концов Бетси унесла с собой список из двадцати пяти фамилии. Миссис Армстронг объяснила, что сама она на вечеринку прийти не сможет, так как уезжает в Денвер. Занятая мыслями о вечеринке, Бетси была счастлива, и все ей виделось в розовом свете. Она рассказала о своих планах владельцу винного магазина в торговом центре. Виноторговец посоветовал ей, что надо купить, и дал телефон супружеской пары - горничной и буфетчика, которые возьмутся смешивать коктейли и приготовят закуску. В писчебумажном магазине Бетси купила коробку пригласительных карточек и с удовольствием целых полдня надписывала на них адреса. В день вечеринки горничная и буфетчик пришли к трем часам. Бетси оделась сама и одела сынишку; Каверли вернулся домой в пять, к тому времени, когда ожидались первые гости и все уже было готово. Когда в половине шестого никто еще не появился, Каверли откупорил бутылку пива, а буфетчик приготовил виски с имбирным элем для Бетси. Автомобили сновали взад и вперед но улице, но перед домиком Уопшотов ни один не остановился. Бетси слышала, как на корте в соседнем квартале играют в теннис, слышала смех и разговоры. Буфетчик сочувственно сказал, что соседи здесь какие-то странные. Раньше он работал в Денвере и теперь мечтал вернуться туда, где люди любезней и знаешь, чего от них ждать. Он разрезал лимоны пополам, выжал их, расставил на столе бокалы для коктейля и положил в них лед. В шесть часов горничная достала из сумочки роман в бумажной обложке и села читать. В шесть с минутами раздался звонок у черного хода, и Бетси поспешила открыть дверь. Это был рассыльный с фабрики химчистки. Каверли слышал, как Бетси предложила ему войти и выпить чего-нибудь. - О, я бы с удовольствием, миссис Уопшот, - сказал рассыльный, - но мне пора домой, варить себе ужин. Понимаете, я живу теперь один. Я уже, наверное, вам говорил. Моя жена убежала с буфетчиком из вагона-ресторана. Адвокат мне посоветовал отдать детей в приют: мол, так я скорей добьюсь права опеки, поэтому сейчас я совсем один. Совсем один - даже с мухами разговариваю. У меня в доме туча мух, но я их не убиваю. Только с ними разговариваю. Они мне вроде друзья. Эй, мухи, привет, говорю я, мы совсем одни, вы и я. Вы, мухи, хорошие ребята. Вы, миссис Уопшот, наверное, думаете, что я спятил, если разговариваю с мухами. Но дело в том, что больше мне и разговаривать-то не с кем. Каверли услышал, как закрылась дверь. Бетси пустила в раковину воду. В комнату она вернулась бледная. - Ну что ж, давай устроим вечеринку, - сказал Каверли. - Устроим вечеринку для самих себя. Он принес ей еще выпить и передал поднос с бутербродами, но Бетси окаменела от горя и даже не могла повернуть головы: когда она пила виски, несколько капель пролилось на подбородок. - О чем только не пишут в этих книжонках, - сказала горничная. - Не понимаю. Я три раза была замужем, но здесь, в этой книжке, они что-то делают, а я не понимаю, что именно. То есть я не понимаю, чем они занимаются... - Она бросила взгляд на мальчугана и снова взялась за чтение. Каверли спросил у нее и у ее мужа, не хотят ли они выпить, но оба вежливо отказались: дескать, на работе они не пьют, Их присутствие как бы усиливало мучительное смущение, которое быстро перерастало в чувство стыда: их взгляд при всей его вежливости был словно взглядом целого мира, и Каверли в конце концов отпустил их домой. Они вздохнули с огромным облегчением. У обоих хватило такта не высказывать своего сочувствия, они только попрощались и ушли. - Мы оставим все на столе для тех, кто придет позже, - бодро крикнула им вслед Бетси, когда они уходили. Но тут бодрость покинула ее. Страдание грозило переполнить, ей сердце. Казалось, ее дух вот-вот будет сломлен организованной жестокостью окружающего мира. Она предложила людям свою простодушную доверчивость, свою мечту о всеобщем дружелюбии и была отвергнута и унижена. Она не просила ни денег, ни какой-либо помощи, она не просила их дружбы, она только пригласила их прийти в гости, выпить ее виски и на недолгое время заполнить ее пустые комнаты шумом разговора - и ни одному не хватило доброты, чтобы прийти. Этот мир казался ей таким же враждебным, непонятным и грозным, как ряды пусковых установок на горизонте, и, когда Каверли обнял ее и прошептал: "Мне очень жаль, милая", она оттолкнула его и резко сказала: - Оставь меня, оставь меня в покое. В конце концов Каверли утешения ради повел Бетси в кафе в торговый центр. Они купили билеты и сели на складные стулья, держа в руках чашки с кофе. Молодая женщина с желтыми волосами, зачесанными за уши, перебирала струны маленькой арфы и пела: Ах, мама, ах, милая мама, Как пасмурно сделалось вдруг, И улица вся опустела, И порохом пахнет вокруг! Не бойся, дочурка, не бойся, Наш мир не кончается, нет, Испортилась, видно, проводка, А жду я гостей на обед. Ах, мамочка, но почему же Твой счетчик так быстро стучит, И дяди кидаются в реку, И тети рыдают навзрыд? Не бойся, усни и не бойся, И сладкий увидишь ты сон, Мой счетчик - он просто считает, Кто, сколько и как облучен. Ах, мама, усну я, но только Скажи, отчего у меня Волосики все выпадают И стало темно среди дня, И красное-красное небо... Красное-красное небо... Красное-красное небо... Красное небо... Небо... По характеру и воспитанию Каверли был стопроцентный провинциал, и поэтому такие причитания выводили его из себя. Он взял Бетси за руку и вышел с ней из кафе, ворча что-то себе под нос, как старик. Было еще довольно рано. Ах, отец, отец, зачем ты вернулся? 5 Мозес и Мелиса Уопшот жили в Проксмайр-Мэноре - поселке, который был известен по всей пригородной железной дороге как место, где некогда арестовали даму. Этот случай произошел лет пять или шесть тому назад, но уже превратился в легенду, и наша дама, коротко говоря, стала как бы добрым гением этого очаровательного поселка. Все было очень просто. Если не считать одного нераскрытого грабежа, то проксмайр-мэнорской полиции, состоявшей из восьми человек, было абсолютно нечего делать. Вся польза от полицейских заключалась в том, что они регулировали уличное движение во время свадеб и больших вечеринок с коктейлями. Днем и ночью они слушали по междуштатному полицейскому радио о преступлениях и иных чрезвычайных происшествиях в других общинах - угонах автомобилей, драках с нанесением увечий, пьянках и убийствах, - но книга протоколов в полицейском управлении Проксмайр-Мэнора оставалась чистой. Безделье тяжелым бременем ложилось на их самоуважение, когда они, вооруженные револьверами, с патронташами на поясе, целые дни только и делали, что выписывали талоны на штрафы за оставление машин у вокзала, где стоянка была запрещена. Штрафовать людей за самые пустяковые нарушения правил, изобретенных самой полицией, было для них чем-то вроде детской игры, и они играли в нее с увлечением. У дамы, о которой идет речь, - миссис Лемюэл Джеймсон - были почти те же проблемы. Ее дети ходили в школу, всю работу по хозяйству выполняла служанка, и когда миссис Джеймсон играла в карты и завтракала со своими подругами, терзавшая ее скука часто делала ее очень раздражительной. Вернувшись как-то днем после неудачной поездки за покупками в Нью-Йорк, она обнаружила на ветровом стекле своей машины талон на уплату штрафа за то, что машина стояла чуть дальше белой черты. Миссис Джеймсон разорвала квитанцию на мелкие клочки. Позже в тот же день один из полицейских обнаружил эти клочки, лежавшие в грязи, и принес их в полицейский участок, где их склеили. Полиция, конечно, была взволнована этим открытым неповиновением ее власти. Миссис Джеймсон получила повестку с вызовом в суд. Она позвонила своему другу судье Флинту (он был членом местного клуба) и попросила его уладить дело. Он пообещал, но в тот же день слег в больницу с приступом острого аппендицита. Когда на заседании суда, рассматривающего нарушения правил уличного движения, вызвали миссис Джеймсон и никто не откликнулся, полиция не стала мешкать. Был выдан ордер на ее арест - первый ордер за много лет. Утром двое полицейских, в полном вооружении, в новых мундирах и в сопровождении пожилой женщины-полисмена, подъехали к дому миссис Джеймсон с ордером на арест. Служанка открыла дверь и сказала, что миссис Джеймсон спит. Не без некоторого насилия полицейские вошли в прекрасно обставленную гостиную и велели служанке разбудить миссис Джеймсон. Когда миссис Джеймсон узнала, что внизу в ее доме полицейские, ее охватило негодование. Она отказалась сдвинуться с места. Служанка спустилась вниз, и через несколько минут миссис Джеймсон услыхала тяжелые шаги полицейских. Она пришла в ужас. Неужели они осмелятся войти в ее спальню? Старший по званию заговорил с ней из коридора: - Мадам, вы должны немедленно встать и пойти с нами, или мы вытащим вас из постели силой. Миссис Джеймсон подняла дикий визг. Женщина-полисмен, держа руку на кобуре, вошла в спальню. Миссис Джеймсон продолжала визжать. Женщина велела ей встать и одеться, в противном случае ее доставят в полицейский участок в ночной рубашке. Когда миссис Джеймсон направилась в ванную, представительница властей пошла за ней. Миссис Джеймсон снова принялась кричать, у нее началась истерика. Она кричала и на полицейских, когда вышла к ним в верхний холл, но дала вывести себя из дому, посадить в автомобиль и привезти в участок. Там она снова стала визжать. В конце концов она уплатила один доллар штрафа и была отправлена на такси домой. Миссис Джеймсон твердо решила, что полицейских следует уволить, и, едва вернувшись домой, принялась за дело. Перебирая в уме своих соседей и подыскивая среди них кого-нибудь, кто был бы достаточно красноречив и относился к ней с сочувствием, она подумала о Питере Долмече: это был автор телевизионных передач, который жил только литературным трудом и снимал сторожку у Фулсомов. В поселке его не любили, но миссис Джеймсон иногда приглашала его на вечеринки, и он считал себя ее должником. Она позвонила ему и рассказала о случившемся. - Не могу этому поверить, дорогая, - сказал он. Миссис Джеймсон сказала, что, зная его природное красноречие, она просит, чтобы он ее защитил. - Я против фашизма, дорогая, - заявил Долмеч, - где бы он ни поднял свою отвратительную голову. Затем миссис Джеймсон позвонила мэру и потребовала от него расследовать незаконные действия полиции. Рассмотрение ее жалобы было назначено на тот же вечер в восемь часов тридцать минут. Мистер Джеймсон в тот день был в отлучке по делам. Миссис Джеймсон позвонила нескольким друзьям, и к полудню весь Проксмайр-Мэнор знал, что она претерпела унижение от женщины-полисмена, которая последовала за ней в ванную комнату и сидела на краю ванны, пока она одевалась, и что миссис Джеймсон доставили в полицейский участок под дулом револьвера. На заседание явились человек пятнадцать - двадцать соседей. Мэр и семеро членов муниципалитета, а также двое полицейских и женщина-полисмен - все были там. Когда заседание объявили открытым, Питер встал и спросил: - Разве в Проксмайр-Мэнор пришел фашизм? Это что же, по нашим тенистым улицам бродит призрак Гитлера? Неужели мы у себя дома должны бояться топота сапог штурмовиков по нашим тротуарам и с трепетом в груди ждать, что в наши двери станут колотить бронированные кулаки? Он все говорил и говорил. Должно быть, целый день потратил, чтобы подготовить речь. Она вся была направлена против Гитлера, а о миссис Джеймсон в ней упоминалось лишь мимоходом. Присутствующие начали кашлять, зевать, потом расходиться. Когда жалоба была отклонена и заседание закрыто, в заде никого не осталось, кроме главных действующих лиц. Дело миссис Джеймсон было проиграно, но не забыто. Когда поезд проходил мимо зеленых холмов, кондуктор говорил: "Вчера здесь арестовали одну даму", потом: "В прошлом месяце здесь арестовали одну даму"; а теперь он говорит: "Вот то самое место, где когда-то арестовали даму". Таков был Проксмайр-Мэнор. Поселок, расположенный на трех лесистых холмах к северу от большого города, был красив и уютен; путем искусного общественного воздействия в нем, казалось, была подавлена колючая сторона человеческой природы. Мелиса волей-неволей в этом убедилась однажды днем, когда соседка, Лора Хиллистон, зашла к ней выпить рюмку хереса. - Я хотела вам сообщить, - сказала Лора, - что Гертруда Локкарт - шлюха. Мелиса в эту минуту была в другом конце комнаты и наливала херес; замечание показалось ей настолько грубым, что она даже усомнилась, правильно ли она его расслышала. Неужели такую новость следует разносить по всем домам? Она никогда не понимала до конца - да в как можно было понять, ведь она еще только набиралась опыта - истинный характер и намерения общества, в котором жила; но разве непонимание распространялось и на подобные случаи? Лора Хиллистон рассмеялась. Смех у нее был здоровый, а зубы - белые. Она сидела на диване, полная женщина, прочно поставившая обе ноги на ковер. У нее были темные волосы и такие же глаза, большие и ласковые. На мясистом лице играл приятный румянец. Она была давно замужем и имела трех взрослых сыновей, но лишь недавно покинула страну любви - покинула сразу и без оглядки, словно и так слишком много времени провела в этих душных джунглях. Она покончила со всем этим, сказала она своему несчастному мужу. Для визита она слегка подкрасилась и надела массивное ожерелье из фальшивого золота, отбрасывавшее на ее лицо металлический отсвет. Туфли у нее были на высоких каблуках, платье в обтяжку, но все эти соблазнительные приманки предназначались для того, чтобы утвердить свое общественное положение, а отнюдь не для того, чтобы чаровать мужчин. - Я просто думала, что вы должны знать, - сказала Лора. - Это не сплетни. Она переспала чуть ли не со всем поселком. И с парнем, что развозит молоко, и со стариком, который снимает показания с газовых счетчиков. А хорошенький мальчик со свежим личиком, который доставляет белье из прачечной, - так он из-за нее остался без работы. Грузовик часами простаивал у ее дома. Потом она стала покупать бакалею у Нэроби, и один из мальчиков-рассыльных имел из-за нее кучу неприятностей. Ее муж - довольно красивый мужчина; говорят, он мирится с этим ради детей. Он обожает детей. Но я, собственно, хотела вам сказать не об этом, а о том, что скоро мы от нее избавимся. Они заложили свой дом за двадцать восемь тысяч долларов с обязательством произвести ремонт, и Чарли Питерсон из здешнего банка недавно им сказал, что они должны поставить новую крышу, Локкартам это явно не по карману, так что Бампс Триггер возместит им ту сумму, которую они уплатили за дом, и придется им куда-нибудь уехать. Я думала, вам будет интересно это узнать. - Спасибо, - сказала Мелиса. - Не хотите ли еще хереса? - О нет, спасибо. Мне надо идти. Мы собираемся в гости к Уишингам. А вы? - Да, мы тоже, - ответила Мелиса. Лора надела короткий норковый жакет и вышла из дверей дома с той грацией, с той осторожностью, с той элегантной и ни с чем не сравнимой осанкой, какие присущи дамам, распростившимся с любовью. Потом раздался звонок у черного хода. Кухарка гуляла с ребенком, так что Мелиса пошла открывать и впустила одного из рассыльных из бакалейного магазина мистера Нэроби. Интересно, подумала она, не его ли пыталась соблазнить миссис Локкарт. Это был стройный юноша, шатен с голубыми глазами, которые изливали ровный свет, как это свойственно глазам молодых, и были так непохожи на глаза стариков - эти угасшие фонари, вовсе не дающие света. Мелисе хотелось спросить его о миссис Локкарт, по это, разумеется, было невозможно. Она дала ему двадцать пять центов на чай, он вежливо поблагодарил, и она пошла наверх принять ванну и переодеться для танцевального вечера у Уишингов. Уишинги давали эти танцевальные вечера раз в год. Как постоянно объясняла миссис Уишинг, они устраивала их каждый год до того, как в комнатах расстилались ковры. Играл ансамбль из трех человек, угощали прекрасным обедом с заливным лососем, с boeuf en daube [тушеное мясо (фр.)] и с темным душистым кларетом высшего сорта, был буфет со спиртными напитками. К началу одиннадцатого Мелисе стало скучно, и она хотела попросить Мозеса поехать домой, но тот был в другой комнате. Привлекательная и веселая, Мелиса редко скучала. Наблюдая за танцующими, она думала о бедной миссис Локкарт, которую это общество изгнало. С другой стороны, Мелиса знала, как легко и как ошибочно предполагать, что люди, являющие собою исключения из правила - пьяницы и развратники, - проникают благодаря своим порокам сквозь броню бессмертного общества. Знала ли миссис Локкарт о человечестве больше, чем она, Мелиса? Кто на самом деле обладает способностью такого проникновения? Священник, который видит, как трясутся руки у людей, тянущихся к чаше с вином во время причастия? Или доктор, перед которым люди предстают, сбросив одежду? Или психоаналитик, перед которым люди сбрасывают с себя упрямую гордыню и который сейчас танцует с тучной женщиной в красном платье? А чего стоит это проникновение? Кому какое дело, что та пьяная несчастная женщина в углу часто видит во сне, как ее преследует в роще толпа обнаженных лирических поэтов? Мелиса скучала, и ей казалось, что ее танцующие соседи тоже скучали. Одно дело одиночество, и она по себе знала, какую радость могли принести огни и веселое общество, но скука - это совсем иное. Почему в нашем самом процветающем и справедливом мире все кажутся такими скучающими и разочарованными? Мелиса пошла в ванную. Дом у Уишингов был большой, она заблудилась и но ошибке попала в темную спальню. Как только она вошла, какая-то женщина, видимо кого-то ожидавшая, со страстным стоном кинулась ей в объятия. Затем, убедившись в своей ошибке, она сказала: "Простите, ради бога", и вышла из комнаты. Мелиса успела только разглядеть, что у нее были темные волосы и округлые формы. Мелиса немного постояла в темной комнате, безуспешно пытаясь как-то связать эту встречу с отдаленными звуками танцевальной музыки. Это могло означать лишь одно: две ее соседки, две домашние хозяйки влюбились друг в друга и договорились о свидании во время танцев у Уишингов. Но кто бы это мог быть? Ни на одну из соседок она не могла подумать. Наверное, кто-то нездешний, кто-то из порочного мира, лежащего за пределами Проксмайр-Мэнора. Мелиса вышла в освещенный коридор и нашла дорогу туда, куда направлялась с самого начала. Единственное, что ей оставалось, - это забыть о встрече. Не было этой встречи, и все тут. Она попросила Бампса Триггера дать ей чего-нибудь выпить, и он принес стакан темного виски. Она испытывала глубокую тоску, томление по какому-то наполненному чувствами острову или полуострову, какой никогда ей и во сне не снился. Она словно кое-что знала об этом острове - он не был раем, но там было гораздо больше свободы и богатства чувств, и это преисполняло ее радостным возбуждением. Это было изумительное ощущение, что жизнь может быть значительно лучше, что действительность не ограничивается танцами у миссис Уишинг, что в мире но существует твердой границы между добром и злом, по им правит неограниченная власть ее желаний. Потом она начала танцевать и танцевала до трех часов, когда ансамбль перестал играть. Настроение у нее изменилось, и вместо скуки она теперь испытывала безудержную жажду наслаждения. Ей не хотелось даже, чтобы праздник кончился, и она оставалась здесь до самого рассвета, после чего, вернувшись домой, уступила желаниям Мозеса. Мозес всегда был полон желания. Он был полон желания в сараях для лодок и в рассохшихся челноках, на песчаных пляжах и мшистых берегах, в мотелях, отелях, меблированных комнатах, на диванах и на кушетках. По ночам их дом оглашался его непроизвольными радостными выкриками, но, даже объятый всепожирающим пламенем страсти, он не забывал о строгих правилах приличия, и некоторые формы сексуальных отношений казались ему постыдными и отвратительными. При дневном свете (кроме суббот, воскресений и праздников) его понятия о приличиях отличались крайней суровостью. Он двинул бы по носу всякого, кто решился бы рассказать в присутствии женщин непристойный анекдот, а однажды отшлепал своего маленького сына за то, что тот чертыхнулся. Такие, как он, отцы семейства пробуждают сострадание к холостякам. Каждую ночь он обхаживал Мелису, каждую ночь он залезал в постель с полным сознанием своих прав, между тем как у несчастного холостяка нет столь обеспеченных возможностей. Холостяк - странник в царстве любви - должен писать письма, тратить свой заработок на цветы и драгоценности, водить женщин в рестораны и театры и выслушивать от них бесконечные воспоминания о том, как Подло Поступала Со Мной Моя Сестра или как Умерла Однажды Ночью Кошка. Ему приходится напрягать свой ум и сноровку, чтобы добраться до женщины через невероятные лабиринты ее одежд. Ему приходится приноравливаться к географическим проблемам, капризам вкуса, ревности мужей, подозрительности прислуги - и все это ради нескольких часов, а то и нескольких минут краденого наслаждения. Он лишен радостей дружбы, в глазах полиции он подозрительный тип, и часто ему бывает трудно найти работу, а вот его женатому соседу, этому волосатому животному, мир всегда нежно улыбается. Зона вулканической страсти, соединявшая Мозеса и Мелису, была огромна, но только она одна их и соединяла. Почти во всем остальном они расходились. Они пили разные сорта виски, читали разные книги и газеты. За пределами таинственного круга любви они казались друг другу почти чужими; однажды, бросив взгляд на Мелису, сидевшую на другом конце длинного обеденного стола, Мозес спросил себя, кто эта хорошенькая светловолосая женщина. Но неистовость Мозеса, его всегдашняя готовность к любви не были вполне самопроизвольны; Мелиса поняла это как-то утром, когда открыла ящик стола в прихожей и обнаружила там пачки сколотых скрепками записок, подобранных за месяц или полтора и озаглавленных "Расходы на выпивку". Записи гласили: "12-го, полдень: 3 мартини. 3:20: 1 тонизирующее. 5:36-6:40: 3 виски в поезде, 4 виски перед обедом, 1 пинта мозельвейна, 2 виски потом". Записи за разные дни почти не отличались одна от другой. Мелиса положила их обратно в ящик. Это тоже следовало забыть. 6 Может показаться невероятным, но Гонора Уопшот никогда не платила подоходного налога. Судья Бизли, который формально ведал ее делами, предполагал, что ей известны налоговые законы, но ни разу не заговаривал с ней на эту тему. Легкомыслие Гоноры, ее преступная небрежность объяснялись, вероятно, ее возрастом. Возможно, она чувствовала себя слишком старой, чтобы начинать что-то новое - например, платить налоги, или же думала, что умрет, прежде чем власти спохватятся. Время от времени мысль о том, что она нарушает закон, мелькала в ее голове, и она испытывала мимолетные угрызения совести; впрочем, ей представлялось, что одна из привилегий старости - это почти полная безответственность. Во всяком случае, налога она никогда не платила, и в результате однажды вечером человек по имени Норман Джонсон сошел с того самого поезда, который привез Каверли в Сент-Ботолфс в тот вечер, когда он увидел призрак своего отца. Мистер Джоуит по одежде принял Джонсона за торговца и направил его в "Вайадакт-хаус". Мейбл Маултон, управлявшая гостиницей с тех пор, как ее отца разбил паралич, провела Джонсона наверх, в одну из задних комнат второго этажа. - Комната не слишком хорошая, - пояснила она, - но все остальные заняты. Она ушла, предоставив ему в одиночестве осматриваться на новом месте. Из единственного окна виднелась фабрика столового серебра по ту сторону реки. В углу комнаты стоял кувшин и таз для умывания. Под кроватью Джонсон увидел ночной горшок. Эти примитивные приспособления повергли его в уныние. Вообразить только - пользоваться ночным горшком в то время, когда люди уже исследуют космос! А что, астронавты пользуются ночными горшками? А шоферы? Чем они пользуются? Он перестал думать об этом и принюхался к воздуху в комнате, но гостиница была очень старая и к ее запахам следовало относиться снисходительно. Джонсон оба свои костюма - тот, что был на нем, и тот, что лежал в чемодане, - повесил в стенной шкаф. Целая коллекция металлических вешалок, висевших в шкафу, звенела еще добрых полчаса после того, как он до них дотронулся. Эта призрачная музыка начала его раздражать, но затем в комнату хлынула царившая в доме тишина. Над головой послышались шаги. Мужские? Женские? Каблуки Стучали резко, но поступь была тяжелая, и он решил, что это мужчина. Но что он там делал? Сначала незнакомец прошел от окна к стенному шкафу; затем от стенного шкафа к кровати. Затем от кровати к умывальнику, а от умывальника опять к окну. Шаги были проворные, быстрые и энергичные, но каков был смысл этих хождений? Может, он упаковывал вещи, или одевался, или брился, или же, как случалось с самим Джонсоном, просто бесцельно кружил по комнате, стараясь вспомнить, что он позабыл. Джонсон в одной рубашке и кальсонах сидел на краю кровати. (Кальсоны у него были из набивной ткани с изображением карт и игральных костей.) Он откупорил бутылку хереса, налил полный стакан и немедленно выпил. В пестром и постоянно меняющемся потоке лиц, которые окружают нас, есть такие, что кажутся монетами одной чеканки - вид у них совершенно одинаковый и одинаковая ценность. Такие, как Джонсон, всегда были и всегда будут. У него было продолговатое лицо, к которому слово "зрелость" никак не подходило. Прожитое время было для Джонсона вереницей неожиданных потерь и тяжелых ударов, но в тусклом, неверном свете рубцы на ткани его эмоций были незаметны, и лицо его казалось серьезным, простым и непроницаемым. Можно три раза объехать вокруг света, развестись, вторично жениться, снова развестись, расстаться со своими детьми, нажить и истратить целое состояние, а потом, вернувшись "к началу своему", увидеть те же лица у тех же окон, покупать те же сигареты и газеты у того же старика киоскера, здороваться по утрам с тем же лифтером и прощаться вечерами с тем же гостиничным клерком, здороваться и прощаться со всеми, кого, как Джонсона, несчастье вогнало в жизнь, как гвозди в доски пола. Джонсон был путником, привычным ко всем невзгодам одиночества, у пего случались бурные вспышки чувственности, и, когда он бывал в смятении духа, в его подсознании всплывали видения магистральных шоссе и автострад с развязками на разных уровнях, в нем таилось томление по венерину пояску, которым томились люди на земле еще задолго до того, как придумали миф о Венере, - томление, которое отвергает и добро и зло и которым правит страдание. Отец Джонсона умер, когда он был еще мальчиком, и воспитывали его мать-учительница и ее сестра-портниха. Он был хорошим мальчиком, прилежным и трудолюбивым. В то время как другие мальчишки бегали на футбол, а потом носились по улицам, маленький Норман продавал ботиночные стельки, резиновые грелки, рождественские открытки и газеты, принимал подписку на журналы. Свои пятицентовики и десятицентовики он хранил в пустых банках из-под сливового сока и раз в неделю относил их в сберегательную кассу. Он два года сам платил за обучение в университете, а затем его призвали в пехоту. Он мог устроиться на погрузку руды на пристанях озера Верхнего, дававшую освобождение от военной службы, и сколотить за годы войны капиталец, но узнал об этом слишком поздно. Джонсон высадился в Нормандии на четвертый день десантной операции [6 июня 1944 года произошла высадка англо-американских войск в Нормандии]. Его первый сержант, толстый увалень, прострелил себе ногу, как только они высадились на берег, а кровожадный ротный командир погиб после трех часов сражения. Истинными храбрецами оказались такие, как он, скромные и сдержанные люди. На третий день боев он был ранен и вывезен на самолете в госпиталь в Англию. По возвращении в роту Джонсона перевели в штаб, где он и оставался до самой демобилизации. Так он потерял четыре года жизни, пока другие молодые люди делали карьеру. Когда Джонсон приехал на озеро Верхнее, его тетки уже не было в живых, а мать лежала при смерти. Похоронив мать, он остался со счетами от врача на три тысячи долларов, со счетом похоронного бюро на тысячу четыреста долларов и с семитысячной закладной на дом, который никто не хотел покупать. Ему было тогда двадцать семь лет. Джонсон налил себе еще стакан хереса. - У меня никогда не было игрушечного электрического поезда, - сказал он вслух. - У меня никогда не было собаки. Получив работу в Управлении по делам ветеранов войны в Дулуте, он извлек еще один урок: большинство людей рождаются в долг, живут в долг и умирают в долг; честность и трудолюбие не спасают от ярма задолженности. Джонсону нужна была какая-нибудь шальная, какая-нибудь рискованная затея; и озарение снизошло на него однажды вечером, когда он стоял на небольшом холме недалеко от озера Верхнего. Вдали он видел огни Дулута. Внизу тянулись плоские крыши консервного завода. Вечерний ветер дул из города в его сторону и приносил с собой лай собак. Мысли Джонсона потекли в этом направлении. На холме жили две тысячи человек. У каждого из них была собака. Каждая собака съедала в день по крайней мере банку корма. Люди любят своих собак и готовы платить хорошие деньги, чтобы их прокормить, но кто знает, что именно находится в банке собачьего корма? Что собаки любят? Объедки с хозяйского стола, требуху и конский навоз. Бездомные собаки всегда отличаются густой шерстью и отменным здоровьем. Джонсону нужна было только придумать броское название: "Староанглийский корм для собак". У большинства людей Англия ассоциируется с ростбифом. За такую этикетку на консервной банке хозяева собак заплатят хоть четверть доллара. Шум консервного завода звучал в унисон со всеми этими мыслями, и Джонсон, довольный собой, пошел спать. Он поставил несколько опытов на соседских псах и наконец составил рецепт собачьей смеси. Эта смесь состояла из девяноста процентов отбросов, которые выметали с полов фабрики, изготовлявшей готовые завтраки в целлофановых пакетах, десяти процентов конского навоза из конюшни при манеже и достаточного количества воды, чтобы смесь стала влажной. Джонсон заказал в типографии этикетки с геральдическим щитом и надписью "Староанглийский корм для собак", сделанной причудливым шрифтом с завитушками. Консервный завод согласился изготовить партию банок в тысячу штук, Джонсон нанял грузовик и доставил ингредиенты на завод в контейнерах для мусора. Когда банки были снабжены этикетками, упакованы в ящики и сложены в его гараже, он почувствовал, что обладает теперь чем-то ценным и прекрасным. Он купил новый костюм и стал появляться на рынках в Дулуте с образцом "староанглийских" консервов. Всюду повторялась одна и та же история. Бакалейщики покупали свой товар у оптовиков, а когда он обращался к оптовикам, те объясняли, что не могут торговать его консервами. Корм для собак, который они продавали, поставляли чикагские мясоупаковочные комбинаты со скидкой, вместе с другими продуктами; Джонсон не мог конкурировать с Чикаго. Он пытался торговать своими консервами вразнос, но собачий корм так не продашь, и это послужило ему суровым уроком. У независимого частного предпринимателя не было никаких шансов. В Дулуте было полно голодных собак, а Джонсон хранил у себя в гараже тысячу банок корма для них, но, как независимый частный предприниматель, он был бессилен с выгодой для себя преодолеть пропасть, отделяющую товар от потребителя. Теперь, вспомнив об э