ать, не придете ли вы с мужем сегодня к нам поужинать. - Спасибо, но мы уже поужинали, - сказала миссис Фраскати и повесила трубку. Потом Каверли услышал, как Бетси звонила Гейлинам. - Говорит Бетси Уопшот, - сказала она, - мне очень жаль, что я не звонила вам раньше, так как мне хотелось познакомиться с вами поближе, но я хотела узнать, но придете ли вы с мужем сегодня к нам поужинать. - О, мне страшно жаль, - сказала миссис Гейлин, - но Теллерманы... Они, кажется, ваши друзья... Младший брат Макса Теллермана только что приехал домой из колледжа, и они все прядут к нам. Бетси повесила трубку. - Лицемерка, - всхлипывая, сказала она. - Лицемерка. О, она в лепешку расшибется, чтобы только быть в хороших отношениях с Гейлинами, и она просто не хотела сказать мне, своей лучшей подруге, у нее просто не хватило духу сказать мне правду. - Полно, полно, радость моя, - сказал Каверли. - Это не так важно. Это не имеет значения. - Для меня имеет! - воскликнула Бетси. - Для меня это вопрос жизни и смерти - вот что это для меня. Я сейчас пойду туда и посмотрю, я сейчас пойду туда и посмотрю, правду ли сказала мне миссис Гейлин. Я сейчас пойду туда и посмотрю, лежит ли этот Макс Теллерман больной в постели или нет. Я сейчас пойду туда и посмотрю. - Не надо, Бетси, - сказал Каверли. - Не надо, милая. - Я сейчас пойду туда и посмотрю, вот что я сделаю. О, я уже наслушалась об этом его брате, но, когда пришло время познакомить его с соседями, старые друзья оказываются недостаточно хороши. Я пойду и посмотрю. Она встала. Каверли пытался ее удержать, но она вышла из дома. В купальном халате и домашних туфлях она воинственно шагала по улице к следующему Кольцу. Окна Теллерманов были освещены, но, когда она позвонила у дверей, никто не открыл и в доме не слышалось ни звука. Обойдя дом, она вышла к заднему фасаду, где на венецианском окне не были задернуты занавески, и заглянула в гостиную. Там было пусто, но на столе стояло несколько бокалов, а на полу около двери она увидела желтый кожаный чемодан с корнеллской наклейкой. И когда Бетси стояла там в темноте, на нее, казалось, набросились фурии; казалось, что через все события - каждое мгновение ее жизни - красной нитью проходит одиночество и что, чувствуя себя счастливой, она только обманывала себя, так как за всем ее счастьем таилась боль одиночества, и все ее странствия и друзья были ничем, и все было ничем. Она пошла домой, а позже, ночью, у нее случился выкидыш. 33 Бетси пролежала в больнице два дня, а затем вернулась домой, но ей не становилось лучше. Она была не только больна, но и несчастна, и Каверли испытывал такое чувство, словно ее давила какая-то тяжесть, не имевшая никакого отношения к их повседневной жизни - и даже к выкидышу, - а связанная с каким-то событием в ее прошлом. Каждый вечер, приходя из лаборатории, он варил ей ужин и разговаривал или пытался разговаривать с ней. Когда она пролежала в постели две недели с лишним, он спросил ее, не позвать ли доктора. - Не смей звать доктора, - сказала Бетси. - Не смей звать доктора. Ты хочешь позвать доктора только для того, чтобы он пришел и объявил во всеуслышание, что я ничем не больна. Ты просто хочешь доставить мне неприятность. Это просто низость. Она заплакала и, когда он сел на край ее кровати, отвернулась от него. - Пойду варить ужин, - сказал он. - Для меня ничего не вари, - сказала Бетси. - Я слишком больна, чтобы есть. Войдя в темную кухню, Каверли увидел, что происходило в освещенной кухне Фраскати: мистер Фраскати пил вино и похлопывал жену по заду, когда та проходила между плитой и столом. Каверли опустил жалюзи и, достав замороженные продукты, приготовил их по своему разумению, которым не мог особо похвалиться. Он поставил ужин Бетси на поднос и отнес к ней в комнату. Она раздраженно, с трудом села, опираясь на подушки, и, когда Каверли поставил поднос ей на колени и пошел обратно в кухню, крикнула ему вслед: - Ты не-будешь ужинать вместе со мной? Ты не хочешь ужинать со мной? Не хочешь даже смотреть на меня? Он принес свою тарелку в спальню и стал есть, сидя за туалетным столом и рассказывая ей о новостях в лаборатории. Большое задание, над которым он работал, должно быть сделано за три дня. У него новый начальник по фамилии Пенкрас. Каверли принес Бетси блюдце с мороженым, вымыл посуду и пошел в торговый квартал купить для нее детективные рассказы. Он спал на диване, укрываясь пальто, испытывая печаль и вожделение. Бетси пролежала в постели еще неделю и, казалось, становилась все более несчастной. - В лаборатории появился новый доктор, Бетси, - сказал Каверли однажды вечером. - Его фамилия Бленнар. Я видел его в кафе. У него приятная внешность. Он нечто вроде консультанта по вопросам брачной жизни, и я подумал... - Я не хочу ничего о нем слышать, - перебила Бетси. - Но я хочу, чтобы ты выслушала меня, Бетси. Я хочу, чтобы ты поговорила с доктором Бленнаром. Думаю, он нам поможет. Мы пойдем вместе. Или пойди одна. Если ты сможешь объяснить ему, что тебя волнует... - Зачем я стану объяснять ему, что меня волнует? Я знаю, что меня волнует. Я ненавижу этот дом. Я ненавижу этот город, Ремзен-Парк. - Если бы ты поговорила с доктором Бленнаром... - Он психиатр? - Да. - Ты хочешь доказать, что я сумасшедшая, что ли? - Нет, Бетси. - Психиатры существуют для сумасшедших. Я ничем не больна. - Она встала с постели и пошла в гостиную. - О, ты мне надоел, надоели твои проклятые серьезные манеры, надоела твоя привычка вытягивать шею и хрустеть пальцами, надоел твой старый отец с его грязными письмами, в которых он спрашивает, есть ли какие-нибудь новости, есть ли какие-нибудь добрые новости, есть ли какие-нибудь новости. Мне надоели Уопшоты, и пусть все знают об этом, мне наплевать. Затем она пошла в кухню, вернулась оттуда с синими тарелками, которые Сара прислала им с Западной фермы, и стала бить их, швыряя на пол. Каверли вышел из гостиной на заднее крыльцо, но Бетси последовала за ним и разбила там остальные тарелки. На следующий день после свадьбы они поехали прокатиться по морю на пароходе примерно того же возраста, как "Топаз", но значительно больших размеров. На море стояла прекрасная погода, мягкая и тихая, и все вокруг было затянуто дымкой, так что, если бы не кильватерная волна, бежавшая за кормой, они потеряли бы ясное представление о направлении и времени. Бетси и Каверли, держась за руки, расхаживали по палубам, и лица всех пассажиров казались им добрыми и приветливыми. Они ходили от носа до крытой кормы, где чувствовали, как под их ногами с глухим шумом крутится винт, и где их со всех сторон обдували струи теплого воздуха из камбуза и машинного отделения. Они наблюдали за чайками, державшими путь куда-то в сторону Португалии. Остров издали нельзя было различить из-за густой дымки, и, когда пароход медленно приблизился к нему под унылый звон корабельного колокола, пассажиры увидели возникший из тумана поселок - шпили, коттеджи - и двух мальчиков, игравших на берегу в мяч. До их коттеджа - здания времен юности Лиэндера - было далеко; он стоял среди беспорядочной кучки из двенадцати - шестнадцати коттеджей, таких покосившихся и поблекших от непогоды, что вы могли подумать, будто их наскоро соорудили, чтобы дать приют пострадавшим от стихийного бедствия, если бы не знали, что они были построены для тех, кто каждое лето совершает паломничество к морю. Дом, куда они шли, был похож на Западную ферму и представлял собой человеческое жилье, которое расползлось во все стороны в соответствии с капризами и меняющимися потребностями растущей семьи. Они поставили свои чемоданы и разделись для купанья. Сезон еще не начался или уже прошел - гостиница и магазин подарков были на замке. Бетси и Каверли, держась за руки, спускались по тропинке, голые, как в тот день, когда они родились, не помышляя прикрыть свою наготу; они шли вниз по тропинке, по пыли, кое-где по золе, затем по мелкому песку, тонкому-претонкому и покрытому коркой, - он действовал на нервы, - а еще ниже по более крупному песку, мокрому от прилива, и наконец очутились в море, издававшем шум, похожий на хлопанье дверей. Невдалеке от берега возвышалась скала, и Бетси поплыла к ней, а Каверли плыл следом по бодрящей целительной воде Северной Атлантики. Когда он приблизился к скале, Бетси ужо сидела на ней, расчесывая пальцами волосы, а когда он вскарабкался на скалу, она снова бросилась в воду, и он поплыл за ней к берегу. Каверли готов был орать от радости, отплясывать джигу и петь во все горло, но вместо этого он шел вдоль берега, подбирая плоские камешки и бросая их в море за линию прибоя: иногда они, несколько раз подпрыгивая, скользили по воде, а иногда погружались на дно. Вдруг его охватила великая печаль удовлетворенности - радость такая возвышенная, что она ласково согрела его всего целиком, как первое тепло камина осенью; медленно, так как торопиться было некуда, он шел назад к Бетси, продолжая по дороге подбирать камешки и бросать их, и, опустившись на полепи рядом с ней, он прильнул своим ртом к ее рту, своим телом к ее телу, и потом - его тело все напряглось в экстазе - он словно увидел какое-то опаляющее видение из золотого века, которое расцветало в его сознании, пока он не заснул. На следующий вечер, когда Каверли пришел домой, Бетси не было. Единственной вестью, оставленной ею, была сберегательная книжка, с которой были сняты все деньги. В тусклом свете сумерек он обошел дом. Тут не было ничего, чего бы она не касалась или не переставляла, не было ничего, не отмеченного ее личностью и ее вкусами, и в полумраке ему чудилось, что его охватывает предчувствие смерти, что он слышит голос Бетси. Он надел шляпу и вышел погулять. Но Ремзен-Парк был не слишком подходящим местом для прогулок. Большая часть его вечерних звуков была механизирована, и только по ту сторону военного лагеря тянулась узкая полоса леса - туда и пошел Каверли. Думая о Бетси, он представлял ее себе на фоне путешествия - поезда, станционные платформы, гостиницы, просьбы помочь ей отнести чемоданы, обращенные к чужим людям, - и его охватывало Чувство огромной любви и жалости. Чего он не мог понять, так это тяжести своих переживаний по поводу ситуации, которой уже больше не существовало. Обойдя кругом лес и возвращаясь назад через военный лагерь, он при виде домов Ремзен-Парка ощутил огромную тоску по Сент-Ботолфсу - по городку, где улицы были беспорядочные и искривленные, как человеческое сознание, по реке, сверкающей за деревьями, по человеческим звукам вечерами, даже по Дядюшке Писпису, нагишом пробирающемуся сквозь кусты бирючины. Это была длинная прогулка, полночь уже миновала, когда он вернулся домой, он повалился голый в их супружескую постель, еще хранившую аромат кожи Бетси, и ему снилась Западная ферма. Мир полон развлечений - красивых женщин, музыки, французских фильмов, кегельбанов и баров, - но у Каверли не хватало то ли жизненной энергии, то ли воображения, чтобы он мог развлечься. Утром он пошел на работу. Домой вернулся в темноте, принеся с собой замороженный обед, который подогрел и съел прямо из кастрюли. Действительность для него перестала быть чем-то устойчивым и бесспорным: свойственный ему оптимизм значительно ослабел или вовсе покинул его. Иногда в несчастье бывает своего рода ограниченность - географическая отдаленность, как в жизни путевого обходчика на разъезде, - и человек живет или терпит жизнь, проявляя минимум энергии и почти не воспринимая окружающего мира, и большая часть этого мира быстро проносится мимо, как пассажиры шикарного поезда из Санта-Фе. Такая жизнь имеет свои преимущества - одиночество и мечты о несбыточном, но это жизнь, лишенная дружбы, общения, любви и даже реальной надежды на избавление. Каверли погрузился в эмоциональное уединение, и тут пришло письмо от Бетси. "Милый, - писала она, - я еду в Бембридж повидать бабушку. Не пытайся поехать за мной. Прости, что я забрала все деньги, но, как только я поступлю на работу, я все тебе верну. Ты можешь получить развод и жениться на другой женщине, у которой будут дети. Я, вероятно, просто странница и теперь опять странствую". Каверли подошел к телефону и вызвал Бембридж. Ответила старая бабушка Бетси. - Я хочу поговорить с Бетси! - крикнул Каверли. - Я хочу поговорить с Бетси. - Ее здесь нет, - ответила старуха. - Она больше здесь не живет. Она вышла замуж за Каверли Уопшот и уехала с ним куда-то в другое место. - Я Каверли Уопшот! - крикнул Каверли. - Ну, если вы Каверли Уопшот, то зачем вы меня беспокоите? - спросила старуха. - Если вы Каверли Уопшот, то почему вы сами не поговорите с Бетси? А когда будете говорить с пей, скажите, чтобы она становилась на колени, когда молится. Скажите ей, что молитвы не имеют силы, если не становиться на колени. - И с этими словами она повесила трубку. 34 Теперь мы подошли к малоприятной части нашего рассказа, и всякий, кому эта глава не интересна, вполне может ее пропустить. Дело было так. Непосредственным начальником Каверли был некий Уолкот, но во главе всего отдела программирования стоял молодой человек по фамилии Пенкрас. У него был замогильный голос, красивые ровные белые зубы, и он ездил на европейской гоночной машине. Он никогда не говорил с Каверли, только здоровался или поощрительно улыбался, проходя по длинной комнате программистов. Возможно, мы переоцениваем нашу способность скрывать свои переживания: печать одиночества и неразделенности чувств бросается в глаза гораздо сильней, чем мы думаем. Как бы там ни было, однажды вечером Пенкрас неожиданно подошел к Каверли и предложил отвезти его домой. Каверли был рад любому обществу, и низкая гоночная машина заметно повлияла на его настроение. Когда они свернули с Триста двадцать пятой улицы на Кольцо К, Пенкрас сказал, что он удивлен, не видя жены Каверли на пороге их дома. Каверли сказал, что она уехала погостить в Джорджию. - Тогда вы должны поехать ко мне и поужинать со мной, - заявил Пенкрас. Он пустил машину на полную скорость, и она с ревом помчалась. Дом у Пенкраса был, разумеется, точно такой же, как у Каверли, по он находился близ военного поста, и примыкавший к нему участок был больше. Изысканно обставленный, он представлял для Каверли приятную перемену но сравнению с его собственным беспорядочным хозяйством. Пенкрас приготовил ему выпить и стал подпускать турусы. - Я уже давно хотел поговорить с вами, - сказал он. - Вы работаете превосходно, поистине блестяще, и я хотел вам это сказать. Через несколько недель мы пошлем кого-нибудь в Англию... Я сам тоже поеду. Мы хотим сравнить наши методы программирования с английскими. И разумеется, хотим послать человека, который справится. Нам нужен человек, обладающий индивидуальностью в некоторым жизненным опытом. У вас хорошие шансы получить эту командировку, если она вас интересует. Это признание его достоинств доставило Каверли большую радость, хотя Пенкрас осыпал его таким множеством откровенно томных взглядов, что он почувствовал себя неловко. Его новый приятель не был женствен, отнюдь нет. Он говорил басом, тело его, видимо, поросло волосами, а движения были атлетические, но Каверли почему-то казалось, что стоит ткнуть ему в пах, как он упадет в обморок. Каверли понимал, что проявит неблагодарность и нечестность, если будет пользоваться гостеприимством этого человека и наслаждаться уютом в его доме и в то же время питать подозрения относительно его личной жизни; но, говоря по правде, он получал большое удовольствие. Он не задумывался о том, чем может закончиться такая дружба, и наслаждался той атмосферой восхваления и нежности, которую создал Пенкрас, по-видимому и сам наслаждавшийся ею. Такого вкусного обеда Каверли не ел уже много месяцев, а после обеда Пенкрас предложил пройти через военный лагерь в погулять в лесу. Это было как раз то, чего хотелось и Каверли, и они вышли в вечернюю тьму и сделали круг по лесу, дружелюбно и серьезно беседуя о своей работе и развлечениях. Затем Пенкрас отвез Каверли домой. Утром до начала работы Уолкот предупредил Каверли насчет Пенкраса. Тот был гомосексуалистом. Это сообщение удивило и опечалило Каверли, но пробудило в нем и некоторое упрямство. Он чувствовал то же, что тетя Гонора чувствовала в отношении ломовой лошади. Он не хотел быть ломовой лошадью, но и не хотел видеть, как с нею жестоко обращаются. Несколько дней он не встречал Пенкраса, а затем как-то вечером, когда он собирался съесть свой обед прямо из кастрюли, гоночная машина с ревом влетела на Кольцо К и Пенкрас позвонил у дверей. Он привез Каверли к себе поужинать, и они опять гуляли в лесу. Никогда Каверли не встречал человека, с таким интересом слушавшего его воспоминания о Сент-Ботолфсе, и был счастлив, что может говорить о прошлом. После еще одного вечера, проведенного с Пенкрасом, Каверли стали ясны намерения приятеля, но он не знал, как себя вести, и не видел основания, почему бы ему не обедать с гомосексуалистом. Он прикидывался перед самим собой невинным или наивным, но эта отговорка была крайне неубедительна. Гомосексуалист, в сущности, никого из нас не удивляет. Мы выбираем галстуки, смачиваем и причесываем волосы, зашнуровываем ботинки, чтобы понравиться предмету своей страсти; так же поступают и они. Каверли был достаточно опытен в дружбе, чтобы понимать, что преувеличенное внимание, уделяемое ему Пенкрасом, объяснялось любовью. Тот хотел быть обольстительным, и, когда они после ужина пошли гулять, его окружала атмосфера эротического возбуждения или смятения. Они миновали последний дом и поравнялись с военными сооружениями - казармами, полковой церковью и плацем, который был огорожен побеленным известью каменным забором. На пороге одной из казарм сидел какой-то мужчина и выковывал браслет из осколка ракеты. Это была - как в большинстве армейских гарнизонов - "ничейная земля", с которой в чрезвычайных условиях войны поневоле мирились, но которая теперь казалась более изолированной и пустынной, чем всегда. Они прошли мимо казарм в лес и уселись на камни. - Через десять дней мы уезжаем в Англию, - сказал Пенкрас. - Мне будет недоставать вас, - сказал Каверли. - Вы тоже едете. Я все уладил. Каверли обернулся к своему спутнику и уловил в его глазах такую печаль, что ему почудилось, будто он никогда не сможет прийти в себя. Это был взгляд, какой не раз вызывал в нем отвращение - доктора в Травертине, буфетчика в Вашингтоне, священника на ночном пароходе, приказчика в лавке, - тот обостренный взгляд мужчин, одолеваемых горестью однополого влечения, горестью и извращенным желанием бежать (помочиться в суповую миску лоустофтского фарфора, написать гадкое слово на задней стенке сарая и удрать в море с грязным-прегрязным матросом) - бежать не от законов и обычаев мира, а от его силы и энергии. - Еще всего только десять дней, - вздохнул его спутник, и вдруг Каверли почувствовал, как в нем смутно шевельнулось противоестественное влечение. Это продолжалось какую-то долю секунды. И от этой мысли, что он присоединится к числу мужчин с тусклым взглядом, блуждающих в темноте, как Дядюшка Писпис ПасТилка, бич совести обрушился на него с такой силой, словно кто-то хлестнул его по самому чувствительному месту. Секунду спустя бич опустился на него снова - на этот раз за то, что он унизил человеческое достоинство. Дядюшке Писпису судьба назначила бродить по садам, а в представлении Каверли мир был местом, где допускается такое одиночество. Затем бич обрушился опять - и на этот раз он находился в руках привлекательной женщины, которая бесконечно презирала его за такого друга и глаза которой сказали ему, что отныне ему навсегда заказано наслаждение женщинами - этими утренними созданиями. Он с вожделением подумал о том, чтобы отправиться в море с педерастом, и Венера повернулась к нему своей голой спиной и навеки ушла из его жизни. Это была убийственная потеря. Кокетство и признания женщин, их воспоминания и рассуждения об атомной бомбе, их тайные склады "клинекса" и лосьона для рук, тепло их грудей, их способность подчиняться и забывать, эта сладость любви, превосходившая его понимание, - все ушло, Венера стала его врагом. Над ее нежным ртом он нарисовал усы, и теперь она велит своим любимицам презирать его. Она могла разрешить ему время от времени разговаривать со старухой, но не больше. Стояло лето, воздух был полон семян и цветочной пыльцы, и с той необыкновенно обостренной зоркостью, какая дается горем, Каверли, словно сквозь лупу, видел изобилие ягод и стручков с семенами на земле у своих ног и думал о том, с какой щедростью создает все природа, чтобы способствовать продолжению вида, и только для него, Каверли, она сделала исключение. Он думал о своих бедных добрых родителях на Западной ферме, счастье, благополучие и пропитание которых зависит от доблести, которой он не обладает. Потом он подумал о Мозесе, и его охватило страстное желание повидать брата. - Я не могу поехать с вами в Англию, - сказал он Пенкрасу. - Я должен повидаться с братом. Пенкрас стал упрашивать, потом откровенно рассердился, и они вышли из леса не вместе. Наутро Каверли сказал Уолкоту, что он не хочет ехать в Англию с Пенкрасом, и Уолкот одобрил его решение и улыбнулся. В ответ Каверли бросил на него угрюмый взгляд. Это была улыбка хорошо осведомленного человека - он, конечно, все знал о Пенкрасе, - это была улыбка филистера, довольного том, что он спас свою шкуру; она была из числа тех наглых улыбок, которыми держится и питается весь нездоровый мир притворства, недоверия и жестокости... Но затем, приглядевшись внимательнее, он увидел, что то была самая дружелюбная и милая улыбка, во всяком случае улыбка человека, сознающего, что другой человек знал, что происходило в его голове. Каверли попросил два дня в счет годового отпуска, чтобы навестить Мозеса. Он ушел из лаборатории в полдень, упаковал чемоданы и поехал автобусом на вокзал. Несколько женщин ждали на платформе поезда, но Каверли отвел от них взгляд. Он больше не имел права любоваться ими. Он был недостоин их прелести. Очутившись в поезде, он закрыл глаза, чтобы не видеть среди мелькавшего за окном ландшафта ничего, что могло бы доставить удовольствие, так как миловидная женщина заставила бы его болезненно переживать свою недостойность, а красивый мужчина напомнил бы ему о гнусности той жизни, которую он едва не начал. Спокойно ехать он мог бы лишь в обществе каких-нибудь чудовищ мужчин с бородавками и сварливых женщин, по какой-нибудь необыкновенной стране, где случайные проявления изящества и красоты объявлены вне закона. В Брашуике рядом с Каверли сел седой мужчина, державший в руке один из тех зеленых саржевых мешков для книг, какие обычно носят в Кеймбридже. Потертая зеленая ткань напомнила Каверли о зиме в Новой Англия, о простом, патриархальном образе жизни, о возвращении на ферму перед рождеством, и о снежной мгле, сгущающейся над прудом, где катались на коньках, и о лае собак вдалеке. Незнакомец и Каверли - мешок с книгами лежал между ними - разговорились. Спутник оказался ученым. Его специальностью была японская литература. Он интересовался самурайскими легендами и показал Каверли перевод одной из них. В ней рассказывалось о каком-то самурае-гомосексуалисте, и, когда Каверли уяснил себе смысл, его спутник достал несколько гравюр, изображавших "подвиги" самурая. Тут клапаны сердца у Каверли чуть не захлебнулись кровью, и он стал прислушиваться к тому, что творилось у него в груди, как мы прислушиваемся у дверей, чтобы узнать, не происходит ли за ними что-нибудь подозрительное. Затем, покраснев, как Гонора, зардевшись, как старая дева, обнаружившая, что все высочайшее скрипучее здание ее целомудрия зашаталось, Каверли схватил свой чемодан и помчался в другой вагон. Чувствуя тошноту, он пошел в уборную, где кто-то написал карандашом на стене гомосексуальное домогательство, обращенное ко всем, кто будет стоять у трубы водяного охлаждения и насвистывать "Янки-дудл". Как мог он укрепить в себе чувство нравственной полноценности, как мог он вложить в уста Пенкраса другие слова или делать вид, что на гравюрах, показанных ему, была изображена гейша, идущая по заснеженному мосту? Он смотрел в окно, от всего сердца стремясь отыскать в проносившемся мимо ландшафте какой-нибудь клочок пригодной к употреблению животворной истины, но то, во что он всматривался, были темные равнины американского сексуального опыта, по которым все еще бродили бизоны. Ему хотелось, чтобы вместо Макленнеевского института он в свое время посещал какую-нибудь школу любви. Каверли прямо воочию видел подъезд и фронтон такой школы и стал придумывать программу обучения в ней. Там будут вестись занятия по теории распознавания зарождающейся любви, читаться лекции об ужаснейшем заблуждении, в которое впадают, смешивая поклонение и нежность; там будут проводиться симпозиумы, посвященные неразличимым эротическим импульсам, мужским комплексам и одержимости; там будут даваться описания той власти, какой обладает эмоциональное возбуждение, окрашивающее мир в мрачные или радостные тона. Ученикам будут демонстрировать изображение Венеры, отмечая при этом их реакции. Те жалкие мужчины, которые надеялись, что женщины дадут им возможность убедиться в своей сексуальной природе, будут каяться в своих грехах и признаваться в несчастьях, а распутники, надругавшиеся над женщинами, будут также призваны свидетелями. Те ночи, когда он лежал в постели, прислушиваясь к шуму поездов и дождя и ощущая под бедром хлебные крошки и холодные пятна любви, эти ночи, когда радость превосходила его понимание, будут подробно объяснены, и его научат давать точное и осмысленное толкование фигуры прелестной женщины, в сумерках вносящей в дом свои цветы, перед тем как ударит мороз. Он научится здраво оценивать все эти нежные и прелестные фигуры - женщин, которые что-то шьют из голубой ткани, волной ниспадающей на их колени, женщин, в наступающей темноте поющих своим детям баллады о злосчастной участи Карла Стюарта, женщин, выходящих из моря или сидящих на скалах. Для Каверли будет специальный курс о матриархате и его утонченном влиянии - ему придется изрядно потрудиться, чтобы усвоить его, - курс об опасностях слепого угождения женам, которое, надевая на себя личину любви, на самом деле служит выражением скептицизма и горечи. Там будут читаться строго научные лекции о гомосексуализме, и о его меняющейся роли в обществе, и о том, правильна или ложна теория о его связи с волей к смерти. О той неуловимой грани, перейдя которую влюбленные перестают обогащать и начинают пожирать друг друга; о той критической точке, на которой нежность разъедает самоуважение и дух как бы начинает распадаться на хлопья, похожие на частицы ржавчины, как если бы их поместили под микроскоп и увеличивали до тех пор, пока они не стали бы большими, точно стальные балки, и без труда распознаваемыми. Там будут диаграммы любви и диаграммы меланхолии, а хмурые взгляды, которым мы вправе придать безнадежное вожделение, будут измерены с точностью до миллиметра. Для Каверли это будет трудный курс, он знал это, и большую часть времени он будет находиться под угрозой исключения, но в конце концов он его закончит. На пианино сыграют туш, он пройдет по эстраде и получит диплом, а затем спустится по лестнице и пройдет под фронтоном, полностью обладая теперь способностью к любви, и с чистой совестью, с радостным предвкушением будет взирать на землю, на беспредельный мир. Но такой школы не существовало, и, когда он поздно вечером приехал в Нью-Йорк, шел дождь и привокзальные улицы, казалось, окутывала атмосфера эротических преступлений. Он остановился в гостинице и, продолжая свои поиски истины, решил, что он не кто иной, как гомосексуальный девственник в дешевой гостинице. Он никогда не отдавал себе отчета в своем сходстве с тетей Гонорой, но, когда он размышлял, хрустя пальцами и вытягивая шею, ход его рассуждений был такой же, как у старой дамы. Если он станет педерастом, то станет им открыто. Он будет носить браслеты и прикалывать розу к петлице пиджака. Он будет организатором педерастов, их оратором и пророком. Он заставит общество, правительство и закон признать их право на существование. У них будут свои клубы, не какие-нибудь воры для тайных встреч, а широкие, публичные организации вроде Союза говорящих на английском языке. Больше всего угнетало Каверли то, что он оказался неспособен выполнить свои обязательства перед родителями; он сел к столу и написал письмо Лиэндеру. Утренним поездом Каверли приехал в "Светлый приют" и при виде брата подумал о том, как прочна была их дружба. Они обнялись, обменялись увесистыми тумаками, сели в старый "роллс-ройс", и через мгновение Каверли перешел от мучительных опасений к жизни, казавшейся здоровой и простой, напоминавшей ему только о хорошем. Разве может быть плохо, спрашивал он сам себя, что он мысленно как бы вернулся в отчий дом? Разве может быть плохо, что он чувствует себя так, словно он опять на ферме и просто едет в Травертин, чтобы участвовать на "Торне" в соревнованиях? Они проехали ворота и пошли пешком через парк; Мозес тем временем рассказывал, что будет жить в "Светлом приюте" только до осени, что для Мелисы это родной дом. Башни и зубчатые стены произвели на Каверли большое впечатление, но он не удивился, потому что в его восприятие мира всегда входило убеждение, что Мозес будет счастливей, чем он. Мелиса еще лежала в постели, но скоро должна была сойти вниз. Они собирались устроить пикник у плавательного бассейна. - Это библиотека, - говорил Мозес. - Это танцевальный зал, это парадная столовая, а это у них называется ротондой. Тут по лестнице спустилась Мелиса. При виде ее, ее золотистой кожи и темно-русых волос у Каверли захватило дыхание. - Как я рада познакомиться с вами, - сказала она, и хотя голос у нее был довольно приятный, по силе воздействия его никак нельзя было сравнить с ее наружностью. Она казалась Каверли воплощением победоносной красоты - армией с развевающимися знаменами, - и он не мог отвести от нее глаз, пока Мозес не потащил его в ванную, где они надели плавки. - Лучше, пожалуй, захватить шляпы, - сказала Мелиса. - Солнце ужасно яркое. Мозес открыл стенной шкаф, протянул Мелисе шляпу и, порывшись в поисках еще одной для себя, вытащил зеленую тирольскую шляпу с кисточкой, прикрепленной к околышу. - Это д'Альбы? - спросил он. - Упаси господи, - сказала Мелиса. - Женственные мужчины никогда не носят шляп. Только этого и надо было Каверли. Он сунулся в шкаф и схватил первую попавшуюся на глаза шляпу - старую панаму, принадлежавшую, вероятно, покойному мистеру Скаддону. Она была ему велика - опустилась на уши, - но, вооружившись по крайней мере хоть этой эмблемой мужского достоинства, он зашагал вслед за Мозесом и Мелисой к бассейну. Мелиса в этот день не плавала. Она сидела на краю мраморного бортика: расстелив скатерть для ленча, она разливала напитки. Что бы она ни делала и ни говорила, все чаровало и восхищало бедного Каверли и побуждало его к безрассудным выходкам. Он нырял. Он четыре раза переплыл бассейн. Он пытался прыгнуть в воду, сделав обратное сальто, но это ему не удалось, он только обрызгал Мелису с головы до ног. Они пили мартини и говорили о ферме, и Каверли, не привыкший к спиртным напиткам, опьянел. Он начал рассказывать о параде в честь 4 июля, отвлекся в сторону, вспомнив о кузине Эделейд, и окончил описанием запуска ракет в субботние дни. Он не упомянул об отъезде Бетси и, когда Мозес спросил о ней, говорил так, словно они все еще счастливо жили вместе. После ленча он еще раз переплыл бассейн, потом улегся в тени самшитового дерева и заснул. Он устал и когда проснулся, то при виде воды, лившейся из позеленевших львиных пастей, при виде башен и зубчатых стен "Светлого приюта", возвышавшихся в конце лужайки, первое мгновение не мог понять, где он находится. Он ополоснул лицо водой. Скатерть, расстеленная для пикника, все еще лежала на бортике. Никто не убрал бокалов из-под коктейля, тарелок и цыплячьих косточек. Мозес и Мелиса ушли, и тень тсуги падала поперек бассейна. Потом он увидел, что они идут по садовой дорожке из оранжереи, где приятно провели время, и в их обращении друг с другом было столько изящества и нежности, что сердце у него готово было разорваться на части. Ведь ее красота могла пробудить в нем только печаль, только ощущение разлуки и одиночества, и, когда он думал о Пенкрасе, ему казалось, что тот предложил ему больше чем дружбу - что он предложил ему хитроумное средство, с помощью которого мы искажаем и уменьшаем красоту женщины. О, она была красива, и он предал ее. Он подсылал дождливыми ночами шпионов в ее царство и поощрял узурпатора. - Простите, что мы оставили вас одного, Каверли, - сказала Мелиса, - но вы спали, вы храпели!.. Было уже поздно, и Каверли надо было одеться и поспешить на поезд. В воскресенье днем на всякой железнодорожной станции время бежит быстрей, чем где бы то ни было. Даже в середине лета тени выглядят по-осеннему, а люди, собравшиеся там - солдат, матрос, старуха с цветами, завернутыми в бумагу, - были, казалось, отобраны так произвольно и так похожи на отмеченных болезнью или смертью, что невольно вспоминались мрачные пьесы, в которых к концу первого акта выясняется, что все действующие лица мертвы. - Изобрази свою тихую чечетку, Каверли, - попросил Мозес. - Помаши крылышками. - Я разучился, братец, - сказал Каверли. - Я теперь уже не могу. - Ну попытайся, Каверли, - сказал Мозес. - Ну попытайся... Тук, тук, тук - заскользил Каверли взад и вперед по платформе, а затем неуклюже попятился, поклонился и покраснел. - Мы очень талантливая семья, - сказал он Мелисе. Тут подошел поезд, и их чувства, подобно клочкам бумаги на платформе, были взметены и как попало закружились в безнадежном вихре. Каверли обнял обоих - он как будто плакал - и сел в вагон. Когда он вернулся в Ремзен-Парк, в свой пустой дом, его ждал ответ Лиэндера на письмо, которое он послал из Нью-Йорка. "Не унывай, - писал Лиэндер. - Автор этих строк сам не невинен и никогда не претендовал на это. Вел себя как мужчина со многими невестами из числа школьников. Предавался похоти в сарае для дров. Дождливыми воскресеньями. Теофилес Гейтс пытался поджечь огарком свечи испускаемые газы. Впоследствии председатель правления Покамассетского банка и Кредитно-финансового товарищества. В ранней молодости было тяжелое переживание. Неприятно вспоминать. Случилось после исчезновения отца. В гимнастическом зале подружился с незнакомым человеком. По фамилии Парминтер. Казался хорошим товарищем. Остроумный. Привлекательная внешность. В жизни автора самый одинокий период. Отца нет. Гамлет уехал. Несколько раз приводил Парминтера домой к ужину. Старушке матери очень понравились изящные манеры. Прекрасный костюм. "Я рада, что у тебя друг джентльмен", - говорит она. Парминтер приносил ей букеты цветов. И пел. Хороший тенор. Подарил мне ко дню рождения золотые запонки для манжет. Сентиментальная надпись. Сильно обрадовался. Я. Тщеславие было моей бедой. Очень гордился своей внешностью. Часто почти голый любовался собой в зеркало. Принимал позу умирающего гладиатора. Дискобола. Бегущего Меркурия. Повинен, вероятно, в самовлюбленности. Последующее, возможно, было возмездием. Парминтер утверждал, что он художник-любитель. Предложил платить автору за позирование наличными. Перспектива показалась заманчивой. Был счастлив при мысли, что хорошее телосложение оценено. В назначенный вечер пошел в так называемую студию. По узкой лестнице поднялся в дурно пахнущую комнату. Небольшую. Парминтер там с несколькими друзьями. Попросили раздеться. Охотно согласился. Вызвал большое восхищение. Парминтер с друзьями начали раздеваться. Оказались педерастами. Автор схватил штаны и убежал. Дождливый вечер. Гнев. Смятение. Бедняга, видимо, был обуреваем смешанными чувствами. Вверх и вниз. Чувствовал себя так, словно был пропущен через машину для выжимания белья. Эти переживания давали повод для вопроса: был ли автор педерастом? Проблемы пола - крепкий орешек в непросвещенном девятнадцатом веке. Спрашивал себя: педераст? Под душем после игры в мяч. Плавая нагишом с приятелями в Стон-Хилле. В раздевалке спрашивал себя: педераст? После разоблачения не имел ни малейшего желания встречаться с Парминтером. Не так-то легко отделаться. На следующий вечер явился к нам. Ничуть не изменился. Беззастенчивый. Цветы старухе матери. Масленые взгляды мне. Не в состоянии объяснить положение. С таким же успехом мог сказать матери, что луна сделана из зеленого сыра. Была достаточно осведомлена в подобного рода вещах, так как в Сент-Ботолфсе появлялись иногда такие типы, однако ни разу ей, по-видимому, не приходило в голову, что друг-джентльмен относится к этой категории. Автор не хотел проявить грубости. Согласился поужинать с Парминтером в гостинице Янга. Надеялся, что все произойдет в обстановке полного благоразумия. Вежливое прощание на перекрестке. Вам туда, а мне сюда. Парминтер в крайне подавленном настроении. Глаза как у гончей. Бурлящий чайник. Пил много виски. Ел мало. Автор произнес прощальную речь. Выразил надежду, что дружба будет продолжаться и т.д. Результат был такой, как если бы тыкать гадюку острой палкой. Встречные обвинения. Угрозы. Улещивания. И т.д. Потребовал возврата золотых запонок. Обвинил в склонности к флирту. Также в том, что автор был всем известный педераст, Заплатил свою долю счета и ушел из ресторана. Лег спать. Позже услышал, как окликают по имени. Стук гравия в окно. Парминтер на заднем дворе, зовет меня. Вспомнил тогда о помойном ведре. Грех гордыни, возможно. Гореть в аду в недалеком будущем. Все в свое время. Открыл тумбу. Снял крышку с ночного горшка. Полный комплект боеприпасов. Поднес их к окну и угостил фигуру во дворе из обоих стволов. Конец. Человек не прост. Уродливые спутники любви всегда с нами. Те, кто показывает свой голый зад из окон, выходящих на улицу. Занимаются онанизмом в душевых Христианской ассоциации молодежи. Рыцари, поэты, блистательные умы отдавали дань этим обломкам любви. Мануфактурщики. Мелкие торговцы. Послушные. Чистоплотные. С тихим голосом. Не блещущие умом. Бесцветные. Томятся по школьнику, который косит траву. Умирают по объятиям садовника. В жизни бывают худшие несчастья, Тонущие суда. Дома, сожженные молнией. Смерть невинных детей. Война. Голод. Мчащиеся в испуге лошади, Не унывай, мой сын. Тебе кажется, что ты несчастен. Стисни зубы и не плачь. На пути любви много ухабов. Помни это". 35 Это лето, думал Мозес, будет преисполнено любви, так как у себя в комнате они слышали фонтаны и от присутствия Мелисы его постель становилась чем-то вроде Венеции, - стоило ли обращать внимание на водянистые супы и соусы, которыми из большей частью кормили за обедом? Мелиса была нежна в довольна - могла ли Джустина наложить на это свою руку? Через несколько дней после свадьбы миссис Эндерби пригласила Мозеса в свою контору и сказала, что ежемесячно ему будет предъявляться счет на триста долларов за комнату и стол. Тогда у него возникло подозрение, что любовь к женщине, которая не может уехать из определенного места, иногда создает множество проблем, но это было только подозрение, и он вежливо согласился платить дань. Еще несколько дней спустя, вернувшись из Кредитно-финансового товарищества, он застал свою жену - впервые с тех пор, как познакомился с нею, - в слезах. Прибыл свадебный подарок Джустины. Джакомо вытащил их широкую и неуклюжую супружескую кровать и поставил вместо нее две одинаковые кровати, узкие и твердые, как грифельная доска. Мелиса стояла у двери балкона и плакала из-за этого, и тогда Мозесу показалось, что, пожалуй, он недооценил глубину сходства между своей златокожей женой и этой свирепой, хорошо сохранившейся каргой, ее опекуншей. Он осушил слезы Мелисы, а за обедом поблагодарил Джустину за кровати. После обеда он и Джакомо отнесли парные кровати в кладовую, где они раньше стояли, и вернули на место прежнюю. Наблюдая этим вечером за раздевающейся Мелисой (за ее плечом он видел в лунном свете лужайки, парк и бассейн) и стараясь прогнать мысль, что эти крепостные стены представляют для нее реальность, что шипы на розах, обвивающих эти стены, кажутся ей очень острыми, он спросил, не могут ли они уехать раньше осени, и она напомнила ему, что он обещал не просить об этом. Через несколько дней утром, подойдя к своему стенному шкафу, Мозес обнаружил, что все его костюмы исчезли, кроме грязного летнего полосатого костюма, который был на нем накануне. - О, я знаю, что случилось, дорогой, - сказала Мелиса. - Джустина забрала твои костюмы и отдала в церковь для продажи с благотворительной целью. - Она нагишом встала с постели и с беспокойством подошла к своему стенному шкафу. - Смотри, что она сделала. Она взяла мое желтое платье, и серое, и голубое. Я пойду в церковь и заберу их. - Ты хочешь сказать, что она без спросу взяла мои костюмы для продажи на благотворительном базаре? - Да, дорогой; Ода никак не может понять, что в "Светлом приюте" есть хоть что-нибудь, что ей не принадлежит. - И как долго это продолжается? - Много лет. Мелисе удалось за несколько долларов выкупить свои платья и костюмы Мозеса, и, забыв об этом эпизоде, он продолжал вести свою насыщенную любовью жизнь. Мозес уже давно перестал питать отвращение к "Светлому приюту", которое возникло в нем, когда он лазил, спотыкаясь, по крыше, и замок стал казаться ему прекрасным жилищем на первые месяцы после женитьбы, так как даже скамьи в саду поддерживали женщины с огромными мраморными грудями, а в зале его взгляд то и дело падал на голых и миловидных мужчин и женщин, в любовном экстазе преследующих друг друга. Они были на стульях с вышитыми сиденьями, они тянулись друг к другу с верхушек массивных подставок для дров в камине, они поддерживали свечи на обеденном столе и стеклянную чашу, из которой Джустина пила воду, глотая пилюли. Даже лилии в саду Мозес включал в свой любовный ансамбль, и, когда Мелиса срывала их и приносила целыми охапками, от которых во все стороны распространялся поистине траурный аромат, он пускался в пляс от радости. Из вечера в вечер они выпивали немного виски у себя в комнате, немного хереса в зале, кое-как высиживали до конца за жалким обедом, а затем вместе уходили к бассейну. Однажды вечером после обеда они, извинившись, собирались уйти, как вдруг Джустина сказала: - Мы будем играть в бридж. - Мы будем плавать, - сказал Мозес. - Фонари около бассейна не горят, - сказала Джустина. - Вы не можете плавать в темноте. Завтра я велю Джакомо привести фонари в порядок. Сегодня мы будем играть в бридж. Они играли в бридж до начала двенадцатого и в это) вечер, проведенный в обществе старого генерала, графа и миссис Эндерби, чуть не задохнулись от скуки. Когда на следующий день Мозес и Мелиса, извинившись, собирались уйти, Джустина была тут как тут. - Фонари у бассейна еще не исправлены, - сказала она, - и я не прочь сыграть еще раз в бридж. В этот вечер и в следующий, играя в бридж, Мозес испытывал беспокойство: ему казалось знаменательным, что только он один уезжал из "Светлого приюта", что со времени своей свадьбы он не видел в доме ни одного незнакомого или нового лица и что, насколько он знал, даже Джакомо никогда не выходил за пределы парка. Он пожаловался Мелисе, и та сказала, что она пригласит кого-нибудь в субботу в гости, и на следующий же вечер за обедом попросила у Джустины разрешения позвать соседей. - Конечно, конечно, - сказала Джустина, - конечно, вам хочется, чтобы в доме бывала молодежь, но я не могу допустить, чтобы вы принимали гостей, пока не вычищены ковры. Я прикинула, что через неделю-другую они будут вычищены, и тогда вы сможете устроить небольшую вечеринку. В субботу утром Джустина передала через миссис Эндерби, что она устала и проведет уик-энд у себя в комнате, и Мелиса, поощряемая Мозесом, позвонила трем молодым супружеским парам, жившим по соседству, и пригласила их в воскресенье на коктейль. В воскресенье под вечер Мозес затопил камин в зале и принес из тайника бутылки. Мелиса приготовила закуску, и, усевшись на единственный удобный диван, они стали поджидать гостей. Погода была дождливая, и дождь наигрывал приятную мелодию на крышах старого здания. Услышав, что по аллее приближается машина. Мелиса зажгла свет, прошла по залу и пересекла ротонду. Мозес услышал в отдалении ее голос, приветствовавший Тренхолмов, поправил дрова в камине и стоял в ожидании, когда муж и жена, благодаря своей молодости и приятным манерам казавшиеся безобидными, вошли в комнату. Мелиса подала сухое печенье, и после того как приехали Хау и Ван-Биберы, негромкие звуки их голосов приятно смешались о музыкой дождя. Потом Мозес услышал в дверях сиплый суровый голос Джустины: - Что это значит. Мелиса? - Ах, Джустина, - храбро сказала Мелиса. - Я думаю, вы знакомы со всеми. - Может быть, я и знакома, - сказала Джустина, - но что они тут делают? - Я пригласила их на коктейль, - ответила Мелиса. - Это очень некстати. Особенно сегодня. Я сказала Джакомо, что он может снять и почистить ковры. - Мы можем перейти в зимний сад, - робко предложила Мелиса. - Сколько раз я тебе говорила, Мелиса, что не хочу, чтобы ты принимала гостей в зимнем саду! - Я сейчас позову Джакомо, - сказал Мозес Джустине. - Погодите, я налью вам немного виски. Мозес подал Джустине виски, она уселась на диван я принялась с обворожительной улыбкой разглядывать лишившихся дара речи гостей. - Если ты настаиваешь, Мелиса, на том, чтобы приглашать сюда гостей, - сказала она, - то я хочу, чтобы ты советовалась со мной. Если мы не будем осторожны, дом наполнится карманными ворами и бродягами. Гости отступили к двери, и Мелиса проводила их в ротонду. Вернувшись в зал, она села на стул не рядом с Мозесом, а напротив своей опекунши. Мозес никогда не видел ее такой мрачной. Дождь прекратился. У самого горизонта тяжелые тучи разорвалась, словно пронзенные копьем, и волна яркого света хлынула в образовавшуюся щель, разлилась по лужайке, проникла сквозь стеклянную дверь, озарив зал и лицо старой женщины. Сверкание сотни окон замка увидят за много миль. Монахини-урсулинки, наблюдатели за жизнью птиц, водители автомобилей и рыбаки будут любоваться зданием, как бы купающимся в пламени. Ощущая свет у себя на лице и сознавая, что он идет ей, Джустина улыбнулась своей самовлюбленнейшей улыбкой, сопровождая ее аристократическим взглядом, от которого весь мир казался увешанным зеркалами. - Я делаю это только потому, что очень люблю тебя, Мелиса, - сказала она и стала шевелить пальцами, украшенными бриллиантами, изумрудами и стекляшками, любуясь их игрой в гаснущем свете. Теперь в комнате настала тишина, как в форелевой заводи. Джустина как бы приманивала ложными обещаниями, а Мелиса наблюдала за ее тенью, падавшей сквозь воду на песчаное дно, пытаясь отыскать долю истины во вкрадчивых словах своей опекунши. Лицо Джустины блестело от румян, а брови сверкали от черной краски, и Мозесу казалось, что где-то сквозь maquillage [грим (фр.)] проступает облик старухи. Ее лицо скоро сморщится, она будет носить черные платья, голос станет надтреснутым, и она будет вязать одеяла и свитеры для своих внучат, вносить в дом розы перед заморозками и разговаривать преимущественно о друзьях и родственниках, покинувших этот мир. - Этот дом - тяжелая обуза, - сказала Джустина, - и нет никого, кто бы помог мне нести ее. Я с радостью передала бы все тебе, Мелиса, по я знаю, что, если ты умрешь раньше Мозеса, он продаст его первому встречному. - Обещаю не делать этого, - весело сказал Мозес. - Ах, если б я могла быть уверенной в этом, - вздохнула Джустина. Потом она встала, все еще сияя, и подошла к своей воспитаннице. - Но пусть не останется между нами никакой неприязни, любимая, если даже я расстроила вашу маленькую вечеринку. Я предупреждала тебя относительно ковров, но ты никогда не отличалась сообразительностью. Мне ничего не стоило обвести тебя вокруг пальца. - Я не потерплю этого, Джустина, - сказал Мозес. - Не вмешивайтесь, Мозес. - Мелиса - моя жена. - Вы не первый ее муж и будете не последним, и у нее была сотня любовников. - Вы злая, Джустина. - Я злая, как вы говорите, и грубая, и невоспитанная, но, выйдя замуж за мистера Скаддона, я обнаружила, что могу обладать всеми этими пороками и еще худшими - и все равно найдется достаточно людей, готовых лизать мне пятки. Затем она снова подарила его своей очаровательнейшей улыбкой, и он впервые понял, какой поистине могущественной женщиной была в лучшую пору своей жизни эта бывшая учительница танцев и как сильно напоминала она, изгнанница из опустевших герцогств в верхней части Пятой авеню и пыльных королевств с Риверсайд-Драйв, этакую рейнскую принцессу былых времен. Потом она нагнулась, поцеловала Мелису и, изящно ступая, вышла из комнаты. Губы Мелисы были сжаты, словно она старалась сдержать гнев. Мозес быстро подошел к ней, думая, что сможет рассеять атмосферу катастрофы, которую старуха оставила после себя в комнате, но, когда он опустил руки на плечи Мелисы, она, изогнувшись, отстранилась. - Хочешь еще чего-нибудь выпить? - Да. Он налил виски и положил кусочек льда в ее стакан. - Пойдем наверх. - Хорошо. Она шла впереди - она не хотела, чтобы он был рядом. Неожиданная стычка испортила ее благодушное настроение, и она вздыхала, поднимаясь по лестнице. Стакан с виски она держала перед собой обеими руками, как будто это была чаша Грааля. Казалось, от нее веяло усталостью и мукой. У нее было милое обыкновение раздеваться на виду, но на этот вечер она ушла в ванную комнату и захлопнула дверь. Она появилась оттуда в тусклом сером платье, которого Мозес прежде никогда не видел, бесформенном и очень старом, судя по тому, что оно было изъедено молью. Ряд железных пуговиц, штампованных в виде корабликов с распущенными парусами, шел от узкого ворота до обвислого подола, и очертания ее талии и груди терялись в складках серой ткани. Она села за туалетный стол и сняла серьги, браслеты и жемчужное ожерелье, затем, отделив прядь волос, стала ее расчесывать. Мозес теперь знал, что женщины могут принимать различные облики, что в исступлении любви они способны перевоплотиться в любого зверя и в любую земную красу - огонь, гроты, прелести сенокосной поры - и создать в вашем воображении ярчайший образ, подобный игре света на воде; его не пугало, что этот дар превращения мог быть использован для того, чтобы осуществлять корыстные и мелочные замыслы, направленные к самовозвеличению. Мозес пришел к выводу, что благоразумия ради следует всегда помнить о личинах, чаще всего принимаемых женщинами, которых он любил. Тогда он не будет застигнут врасплох, если любвеобильная женщина вдруг по причине, известной только ей самой, превратится в старую деву. Тогда он не подвергнется опасности потерять надежду, помогающую ему сохранять терпение, так как он убедился, что женщины, хотя и способны по желанию менять свой облик, не могут долго выдержать взятую на себя роль - если он будет терпеливо сносить фокусничанье, душевное расстройство или ложную скромность, от них вскоре не останется и следа. Сейчас он наблюдал перемены, происшедшие с его златокожей женой, пытаясь понять, что она изображала. Она изображала целомудрие - злосчастное и неумолимое целомудрие. Она изображала несчастную старую деву. Она презрительно взглянула туда, где на полу лежала сброшенная им одежда, отводя в то же время взгляд от его голого тела. - Я хочу, Мозес, чтобы ты научился подбирать за собой свои вещи, - сказала она монотонным голосом, который был ему совершенно незнаком. В нем звучала деланная ласковость одинокой и терпеливой женщины, вынужденной из-за ухудшения денежных обстоятельств заботиться о грязном мальчике. Сделав все возможное, чтобы волосы ее стали гладкими, она встала и мелкими шажками направилась к двери. - Я иду вниз. - Подожди минуту, дорогая. - Думаю, если я сейчас сойду вниз, то смогу помочь. Ведь у бедной прислуги так много работы. Ее улыбка была сплошным лицемерием. Она выплыла из комнаты. Решимость Мозеса претерпеть до конца этот грубый маскарад поставила его в довольно глупое положение, и, когда он одевался, его прежде нахмуренное лицо сияло притворным весельем. К полуночи ей надоест играть эту роль, подумал он, а до тех пор с удовлетворением его желания придется подождать: но он не переставал его испытывать, это ощущение полноты и силы, ставшее еще более острым при электрическом свете. Спустившись в зал, он заметил, что бутылки, по неосторожности оставленные там, были присвоены Джустиной, и понял, что больше никогда их не увидит. Он выпил бокал плохого хереса и закусил арахисом. Мелиса стояла среди лимонных деревьев, обрывая сухие листья. Казалось, она вздыхала даже за этим занятием. Теперь она была бедной родственницей, невзрачной личностью, которая не призвана играть большую роль в жизни и философски удовлетворяется мелочами. Закончив приведение в порядок лимонных деревьев, она взяла со стола пепельницу и нарочитым жестом высыпала ее содержимое в камин. Когда прозвенел колокол, она подкатила кресло генерала к двери, предварительно нежно закутав его ноги пледом, а за столом едва притронулась к еде и разговаривала о больнице для собак и кошек. До десяти они играли в бридж, затем Мелиса деликатно зевнула и сказала, что очень устала. Мозес извинился; его охватило уныние при виде того, как она семенит впереди него по залу. На лестнице он обнял ее за талию, которую ему пришлось ощупью отыскать в складках серого платья, и поцеловал в щеку. Она не попыталась высвободиться из его объятий. Наверху, в их комнате, он закрыл дверь, отгородившись от всего остального дома, и стал ждать, что она будет делать дальше. Она подошла к стулу, взяла печатное объявление местной фабрики химической чистки и принялась читать его. Мозес осторожно забрал бумажку и поцеловал Мелису. - Все в порядке, - сказала она. Он стал раздеваться, думая с ликованием, что через минуту она будет в его объятиях, но вопреки его ожиданиям она подошла к туалетному столу, вывалила из позолоченной коробочки множество шпилек, отделила пальцами прядь волос, свернула ее кольцом и, плотно прижав к голове, заколола шпилькой. Мозес надеялся, что она смастерит только несколько локонов, и посмотрел на часы, готовясь прождать десять-пятнадцать минут. Ему нравилось, когда волосы у Мелисы лежали свободно, и он с каким-то мрачным предчувствием наблюдал за тем, как она брала одну прядь за другой, сворачивала ее кольцом и прикалывала шпильками к голове. Впрочем, осуществлению его надежд задержка от этого не грозила, и желание в нем не ослабевало; пытаясь развлечься, он взял журнал и стал просматривать объявления, но в преддверии того царства любви, которое так скоро должно было открыться перед ним, иллюстрации казались ему бессмысленными. Когда все волосы над лбом Мелисы были прочно приколоты к голове, она принялась укладывать их с боков, и Мозес понял, что ему придется изрядно подождать. Он сел, спустил ноги на пол и закурил сигарету. Ощущение полноты и силы достигло апогея, и ему не помогли бы ни холодные ванны, ни длинные прогулки под дождем, ни юмористические карикатуры, ни стаканы молока. Мелиса стала закалывать волосы на затылке, и вдруг ощущение полноты незаметно перешло в ощущение боли, распространившееся от бедер куда-то в глубь живота. Он вынул изо рта сигарету, натянул пижамные брюки и вышел на балкон. Он услышал, как Мелиса закрыла дверь ванной комнаты. Затем со вздохом подлинного горя он услышал шум напускаемой в ванну воды. Купание Мелисы никогда не продолжалось меньше трех четвертей часа. Часто Мозес весело дожидался ее, но сегодня его ощущения были мучительны. Он оставался на балконе, выискивая и называя по именам те звезды, которые знал, и курил. Через три четверти часа, услышав, как она вытащила пробку в ванне, он вернулся в комнату и растянулся на кровати, чувствуя, что страстное желание в нем достигло новых вершин чистоты и счастья. Из ванной комнаты он слышал звон бутылочек по стеклу, стук открываемых и закрываемых ящиков. Потом Мелиса отворила дверь ванной и вышла - не голая, а в длинной тяжелой ночной рубашке, деловито ковыряя в зубах зубочисткой. - О Мелиса, - сказал он. - Мне кажется, ты не любишь меня, - сказала она. Это был скучный, бесстрастный голос старой девы, и он напомнил Мозесу о чем-то скучном: дыме и пыли. - Иногда я думаю, что ты вовсе не любишь меня, - продолжала она, - и, уж конечно, ты придаешь слишком большое значение сексу, о, слишком большое. Беда в том, что тебе не о чем думать. Я хочу сказать, что ты, в сущности, не интересуешься делами. Большинство мужчин очень интересуются своими делами. Джей Пи обычно бывал такой усталый, когда возвращался с работы, что с трудом съедал свой обед. Большинство мужчин слишком устают, чтобы каждое утро, каждый день и каждый вечер думать о любви. Они устают, и волнуются, и ведут нормальный образ жизни. Ты не любишь своей работы, а потому все время думаешь о сексе. По-моему, это не потому, что ты действительно развращен. А просто потому, что ты ничем не занят. Мозесу слышался скрип мела. В его спальню проник дух классной комнаты, и его розы, казалось, завяли. В зеркале он видел прелестное лицо Мелисы, непроницаемое и своенравное, созданное для того, чтобы выражать страсть и нежность, и, думая о ее неисчерпаемых возможностях, он недоумевал, почему она ими не пользуется. Некоторым объяснением могло служить то, что с ним возникали трудности - взлеты и аварийные посадки чувственности, что иногда он выпускал газы и ковырял в зубах спичкой, что он не был ни блестящим, ни красивым мужчиной, но он этого не понимал. Он не понимал, размышляя о ее словах, какое право имела она называть плодом чистой праздности ту любовь, которая делала его ко всему восприимчивым, благодаря которой даже звуки дождя, проникающего сквозь течь в водосточном желобе, казались музыкой. - Но я люблю тебя, - с надеждой сказал он. - Некоторые мужчины приносят из конторы работу домой, - сказала она. - Большинство мужчин приносят. Большинство тех мужчин, кого я знаю. - Прислушиваясь к ее словам, он испытывал такое ощущение, словно ее голос становился суше и терял свои глубокие интонации, по мере того как ее чувства мельчали. - И большинству мужчин, занятых делами, - без всякого выражения продолжала она, - приходится много разъезжать. Они много времени проводят вдали от жен. У них есть другие отдушины, кроме секса. У большинства здоровых мужчин есть. Они играют в бадминтон. - Я играю в бадминтон. - Ты ни разу не играл в бадминтон с тех пор, как я с тобой познакомилась. - Раньше я играл. - Конечно, - сказала Мелиса, - если тебе совершенно необходимо заниматься со мной любовью, я буду это делать, но я думаю, тебе следует понять, что это не самое главное. - Ты все сводишь только к постели, - уныло сказал Мозес. - Ты такой противный и самовлюбленный, - сказала она, покачивая головой. - Мысли у тебя такие грубые и низменные. Ты только хочешь причинить мне боль. - Я хотел любить тебя, - сказал он. - Я весь день думал об этом и радовался. Когда я нежно попросил тебя, ты пошла к туалетному столу и напихала себе в голову куски металла. Я был полон любви, - печально сказал он. - Теперь я полон злости, во мне все кипит. - И вся твоя злость направлена, я полагаю, на меня? - спросила она. - Я уже говорила тебе, что не могу быть всем, чем тебе хочется. Я не могу быть одновременно женой, ребенком и матерью. Ты требуешь слишком многого. - Я не хочу, чтобы ты была моей матерью и моим ребенком, - хрипло сказал Мозес. - У меня есть мать, и у меня будут дети. В них у меня не будет недостатка. Я хочу, чтобы ты была моей женой, а ты напихала себе в голову шпильки. - Мне казалось, мы уже давно пришли к выводу, - сказала она, - что я не в состоянии дать тебе все, чего ты хочешь... - У меня нет больше желания разговаривать, - сказал он. Он снял пижаму, оделся и вышел из комнаты. Он пошел по подъездной аллее и свернул на дорогу, которая вела к деревне Скаддонвил. До деревни было четыре мили; дойдя до нее и увидев, что на улицах темно, он повернул обратно по тропинке, которая шла лесом, и тишина летней ночи успокоила наконец его волнение. В дальних домах собаки услышали его шаги и лаяли еще долго после того, как он прошел. Деревья слегка покачивались на ветру, а звезд было так много а они были такие ясные, что воображаемые линии, образующие Плеяды и Кассиопею в ее кресле, казались почти зримыми. Летней ночью от темной тропинки веяло несокрушимым здоровьем - в этом месте и в это время года нельзя было питать злых чувств. Вдали Мозес увидел мрачные башни "Светлого приюта"; пройдя аллею, он вернулся в дом и лег спать. Мелиса уже спала, и она все еще спала, когда он уходил утром. Когда он вечером возвратился, Мелисы в их комнате не было; оглядевшись в надежде обнаружить какие-нибудь признаки того, что ее настроение изменилось, он заметил, что в комнате сделана тщательная уборка. Само по себе это могло быть хорошим предзнаменованием, но он увидел, что Мелиса убрала с туалетного стола флаконы духов и выбросила все цветы. Он умылся, надел домашнюю куртку и сошел вниз. В зале был д'Альба; сидя на золотом троне, он читал приключения Микки Мауса и курил огромную сигару. Любовь к комиксам была у пего неподдельная, но в остальном, как подозревал Мозес, его поведение было позой - напоминанием о традициях Дж.П., почти безграмотного крупного оптовика. Д'Альба сказал, что Мелиса в прачечной. Это было неожиданно. За все время, что Мозес ее знал, она никогда даже близко не подходила к прачечной. Он прошел запущенным коридором, который вел куда-то в сторону от главной части дома, и по грязной деревянной лестнице спустился в полуподвальный этаж. Мелиса была в прачечной: она засовывала простыни в стиральную машину. Ее золотистые волосы потемнели от пара. Она на ответила, когда Мозес заговорил с пей, а когда он дотронулся до нее, сказала: - Оставь меня в покое. Она сказала, что постельное белье в доме уже несколько месяцев не стиралось. Горничные доставали из бельевых шкафов все новые смены, и она обнаружила, что весь спускной желоб в прачечной забит простынями. Мозес достаточно знал Мелису, чтобы не предположить, будто она сама отправила простыни в прачечную. Он понимал, что ее заботила не чистота. Она с успехом унижала свою красоту. Платье, которое было на ней, она, наверно, отыскала в чулане для метел, нежные руки покраснели от горячей воды. Волосы у нее слиплись, сжатый рот выражал крайнее отвращение. Мозес страстно любил ее, и при виде всего этого лицо его исказилось. Он не знал ее семьи, если не считать темно-коричневой карточки ее матери, которая сидела на резном стуле, держа в руках десяток роз, опущенных вниз цветами. Ее родственников - теток, дядей, братьев и сестер, - которые могут иногда объяснить нам превращения характера, он не знал, и, если сейчас ею владела тень какой-то тети, он этой тети никогда не видел. И теперь, когда он наблюдал, как она засовывает простыни в стиральную машину, в нем впервые промелькнуло сожаление, что она была сиротой. Ее рвение казалось покаянным, и пусть так оно и будет. Он полюбил Мелису не за ее способности к арифметике, не за ее чистоплотность, рассудительность или какие-либо другие выдающиеся достоинства. Это произошло потому, что он разглядел в ней какую-то необычайную внутреннюю привлекательность или изящество, которые были созвучны его потребностям. - Тебе больше нечего делать, как стоять здесь? - раздраженно спросила она. Он сказал: "Да, да" - и поднялся по лестнице. Джустина встретила его в зале очень сердечно. Ее глаза были широко раскрыты, и она говорила взволнованным шепотом, когда спросила, в прачечной ли Мелиса. - Возможно, мы должны были предупредить вас до женитьбы, - сказала она, - но, знаете, Мелиса всегда была очень, очень... - Слово, которое она хотела произнести, показалось ей слишком грубым, и она закончила иначе: - Она никогда не была слишком сговорчивой. Идемте, - предложила она Мозесу. - Пойдемте выпьем. У д'Альбы, кажется, есть виски. Сегодня вечером нам нужно что-нибудь покрепче хереса. Картина, нарисованная ею, была уютной, и хотя Мозес ясно чувствовал всю остроту ее враждебности, ему не оставалось ничего лучшего, разве только уйти в сад и любоваться розами. Он прошел с Джустиной по залу, д'Альба вытащил из-под трона бутылку виски, и они все выпили. - На нее накатило? - спросил д'Альба. Они уже наполовину съели суп, когда появилась Мелиса в платье из чулана с метлами. Когда она подошла к столу, Мозес встал, но она не взглянула в его сторону и за весь обед не проронила ни слова. По окончании его Мозес спросил, не хочет ли она погулять, но Мелиса сказала, что ей надо развесить простыни. На следующий вечер Джустина с унылым и взволнованным лицом встретила Мозеса в дверях и сказала, что Мелиса больна. - Пожалуй, правильнее сказать, что ей нездоровится. - Она предложила Мозесу выпить с нею и с д'Альбой, но он заявил, что пойдет наверх повидать Мелису. - Она не в вашей комнате, - сказала Джустина. - Она перебралась в другую спальню. В какую именно, я не знаю. Она не хочет, чтобы ее беспокоили. Мозес заглянул сначала в их спальню, чтобы убедиться, что Мелисы там нет, а затем пошел по коридору, громко зовя ее по имени, но никто не откликался. Он попытался открыть дверь в комнату, расположенную рядом с их спальней, затем заглянул в комнату, где стояла кровать с пологом, но когда-то давно там обвалился большой участок потолка, и куски штукатурки свисали из дыры. Занавеси были задернуты, и в комнате стояла сырая мгла, напоминавшая о склепе - о привидениях, сказал бы он, если бы не относился к ним с величайшим презрением. Следующая открытая им дверь вела в ванную, которой не пользовались - ванна была наполнена связанными в пачки газетами - и которая была мрачно освещена окном с цветными стеклами. Следующая дверь вела в кладовую, заставленную штабелями бронзовых кроватей и креслами-качалками, дубовыми каминными досками и швейными машинками, унылого вида шифоньерками красного дерева и другой почтенной и вышедшей из моды мебелью, приобретенной, как он догадывался, еще до первого знакомства Джустины с Италией. В комнате пахло летучими мышами. Следующая дверь вела на чердак, где стояла цистерна для воды, величиной не уступавшая плавательному бассейну, а к следующей двери, которую он открыл, была прикреплена эолова арфа - и, хотя издаваемая ею музыка была хриплая и негромкая, от ее звуков он остолбенел, словно услышал шипение гадюки. Эта дверь вела к башенной лестнице, и Мозес стал подниматься по ней все выше и выше, пока не очутился в большой комнате со стропилами и стрельчатыми окнами, по без всякой мебели; над каминной доской золотыми буквами было написано следующее изречение: "ОТВЕДИ СВОЙ ВЗОР ОТ ТЕЛА И СМОТРИ ВГЛУБЬ, ГДЕ ИСТИНА И СВЕТ". Он сбежал вниз по башенной лестнице и открыл дверь детской - Мелисиной, как он подумал, - и другой спальни с обвалившимся потолком, и только тогда музыка эоловой арфы замерла. Затем, почувствовав, что слишком надышался спертым воздухом, он открыл окно, высунул голову в летние сумерки и услышал далеко внизу голоса обедающих. Затем он открыл дверь в чистую и светлую комнату, где Мелиса, увидев его, зарылась лицом в подушки и, когда он притронулся к ней, закричала: - Оставь меня в покое, оставь меня в покое! Ее болезнь, как и ее целомудрие, была, вероятно, выдумкой; Мозес напоминал себе о необходимости терпения, по, сидя у окна и наблюдая, как сгущается мрак на лужайках, чувствовал себя очень одиноким. У него была жена, обещавшая так много, а теперь не желающая разговаривать с ним ни о погоде, ни о банковских делах, ни даже о том, который теперь час. Он сидел там, пока не стемнело, а затем спустился по лестнице. Обед он пропустил, но в кухне еще горел свет, и толстая старая ирландка, вытиравшая деревянные сушилки для посуды, сварила ему ужин и поставила его на стол у плиты. - Никак у вас неприятности с вашей милой? - добродушно спросила она. - Я сама была четырнадцать лет замужем за бедным мистером Райли, и я-то уж все знаю о радостях и горестях любви. Он был маленького роста, мистер Райли, - продолжала она, - и, когда мы жили в Толидо, все называли его коротышкой. Больше ста двадцати пяти фунтов он никогда не весил, а посмотрите на меня. - Она села на стул против Мозеса. - Конечно, тогда я была не такая толстая, но под конец из меня вышло бы три таких, как он. Он был из тех мужчин, что всю жизнь остаются мальчиками. Я имею виду, как он держал голову и все другое. Даже теперь, когда я проезжаю через незнакомый город и просто смотрю в окно вагона, я вижу иной раз такого маленького человечка и вспоминаю о мистере Райли. Он был поздним ребенком: его матери было больше пятидесяти лет, когда он родился. И что же, после того как мы поженились, мы иногда заходили в бар выпить пива, и буфетчик не подавал нам, так как думал, что он мальчик. Конечно, когда он постарел, лицо у него стало морщинистое, и под конец он казался высохшим мальчиком, но он всегда был переполнен любовью. Он как будто никогда не мог удовлетвориться, - продолжала она. - Когда я вспоминаю его, то вспоминаю вот таким - с печальным выражением лица, означавшим, что он переполнен любовью. Он всегда хотел получить свое и был восхитителен... Восхитительные вещи он говорил мне, когда ласкал меня, когда расстегивал на мне пуговицы. Он любил получать свое по утрам. Потом он зачесывал волосы на левую сторону, застегивал штаны и отправлялся - такой веселый я самоуверенный - как следует поработать денек в литейном цехе. В Толидо он в полдень приходил домой обедать и тогда тоже любил получить свое, а вечером он не мог заснуть, не получив своего. Он не мог спать. А если я будила его среди ночи и говорила, что слышу внизу на лестнице грабителей, от моих слов не было никакого проку. В ту ночь, когда сгорел дотла дом Мейбл Рейсом, я до двух часов утра не ложилась и смотрела на пожар, а он совершенно не слушал, что я ему говорила. Если ночью его будила гроза или северный ветер зимой, он всегда просыпался очень нежно настроенный. Но я-то не всегда была склонна к любви, - печально говорила она. - Изжога меня мучила или газы, и тогда мне надо было вести себя с ним очень осторожно. Надо было выбирать слова. Однажды я, не подумавши, ему отказала. Однажды, когда он начал обхаживать меня, я грубо отшила его. "Позабудь об этом, Чарли, хоть ненадолго, - сказала я. - Элен Стармер говорила мне, что ее муж занимается этим только один раз в месяц. Что бы тебе последовать его примеру?" Тут началось сущее светопреставление. Поглядели бы вы, как потемнело его лицо. Смотреть страшно было. Даже кровь в его жилах потемнела. За всю жизнь я ни разу не видела его таким сердитым. Тут он взял и ушел из дому. Настало время ужина, а его нет. Я легла спать, ожидая, что он придет, но, когда проснулась, кровать была пустая. Четыре ночи я ждала его возвращения, но он не показывался. В конце концов я дала объявление в газету. Мы тогда жили в Олбани. "Пожалуйста, вернись домой, Чарли!" Больше я ничего не прибавила. Это стоило мне два с половиной доллара. Ну что ж, объявление я дала вечером в пятницу, а в субботу утром я услышала его ключ в замке. Вот он поднимается по лестнице, улыбаясь во весь рот, с огромной охапкой роз и с одной только мыслью в голове. Уже десять часов утра, а работа по дому у меня и наполовину не сделана. Тарелки после завтрака - в раковине, постель не застлана. Очень тяжело для женщины, если ее любят до того, как она закончила работу, но я уже знала, что меня ждет, хотя пыль на столах была еще не вытерта. Подчас это было для меня тяжело, - говорила она. - Это мешало моему развитию. Из-за Чарли я не посмотрела много интересного - например, после войны, когда как раз мимо наших окон проходил парад с маршалом Фошем и всеми остальными. Я ожидала этого парада, но мне так и не удалось его посмотреть. Чарли отвлекал меня, когда Линдберг перелетел Атлантический океан, а когда тот английский король - забыла, как его звали, - отказался от короны ради любви и произнес об этом речь по радио, я так и не услышала ни одного слова. Но когда я теперь вспоминаю Чарли, то вспоминаю вот таким - с печальным выражением лица, означавшим, что он переполнен любовью. Он как будто никогда не мог удовлетвориться, а теперь, господь да благословит беднягу, он лежит в холодной, холодной могиле. Мелиса сошла вниз только в субботу. Предлагая ей погулять после обеда, Мозес заметил, как она помедлила у дверей террасы, словно опасалась, что летняя ночь положит конец ее причуде. Потом она догнала его, по многозначительно держалась в некотором отдалении. Он высказал желание пройтись по саду, в надежде, что аромат роз и звуки фонтанов восторжествуют, но она продолжала сохранять благоразумное расстояние между ними; впрочем, когда они вышли из сада, она свернула на тропинку, шедшую через сосновый лесок, которой и раньше не видел и которая вела к огороженному участку, оказавшемуся кладбищем животных. Там было с дюжину могильных камней, заросших сорняками, и Мозес, идя за Мелисой, читал надписи: Здесь птичка певчая погребена. Она зимой с небес упала и застыла. Нам песенок ее совсем не слышно было, Такою крохотной была она. Здесь покоится прах крольчихи Сильвии. Семнадцатого июня она была наказана Мелисой Скаддон и умерла от побоев. Здесь покоится прах гончего пса Тезея. Здесь покоится прах колли по кличке Принц. О нем будут скорбеть все и каждый. Здесь покоится прах Ганнибала. Здесь покоится прах Наполеона. Здесь покоится прах Лорны, домашней кошки. От этого участка веяло могуществом клана, подумал Мозес, и той радостью, какую он вкладывает в свои глупые выдумки. Переведя взгляд с могильных камней на лицо Мелисы, он с вновь пробудившейся надеждой увидел, что его выражение как будто смягчилось при виде этого глупого кладбища, но решил не торопиться и пошел за ней дальше по тропинке, к сараям и оранжереям, где они оба остановились послушать громкое мелодичное пение какой-то ночной птицы. В только что наступившей темноте оно звучало вдали, сверкая, как скальпель, и Мелиса была очарована. - Знаешь, Джей Пи хотел завести соловьев, - сказала она. - Он привозил из Англии сотни и сотни соловьев. У него был специальный человек для ухода за соловьями и дом для соловьев. Когда мы возвращались на пароходе из Англии, то после завтрака первым делом спускались в трюм и кормили соловьев мучными червями. Они все умерли... Взглянув затем поверх головы Мелисы на крышу сарая, где, по-видимому, примостилась ночная птица, Мозес увидел, что то была вовсе не птица - то были жалобные звуки ржавого вентилятора, вертевшегося на ночном ветру. Понимая, что это открытие может изменить сентиментальное настроение Мелисы, зарождавшееся под влиянием сумерек, кладбища и песни, он поспешно увел ее в заброшенную оранжерею и устроил на полу постель из своей одежды. Позже вечером, когда они вернулись в дом, Мозес, чувствуя всего себя обновленным и освеженным любовью, в ожидании сна думал о том, что у него будут все основания удивляться, если с Мелисой не произойдет еще какое-нибудь превращение. Это подозрение вновь появилось у него следующим вечером, когда он вошел в их комнату и застал Мелису в постели в одном чулке за чтением любовного романа, взятого у какой-то горничной; когда он поцеловал ее и прилег рядом, от нее пахло, довольно приятно, конфетами. Но на следующий вечер, шагая по лужайкам от железнодорожной станции, он увидел нечто напомнившее ему отвратительные подробности из прошлого Мелисы, на которых любила останавливаться Джустина. Мелиса была на террасе с Джакопо, молодым садовником. Она стригла Джакопо волосы. Даже на расстоянии Мозесу стало от этого зрелища тревожно и грустно, так как ненасытность, которую он в ней обожал, могла повлечь за собой измену, и он воспылал к Джакопо смертельной ненавистью. Миловидный, охваченный вожделением, тот смеялся, пока Мелиса стригла и причесывала его, и казался Мозесу одним из тех типов, которые остаются для нас непостижимыми и разрушают в нас любовь к искренности и веру в радости жизни. Однако, как только Мозес подошел к ним, Мелиса отослала Джакопо и, здороваясь, так блестяще проявила свою любовь к Мозесу, что ни садовник, ни что-либо иное больше не беспокоили его, пока несколькими вечерами позже, проходя по коридору, он не услышал смех в их спальне и не увидев Мелису и какого-то незнакомца, которые пили на балконе виски. Это был Рэй Беджер. Нет ничего предосудительного в том, что Беджер посетил свою бывшую жену, подумал Мозес. На его сопернике, если тот еще мог считаться соперником, был изысканно модный костюм, один глаз у него косил, волосы глянцевито блестели. Когда Мозес присоединился к Мелисе и ее гостю, Беджер старался быть очаровательным, но воспоминания, которые были общими для него и Мелисы - он ведь кормил соловьев - касались прошлой жизни в "Светлом приюте", и Мозес не мог принять участия в разговоре. Мелиса редко упоминала о Беджере, и если она была с ним несчастна, то, судя по сегодняшнему вечеру, этого нельзя было сказать. Она восхищалась его обществом и его воспоминаниями - восхищалась и была печальна, так как, когда он ушел от них, она проникновенно заговорила с Мозесом о своем бывшем муже. - Он все еще похож на восемнадцатилетнего мальчишку, - сказала она. - Он всегда поступал так, как желали другие, и теперь, в тридцать пять лет, осознал, что никогда не был самим собой. Мне так жалко его... Мозес воздержался от суждений о Беджере, а за обедом обнаружил в Джустине свою сторонницу. Она не разговаривала с гостем и, казалось, была очень взволнована. Она объявила, что продает все свои картины музею "Метрополитен". Хранитель музея приедет завтра к ленчу, чтобы оценить их. - Нет никого, кому я могла бы доверить ведение своих дел, - сказала она. - Я никому из вас не могу довериться. После обеда Беджер угостил Мозеса сигарой, и они имеете вышли на террасу. - Вы, наверно, удивляетесь, зачем я снова приехал сюда, - сказал Беджер. - Могу объяснить. Я занимаюсь производством игрушек. Не знаю, слышали вы об этом или нет. Недавно мне очень повезло с одним делом. Я получил патент на копилку - это пластмассовый вариант старой железной копилки, - и фирма Вулворта дала мне заказ на шестьдесят тысяч штук. В Нью-Йорке я получил подтверждение заказа. Я вложил в это дело двадцать пять тысяч собственных денег, но как раз сейчас мне представился случай приобрести патент на игрушечное ружье, и я готов продать начатое мною дело с копилкой за пятнадцать тысяч. Я ломал себе голову, кому бы продать его, и подумал о вас и Мелисе - я прочел о вашей свадьбе в газете - и решил приехать сюда, чтобы сделать это предложение вам первому. Только на заказе Вулворта вы удвоите свой капитал, а можно рассчитывать еще на шестьдесят тысяч штук для магазинов канцелярских принадлежностей. Если завтра под вечер вы можете быть в "Уолдорфе", мы бы вместе выпили и я показал бы вам патент, чертеж и переписку с Вулвортом. - Меня это не интересует, - сказал Мозес. - Вы хотите сказать, что у вас нет желания заработать? О, Мелиса будет очень разочарована. - Но вы не говорили об этом с Мелисой? - В сущности, нет, но я знаю, что она будет очень разочарована. - У меня нет пятнадцати тысяч долларов, - сказал Мозес. - Вы хотите сказать, что у вас нет пятнадцати тысяч долларов? - Совершенно верно. - О, - сказал Беджер. - А как насчет генерала? Вы не знаете, что он стоит? - Не знаю. Мозес вернулся с Беджером в зал и увидел, как тот угостил старика сигарой и покатил его кресло на террасу. Когда Мозес рассказал о своем разговоре Мелисе, ее сентиментальное отношение к Беджеру от этого не изменилось. - Конечно, он не занимается производством игрушек, - сказала она. - По правде говоря, он никогда ничем не занимался. Он лишь пытается как-нибудь выбиться в люди, и мне его так жаль. Намерение Джустины расстаться со своими художественными сокровищами, потому что она не знала ни одного достойного доверия человека, привело к тому, что следующий день оказался одновременно грустным и волнующим. Мистер Дьюитт, хранитель музея, должен был явиться в час, и случилось так, что впустил его в ротонду Мозес. Это был худощавый человек, носивший коричневую мягкую шляпу на несколько номеров меньше нужного размера, которая делала его похожим на Простака Мак-Натта. "Не захватил ли мистер Дьюитт по ошибке чужую шляпу на какой-нибудь вечеринке с коктейлями?" - подумал Мозес. Лицо у него было узкое, изрезанное глубокими морщинами, он слегка наклонял голову, словно страдал близорукостью, под глазами были мешки, а нос отличался необыкновенной длиной и треугольной формой. Эта тонкая костлявая часть лица казалась изящной, порочной и похотливой - посланным в наказание дьявольским даром - и усиливала общее впечатление изящества и похотливости. Ему было, вероятно, лет пятьдесят - мешки под глазами вряд ли могли образоваться за более короткий срок, - но он держался с достоинством и заговорил, слегка заикаясь, словно на язык ему попал волосок. - Только не свинину, ни свинину! - воскликнул он, принюхиваясь к затхлому воздуху ротонды. - Я изнемогаю от жары! Когда Мозес заверил, что им подадут цыплят, мистер Дьюитт надел очки в роговой оправе и, окинув взглядом ротонду, обратил внимание на большую панель слева от лестницы. - Какая очаровательная подделка! - воскликнул он. - Конечно, я считаю, что самые очаровательные подделки бывают у мексиканцев, но эта панель восхитительна. Она сделана в Цюрихе. В начале девятнадцатого столетия там существовала фабрика, выпускавшая их вагонами. Любопытно, до чего обильно они употребляли кармин. Подлинным панелям далеко до такого совершенства. Тут какой-то запах, проникший в ротонду, вернул его мысли к ленчу. - Вы уверены, что это не свинина? - снова спросил он. - Животик у меня полный инвалид. Мозес еще раз успокоил его, и они пошли по длинному залу туда, где их ожидала Джустина. Она была победоносно изящна, и в ее голосе звучали все те глубокие ноты удовлетворенного социального честолюбия, благодаря которым он, казалось, возносился к вершинам холмов и опускался в тень долин. Мистер Дьюитт всплеснул руками, когда увидел картины в зале, но Мозес удивился, почему улыбка у него была такой мимолетной. С бокалом коктейля в руке он подошел к большому полотну Тициана. - Изумительно, изумительно, совершенно изумительно, - сказал мистер Дьюитт. - Мы нашли этого Тициана в разрушенном дворце в Венеции, - пояснила Джустина. - Какой-то джентльмен в отеле - англичанин, если память мне не изменяет, - знал о нем и провел нас туда. Это было совсем как в детективном рассказе. Картина принадлежала очень старой графине и находилась во владении ее семьи на протяжении многих поколений. Сколько мы заплатили, я точно не помню... Пики, не достанете ли вы каталог? Д'Альба достал каталог и полистал его. - Шестьдесят пять тысяч, - сказал он. - В другой лачуге мы нашли Гоццоли. Это была любимая картина мистера Скаддона. Мы нашли ее с помощью другого незнакомца. Мы встретились с ним как будто в поезде. Картина, когда мы впервые увидели ее, была такая грязная, покрытая паутиной и висела в такой темной комнате, что мистер Скаддон решил не покупать ее, но потом мы поняли, что нельзя быть слишком разборчивыми, и утром передумали. Хранитель музея сел, передал свой бокал д'Альбе, который вновь наполнил его, а затем повернулся к Джустине, в это время делившейся своими воспоминаниями о грязном дворце, где она нашла Сано ди Пьетро. - Это все копии и подделки, миссис Скаддон. - Не может быть. - Это копии и подделки. - Вы говорите так только потому, что хотите, чтобы я подарила мои картины вашему музею, - сказала Джустина. - Ведь так, не правда ли? Вы хотите получить мои картины даром. - Они ничего не стоят. - У баронессы Гракки мы встречались с одним хранителем музея, - сказала Джустина. - Он видел наши картины в Неаполе, где их упаковывали для погрузки на пароход. Он заявил, что готов поручиться за их подлинность. - Они ничего не стоят. В дверях появилась горничная и позвонила в колокол к ленчу. Джустина встала, неожиданно вновь овладев собой. - За ленчем нас будет пять человек, Лена, - сказала она горничной. - Мистер Дьюитт не останется. И позвоните в гараж и скажите Джакомо, что мистер Дьюитт пойдет к поезду пешком. Она взяла д'Альбу под руку и пошла через зал. - Миссис Скаддон, - крикнул ей вслед хранитель музея, - миссис Скаддон! - Вам ничего не удастся сделать, - сказал Мозес. - Как далеко до станции? - Немного больше мили. - У вас нет машины? - Нет. - А такси здесь бывают? - В воскресенье нет. Хранитель музея посмотрел в окно. Шел дождь. - О, это возмутительно! Это самая возмутительная история, с какой мне приходилось сталкиваться. Я приехал только из одолжения. У меня язва, и я должен регулярно питаться, а теперь я вернусь в город не раньше четырех часов. Вы не можете достать мне стакан молока? - Боюсь, что нет, - сказал Мозес. - Что за чепуха, что за чепуха, и как она могла, прости господи, подумать, что эти картины подлинные? Как она могла дать себя одурачить? - Он встал, махнул рукой и пошел по залу к ротонде, где надел свою маленькую шляпу, делавшую его похожим на Простака Мак-Натта. - Это может стоить мне жизни, - сказал он. - Я должен есть регулярно и избегать волнений и физических усилий... И он ушел в дождь. Когда Мозес присоединился к обществу, сидевшему за ленчем, никто не разговаривал, и молчание было таким тягостным, что даже его несокрушимый аппетит обнаружил некоторые признаки ухудшения. Вдруг д'Альба уронил ложку и плачущим голосом сказал: - О госпожа моя, о моя госпожа! - У меня есть доказательства, - выпалила Джустина. Затем, резко повернувшись к Беджеру, злобно сказала: - Пожалуйста, ешьте и держите язык за зубами! - Простите, Джустина, - сказал Беджер. Горничные убрали глубокие тарелки и принесли цыплят, во при виде блюда Джустина знаком велела его унести. - Я ничего не могу есть, - сказала она. - Отнесите цыплят назад в кухню и положите в холодильник. Все склонили головы в знак сочувствия к Джустине и огорченные тем, что останутся голодными, так как в воскресенье днем холодильники бывали заперты на висячий замок. Устремив на Беджера тяжелый взгляд, Джустина оперлась о край стола и встала: - Полагаю, вы собираетесь в город, Беджер, чтобы рассказать всем о случившемся. - Нет, Джустина. - Если я услышу, что вы, Беджер, обмолвились хоть словом об этом деле, - сказала она, - я расскажу всем, что вы сидели в тюрьме. - Джустина! Сопровождаемая д'Альбой, она направилась к двери, не сгорбленная, а еще более прямая, чем всегда; дойдя до двери, она вскинула руки и воскликнула: - Мои картины, мои картины, мои прекрасные, прекрасные картины! Потом все услышали, как д'Альба открыл и закрыл дверь лифта и в шахте мрачно запели канаты, когда Джустина поднималась к себе. День был унылый, и Мозес провел его в маленькой библиотеке, изучая литературу по синдикализму. Когда начало темнеть, он отложил в сторону книги и стал бродить по дому. В пустой и чистой кухне холодильники все еще были на замке. Он услышал доносившуюся из зала музыку и подумал, что играет, должно быть, д'Альба, так как музыка была коктейльная: томная музыка покаянной печали и мнимой страсти, полумрака баров и затхлых арахисовых орехов, изжоги и гастрита и бумажных салфеток, которые прилипают, как листья, к донышку вашего бокала с коктейлем... Но когда он вошел в зал, то увидел, что играл Беджер. Мелиса сидела рядом с ним на скамеечке перед роялем, а Беджер печально пел: О, этот томный блюз! От дома так далеко я! О, этот томный блюз! Вокруг меня все чужое. От жесткой постели болят бока. Как услышу "чу-чу", так берет тоска. О, этот томный блюз! Когда Мозес подошел к роялю, они оба подняли глаза. Мелиса глубоко вздохнула, и Мозеса охватило такое чувство, будто он нарушил атмосферу свидания. Беджер бросил на Мозеса злобный взгляд и закрыл рояль. Казалось, чувства его были в смятении, и Мозес буквально заставил себя истолковать это правильно. Он встал со скамеечки и вышел на террасу - скорбная и тревожная фигура, - а Мелиса обернулась и следила за ним пристальным взглядом. Мозес понимал: если мы признаем существование у мужчин рудиментарных сексуальных обрядов, если непринужденность его позы, когда ему впервые вложили в руки хоккейную клюшку, и если гимнастическое снаряжение, хранившееся в стенном шкафу, доставляли ему удовольствие, если в дождливый день на Западной ферме во время напряженного футбольного матча, в последние минуты света и игры, его охватывало ощущение, что он заглядывает в глубокое прошлое своего рода, если все это на чем-то основано, - то и для противоположного пола должны существовать параллельные обряды и церемонии. Под этим Мозес понимал не способность к быстрому перевоплощению, но нечто другое, связанное, быть может, с присущим красивым женщинам даром вызывать в воображении ландшафты - печальное ощущение какой-то дали, словно их взгляд прикован к горизонту, какого ни одни мужчина никогда не видел. Существовали некоторые физические признаки этого: их голос становился мягче, зрачки расширялись - казалось, они вспоминают чисто женское путешествие по женским водам к обнесенному стеной острову, где в силу особенностей своего ума и организма они были обречены совершать тайные обряды, которые восстанавливали в них запасы чарующей и созидающей печали. Мозес никогда не надеялся узнать, что происходило в душе Мелисы. И теперь, увидев, что ее зрачки расширились и печать глубокой задумчивости легла на ее прекрасное лицо, он понял, что спрашивать бесполезно. Она вспоминала путешествие, или она видела горизонт, и от этого в ней разбушевались смутные и бурные желания, но то обстоятельство, что Беджер как будто имел какое-то отношение к ее воспоминаниям о путешествии, вселяло в Мозеса тревогу. - Мелиса! - Джустина ведет себя так низко по отношению к нему, - сказала Мелиса, - а у нее нет для этого никаких оснований. А тебе он не нравится. - Мне он не нравится, - подтвердил Мозес, - это правда. - О, мне так жаль его! Она встала со скамеечки и пошла на террасу к Беджеру. - Мелиса, - позвал Мозес, но она исчезла в темноте. Было около десяти часов, когда Мозес поднялся наверх. Дверь в их комнату была заперта. Он окликнул жену, но та не ответила, и тогда он пришел в ярость. Какая-то часть его, которая была столь же неспособна к компромиссу, как и его мужская гордость, вспыхнула, и ярость камнем легла на его сердце. Он стал колотить в дверь и попытался плечом высадить ее; он как раз отдыхал от этих усилий, когда холодный воздух, проходивший между дверью и порогом, внезапно на помнил ему, что Беджер ночевал в той самой комнате, где ночевал он, когда проделал свое первое путешествие по крышам. Он сбежал вниз по черной лестнице, затем пересек ротонду и поднялся на старом лифте к спальням, находившимся в другом крыле дома. Дверь в комнату Беджера была закрыта, но, когда Мозес постучал, никто не ответил. Открыв дверь и войдя в комнату, он прежде всего услышал громкий шум дождя, доносившийся с балкона. Никаких следов Беджера в комнате не было. Мозес вышел на балкон и перемахнул на крышу. Как он и ожидал, в сотне шагов от пего был Беджер; согнувшись чуть не пополам, как пловец, взмахивая руками в воздухе у своих ног (вероятно, он уже успел зацепиться за старую радиопроводку), он двигался очень осторожно. Мозес окликнул его. Беджер побежал. Казалось, дорога была ему известна - во всяком случае, настолько, чтобы миновать вентиляционную шахту. Он бежал к пирамидальной крыше часовни, а затем свернул направо и побежал по крутой шиферной крыше над залом. Мозес обогнул ее с другой стороны, но Беджер повернул назад, возвратился на плоскую крышу я побежал к освещенной спальне д'Альбы. Здесь, на полпути, Мозес нагнал его и опустил руку ему на плечо. - Это не то, что вы думаете, - сказал Беджер. Мозес ударил его, и Беджер, сев с размаху, накололся, очевидно, задом на гвоздь, так как испустил такой громкий хриплый крик боли, что граф высунул голову из окна. - Кто здесь, кто здесь? - Это Беджер и я, - сказал Мозес. - Если Джустина узнает об этом, она взбеленится, - сказал граф. - Она не любит, когда ходят по крышам. От этого получаются протечки. Но что вы, в конце концов, тут делаете? - Я иду спать, - сказал Мозес. - О, я хотел бы, чтобы вы хоть изредка давали вежливый ответ на разумный вопрос, - сказал граф. - Я страшно, страшно устал от вашего юмора, и Джустина тоже. Для нее это ужасное падение - принимать таких людей, как вы, после того как она всю жизнь провела в высшем обществе, включая особ королевской крови, и она сама мне говорила... Голос графа становился все тише по мере того, как Мозес, кипя от гнева, продолжал путь вдоль края крыши к тому участку ее, что нависал над балконом Мелисы. Затем он полчаса просидел на крыше, опустив ноги в водосточный желоб и перебирая в уме все факты непристойного характера, доказывавшие порочность его жены; он как бы делился своими мыслями с ночью, и холодная ярость, наполнявшая его сердце, постепенно ослабевала. Затем, осознав, что, если он хочет извлечь полезную истину из создавшегося положения, он должен искать ее в самом себе, он спрыгнул на балкон, разделся и лег в постель, где спала Мелиса. Однако Мозес был к Беджеру несправедлив. Беджер не строил никаких развратных замыслов, когда лез по крыше. Он был очень пьян. Но в этом человеке таилось какое-то благородство - зачатки высоких человеческих качеств - или по крайней мере достаточная широта чувств, чтобы испытывать недовольство собой, и когда он рано утром проснулся, то принялся упрекать себя за пьянство и за безумные выходки. Из окна он видел, каким голубым, золотистым и круглым, как иллюминатор, был мир, но все эти сапфировые тона в небе лишь приводили его в уныние и пробуждали жажду скрыться к какой-нибудь темный, плохо проветриваемый закуток. Мир в пристрастном свете раннего утра казался ему таким же лицемерным и отвратительным, как улыбка торговца вразнос. Ничего нет истинного, думал Беджер, ничто не было тем, чем казалось, и грандиозность этого обмана - вкрадчивость, с которой темнел цвет неба по море того, как он одевался, - злила его. Он спустился по лестнице, прошел, никого не встретив - даже крысы, - через ротонду; хотя еще и не было шести часов, он позвонил по телефону Джакомо, и тот отвез его на станцию. Этот ранний поезд был местным, на нем возвращались домой рабочие ночной смены. Глядя на их усталые я грязные лица, Беджер почувствовал зависть к скромному, как он думал, образу жизни этих людей. Если бы он получил простое воспитание, его жизнь имела бы больше смысла и ценности, лучшим чертам его характера представилась бы возможность развиться и он не растратил бы попусту свои способности. Выбитый из колеи пьянством и угрызениями совести, он в это утро ясно сознавал, что попусту растратил их, без всякой надежды на возрождение, и образы из прежней жизни - веселый, красивый мальчик, вносящий на террасу мебель перед грозой, - встали перед ним, чтобы усилить самоосуждение. Затем, когда уныние Беджера достигло предела, свет как бы озарил его, ибо могучее воображение, восстав против крайнего отчаяния, вызвало в его сознании ослепительные видения - города или арки по меньшей мере из мрамора, символы благоденствия, триумфа и роскоши. Затем под покрытым глянцевитыми волосами черепом Беджера начали расти как грибы целые храмы Афины Паллады, города и виллы молодого мира, по дороге од пребывал в самом радужном настроении. Но, сидя за первой чашкой кофе у себя в норе, Беджер понял, что его беломраморные цивилизации были беззащитны перед захватчиками. Эти белоснежные, с высокими сводами строения, олицетворявшие принципиальность, мораль и веру, - эти дворцы и памятники кишели толпами испускавших боевой клич полуголых людей в накинутых на плечи вонючих звериных шкурах. Они врывались через северные ворота, и Беджер, который, сгорбившись, сидел над своей чашкой, видел, как один за другим исчезали его храмы и дворцы. Через южные ворота варвары выходили, не оставив бедному Беджеру в утешение даже сознания несчастья, оставив его ни с чем, со своей собственной сущностью, которая никогда не была хоть сколько-нибудь лучше аромата увядшей лесной фиалки. - Mamma e Papa Confettiere arrivan' domani sera [мама и папа Конфеттьере приедут завтра вечером (итал.)], - сказал Джакомо. Он опять вкручивал электрические лампочки в патроны, висевшие на длинной проволоке среди деревьев подъездной аллеи. Мелиса ласково встретила Мозеса у дверей, как в тот раз, когда он впервые появился здесь, и сказала ему, что завтра вечером приезжают старые друзья Джустины. Миссис Эндерби была в кабинете и передавала по телефону приглашения, а д'Альба бегал в переднике по залу и командовал дюжиной горничных, которых Мозес раньше никогда не видел. В доме все было вверх дном. Двери в гостиные, пахнущие летучими мышами, стояли раскрытые настежь, и Джакомо вытаскивал подушки из разбитых окон зимнего сада, куда вносила привезенные на грузовике пальмы и кусты роз. Сесть было некуда, и они закусили бутербродами и выпили вина в зале, где музыканты (восемь женщин) скаддонвилского симфонического оркестра снимали с арфы потрескавшийся прорезиненный чехол и настраивали инструменты. Веселье старого дворца, полного суматохи в канун приема гостей, пробудило в Мозесе воспоминания о Западной ферме, словно этот дом, подобно тому, другому, глубоко запал в сознание его обитателей, даже снился этим склонным к ночным похождениям горничным, которые возвращали из забвения и начищали старые комнаты, как бы набираясь ума-разума. В больших подвальных кухнях оказались летучие мыши, и две девушки с визгом взбежали по лестнице с посудными полотенцами на голове, но это небольшое приключение никого не испугало, а только усилило причудливость обстановки, ибо кто в наши дни настолько богат, чтобы в его кухне водились летучие мыши! Огромные ящики в погребе были наполнены мясом, и вином, и цветами, все фонтаны в парке били, вода выливалась из позеленевших львиных пастей в бассейн, тысяча ламп горела в доме, подъездная аллея сверкала огнями, как деревенская ярмарка, в саду тут и там, одинокие и ничем не затененные, как в прихожих меблированных комнат, горели лампочки; все это, вместе с открытыми в десять-одиннадцать часов вечера дверьми и окнами, неожиданно холодным ночным воздухом и узким серпом луны в небе над ши