и Бейлка -- голосят, рыдают, надрываются: -- Дочь! Сестра! Шпринца! . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . О чем я хотел спросить вас? Да! Вы когда-нибудь видели утопленника? Никогда? Когда человек умирает, он почти всегда лежит с закрытыми глазами... У утопленников глаза открыты... Не знаете, почему это так? Извините меня, я отнял у вас много времени. Да и сам я занят: надо идти к лошаденке, развезти свой товар. Жизнь требует своего! Нужно и о заработке подумать, а о том, что было, забыть. Потому что все, что землей прикрыто, должно быть забыто, а покуда жив человек, душу не выплюнешь. Никакие увертки не помогут, хочешь не хочешь, а приходится возвращаться к старой истине: покуда душа в теле, поезжай дальше, Тевье! Будьте здоровы, а ежели вспомните обо мне, не поминайте лихом. 1907 ТЕВЬЕ ЕДЕТ В ПАЛЕСТИНУ (Рассказано самим Тевье в железнодорожном вагоне) Батюшки, кого я вижу! Как поживаете, реб Шолом-Алейхем? Вот так встреча! Даже не снилось! Ну, здравствуйте! Мир вам! А я, понимаете, все думал да гадал: что за притча такая? Что это его столько времени не видать ни в Бойберике, ни в Егупце? Мало ли что случается: а вдруг, думаю, приказал долго жить и перебрался туда, где редьки с салом не едят? Но, с другой стороны, думаю: неужто он такую глупость сделает? Ведь он как-никак человек умный! Ну, слава тебе господи, что привелось свидеться в добром здоровье, как это там сказано: "Гора с горой" -- человек с человеком... Глядите вы на меня как-то так, будто не узнаете. Да ведь это же ваш старый приятель Тевье. "Не гляди на сосуд"*, -- вы не смотрите, что человек в новом кафтане. Это все тот же злополучный Тевье, что и был, ничуть не изменился, разве что, когда приоденешься по-субботнему, то и выглядишь приличнее, вроде как богатый, потому что в дороге, на людях нельзя иначе, тем более, когда едешь в такую даль, в Палестину, -- шутка ли. Небось удивляетесь, откуда у такого маленького человечка, как Тевье, который всю жизнь торговал маслом да сыром, эдакие замашки? Ведь это только какой-нибудь Бродский мог бы себе позволить на старости лет такое путешествие! "Сплошь загадка", пане Шолом-Алейхем, все ясно как на ладони, поверьте мне! Вы только будьте добры, отодвиньте немножко ваш чемоданчик, я сяду рядом с вами и расскажу вам историю. Вот послушайте, что господь может устроить. Должен вам прежде всего сообщить, что я, не про вас будь сказано, остался вдовцом. Умерла моя Голда, царство ей небесное. Женщина была она простая, без затей, но великая праведница. Пусть уж она там за детей своих заступницей будет, достаточно она из-за них натерпелась, а может быть, из-за них она и со свету ушла, перенести не могла, что разбрелись они в разные стороны -- "кто в лес, кто по дрова". "Что это, прости господи, за жизнь, -- говорила она, -- когда ни дитяти, ни теляти? Корова и та скучает, когда от нее теленка отлучают..." Так, бывало, говорит она, Голда то есть, и плачет горючими слезами. И вижу я, что женщина тает день ото дня как свеча, и сердце у меня от жалости сжимается, и говорю я ей, душу изливаю: -- Эх, Голда-сердце, сказано у нас: "Либо как детей, либо как рабов"*, -- что с детьми, что без детей... Есть у нас великий бог, милосердый и всемогущий. А все же, -- говорю, -- столько бы мне счастья, сколько раз случается: выкинет господь-вседержитель такую штуку, врагам бы моим, такую долю!.. Но ведь она, Голда, не тем будь помянута, всего только женщина... Вот она и отвечает мне: -- Грешишь ты, Тевье! Нельзя грешить... -- Вот тебе и раз! Разве я плохое что-нибудь сказал? Что же я, по-твоему, против бога, что ли, восстаю? Ведь если господь бог создал свой мир так расчудесно, что и дети -- не дети, и родители -- трын-трава, стало быть он знает, что делает... Но она не понимает, что я говорю, и отвечает ни к селу ни к городу: -- Умираю я, Тевье, кто тебе ужин готовить будет? Говорит она мне это и смотрит на меня такими глазами, что камень и тот был бы тронут. Но Тевье -- не женщина, отвечаю ей словцом, изречением и еще изречением: -- Голда, -- говорю я, -- ты столько лет была мне верна, неужели ты на старости лет в дураках меня оставишь? Глянул на нее -- кончается человек! -- Что с тобой, -- говорю, -- Голда? -- Ничего! -- отвечает она едва слышно. Эге! Вижу, что шутки плохи, запряг я лошадку, поехал в город и привез доктора, самого лучшего доктора. Приезжаю домой, -- где там! Лежит моя Голда на полу со свечой в изголовье и выглядит, покрытая черным, как кучка земли. Стою я и думаю: "Вот он и весь человек! Эх ты, владыко небесный! Что ж это ты творишь с твоим Тевье? Что я теперь делать стану на старости лет, горе мое горькое!" И как сноп повалился наземь. Но -- кричи не кричи! Знаете, что я вам скажу? Когда видишь перед собой смерть, поневоле вольнодумцем становишься, начинаешь размышлять, "что мы и что наша жизнь", -- что такое наш мир с его планетами, что вертятся, с поездами, которые бешено несутся, со всем этим шумом и треском, и что такое даже сам Бродский с его миллионами? Суета сует, чепуха и ерунда! Словом, нанял я человека -- по Голде "кадеш"* читать -- и уплатил ему за год вперед. Что же мне оставалось делать, когда господь бог наказал меня, не дал мне мужчин -- одни женщины, дочери да дочери, будь они неладны! Не знаю, все ли так мытарятся со своими дочерьми, или я один такой злосчастный, что не везет мне с ними? То есть против них самих я ничего не имею, а счастье -- ведь оно от бога. Того, что они мне желают, пошли мне, господи, хоть половину! Наоборот, они чересчур уже преданы, а все, что чересчур, -- вредно. Вот возьмите мою младшую дочь, ее Бейлкой звать. Если бы вы знали, что это за человек! Вы меня не первый день знаете, -- год, да год, да еще денек, -- и знаете, что я не из тех отцов, которые любят расхваливать зазря своих детей. Но раз зашел разговор о Бейлке, то я вам должен сказать в двух словах: с тех пор как господь бог Бейлками промышляет, он такой еще не создавал. О красоте и говорить нечего! Дочери Тевье, сами знаете, по всему свету славятся как первые красавицы. Но она, Бейлка то есть, всех их за пояс заткнет, что и говорить, -- всем красавицам красавица! Вот о ней можно сказать словами притчи "Обманчива красота", -- не в красоте дело, а в характере. Золото, чистое золото, говорю я вам! Я для нее всегда был первым человеком в доме, но с тех пор как моя Голда, да будет ей земля пухом, померла, отец для нее -- зеница ока! Пылинке упасть на меня не дает. Уж я говорил про себя: господь бог, как сказано в молитве, "предпосылает гневу своему милосердие" -- посылает исцеление еще до болячки. Трудно только угадать, что хуже -- исцеление или болячка... Поди будь пророком и узнай, что Бейлка ради меня продаст себя за деньги и отошлет отца своего на старости лет в Палестину! Положим, это только так говорится -- отошлет. Поверьте, она повинна в этом так же, как и вы. Виноват кругом он, ее избранник, -- проклинать его не хочу, пусть на него казарма свалится! А может быть, если хорошенько вдуматься да покопаться поглубже, то виноват в этом больше всех я сам, потому что ведь у нас в талмуде так и сказано: "Человек повинен..." Но мне ли вам рассказывать, что в талмуде говорится! Короче, не буду вас долго задерживать. Прошел год и еще год, Бейлка моя выросла, стала, не сглазить бы, девицей на выданье. А Тевье знай свое: возит в тележке сыр и масло -- летом в Бойберик, зимой в Егупец, чтоб их затопило, как содом! Видеть не могу этот город и не столько город, сколько его жителей, и не всех жителей, а одного человека -- Эфраима-свата, пропади он пропадом! Вот послушайте, что может натворить сват. "И бысть день", -- приезжаю я однажды в середине сентября в Егупец с товаром. Гляжу, -- "и прииде Аман"* -- идет Эфраим-сват! Я вам о нем как-то рассказывал. Человечек он хоть и въедливый, но чуть его завидишь, поневоле остановишься, -- такая уж сила у этого человека... -- Слышь ты, умница моя, -- говорю я своей кляче, -- а ну-ка постой тут малость, я тебе пожевать дам. И останавливаю Эфраима, здороваюсь с ним и завожу разговор издалека: -- Что слыхать насчет заработков? -- Скверно! -- отвечает он со вздохом. -- А в чем дело? -- Делать, -- говорит, -- нечего! -- Совсем? -- Совсем! -- Что за причина? -- спрашиваю. -- Причина, -- говорит он, -- в том, что браки нынче дома не заключаются. -- Где же, -- спрашиваю, -- они нынче заключаются? -- Где-то там, за границей... -- А как же быть, -- говорю, -- такому человеку, как я, у которого и дедушкина бабушка там не бывала? -- Для вас, -- отвечает он и протягивает мне табакерку, -- для вас, реб Тевье, у меня имеется товарец здесь, на месте... -- А именно? -- Вдова, -- отвечает он, -- без детей, полтораста рублей приданого, служила кухаркой в лучших домах... Гляжу я на него и спрашиваю: -- Реб Эфраим, вы кому это сватаете? -- Кому же, -- говорит, -- как не вам? -- Тьфу, пропасть! Сдурели вы, что ли? -- отвечаю я, угощаю лошаденку кнутом и хочу ехать дальше. Тогда Эфраим говорит: -- Извините меня, реб Тевье, если я вас обидел. Скажите, а кого же вы имели в виду? -- Кого же, -- говорю, -- иметь мне в виду, как не мою младшую? Тут он даже подпрыгнул и хлопнул себя по лбу: -- Погодите-ка! Вот хорошо, что напомнили мне, реб Тевье, дай вам бог долгие годы! -- Аминь! -- отвечаю. -- Желаю и вам до пришествия мессии дожить. Но с чего это на вас такая радость напала? -- Хорошо! -- восклицает он. -- Замечательно! Лучше некуда! -- Да в чем же дело? -- У меня, -- говорит, -- для вашей младшенькой есть на примете нечто исключительное, счастье, главный выигрыш, богач, денежный мешок, миллионщик, Бродский. Сам он подрядчик и звать его Педоцур! -- Педоцур? -- говорю я, -- знакомое имя, из Пятикнижия... -- Да что там Пятикнижие? Причем тут Пятикнижие? Он подрядчик, этот Педоцур, он дома строит, мосты, побывал во время войны в Японии, привез кучу денег, разъезжает на огненных конях, в каретах с лакеями у дверей, с собственной банькой у себя в доме, с мебелью из Парижа, с брильянтовым перстнем на пальце, совсем еще не старый, холостой, настоящий холостяк, прима! И ищет он красивую девушку, кто бы она ни была, раздетую, разутую, лишь бы красавица!.. -- Тпр-ру! -- говорю я. -- Если вы так скакать будете без передышки, то мы с вами, реб Эфраим, заедем невесть куда. Если не ошибаюсь, вы уже как-то сватали того же самого жениха моей старшей дочери Годл. Услыхав это, мой сват как схватится за бока да как захохочет! Я думал, с ним удар случится... -- Эге! -- говорит. -- Вспомнили тоже, как моя бабка впервые рожала... Тот до войны еще обанкротился и в Америку удрал! -- Царство ему небесное! -- отвечаю. -- Может быть, и этот туда же удерет? Тут мой сват прямо из себя вышел: -- Да что вы говорите, реб Тевье! Тот был пустельга, шарлатан, мот, а этот -- подрядчик со времени войны, ведет большие дела, имеет свою контору, служащих и... и... и... Словом, так разгорячился мой Эфраим, что даже стащил меня с телеги, ухватил за лацканы да так меня стал трясти, что подошел городовой и хотел нас обоих отправить в часть. К счастью, я вспомнил, что в писании сказано: "С чужого бери", -- с полицией надо уметь ладить... Короче, что тут долго рассказывать? Этот Педоцур стал-таки женихом моей младшей дочери Бейлки, и "недолго тянулись дни", то есть я хочу сказать, что прошло все-таки довольно много времени, пока мы их обвенчали. Почему прошло много времени? Потому что она, Бейлка то есть, не хотела за него выходить, как человек помирать не хочет. Чем больше этот Педоцур приставал к ней с подарками, с золотыми часиками да с брильянтовыми колечками, тем противнее он ей становился. Мне, знаете ли, пальца в рот не клади. Я отлично видел это по ее лицу, видел и слезы, которые она тайком проливала. Подумал я однажды и говорю ей эдак между прочим: -- Слушай-ка, Бейлка, боюсь, что твой Педоцур мил и люб тебе так же, как и мне... А она вся зарделась и отвечает: -- Кто тебе сказал? -- А чего ты плачешь ночи напролет? -- Разве я плачу? -- Нет, -- говорю, -- не плачешь, а всхлипываешь. Думаешь, если уткнулась головой в подушку, то спрятала от меня слезы? Думаешь, отец твой мальчик или мозги у него высохли и он не понимает, что ты это ради старика отца делаешь? Ты отцу покойную старость обеспечить хочешь, чтобы ему было, где голову приклонить, чтобы ему, упаси бог, побираться не пришлось? Если ты так думаешь, то ты, -- говорю, -- очень глупа, голубушка! Есть у нас великий бог, а Тевье не приживальщик, чтобы жить на чужих хлебах из милости. А деньги -- чепуха, как в писании сказано. Возьми, к примеру, твою сестру Годл. Как она бедствует! А посмотри-ка, что она пишет бог весть из каких далеких краев и как она счастлива там, где-то на краю света, со своим беднягой Перчиком!.. А ну-ка, будьте умником, отгадайте, что ответила на это Бейлка? -- С Годл, -- говорит она, -- ты меня не равняй. Годл выросла в такое время, когда мир ходуном ходил, чуть было не перевернулся. Тогда думали обо всем мире, а о себе забывали. А сейчас, когда мир спокойно на месте стоит, каждый думает о себе, а о мире забыли... Так отвечает мне Бейлка, и подите разгадайте, что она под этим разумеет. -- Ну? Что вы скажете о дочерях Тевье? Видели бы вы ее под венцом --принцесса! Я глядел на нее, любовался и думал: "Вот это Бейлка, дочь Тевье? Где она научилась так стоять, так ходить, так держать голову, так одеваться, чтобы все на ней было как вылитое?" Однако долго любоваться мне не дали, потому что в тот же день, после венца, часов около шести вечера молодожены поднялись и курьерским поездом умчались, -- шут их знает куда, в какую-то "Наталию"1 на воды, как принято у богачей, а вернулись уже зимой и тут же прислали за мной, чтобы я во что бы то ни стало немедленно приехал в Егупец. Я подумал: это неспроста. В чем дело? Если бы им просто хотелось, чтобы я приехал, они бы так и наказали: приезжай, мол, и дело с концом. К чему же еще "во что бы то ни стало" и "немедленно"? Значит, здесь что-то кроется! Спрашивается, что же это может быть? И полезли в голову всякие мысли и предположения -- и хорошие и дурные. Может быть, молодожены уже успели рассориться, как две кошки, и дело идет к разводу? Но тут же я возражаю себе: "Ты глуп, Тевье! Почему ты должен все истолковывать к худшему? Откуда ты знаешь, для чего тебя зовут? Может быть, они соскучились и хотят тебя видеть? А может быть, Бейлке вообще захотелось, чтобы отец был возле нее? А вдруг этот Педоцур решил принять тебя на службу, взять к себе в дело и сделать своим управляющим? Так или иначе, -- ехать надо". И вот сажусь -- "и направился в Харран" -- и еду в Егупец. В дороге разыгралась у меня фантазия, и представляется мне, что я оставил деревню, продал корову, конягу с тележкой, со всем барахлом и переехал на жительство в город. Сделался у моего Педоцура сначала доверенным лицом, потом кассиром, а дальше стал управлять всеми его подрядами и, наконец, вошел в дело полноправным компаньоном, -- все у нас пополам, и я, как и он, разъезжаю на паре огненных коней -- один буланый, другой гнедой, -- и сам себе удивляюсь: "Что сие и к чему сие?" -- куда мне, такому маленькому человеку, вести такие крупные дела? На что мне весь этот тарарам, весь этот базар и вечная суета? К чему мне, как скажете вы, "восседать с вельможами", толкаться среди миллионщиков? Оставьте меня, мне хочется покойной старости, хочется иной раз в священную книгу заглянуть, главу из псалмов прочитать, -- ведь надо же и о душе когда-нибудь подумать, не так ли? Как царь Соломон говорит: человек --что скотина: забывает, что сколько бы он ни жил, а смерти не миновать... С такими вот мыслями и думами приехал я, с божьей помощью, в Егупец прямо к Педоцуру. Хвастать перед вами, рассказывать "о величии его и богатствах его" -- то есть о его квартире и обстановке, -- я просто не в состоянии. Я никогда в жизни не удостоивался чести быть в доме у Бродского, но насколько я могу себе представить, лучше и краше, чем у Педоцура, быть не может! Судите, что это за палаты царские, хотя бы по тому, что сторож, который стоит у дверей, верзила с серебряными пуговицами, ни за что меня пускать не хотел, хоть ты ему кол на голове теши! В чем дело? Двери стеклянные, я вижу, как он стоит, этот верзила, пропади он пропадом, и чистит платье. Я ему киваю, руками размахиваю, знаками показываю, чтобы он пустил меня, потому что жена хозяина мне родной дочерью приходится... Но он, дурья голова, знаков не понимает, и тоже руками показывает, чтобы я убрался ко всем чертям! Вот ведь горе какое! К родной дочери рука требуется! "Горе тебе и седой твоей голове, Тевье, до чего ты дожил!" -- думаю я и гляжу сквозь стеклянную дверь. Вижу, вертится там какая-то девица. "Наверное, горничная", -- думаю, потому что глаза у нее вороватые. У всех горничных такие глаза. Я, знаете, вхож в богатые дома и со всеми горничными знаком. Кивнул я ей. "Отвори, мол, кошечка!" Та отворила двери и спрашивает, представьте себе, по-еврейски: -- Кого вам? -- Здесь, -- говорю, -- живет Педоцур? -- А вам кого? -- спрашивает она громче. А я ей еще громче: -- Тебя спрашивают, отвечай толком! Здесь живет Педоцур? -- Здесь. -- Ну, коли так, -- говорю, -- значит, мы с тобой свои люди. Поди же скажи мадам Педоцур, что к ней гocть приехал, отец ее, Тевье, в гости к ней пожаловал и вот уже сколько времени на улице стоит, как нищий у дверей, потому что он, видишь ли, не удостоился чести снискать любовь и благоволение вон того идола с серебряными пуговицами, провались он сквозь землю за один твой ноготок! Услыхав такие речи, девушка -- видать, хорошая шельма! -- расхохоталась, захлопнула у меня перед самым носом двери, побежала наверх, потом сбежала вниз, впустила и привела меня в такой дворец, какой и отцам отцов моих не снился. Шелк и бархат, золото и хрусталь, идете и шагов своих не слышите, потому что ступаете грешными своими ногами по дорогим коврам, мягким, как снег. А часов, часов! На стенах часы, на столах часы, бесконечное количество часов. "Господи благодетель, много ли у тебя таких на свете? К чему человеку столько часов?" -- думаю я и, заложив руки за спину, иду дальше. Смотрю, несколько Тевье сразу двигаются мне навстречу со всех сторон, один сюда, другой туда, один ко мне, другой от меня... Тьфу ты, пропасть! Со всех сторон зеркала!.. Только такой гусь, как этот подрядчик, может позволить себе столько часов и столько зеркал!.. И приходит мне на память Педоцур, толстенький, кругленький, с лысиной во всю голову, говорит громко и смеется мелко, дробненьким смешком... И вспоминаю, как приехал он ко мне в деревню в первый раз -- на горячих конях -- и расположился у меня, как у себя дома. Познакомился с моей Бейлкой и тут же отозвал меня в сторону и сообщил по секрету на ушко, да так, что слышно было по ту сторону Егупца, что дочь моя ему понравилась, что он желает -- раз-два-три и -- под венец! Ну, то, что дочь моя ему по нраву пришлась, понять нетрудно, но это "раз-два-три", -- "аки меч двуострый", -- точно тупым ножом меня по сердцу полоснуло! Что значит "раз-два-три и -- под венец"? А где же я? А Бейлка где? Ох, и хотелось мне закатить ему парочку изречений, чтоб он меня попомнил! Но, с другой стороны, подумал я: "К чему тебе, Тевье, вмешиваться? Многого ты добился у старших дочерей своих, когда пытался им советы давать? Наговорил с три короба, всю свою ученость выложил, а кто в дураках остался? Тевье!" Короче говоря, оставим, как в ваших книжках пишут, царевича и примемся за царевну. Исполнил я стало быть их просьбу и приехал в Егупец. "Здравствуйте! Здравствуйте! Как поживаете? Как дела? Садитесь!" -- "Спасибо, можно и постоять!" -- ну, и все прочие церемонии, как водится. Соваться вперед с вопросом: "Что отличает сей день от прочих", -- то есть, что, мол, означает этот вызов, зачем понадобился, -- неудобно. Тевье -- не женщина, он и потерпеть может. Между тем входит какая-то личность в больших белых перчатках и объявляет, что обед подан. Поднимаемся втроем и входим в комнату из сплошного дуба: стол дубовый, стулья дубовые, стены из дуба, потолок из дуба, и все это точеное, разукрашенное, размалеванное... А на столе -- царская роскошь! Чай, и кофе, и шоколад, и печенье, и коньяк, и соленья наилучшие, всякие блюда, фрукты и овощи, стыдно признаться, но боюсь, что моя Бейлка у своего отца ничего этого и в глаза не видала. Наливают мне рюмочку и еще рюмочку, а я пью, смотрю на нее, на Бейлку, и думаю: "Дождалась дочь Тевье, как сказано: "Подъемлющий нищего из праха", -- коли поможет господь бедняку, так его и узнать нельзя. Казалось бы, Бейлка, а все же не Бейлка!" И вспоминаю я прежнюю Бейлку и сравниваю с той, что сейчас, и больно и обидно мне становится, как если бы я оплошал, дурака свалял, заключил бы невыгодную сделку, взял бы, к примеру, свою лошаденку-работягу и выменял бы на жеребенка, про которого и не знаешь, что из него выйдет -- конь или дубина. "Эх, Бейлка, Бейлка, думаю, что с тобой стало! Помнишь, как, бывало, по вечерам ты сидишь при коптящей лампочке, шьешь и песню напеваешь, оглянуться не успею, ты двух коровок выдоишь, а то, засучив рукава, приготовишь мне простой молочный борщ, или галушки с фасолью, или пампушки с сыром, или ушки с маком и скажешь: "Отец, поди руки мой!" Ведь это лучше всякой песни было!" А сейчас сидит она со своим Педоцуром за столом, как королева, два человека к столу подают, тарелками брякают... А Бейлка? Хоть бы слово вымолвила! Зато он, Педоцур то есть, за двоих уплетает, рта не закрывает! В жизни не видал человека, который бы так любил болтать и балабонить бог знает о чем, рассыпаясь при этом своим дробненьким смешком. У нас это называется: сам сострил, сам и смеется... Кроме нас троих, сидит за столом еще какой-то тип с румянцем во всю щеку. Не знаю, кто он такой, но едок он, видать, не из последних, потому что все время, покуда Педоцур говорил и смеялся, тот уписывал за обе щеки, как в писании сказано: "Трое, что ели..." -- ел за троих... Тот ел, а Педоцур трещал и все такую ерунду, что слушать тошно: подряд, губернское правление, удельное ведомство, казначейство, Япония... Из всего этого меня интересовала одна только Япония, потому что с Японией у меня кое-какие счеты были. Во время войны, -- знаете, конечно, -- лошади в большом почете были, их днем с огнем искали... Наскочили стало быть и на меня и взяли моего конягу в работу: смерили его аршином, прогнали его несколько раз взад-вперед и выдали ему белый билет. Вот и говорю им: "Я наперед знал, что напрасны ваши труды, как в писании сказано: "Знает праведник душу скотины своей", -- не Тевьиной кляче на войну ходить..." Однако, извините меня, пане Шолом-Алейхем, я путаю одно с другим, так и с пути сбиться недолго. Давайте-ка лучше, как вы говорите, -- "вернемся к делу" -- обратимся к нашей истории. Словом, выпили мы, значит, честь-честью, закусили как полагается, а когда встали из-за стола, взял он, Педоцур, меня под руку и привел к себе в свой кабинет, убранный по-царски -- с ружьями и кинжалами на стенах, с пушками на столе... Усадил он меня на эдакий диван, мягкий, точно масло, достал из золотой коробки две длинные, толстые, пахучие сигары -- одну себе, другую мне, закурил, уселся против меня, вытянул ноги и говорит: -- Знаете, для чего я за вами посылал? "Ага! -- думаю. -- Хочет, видно, потолковать со мной насчет того самого". Однако прикидываюсь дурачком и говорю: -- "...Сторож я, что ли, брату своему?" -- Откуда же мне знать? -- Я, -- отвечает он, -- хотел поговорить с вами относительно вас самих. "Служба!" -- думаю и отвечаю: -- Ну что ж, если что-нибудь хорошее, пожалуйста! Послушаем. Тогда он вынимает сигару изо рта и обращается ко мне с такой речью: -- Вы, -- говорит, -- человек не глупый и не обидитесь, если я буду с вами говорить откровенно. Надо вам знать, что я веду крупные дела. А когда ведешь такие крупные дела... "Да! -- думаю. -- Меня имеет в виду!" Перебиваю его и говорю: -- У нас в талмуде сказано: "Чем больше достояние, тем больше забот". Знаете, как это надо толковать? А он отвечает мне довольно-таки откровенно: -- Скажу вам по чистой совести, что талмуд я никогда не изучал и даже не знаю, как он выглядит! И рассыпался мелким смешком. Ну, что вы на это скажете? Казалось бы, уж если господь тебя наказал и остался ты невеждой, неучем, -- так уж пусть это будет шито-крыто! Нашел тоже, чем хвастать! -- А я иначе и не думал! -- говорю. -- Знаю, что к таким вещам вы отношения не имеете... Однако послушаем, что же дальше? -- А дальше, -- отвечает он, -- я хотел вам сказать, что по моим делам, по моему имени и положению мне неудобно, что вас называют "Тевье-молочник". Не забывайте, что я знаком лично с губернатором, что ко мне в дом может, чего доброго, нагрянуть эдакий... Бродский, Поляков*, а то, пожалуй, и сам Ротшильд!.. Чем черт не шутит?.. Говорит он мне это, Педоцур то есть, а я сижу, смотрю на его лоснящуюся лысину и думаю: "Очень может быть, что ты и с губернатором лично знаком и что Ротшильд может к тебе в дом прийти, но говоришь ты как собака поганая!" И обращаюсь к нему не без досады: -- Как же быть, если Ротшильд, чего доброго, и в самом деле нагрянет? Думаете, он почувствовал мою шпильку? Куда там! "Ни леса, ни медведей!" Даже в голову ему не пришло! -- Я бы хотел, -- говорит он, -- чтоб вы бросили это самое молочное дело и занялись чем-нибудь другим. -- А именно? Чем? -- Чем хотите! -- отвечает он. -- Мало ли дел на свете? Я помогу вам деньгами, сколько потребуется, лишь бы вы не были больше Тевье-молочником. Или, погодите-ка, знаете что? А может быть, вы бы совсем -- раз-два-три -- взяли и уехали бы в Америку? А? Говорит он это, засовывает сигару в зубы и смотрит мне прямо в глаза, а лысина блестит... Ну? Что можно ответить такому грубияну? Сперва я подумал: "Чего ты, Тевье, сидишь как истукан? Поднимись, хлопни дверью и уйди, ни слова не сказавши на прощание!" Так меня за живое задело! На что способен подрядчик! Наглость какая! "Что значит, -- ты велишь мне бросить честный и почетный заработок и ехать в Америку? К нему, видите ли, может заглянуть Ротшильд, а по этому случаю Тевье-молочник должен бежать невесть куда?!" Внутри у меня, как в котле, кипит, немного взволнован я был еще и раньше, и зло меня берет на нее, на Бейлку: "Чего ты сидишь, как принцесса, среди сотен часов и тысяч зеркал, в то время как отца твоего сквозь строй гонят по горячим углям?!" "Столько бы мне радостей, думаю, насколько лучше поступила твоя сестра Годл! Конечно, что правда, то правда, -- нет у нее такого дома и таких финтифлюшек, как у тебя, но зато у нее муж Перчик... Ведь это человек, который о себе и не думает, обо всем мире заботится... И к тому же у него голова на плечах, а не макитра с лоснящейся лысиной. А язычок у этого Перчика -- чистое золото! Ему изречение приведешь, а он тебе -- три сдачи! Погоди, подрядчик, вот я тебе такое изречение закачу, что у тебя в глазах потемнеет!" Подумал я эдак и обратился к нему с такими словами: -- То, что талмуд для вас книга за семью печатями, это еще куда ни шло: когда человек живет в Егупце, называется Педоцуром и занимается подрядами, то талмуд может спокойно лежать на чердаке. Но простой стих, -- ведь это же и мужик в лаптях поймет. Вы, наверное, знаете, что у нас в писании сказано насчет Лавана Арамейского: "Из хвостито поросяти шапкато не сварганито..." А он смотрит на меня как баран на новые ворота и спрашивает: -- Что же это значит? -- Это значит, -- отвечаю я, -- из поросячьего хвоста шапки не сварганишь! -- Это вы, собственно, к чему же? -- снова спрашивает он. -- А к тому, -- говорю, -- что вы предлагаете мне ехать в Америку! Рассмеялся он дробненько и говорит: -- В Америку не хотите? Тогда, может быть, в Палестину? Все старые евреи едут в Палестину...* И только проговорил он это, как засело у меня гвоздем в голове: "Погоди-ка, может быть, это вовсе не так глупо, Тевье, как ты думаешь? И в самом деле... Нежели таковы отцовские радости, какие мне сулил бог, может быть, лучше Палестина? Глупец! Чем ты рискуешь и кто здесь остается у тебя? Твоя Голда, царство ей небесное, все равно уже в могиле, а сам ты, прости господи, мало, что ли, маешься? Да и до каких пор тебе топтаться на белом свете?" А кроме того, надо вам знать, пане Шолом-Алейхем, что меня давно уже тянет побывать у "стены плача"*, у гробницы праотцев наших, на могиле праматери Рахели, увидеть своими глазами Иордан, Синай, Черное море, Питом и Рамзес* и тому подобные святые места... И уносят меня мысли в обетованную землю Ханаанскую, в землю, как говорится, "текущую млеком и медом..." Но Педоцур перебивает мои мысли: -- Ну? Чего тут долго раздумывать? Раз-два-три... -- У вас, -- говорю я, -- все "раз-два-три", как в писании сказано: "Все едино: что хлеб, что мякина..." А для меня это, знаете ли, не так-то просто, потому что подняться и ехать в Палестину -- на это деньги нужны... Рассмеялся он своим дробненьким смешком, подошел к столу, открыл ящик, достал бумажник и вынул мне, можете себе представить, порядочную сумму, а я не заставил себя упрашивать, сгреб бумажки (вот она -- сила денег!) и засунул в карман поглубже. Хочу ему привести хоть парочку изречений, подходящих к случаю, но он и слушать не желает. -- Этого, -- говорит он, -- вам хватит до места с лихвой, а когда приедете туда и вам нужны будут деньги, напишите и -- раз-два-три -- деньги будут сейчас же высланы. А напоминать вам лишний раз об отъезде, я думаю, не придется, -- ведь вы же человек честный, совестливый... Говорит он это мне, Педоцур, и смеется своим дробненьким смешком, от которого с души воротит. Мелькнула у меня мысль: "А не швырнуть ли ему в рожу эти бумажки и не сказать ли ему, что Тевье за деньги не покупают и что с Тевье не говорят о совести и справедливости?" Но не успел я и рта раскрыть, как он позвонил, позвал Бейлку и говорит ей: -- Знаешь, душенька? Ведь отец твой нас покидает, распродает все свое имущество и -- раз-два-три -- уезжает в Палестину. "Снился мне сон, да не ведаю... -- думаю я. -- Вот уж действительно: и во сне не снилось и наяву не мерещилось..." Смотрю я на Бейлку, а она хоть бы поморщилась! Стоит, как деревянная, ни кровинки в лице, смотрит то на меня, то на него и -- ни единого слова" Я, на нее глядя, тоже молчу, молчим стало быть оба, как в псалмах говорится: "Прильпе язык мой" -- онемели! Голова у меня кружится, в висках стучит, как от угара. "Отчего бы это? -- думаю. -- Вероятно, от сигары, которой он меня угостил". Но вот ведь он сам, Педоцур, тоже курит! Курит и говорит, говорит, рта не закрывает, хотя глазки у него слипаются, видать, вздремнуть хочет. -- Ехать, -- говорит он, -- вам надо отсюда до Одессы курьерским, а из Одессы морем до Яффы. А ехать морем сейчас самое лучшее время, потому что позже начинаются ветры, снега, бури и... и... Язык у него заплетается, как у человека, которого клонит ко сну, однако он не перестает трещать: -- А когда будете готовы к отъезду, дайте нам знать, и мы оба приедем на вокзал попрощаться с вами, потому что когда-то мы еще увидимся. При этом он, извините, сладко зевнул и сказал Бейлке: -- Душенька, ты тут немного посидишь, а я пойду прилягу на минутку. "Никогда, -- подумал я, -- ты ничего умнее не говорил, честное слово! Теперь-то я душу отведу!" И хотел было выложить ей, Бейлке то есть, все что на сердце накипело за весь этот день, но тут она как бросится мне на шею да как расплачется!.. У моих дочерей, будь они неладны, у всех такая уж натура: крепятся, хорохорятся, а когда прижмет, -- плачут как ивы плакучие. Вот, к примеру, старшая моя дочь Годл, мало ли она рыдала в последнюю минуту, перед отъездом в изгнание, к Перчику, в холодные края? Но что за сравнение! Куда ей до этой? Скажу вам по чистой совести: я, как вы знаете, не из слезливых. По-настоящему я плакал только однажды, когда моя Голда, царство ей небесное, лежала на полу; еще раз всласть поплакал я, когда уехала Годл, а я остался на вокзале, как дурень, один со своей клячей; и еще как-то раз-другой я, как говорится, расхлюпался... А так, вообще, что-то не припомню, чтобы я был легок на слезы. Но когда расплакалась Бейлка, у меня так защемило сердце, что я не в силах был сдержаться, и духу у меня не хватило упрекнуть ее. Со мной много говорить не надо, -- меня звать Тевье. Я сразу понял ее слезы. Она не просто плакала, она каялась в том, что отца не послушалась... И вместо того чтобы отчитать ее как следует и излить свой гнев на Педоцура, я стал утешать Бейлку и приводить ей один пример за другим, как Тевье умеет. Выслушала она меня и говорит: -- Нет, отец, не оттого я плачу. Я ни к кому претензий не имею. Но то, что ты уезжаешь из-за меня, а я ничем помочь не могу, -- это меня огнем жжет! -- Брось! -- отвечаю. -- Рассуждаешь ты как дитя! Забыла, что есть у нас великий бог и что отец твой еще в здравом уме. Большое, думаешь, дело для твоего отца съездить в Палестину и вернуться, как в писании сказано: "И ездили и отдыхали", -- туда и обратно... Говорю это я, а про себя думаю: "Врешь, Тевье! Уж если уедешь, так поминай как звали! Нет больше Тевье!" И она, точно угадав мои мысли, говорит: -- Нет, отец, так успокаивают маленького ребенка. Дают ему куклу, игрушку и рассказывают сказочку про белую козочку... Уж если рассказывать сказки, то не ты мне, а я тебе расскажу. Только сказочка эта, отец, скорее грустная, чем интересная. Так говорит она, Бейлка то есть. Дочери Тевье зря не болтают. И рассказала она мне сказку из "Тысячи и одной ночи" о том, как этот ее Педоцур выбрался, что называется, из грязи в князи, сам, собственным умом добился высокого положения, а сейчас стремится к тому, чтобы к нему в дом был вхож Бродский, и швыряет ради этого направо и налево тысячи, раздает крупные пожертвования. Но так как одних денег недостаточно, -- нужно к тому же иметь и родословную, то Педоцур из кожи лезет вон, чтобы доказать, что он не кто-нибудь, а происходит из знатного рода Педоцуров, что отец его был крупным подрядчиком... -- Хоть он отлично знает, -- говорит Бейлка, -- что мне-то известно, кем был его отец: просто на свадьбах играл. Затем он всем рассказывает, будто отец его жены был миллионером... -- Это он кого же имеет в виду? -- говорю я. -- Меня? Если судил мне господь иметь когда-нибудь миллионы, так пусть считается, что я уже отбыл это наказание. -- Да знаешь ли ты, отец, -- говорит Бейлка, -- как пылает у меня лицо, когда он представляет меня своим знакомым и начинает распространяться о знатности моего отца, моих дядей и всей моей родни! Рассказывает такие небылицы, какие никому и во сне не снились. А мне остается только слушать и молчать, потому что на этот счет он очень капризен... -- По-твоему, -- отвечаю, -- это каприз, а по-нашему, -- просто мерзость и безобразие! -- Нет, отец, -- говорит она, -- ты его не знаешь. Он вовсе не такой уж скверный, как ты думаешь. Но он человек минуты. У него отзывчивое сердце и щедрая рука. Стоит только попасть к нему в добрую минуту и скорчить жалостливую мину, -- он душу отдаст, а уж ради меня и говорить нечего, -- звездочку с неба достанет! Думаешь, я над ним никакой власти не имею? Вот я недавно добилась от него, чтобы он вызволил Годл и ее мужа из дальних губерний. Он поклялся, что не пожалеет ради этого многих тысяч, но с условием, чтобы они оттуда уехали в Японию. -- Почему, -- спрашиваю, -- в Японию? Почему не в Индию или, к примеру, в Падан-Арам* к царице Савской?* -- Потому что в Японии, -- отвечает она, -- у него есть дела. На всем свете у него дела. Того, что ему в день стоят одни телеграммы, нам хватило бы на полгода жизни. Но что мне от того, когда я -- не я?.. -- Выходит, -- говорю, -- как у нас в писании сказано: "Если не я за себя, то кто за меня?" И я -- не я, и ты -- не ты... Говорю, отделываюсь шутками, изречениями, а у самого сердце разрывается, глядя, как дитя мое мучается "в богатстве и чести". -- Твоя сестра Годл, -- говорю я, -- так бы не поступила. -- Я тебе уже говорила, -- отвечает она, -- чтобы ты меня с Годл не сравнивал. Годл жила в свое время, а Бейлка живет в свое... А от времени Годл до времени Бейлки так же далеко, как отсюда до Японии... Понимаете, что означают эти странные слова? Однако, я вижу, вы торопитесь. Еще две минуты, и конец всем историям. Насытившись до отказа горестями и муками моей счастливой дочери, я вышел оттуда разбитый и пришибленный. Швырнул наземь сигару, от которой я угорел, и обращаюсь к ней, к сигаре то есть: -- Пропади ты пропадом, черт бы тебя взял! -- Кого это вы так, реб Тевье? -- слышу я позади себя. Оглядываюсь, он, Эфраим-сват, чтоб ему провалиться! -- Добро пожаловать! -- говорю я. -- Что вы тут делаете? -- А что вы тут делаете? -- Был в гостях у своих детей. -- Как они поживают? -- А как, -- говорю, -- им поживать? Дай бог нам с вами не хуже. -- Насколько я понимаю, -- отвечает он, -- вы очень довольны моим товаром? -- Да еще как доволен! Пусть господь воздаст вам сторицей! -- Спасибо, -- говорит он, -- на добром слове. Может быть, вы вдобавок к доброму слову подарочек преподнесли бы мне? -- А разве, -- спрашиваю, -- вы не получили того, что вам за сватовство полагается? -- Иметь бы ему самому столько, вашему Педоцуру! -- отвечает он. -- А в чем дело? Маловато? -- Не так, чтобы мало, как от доброго сердца пожаловано. -- А именно? -- А именно... Уже ни гроша не осталось. -- Куда же это подевалось? -- Дочь, -- отвечает, -- замуж выдал. -- Поздравляю, -- говорю, -- дай им бог счастья и радости! -- Хороша радость! -- отвечает он. -- Наскочил я на зятя-шарлатана. Бил, истязал мою дочь, потом забрал денежки и удрал в Америку. -- А зачем, -- говорю, -- вы дали ему так далеко убежать? -- А что я мог поделать? -- Соли, -- говорю, -- на хвост насыпать... -- У вас, -- отвечает он, -- реб Тевье, хорошо на душе... -- Дай боже вам того же, хотя бы наполовину... -- Вот как! -- удивился он. -- А я-то полагал, что вы богач... В таком случае нате вам понюшку табаку... Взял я понюшку табаку и отделался от свата. Вернулся домой, стал распродавать свое хозяйство, нажитое за столько лет, Положим, не так скоро дело делается, как скоро сказка сказывается. Каждый черепок, каждая безделица мне здоровья стоили. Одна вещь напоминала мне Голду, царство ей небесное, другая -- детей... Но ничто так не растревожило душу, как моя лошаденка. Перед ней я чувствовал себя виноватым... Подумайте, проработали мы с нею столько лет, вместе бедствовали, вместе горе мыкали и вдруг -- взял да продал! Продал я ее водовозу, потому что от извозчиков ничего, кроме издевательств, не дождешься. Прихожу к ним лошадь продавать, а они: -- Господь с вами, реб Тевье, разве это лошадь? -- А что же это, по-вашему, -- говорю, -- подсвечник? -- Нет, -- отвечают, -- не подсвечник, а святой угодник... -- Почему угодник? -- А потому что коню вашему под сорок, зубов ни следа, губа серая, боками трясет, как баба на морозе... Нравится вам такой извозчичий разговор? Готов поклясться, что лошадка моя понимала, бедняга, каждое слово, как в писании сказано: "Знает бык своего покупщика", -- скотина чует, что ее продавать собираются... А в доказательство, когда мы с водовозом ударили по рукам и я сказал ему: "В добрый час!" -- лошадь вдруг повернула ко мне свою симпатичную морду и глянула так, будто хотела сказать: "Вот она награда за все мои труды, -- так-то поблагодарил ты меня за службу..." Посмотрел я в последний раз на свою конягу, когда водовоз взял ее под уздцы и стал учить уму-разуму, остался один и думаю: "Господи владыко небесный! Как мудро ты миром своим управляешь! Вот создал ты Тевье и создал, к примеру, лошадь, и у обоих у них одна судьба на свете... Только, что человеку язык дан, и он может душу излить, а лошадь -- что она может? Бессловесное создание, немое существо!.. Как вы скажете: "Вот оно превосходство человека над скотиной..."* Вы удивляетесь, пане Шолом-Алейхем, что у меня слезы на глазах, и небось думаете: затосковал, видно, Тевье по свой лошадке? Но почему по лошадке, чудак вы эдакий? По всему стосковался, всего жаль! Буду тосковать и по лошадке, и по деревне, и по старосте, и по уряднику, и по бойберикским дачникам, и по егупецким богачам, и даже по Эфраиму-свату, чума бы его побрала... Хотя, с другой стороны, если только рассудить, так ведь и он всего-навсего бедняк, который ищет заработка. Даст бог, приеду благополучно на место, -- не знаю еще, что я там делать буду, но ясно, как божий день, что первым долгом отправлюсь на могилу праматери Рахели. Помолюсь я там за своих детей, которых, наверное, никогда больше не увижу, помолюсь и за Эфраима-свата, вспомню и о вас и обо всех евреях. Обещаю вам это, вот вам моя рука! И будьте мне здоровы, счастливого вам пути и передайте от меня привет каждому в отдельности. 909 ИЗЫДИ! Большой и горячий привет вам, пане Шолом-Алейхем! Мир вам и детям вашим! Уж я давненько встретиться с вами хочу, набралось у меня "товару" порядочно, есть что рассказать. Все время расспрашиваю: "Где обретаешься?" -- почему это вас не видать? А мне говорят, что разъезжаете вы где-то по белу свету, по разным дальним странам, как в сказании об Эсфири говорится: "Сто и двадцать семь царств..." Да только вы как-то странно на меня смотрите... Небось сомнение берет: он или не он? Он, пане Шолом-Алейхем, он самый! Ваш старый приятель Тевье собственной персоной, Тевье-молочник, тот же Тевье, только уже больше не молочник, просто человек, такой, как все, старик, хотя по годам не так уж стар -- как в сказании на пасху говорится: "Вот я, семидесятилетний", -- до семидесяти еще далеко! А что волосы побелели? Поверьте, не от радости, дорогой друг... Своих горестей немало -- что греха таить? -- да и всему нашему народу горя не занимать стать!.. Скверное время! Тяжкая година для нашего брата! Но я знаю, что у вас на уме. Вы о другом думаете: вспомнили, наверное, что мы с вами однажды распрощались перед тем, как я должен был уехать в Палестину, а теперь, вероятно, думаете, что видите меня на обратном пути, из Палестины то есть, и ждете, конечно, новостей оттуда, хотите получить свежий привет от гробницы праматери Рахели, от священной пещеры и тому подобных святынь. Должен вас успокоить. Если есть у вас время и если хотите послушать, какие чудеса бывают на свете, выслушайте меня внимательно, -- тогда сами скажете, что человек -- тварь неразумная, что велик наш бог и что его волей мир управляется. Какой раздел Пятикнижия читают нынче? "И воззвал"? А у меня на очереди совсем другой раздел: "Изыди"!* "Изыди!" -- сказали мне. Убирайся, Тевье, "из страны своей, с места твоего рождения", -- из деревни, в которой ты родился и прожил все свои годы, "на землю, которую я укажу тебе", -- куда глаза глядят! И прочли мне эти строки как раз в то время, когда Тевье уже и стар, и немощен, и одинок, как мы в молитве читаем: "Не покидай нас на старости лет..." Однако я забежал вперед и чуть было не забыл, что не дошел еще до начала рассказа, я ведь еще не рассказал вам о Палестине. Что там слышно, хотите вы знать, дорогой друг? Страна хорошая, что и говорить! "Земля, текущая млеком и медом", -- говорится у нас в священном писании. Беда только, что Палестина -- в Палестине, а я, как видите, все еще здесь... Это про меня, видно, говорится в сказании об Эсфири: "Суждено мне пропадать -- и пропадаю", -- как был я неудачником, так неудачником и помру. Был уже, казалось, одной ногой по ту сторону, на земле обетованной то есть, оставалось только взять билет, сесть на корабль -- и пошел! Но человек полагает, а бог располагает. Вы только послушайте! Как раз в это время старший мой зять, Мотл Камзол, портной из Анатовки, вдруг надумал помереть, не про вас будь сказано! Лег спать здоровый, крепкий и не встал! То есть, конечно, особенным богатырем он никогда не был. И откуда взяться здоровью: ремесленник, день и ночь, как сказано: "Либо премудрость постигал, либо господу молитвы возносил" с иголкой в руках, штаны, извините, сметывал. Шил, шил, пока сухотку не нажил, кашлять начал, кхекал, кхекал, да так все легкие и прокхекал. Не помогли ему уже ни доктор, ни знахарь, ни козье молоко, ни шоколад с медом. Славный был парень, хоть и простецкий, не ученый, зато честный, без задних мыслей, а дочь мою любил, как душу свою! И жертвовал собою ради детей, а за меня готов был в огонь и в воду! Словом, как в библии сказано: "И умер Моисей", -- помер Мотл и оставил мне изрядный груз. Где уж там было думать о Палестине? Дома у меня такая Палестина, лучше некуда! Как же я мог, судите сами, оставить дочь вдову с малышами сиротами без куска хлеба? Хотя, с другой стороны, чем я могу ей помочь? Дырявый мешок -- как его наполнишь? Мужа я ей из мертвых не воскрешу, детям отца с того света не верну... Да и сам я, грешным делом, не более как человек: хочется на старости лет кости расправить, почувствовать себя разумным созданием, а не скотиной. Пошумел и хватит! Пожил на этом свете и довольно! Пора и о том свете подумать! Тем более, что с хозяйством своим я уже покончил; и как вам известно, я давно спровадил коровок, распродал без остатка, осталась только пара бычков, из которых мог бы выйти толк, если их хорошо кормить, -- и вдруг изволь на старости лет сделаться отцом сирот, кормильцем маленьких детей! Думаете, это все? Не торопитесь! Самое главное впереди, потому что у Тевье, если стрясется беда, то, сами знаете, обязательно за ее хвостом другая тащится! Когда однажды, к примеру, случилось несчастье, -- пала у меня корова, -- то следом же пала вторая... Так уж господь бог создал свой мир, так тому и быть, -- ничего не попишешь! Короче говоря, историю моей младшей дочери, Бейлки, вы, конечно, помните? Помните, какое счастье ей привалило, какого леща она поймала, Педоцура, вертопраха, военного подрядчика, который привез в Егупец полные мешки и втюрился в мою дочь, захотел иметь жену-красавицу, подослал ко мне Эфраима-свата, -- чтоб его черт... -- землю носом рыл, лез из кожи вон, взял ее, как говорится, в чем мать родила, осыпал с головы до ног подарками, брильянтами да алмазами... Казалось бы, такое счастье, не правда ли? Ну, так вот, все это счастье хваленое в трубу вылетело! Да как еще вылетело! С треском, господи, спаси и помилуй! Потому что, если бог захочет, чтобы колесо повернулось в обратную сторону, так все летит к черту, маслом вниз, знаете, как в молитве вот написано, "подъемлет нищего из праха", а не успеешь оглянуться, как следом за этим идет: "взирающий с высоты на небо и на землю", -- то есть хлоп в яму с постромками!.. Бог любит поиграть с человеком, ох, любит! Сколько раз он эдак играл с Тевье: "То восходит, то нисходит", -- то вверх, то вниз! Так было и с моим подрядчиком, с Педоцуром. Помните, конечно, его дом в Егупце с целой оравой слуг, с зеркалами, с часами, с финтифлюшками? Фи-фу-фа! Помните, я, кажется, рассказывал вам, что я тогда уговаривал Бейлку, упрашивал ее постараться, чтобы он купил этот дом и обязательно на ее имя? Меня, конечно, не послушались, куда там! Разве отец понимает что-нибудь? Отец ничего не понимает! Ну, и чем же, вы думаете, все это кончилось? Врагам бы моим такой конец! Мало того, что Педоцур после этого шика и треска обанкротился и распродал все зеркала, и все часы, и женины брильянты и алмазы, -- он к тому же влип в скверную историю и должен был удрать, куда Макар телят не гонял, то есть в Америку. Туда ведь едут все разбитые сердца, --вот и они туда поехали. На первых порах здорово помучились, небольшую сумму, какая у них была, проели, а когда жевать стало нечего, пришлось беднягам взяться за работу. Работали каторжно, как наши предки в Египте* -- оба, и он и она! Сейчас, пишет она, малость полегчало: они вяжут чулки на машине и "делают жизнь", -- так это у них в Америке называется. А по-нашему это означает -- перебиваются с хлеба на квас. Хорошо еще, что их всего двое, пишет она, ни дитяти, ни теляти -- и то благо! Вот я и спрашиваю: не черта ли его дядькиной тетке? То есть я имею в виду Эфраима... Сосватал-таки жениха моей дочке, втянул меня в болото, нечего сказать! Чем, скажите, было бы плохо, если бы она вышла за ремесленника, как Цейтл, или за учителя, как Годл? Правда, и тем не больно повезло. Одна осталась молодой вдовой, а вторая выслана куда-то к черту на кулички на поселение... Но ведь это от бога! Что может предвидеть человек? Знаете, что я вам скажу? Умница была моя Голда, царство ей небесное: вовремя спохватилась, распрощалась с этим глупым светом и ушла к праотцам. Потому что, скажите сами, не правда ли, нежели столько горя терпеть из-за детей, не в тысячу ли раз лучше спокойно лежать в могиле? Но как это там говорится: "Не по своей воле жив человек", -- нам не дано взять свою судьбу в руки, а попробуй-ка взять, по рукам получишь! Однако мы сбились с прямого пути, давайте вернемся к делу. Оставим на время, как это пишется в ваших книжках, царевича и вернемся к царевне. На чем же мы остановились? На разделе "Изыди". Но прежде чем приступить к этому разделу, я попрошу вас потрудиться, -- остановимся на минутку на другом. Его, правда, читают не после, а до того раздела, но мне эти разделы прочли в обратном порядке. История интересная, можете ее послушать, -- она вам, чего доброго, еще и пригодится. Дело было давно, сразу после войны, в самый разгар коснетуций, когда на головы евреев посыпались всякие "благодеяния", сначала в крупных городах, потом в местечках... Однако до меня дело не дошло и дойти не могло ни в коем случае! Почему? Очень просто! Живешь столько лет среди крестьян, со всеми соседями дружишь. "Друг сердечный, отец милосердый", "батюшка Тевль" у всех в большом почете, первая личность на селе. Совет нужен: "як Тевль скажет"; лекарство от лихорадки: "до Тевля": ссудить на время несколько рублей -- опять-таки к Тевлю... Ну, мог ли я опасаться погрома? Глупости! И в голову не приходило! Сами крестьяне сколько раз говаривали, что мне совершенно нечего бояться, они не допустят! И действителию... Вот послушайте. Приезжаю однажды из Бойберика домой. Я тогда еще в полной силе был, торговал молочным товаром -- сыром, маслом и прочей снедью. Выпряг лошадку, подсыпал сена и овса, не успел даже руки помыть к обеду, -- гляжу, у меня полон двор крестьян, вся громада, самые почтенные хозяева, от старосты Ивана Поперило и до пастуха Трохима. И все они выглядят как-то странно, у всех праздничный вид... Поначалу у меня екнуло сердце: что за праздник ни с того ни с сего? А не пришли ли они... Однако тут же подумал: "Фи, Тевье! Стыдно, перед самим собой стыдно: столько лет живешь в селе -- один-единственный еврей среди стольких крестьян и всегда со всеми в согласии и в ладу, никогда никто тебя пальцем не тронул!" Вышел я к ним и поздоровался честь-честью: -- Здравствуйте, -- говорю, -- дорогие хозяева! Зачем пожаловали? Что хорошего скажете? Что нового расскажете? Выступает староста, Иван Поперило то есть, и говорит ясно, прямо, без всяких предисловий: -- Пришли мы к тебе, Тевль... Побить тебя хотим! Как вам нравится такой разговор? По-нашему это называется намеки делать, обиняками говорить... Каково было у меня на душе, можете себе представить. Но показывать -- дудки! Наоборот... Тевье -- не мальчик... -- Поздравляю вас! -- отвечаю я как ни в чем не бывало. -- Но что же это вы, дети мои, так поздно спохватились? В других местах об этом уже почти забыть успели! Тогда Иван Поперило, староста то есть, говорит самым серьезным образом: -- Понимаешь, Тевль, мы все время думали и гадали: бить тебя или не бить? Повсюду, во всех других местах, ваших бьют, как же нам тебя обойти? Вот громада и порешила, что надо тебя побить... Да только, видишь ли, сами еще не знаем, что с тобой делать, Тевль: только ли стекла у тебя вышибить, перины и подушки распороть и пух выпустить, или поджечь твою хату, сарай и всю худобу?.. Тут уж у меня и вовсе стало кисло на душе. Смотрю я на своих гостей, стоят, опершись на длинные посохи, и о чем-то шепчутся. По всему видать, что дело нешуточное. "В таком случае, -- думаю я про себя, -- выходит, как в псалмах сказано: "Дошла вода до горла", -- взяли тебя, Тевье, здорово в работу! Ведь если -- не приведи господь... Мало ли что? Кто их знает?.. Нет, брат, со смертью шутки плохи! Надо им сказать что-нибудь". И что тут долго рассказывать, дорогой друг, суждено было, видать, совершиться чуду... Внушил мне господь не теряться, не падать духом! Набрался я смелости и обращаюсь к крестьянам: -- Выслушайте меня, дорогие мои хозяева. Раз громада порешила, так и рассуждать тут нечего. Вам лучше знать, заслужил ли у вас Тевье, чтобы вы разорили все его хозяйство... Да только, -- говорю, -- знаете ли вы, что есть на свете кое-кто повыше вашей громады? Знаете ли вы, что есть бог на свете? Я не говорю -- мой бог или ваш бог, я говорю о том боге, об общем нашем боге, который там наверху сидит и видит все подлости, что творятся здесь, внизу... Очень может быть, что он сам так решил, чтобы я ни за что ни про что был наказан вами, лучшими моими друзьями, а может быть, -- говорю, -- и наоборот, может быть, он ни в коем случае не желает, чтобы Тевье зло причинили... Кто же может знать, чего хочет бог? А ну-ка, может быть, среди вас сыщется кто-нибудь, кто бы взялся добиться тут толку? Словом, увидели они, надо думать, что Тевье им не переспорить. Тогда староста, Иван Поперило то есть, говорит: -- Дело, видишь ли, вот какое. Мы, правду сказать, против тебя, Тевль, ничего не имеем. Ты хоть и жид, но человек неплохой. Да только одно другого не касается, бить тебя надо. Громада так порешила, стало быть пропало! Мы тебе, хоть стекла повышибаем. Уж это мы непременно должны сделать, а то, -- говорит, -- неровен час, проедет кто-нибудь мимо, пусть видит, что тебя побили, не то нас и оштрафовать могут... Точно так и сказал, как я вам говорю, чтоб мне так господь помог во всех моих делах! Ну, вот я и спрашиваю вас, пане Шолом-Алейхем, ведь вы человек бывалый, не прав ли Тевье, когда говорит, что велик наш бог?.. Покончили мы, стало быть, с одной историей. Теперь вернемся к библейскому разделу "Изыди"! Этот отдел со мной прошли совсем недавно и уж по-настоящему. На этот раз не помогли, понимаете ли, никакие речи, никакие проповеди! А дело было так. Надо это рассказать со всеми подробностями, как вы любите. И "бысть во дни" Бейлиса*, было это как раз в то время, когда Мендель Бейлис -- невинная наша жертва -- муку принимал за чужие грехи, а весь мир ходуном ходил. Сижу это я однажды на завалинке возле дома, погруженный в свои думы. На дворе лето. Солнце припекает, а голова трещит от мыслей. Как же это так? Возможно ли? В нынешние времена? Такой, казалось бы, мудрый мир! Такие великие люди! Да и где же это бог? Старый еврейский бог? Почему он молчит? Как допускает он такое дело? Что же это значит, и опять-таки, -- как же так? И, размышляя эдак о боге, поневоле углубляешься в высокие материи, начинаешь рассуждать, что такое жизнь и что такое загробный мир? И почему бы не прийти мессии? "Эх, думаю, вот был бы он умницей, если бы вздумал сейчас на белой своей лошадке прискакать! Вот было бы здорово! Никогда, кажется, он так не был нужен нам, как сейчас! Не знаю, как там богачи, к примеру Бродские в Егупце или Ротшильды в Париже? Им, может быть, мессия и ни к чему, они о нем и думать не желают. Но мы, бедняки, -- из Касриловки, из Мазеповки, из Злодеевки и даже из Егупца и Одессы, -- ох, как ждем его, ждем не дождемся! Прямо-таки глаза на лоб лезут! Вся наша надежда сейчас только на то, что бог свершит чудо и придет мессия!" И вот, размышляя таким образом, вдруг вижу: белая лошадка, кто-то на ней верхом сидит и -- прямо к воротам моего дома! Тпр-ру! Остановился, слез, лошадку привязал и ко мне: -- Здравствуйте, Тевль? -- Здравствуйте, здравствуйте, ваше благородие! -- отвечаю я радушно, а про себя думаю: "Вот легок на помине: ждешь мессию, -- приезжает урядник!" Поднимаюсь, иду ему навстречу: -- Милости просим, гость дорогой! Что на свете слыхать, что хорошего скажете, господин начальник? А сердце прямо выскочить готово -- хочу знать, в чем дело? Но он, урядник то есть, не торопится. Закуривает преспокойно папироску, выпускает дым, сплевывает и спрашивает: -- Сколько тебе, Тевль, потребуется времени, чтобы продать хату и все твои бебехи? Гляжу я на него с недоумением: -- А зачем же, -- говорю, -- продавать ее, мою хату? Кому, к примеру она мешает? -- Мешать, -- отвечает он, -- она никому не мешает. А только я приехал выселять тебя из деревни. -- Только и всего? -- говорю я. -- А за какие такие добрые дела? Чем я заслужил у вас такую честь? -- Не я, -- отвечает он, -- тебя выселяю -- губерния выселяет. -- Губерния? Что же такого, -- говорю, -- она на мне увидела? -- Да не одного тебя, -- отвечает он, -- и не только отсюда, а из всех деревень кругом: из Злодеевки, из Грабиловки, из Костоломовки и даже из Анатовки, которая раньше считалась местечком... Сейчас и она деревней становится, и выгоняют оттуда всех, всех ваших... -- И мясника Лейзер-Волфа тоже? И Нафтоле-Герца? И резника? И раввина тамошнего? -- Всех, всех! -- отвечает он и даже рукой махнул, точно ножом отрезал... Полегчало как-то у меня на душе: как-никак, горе многих -- половина утешения. Однако досада меня разбирает, так и жжет меня, и говорю я ему, уряднику то есть: -- Скажи-ка мне, ваше благородие, а знаешь ли ты, что я живу тут гораздо дольше тебя? Знаешь ли ты, что в этом углу жил еще мой покойный отец, и дед мой, и бабка, царство им небесное? Я не поленился и перебрал всю семью, всех назвал по именам, рассказал, где кто жил и где кто помер... Он выслушал, а когда я кончил, говорит: -- Чудак ты, право, Тевль, и разговору у тебя не оберешься! Да что мне, --говорит он, -- толку от чвоих бабушек и дедушек? Царство им небесное! А ты, Тевль, собирай свои манатки и фур-фур на Бердичев! Это меня уж совсем взорвало: мало того что такую добрую весть принес, ты еще издеваешься: "Фур-фур на Бердичев!" Дай-ка, думаю, хоть скажу ему, что на душе! -- Ваше, -- говорю, -- благородие! Вот уже сколько времени ты у нас начальником. Слыхал ли ты когда-нибудь, чтобы кто-либо из соседей на меня жаловался, говорил бы, что Тевье его обокрал, или ограбил, или обманул, или попросту забрал что-нибудь? Расспроси-ка мужиков, не жил ли я с ними всегда душа в душу? А сколько раз я, бывало, ходил к тебе, господин начальник, за крестьян хлопотать, чтобы ты их не обижал?.. Это ему, видно, не понравилось! Встал, раздавил папироску пальцами, швырнул ее и говорит: -- Некогда мне с тобой лясы точить, пустыми разговорами заниматься. Прибыла мне бумага, а остальное меня не касается! Поди-ка вот распишись! А времени на выезд дают тебе три дня, чтобы ты мог все распродать и приготовиться в путь-дорогу! Увидев, что дело плохо, я говорю: -- Три дня даете мне? Дай вам бог за это три года жить в богатстве и чести. Пусть господь воздаст вам сторицей за добрую весть, что принесли мне... Словом, всыпал ему по первое число, как Тевье умеет! В самом деле, чего мне было церемониться? "Что мне терять?" -- подумал я. Конечно, будь я моложе лет на двадцать хотя бы, будь жива моя Голда, будь я тот же Тевье, что прежде, я бы так скоро не сдался! Я боролся бы до крови! А теперь -- что уж? "Что мы и что наша жизнь?" -- кто я и что я? Мертвец, битый горшок, черепок негодный! "Ах ты, думаю, владыко небесный! И чего это ты привязался к Тевье? Почему бы тебе не поиграть когда-нибудь, хотя бы шутки ради, с Бродским, к примеру, или с Ротшильдом? Почему им никто не читает главу "Изыди". Им бы это больше кстати было! Во-первых, они бы по-настоящему почувствовали, что значит быть евреем, а во-вторых, пусть бы и они увидали, что есть у нас всесильный бог..." Однако все это пустые разговоры. С богом вступать в споры бесполезно, и советов у нас никто не спрашивает. Если он говорит: "Небо мое и земля моя", -- стало быть он хозяин и надо слушаться. Как бог скажет, так тому и быть!.. Вошел я в дом и говорю своей дочери вдове: -- Цейтл, мы переезжаем в город. Пожили в деревне и хватит. Перемена места -- перемена счастья. Принимайся, -- говорю, -- за дело, начинай загодя готовиться в путь -- собирай постель, самовар и прочую рухлядь, а я пойду хату продавать. Прибыла бумага, чтобы мы очистили это место и чтобы через три дня нашего духу тут не было! Услыхав такую весть, Цейтл как расплачется, а детишки, на мать глядя, тоже ни с того ни с сего разревелись, и в доме поднялся стон и плач, как на похоронах. Я, конечно, рассердился и стал вымещать на дочери, бедняжке, все, что накипело на душе: "Чего, говорю, вы от меня хотите? Что это вы расхныкались так с бухты-барахты, как старый кантор в дни покаяния? Один я, что ли, у господа бога? Единственный? Мало ли евреев сейчас из деревень выгоняют? Поди послушай, что урядник рассказывает! Даже твоя Анатовка, которая до сих пор была местечком, и та, с божьей помощью, деревней стала ради тамошних евреев, чтоб их всех можно было выгнать оттуда... А если так, то чем же я хуже других? Выкладываю я все это ей, моей дочери, но ведь она всего только женщина... -- Куда, -- говорит она, -- мы вдруг перебираться станем? Куда пойдем пристанища искать? -- Глупая! -- отвечаю я. -- Когда бог явился нашему праотцу Аврааму и сказал ему: "Изыди из страны своей", -- Авраам не стал спрашивать куда? Бог сказал ему: "В страну, которую я укажу тебе..." А значит это -- на все четыре стороны... Пойдем, куда глаза глядят, куда все идут. Что со всеми будет, то и со мной. А чем ты лучше твоей сестры богачки Бейлки? Ей, видишь ли, пристало торчать сейчас со своим Педоцуром в Америке и "делать жизнь", а тебе почему не пристало? Слава богу, что у нас еще есть с чем с места трогаться. Кое-что осталось от прежнего, немножко от скотины, которую мы продали, за хату сколько-нибудь получим. А тут немножко, там немножко: глядишь -- полна плошка. И то благо! Да если бы у нас даже ничего не было, все равно, -- говорю, -- нам лучше, чем Менделю Бейлису! Словом, кое-как уговорил ее, чтоб не шибко упрямилась. Втолковал ей, что раз урядник пришел и бумагу принес, раз велят выезжать, то нельзя же поступать по-свински, -- надо уходить... А сам отправился на деревню улаживать дело с хатой. Прихожу к Ивану Поперило, к старосте то есть. Он хозяин крепкий, и хата моя давно ему приглянулась! Я не стал ему рассказывать, что, и как, и почему, а говорю прямо: -- Да будет тебе известно, Иван-сердце, что покидаю я вас... -- Что так? -- спрашивает он. -- В город, -- говорю, -- переезжаю. Хочу быть среди своих. Человек я не молодой, а вдруг, упаси бог, помирать придется... -- Что ж ты, -- отвечает он, -- здесь помереть не можешь? Кто тебе не дает. -- Спасибо, -- говорю, -- тебе здесь сподручнее помирать. А я лучше к своим пойду... Покупай, Иване, мою хату с огородом. Другому не продал бы, а тебе продам. -- А сколько ты за хату хочешь? -- А сколько дашь? Словом, пошел разговор: "Сколько хочешь?" -- "Сколько дашь?" -- стали торговаться, по рукам ударять, десяткой больше, десяткой меньше, -- покуда не столковались насчет цены. Взял я у него приличный задаток, чтобы без отказу было, и так вот за один день распродал за бесценок, разумеется, все свое имущество, все в золото превратил и пошел нанимать подводу, чтобы забрать оставшуюся рухлядь. Однако послушайте, что с Тевье приключиться может! Вы только внимательно слушайте, я вас долго не задержу, в двух словах передам. Прихожу я перед отъездом домой, а дома ничего уже нет -- разор! Стены голые и кажется, будто они слезами плачут. На полу -- узлы, узлы, узлы! На припечке кошка сидит, как сирота, печальная, бедняжка, -- меня даже за сердце взяло, слезы на глаза навернулись... Кабы не стыдился дочери, поплакал бы всласть... Что ни говорите, все-таки батьковщина!.. Вырос тут, маялся всю жизнь и вдруг, пожалуйте, изыди! Говорите что хотите, но это очень больно! Однако Тевье -- не женщина, сдерживаю себя и эдаким веселым тоном кричу дочь: -- Поди-ка сюда, Цейтл, где ты там запропастилась? Выходит она, Цейтл то есть, из соседней комнаты с красными глазами, с распухшим носом. "Эге, думаю, дочка моя опять наревелась, как баба в Судный день". С этими женщинами, доложу я вам, -- сущая беда: чуть что -- плачут! Дешевые у них слезы... -- Глупая! -- говорю я. -- Чего ты опять плачешь? Посуди сама, какая разница между нами и Менделем Бейлисом... Но она и слушать не хочет. -- Отец, -- говорит, -- ты не знаешь, чего я плачу... -- Отлично, -- говорю, -- знаю! Почему бы мне не знать? Плачешь, потому что жаль с домом расставаться... Ведь ты здесь родилась, здесь выросла, ну, конечно, тебе больно! Поверь мне, не будь я Тевье, будь я другой человек, я бы и сам целовал эти голые стены и пустые полки... Я бы сам припал к этой земле... Мне, как и тебе, каждую пустяковину жаль. Глупенькая! Даже вот кошка, и та сиротой на припечке сидит. Бессловесное существо, животное, а ведь жаль ее, без хозяина остается... -- Положим, -- говорит Цейтл, -- есть еще кого пожалеть... -- Например? -- Например? Вот мы уезжаем и оставляем здесь одного человека, одинокого как камень... Не понимаю, о ком она говорит, и обращаюсь к ней: -- Что ты там болтаешь? О ком речь? Что за человек? Какой камень? -- Отец, -- отвечает она, -- я не болтаю, я знаю, что говорю. Я говорю о нашей Хаве... Сказала она это и, клянусь вам, будто кипятком ошпарила меня или поленом по голове трахнула! Накинулся я на нее и стал отчитывать: -- Что это вдруг ни с того ни с сего о Хаве? Ведь я сколько раз говорил, чтобы имя Хавы не упоминалось! Думаете, она оробела? Ничуть. Дочери Тевье -- с характером. -- Отец, -- говорит она, -- ты только не сердись. Вспомни лучше, не ты ли сам сколько раз говорил: в писании, мол, сказано, что человек должен жалеть человека, как отец свое дитя... Слыхали? Я, конечно, вскипел и отчитал ее по заслугам: -- О жалости ты мне говоришь? А где была ее жалость, когда я, как собака, валялся в ногах у попа, будь он проклят, умолял его, а она, быть может, была тут же рядом в комнате и, может быть, слыхала каждое слово? Или где была ее жалость, когда покойная мать, царство ей небесное, лежала вот здесь на полу, накрытая черным? Где она была тогда? А ночи, -- говорю, -- которые я провел без сна? А боль, которая по сей день сжимает мне сердце, когда я вспоминаю, что она с нами сделала, на кого нас променяла! Где же, -- говорю, -- ее жалость ко мне? И так у меня защемило сердце, что не могу больше ни слова вымолвить... Думаете, однако, что дочь Тевье не нашлась? -- Ведь ты, -- сказала она, -- сам говоришь, что человеку, который кается, даже сам бог прощает... -- Кается? -- говорю я. -- Слишком поздно! Веточка, что однажды оторвалась от дерева, должна засохнуть! Лист, что упал, должен сгнить. И больше не говори со мной об этом! Хватит! Увидав, что словами ничего не поделаешь, что Тевье уговорами не возьмешь, она припала ко мне, стала руки целовать и говорить: -- Отец! Пусть я умру здесь на месте, если ты и на этот раз оттолкнешь ее, как тогда в лесу, когда она к тебе руки протягивала, а ты поворотил лошадь и удрал! -- Да что ты, -- говорю, -- пристала ко мне? Что за напасть на мою голову? Но она не отпускает, держит меня за руки и твердит свое: -- Умереть мне на месте, если ты не простишь ее. Ведь она дочь тебе, так же как и я! -- Чего ты от меня хочешь? -- говорю. -- Не дочь она мне больше! Она давно уже умерла!.. -- Нет! -- говорит Цейтл, -- она не умерла, она снова твоя дочь, как и была, потому что с первой же минуты, как только она узнала, что нас выселяют, она себе сказала, что выселяют всех нас, то есть и ее тоже. Где мы, -- так мне сама Хава сказала, -- там и она будет. Наше изгнание -- ее изгнание... И вот даже ее узел здесь... Говорит она все это, торопясь, одним духом, слова сказать не дает и показывает мне какой-то узел, в красный платок завязанный... И тут же открывает дверь во вторую комнату и зовет: "Хава!" Честное слово! И что мне сказать вам, дорогой друг? Совсем так, как у вас в книжках описывается: показывается в дверях Хава -- здоровая, крепкая, красивая, как была, ничуть не изменилась, только лицо немного озабоченное и глаза чуть подернуты. А голову держит прямо, с гордостью. Останавливается на минутку, смотрит на меня, а я на нее. Потом простирает ко мне обе руки и только одно слово может выговорить, одно-единственное слово и едва слышно: -- Отец! Извините меня! Как вспомню, так и сейчас слезы глаза застилают. Не думайте, однако, что Тевье, упаси бог, расплакался, слезам волю дал, глупости! То есть, конечно, то, что я тогда пережил и перечувствовал, это само собой... Ведь и вы отец и знаете не меньше моего, что значит жалость к детям... Дитя, как бы оно ни провинилось, -- если прямо в душу к вам влезает и говорит: "Отец!" -- ну, скажите, можно его оттолкнуть? Попробуйте!.. Но, с другой стороны, голова идет кругом, и на память приходит все то зло, что она мне причинила... Федька Галаган... Поп... Мои слезы... Смерть Голды... Нет! Скажите сами, разве можно все это забыть? Как забыть? Но опять-таки родное дитя... "Как отец жалеет детей своих". Разве можно человеку быть таким жестоким, если сам бог говорит о себе, что он -- бог всепрощающий! А тем более, если она раскаивается, хочет вернуться к своему отцу и к своему богу? Что скажете вы, пане Шолом-Алейхем? Ведь вы человек, который сочиняет книжки и миру советы подает, -- скажите сами, как должен был поступить Тевье? Обнять ее как родную, расцеловать и сказать, как в молитве сказано: "Простил по слову твоему" -- иди ко мне, ты мое дитя? Или поворотить дышло, как я сделал когда-то, и сказать ей: "Иди подобру-поздорову, откуда пришла"? Нет, серьезно, допустим, что вы на моем месте... Скажите мне откровенно, как доброму другу: как бы вы поступили? А если не можете сказать сейчас, даю вам срок, подумайте. А пока что надо идти: внуки ждут не дождутся деда. Надо вам сказать, что внуки еще в тысячу раз дороже, чем дети. "Чада и чада чад твоих!" Шутка ли! Будьте здоровы и не взыщите, что заморочил вам голову. Зато будет у вас, о чем писать. А если даст бог мы еще, наверное, встретимся. До свидания! Всего хорошего! 1914 ПРИМЕЧАНИЯ Серия монологов, объединенная в книге "Тевье-молочник", писалась Шолом-Алейхемом и печаталась в периодической печати в течение двадцати лет -- 1894 -- 1914 годы. Книга "Тевье-молочник" больше всех других произведений Шолом-Алейхема изобилует цитатами из "священного писания", молитв и др., но это не потому, что Тевье является типом начетника, а потому, что через своего Тевье Шолом-Алейхем высмеивает, развенчивает начетников и начетничество. В еврейском оригинале все эти цитаты Тевье произносит на древнееврейском языке оригиналов библии, талмуда или молитв и переводит их на еврейский язык (идиш) по-своему, то есть искажая их прямой смысл, не потому, что он не понимает их действительное значение, а потому, что этим он хочет показать несоответствие между "священным писанием" и действительной жизнью. Нет смысла объяснять все цитаты и их искажения читателю, так как это понятно из контекста. "A3 НЕДОСТОЙНЫЙ". СЧАСТЬЕ ПРИВАЛИЛО! Написаны Шолом-Алейхемом в 1894 году и напечатаны впервые в сборнике "Дер Хойзфрайнд" ("Друг дома"), историко-литературная книга, том четвертый, Варшава, 1895. В своем письме от 26 сентября 1894 года Шолом-Алейхем пишет М. Спектору, редактору-издателю сборника "Дер Хойзфрайнд": "...Не позже чем через месяц, а именно 20 октября Вы, с божьей помощью, получите от меня обещанное произведение под названием "Тевье-молочник -- история о том, как он неожиданно разбогател, рассказана самим Тевье и изложена слово в слово Шолом-Алейхемом..." Пятидесятница -- еврейский религиозный праздник -- пятидесятый день со второго дня пасхи. (Имеются ввиду праздник Шавуот и праздник Песах; отсчет - так называемый отсчет Омера - ведется от дня после первой ночи Песаха - Лель-а-Седер, 7 недель, 49 дней, и на 50-й день - праздник Шавуот. Примечание Б.Бердичевского). ...дважды по восемнадцать... -- Число восемнадцать и кратные ему по еврейскому народному поверью считаются счастливыми числами, так как числовое значение букв, составляющих древнееврейское слово, обозначающее "жизнь", равно восемнадцати. Коробочный сбор -- специальный налог на "кошерное" мясо (то есть мясо от скота или птиц, зарезанных и специально приготовленных по закону еврейской религии) при царизме. Налог этот сдавался на откуп, и откупщик выколачивал его у еврейского населения (в особенности страдала от этого беднота). ХИМЕРА Написано Шолом-Алейхемом и напечатано в 1899 году в еженедельнике "Дер Юд" ("Еврей"). ..."все суетятся", как сказал царь Давид... -- Это изречение взято из библейской книги "Экклезиаст" и никакого отношения к царю Давиду не имеет; Тевье упоминает царя Давида для вящего авторитета. ...как праотца Авраама... -- Приведенный стих из псалмов никакого отношения к праотцу Аврааму не имеет (см. предыдущее примечание). НЫНЕШНИЕ ДЕТИ Написано Шолом-Алейхемом и напечатано в 1899 году в еженедельнике "Дер Юд". "Аскакурдо демасканто декурносе дефарсмахто..." -- бессмысленный набор выдуманных слов, который по своему звучанию напоминает талмудическую фразу. Ежели есть свинину, то пусть по бороде течет! -- то есть ежели согрешить, то по стоящему делу (по закону еврейской религии есть свинину запрещено). ГОДЛ Написано Шолом-Алейхемом и напечатано в 1904 году в ежедневной газете "Дер Фрайнд". ("Друг"). Раби (титул ученого) Иоханав-Гасандлер (башмачник) -- один из творцов талмуда, живший во II веке н. э. "Феферл" -- еврейский перевод слова "Перчик". "Радость и освобождение..." -- фраза из библейской книги "Эсфирь", к талмуду, мидрашу (сборники толкований священного писания, притч и назидательных сказаний) не имеет отношения. Раши -- комментарий к библии и талмуду. "Кущи" -- осенний еврейский религиозный праздник. (Имеется ввиду праздник Суккот. Сукка - ритуальный шалаш, в котором евреи живут во время недели праздника. Примечание Б.Бердичевского). В эту ночь на небе решается наша судьба. -- Религиозное суеверие, что в эту ночь подписывается на небе решение о судьбе каждого человека, согласно постановлению, вынесенного о нем в недавно прошедшем "Судном дне". (Судный день - Йом кипур - день покаяния; это не суеверие, а один из основополагающих еврейских праздников, традиция и заповедь, которая неукоснительно соблюдается даже неверующими евреями. Примечание Б.Бердичевского). XАВА Написано Шолом-Алейхемом и напечатано в 1906 году в еженедельнике "Дос юдише фолк" ("Еврейский народ"), Вильна. "Берешит бара элогим..." -- начальный стих библии: "Вначале бог сотворил..." ШПРИНЦА Написано Шолом-Алейхемом и напечатано в 1907 году в ежедневной газете "Унзер лебн" ("Наша жизнь"), Варшава. Кишинев, "коснетуция", погромы... -- Имеются в виду: кровавый погром против евреев, учиненный царским правительством в Кишиневе в апреле 1903 года, "конституция" 1905 года, которую царское правительство вынуждено было дать для успокоения революционной бури, и ряд жестоких еврейских погромов, организованных царским правительством в 1905 -- 1906 годах при помощи контрреволюционных черносотенных банд. ...решили верхом прокатиться? -- Тевье упрекает молодых людей в том, что они в праздник ездят верхом, так как по закону еврейской религии по субботам и праздникам ездить куда-нибудь запрещено. Иов -- герой библейской книги под этим же названием, где рассказывается о том, как бог испытывал правоверность Иова, наслав на него разные напасти. ТЕВЬЕ ЕДЕТ В ПАЛЕСТИНУ Написано Шолом-Алейхемом и напечатано в 1909 году в ежедневной газете "Дер Фрайнд" ("Друг"). "Не гляди на сосуд"... -- талмудическое изречение. "Либо как детей, либо как рабов"... -- фраза из новогодней (в этот день бог творит суд над обитателями земли) молитвы, где в дальнейшем сказано: "Если ты (бог) считаешь нас детьми, то сжалься, как отец над детьми, а если считаешь нас рабами, то наши глаза обращены к тебе, чтобы ты сжалился над нами и оправдал нас по суду". Тевье толкует эту фразу по-своему. Но сейчас же он по ассоциации говорит о великом боге милосердном... который иногда "выкинет... такую штуку..." ...нанял я человека... -- По закону еврейской религии, в течение одиннадцати месяцев после смерти родителя сыновья должны ежедневно после каждой литургии в синагоге читать славословие ("кадеш") богу в честь умершего. В случае отсутствия мужского потомства, принято было нанимать набожного человека для чтения этого славословия. ..."и прииде Аман"... -- Аман -- главный злодей еврейского праздника Пурим, разоблаченный и повешенный по приказу вавилонского царя Ахашвероша за козни против евреев. Он же -- главный враг евреев на протяжении многих веков. Таким образом, Тевье крайне нелестно высказывается о своем свате. (Примечание Б.Бердичевского). Поляков -- крупный капиталист, подрядчик по строительству железных дорог того времени. Все старые евреи едут в Палестину... -- У набожных евреев считалось почетным богоугодным делом умереть и быть похороненным в "святой земле", поэтому одинокие старики, при возможности, уезжали умирать в Палестину. "Стена плача" -- так называются остатки одного из строений в Иерусалиме, которые по еврейской религиозной традиции считаются "западной стеной" иерусалимского храма, разрушенного римлянами в 70 году н. э. Питом и Рамзес -- древнеегипетские города, упоминаемые в библии. Падан-Арам -- местность, упоминаемая в библии. ...к царице Савской? -- Царица Савская -- легендарная личность, упоминаемая в библии. "Вот оно превосходство человека над скотиной..." -- Тевье не заканчивает этого библейского стиха, чтобы подчеркнуть, что скотина (его лошадь) отличается от человека отсутствием языка. И3ЫДИ! Написано Шолом-Алейхемом и напечатано в 1914 году в журнале "Ди юдише велт" ("Еврейский мир") -- литературно-общественный ежемесячник, Вильно. "Изыди" -- название отдела Пятикнижия, который читается поздней осенью В этом отделе рассказывается, что бог сказал патриарху Аврааму: "Изыди из страны своей, из места своего рождения". "Изыди" -- по-древнееврейски "Лэх-лэхо", стало у евреев синонимом изгнаний и скитаний, ...как наши предки в Египте... -- По библейскому сказанию, израильтяне (предки евреев) подверглись в древнем Египте порабощению и подневольно строили там города, крепости и т. п. И "бысть во дни" Бейлиса...-- Еврей Мендель Бейлис в 1911 году был ложно обвинен царским правительством в ритуальном убийстве христианского мальчика Андрея Ющинского. "Дело Бейлиса" (1911--1913) вызвало бурю возмущения во всей России, после чего Бейлис был оправдан. А. ФРУМКИН Само собой разумеется, под библией везде понимается Танах. (Примечание Б.Бердичевского). К О Н Е Ц Набрано: 31.08.1998 02:20 Исправлено: 05.02.1999 13:40 1 Италия.