щего золота, циферблат белее снега, стрелки, словно прутья, основательные. Остается только показать часы настоящему знатоку, чтобы он их осмотрел и оценил. Отец, правда, разбирается в часах, но ему их показывать неудобно, не хочется рассказывать, что они куплены на улице с рук. Словом, лучше всего зайти с часами к часовщику Гензелю. Часовщик Гензель--совсем еще молодой человек, но с головой на плечах. В городе поговаривали, что он изобрел особые часы по солнечной системе. Правда, лицо его не выражало особого ума -- самый обыкновенный человек с широким носом. Один палец у него был широкий и плоский, с длинным ногтем. При помощи этого ногтя он обычно открывал часы, вооружив глаза лупой, заглядывал в механизм и тут же определял достоинства часов, чего им не хватает и какая им цена. Осмотрев "находку", то есть золотые часы Шолома, Гензель с треском закрыл их и сказал: -- Простой цилиндр, ход не анкерный, красная цена им пятерка. -- Ну, а золото? -- Какое золото? Это такое же золото, как я--министр! -- Что же это такое? -- Томпак. -- Что значит томпак? -- Томпак это томпак; не медь, не железо, а томпак... И, отложив лупу, Гензель, не говоря больше ни слова, принимается за работу. Вот эти-то часы молодой путешественник и собирался продать часовщику в маленьком местечке Т. К часовщику, старому глуховатому человеку с ватой в ушах, он вошел довольно развязно, с видом солидного покупателя. И между Шоломом и старым часовщиком произошел такого рода диалог. Ш о л о м. Добрый день, господин часовщик! Много у вас хороших часов? Ч а с о в щ и к. Сколько же часов может понадобиться такому юноше? Ш о л о м. Одни часы... Ч а с о в щ и к. Какие часы вам нужны--серебряные, золотые? Ш о л о м. Золотые я у вас куплю немного погодя. Пока обойдусь серебряными, только бы шли хорошо. Ч а с о в щ и к. В этом вы можете не сомневаться! И старый часовщик выложил перед покупателем с полдюжины новеньких часов. Шолом остановил свой выбор на одних и дал понять старику, что он, собственно, хочет произвести с ним обмен, то есть он возьмет у него эти новые серебряные часы и даст ему взамен свои старые. "Во сколько вы их оцените?" Старик осмотрел часы Шолома со всех сторон и с минуту раздумывал, покачивая головой. Потом он вынул вату из ушей и переложил ее в обратном порядке, как будто это имело прямое отношение к часам. Лишь проделав это, он решился сказать, что может оценить часы Шолома и два рубля. А так как серебряные часы стоят девять рублей, то покупатель, следовательно, должен доплатить всего-навсего семь целковых, и дело сделано. Покупателю эта комбинация понравилась, и он тут же предложил часовщику новую комбинацию: пусть возьмет пока у него старые часы и даст за них два рубля, а через денек-другой он зайдет и выберет себе новые часы... Но старику последняя комбинация не понравилась. Почему собственно? Так, потому что он не покупает часов, его дело продавать часы... Тогда Шолом выдвинул новый проект: он отдаст часы за целковый--кончено! Делает он это не ради денег, а просто потому, что часы эти опротивели ему, он их видеть не может. Тогда старик заявил, что, если часы ему опротивели, он может их выбросить на помойку. Покупатель принялся объяснять, что сейчас он покупку совершить не может, что у него туго с наличными, то есть он сейчас просто не при деньгах. Часовщик посоветовал ему заглянуть в другой раз, когда он будет при деньгах. И так несколько раз. Всяк несет свое. С самого сотворения мира бог, вероятно, не создавал такого нудного человека, как этот часовщик. Шолом спрятал свои томпаковые часы и попросил старика отложить для него вон те, серебряные. Он, возможно, еще сегодня зайдет за ними. Ему должны прибыть деньги по почте. Пусть старик извинит, если он отнял у него время. Старик ответил, что это ничего не значит, но по его бледному лицу, по сердитому взгляду и по дрожанию его старческих пальцев видно было, что это все-таки кое-что значит... Шолом еле нашел дорогу к двери. С щемящим сердцем отправился он снова на постоялый двор рыжего Берла, моля бога, чтобы он уберег его от встречи с хозяином. "Этот рыжий,--думал про себя Шолом,--единственный человек, который догадывается, что я голоден". 67. АНГЕЛ БОЖИЙ В ОБРАЗЕ ЧЕЛОВЕКА Шолом забирается в местечковую синагогу и изливает свое горе в слезах. -- Появляется ангел божий, и счастье вновь улыбается ему. -- Он приглашен учителем в деревню и не подозревает, что здесь он найдет счастье всей своей жизни Рядом с постоялым двором рыжего Берла находилась местечковая синагога. Туда и забрался на следующее утро герой этой биографии и от нечего делать стал молиться. Молился он в одиночестве, потому что немногочисленные евреи местечка встали рано утром, помолились сообща и разошлись, как водится, на поиски заработка. В синагоге остался только служка. Он был сапожником, а так как работы у него не хватало, то он одновременно выполнял обязанности синагогального служки. Увидев чужого юношу с мешочком для филактерий, сапожник-служка подошел к нему и справился, не годовщина ли сегодня смерти кого-либо из его близких. Если годовщина, то он сбегает, чтоб сколотить молитвенный десяток. -- Нет, не годовщина, -- успокоил его Шолом, -- просто так хочу помолиться. -- Ну и молитесь на здоровье! Вот вам молитвенник. Служка оставил его одного и, усевшись у входа, принялся чинить какую-то старую обувь. Давно уже юный герой не молился так усердно и тепло, как в это утро. В то время он уже далеко отошел от набожности. Это была эпоха просветительства, когда набожность считалась позором, когда к фанатику относились хуже, чем к какому-нибудь пропойце, вероятно, еще хуже, чем теперь относятся к выкресту. Но желание молиться пришло к герою само собой. Его вдруг охватил религиозный экстаз, и он стал распевать во весь голос, словно кантор, а во время молитвы "Восемнадцать благословений" даже расплакался и плакал долго, с чувством. А выплакавшись, почувствовал облегчение, словно камень свалился с сердца. Чем, собственно, были вызваны эти рыдания -- трудно объяснить. Плакалось само собой, и душа словно омылась в слезах. Возможно, нервы расшатались или же здесь сказался вынужденный пост. Шолом решил сегодня же этот пост прекратить во что бы то ни стало: хватит голодать! Уложив филактерии, прихватив тросточку, он отправился на постоялый двор и на пороге столкнулся с рыжим Берлом, который сообщил ему радостную весть: утром у него остановился богатый молодой человек из соседней деревни. Он, кажется, близкий родственник. -- Чей родственник? -- Ваш родственник. Ну, может, не близкий, но кем-то он вам приходится. -- И недолго думая рыжий Берл взял Шолома за руку, повел в отдельную комнату, убранную по-барски, и представил молодому человеку, который сидел за самоваром и попивал чай. Молодой человек симпатичной наружности, с добрыми голубыми глазами, высоким белым лбом и красивой круглой бородкой, вежливо привстал и назвал свое имя--Иошуа Лоев. Он тут же пригласил гостя присесть, кивнув хозяину, чтобы тот подал лишний стакан. Налив ему чаю, молодой человек подвинул поближе к гостю крендельки, баранки и другую закуску и обратился к нему с такими словами: -- Хозяин сказал мне, что вы родом из Переяслава, сын Нохума Рабиновича. Если так, то мы с вами в некотором родстве... Пейте чай, прошу вас, закусывайте! Никогда в жизни, ни до того, ни после, чай не казался Шолому таким ароматным и ни одно кушанье--таким вкусным, как эти свежие баранки, крендельки и прочие закуски, быстро исчезнувшие со стола, так что даже для виду ничего не осталось. Он проглотил все, как голодный гусь, а когда опомнился и увидел, что, забыв всякие приличия, уничтожил все начисто, было уже поздно. А молодой человек между тем перечислял родословную, выясняя их родство: -- У вашего отца есть свойственник Авром-Иошуа. Первая жена этого Авром-Иошуа приходилась мне теткой, это была сестра моей покойной матери. Родство у нас, понятно, далекое, но все же родство... Теперь расскажите мне, откуда и куда вы едете и чем занимаетесь? Расспросив героя обо всем и узнав, что он приехал сюда, чтобы занять место учителя, молодой человек спросил, собирается ли юноша оставаться именно здесь, у богача К., или не прочь проехать немного дальше. Если ему безразлично, он предложил бы ему поехать к ним в деревню, чтобы заниматься с его сестренкой--отец в состоянии хорошо платить учителю, не хуже, чем здешний богач, а может быть, и лучше. Тут в разговор вмешался рыжий Берл: "Я желал бы иметь хоть десятую часть того, чем располагает Лоев". Затем, не спрашивая Шолома, согласен он или нет, Берл тут же добавил, что парень, конечно, с удовольствием поедет с молодым человеком в деревню к его отцу, Лоеву, и займет место учителя. Удивительный человек этот рыжий Берл! Точно его кто-нибудь просит быть опекуном или по меньшей мере посредником. Он не давал никому слова вымолвить, говорил все время сам. Шолом был ошеломлен, ушам своим не верил. Не иначе--это сон или галлюцинация! А может быть, молодой человек -- ангел божий, ниспосланный на землю в образе человека. Однако выказывать свою радость не позволяло ему самолюбие. Выслушав предложение с притворным равнодушием и обдумав ответ, он сказал не очень определенно: -- Предложение ваше, быть может, и неплохое... Но дело, видите ли, в том, что я привез здешнему богачу рекомендательное письмо от моего отца... Что будет, если он... -- На каком языке написано письмо? -- перебил его рыжий Берл. -- Что значит, на каком языке? На древнееврейском, конечно. -- На древнееврейском?--переспросил рыжий Берл и, схватившись обеими руками за бока, расхохотался так, точно восемнадцать чертей щекотали его под мышками. -- Вам придется, молодой человек, немного подождать, прежде чем мой родственник научится читать письма по-древнееврейски. Боюсь, однако, что вам придется долгонько ждать. -- И оба расхохотались и хохотали долго и неудержимо. Не прошло и получаса, как между Иошуа Лоевым и его юным протеже завязались дружеские отношения, которые крепли с каждой минутой. Выяснилось, что Иошуа Лоев принадлежит к тому типу просвещенных молодых людей, которых было немало в ту пору. Он неплохо знал библию и талмуд, хорошо разбирался в литературе высокого стиля, читал целые страницы Maпy наизусть, мог поговорить о "Путеводителе заблудших", о "Кузри" и обладал неплохим почерком. Только по части древнееврейской грамматики он был слабоват, в остальном же ни в чем не уступал нашему герою. Ко всему этому он был вообще приятный человек и любил общество. По его словам, все в его семье люди общительные и, живя в деревне, просто истосковались по человеку. Чем они занимаются? Они арендуют поместья у графов Браницкого и Молодецкого. Живут они как баре, держат выездных лошадей, в хороших отношениях с соседними помещиками, а крестьяне за них готовы в огонь и в воду... Своим разговором Иошуа Лоев как бы подтверждал, что они и в самом деле в деревне истосковались по людям. Он ни на минуту не умолкал, точно хотел высказать все, что накопилось у него на душе за долгое время пребывания в деревне. Он говорил в комнате, продолжал говорить во дворе, говорил потом, сидя вместе с учителем в фаэтоне и мчась на своих собственных горячих рысаках. -- Как вам нравятся кони? -- спросил рыжий Берл учителя, когда Иошуа Лоев пошел распорядиться, чтобы запрягали. Затем он стал рассказывать чудеса об отце этого молодого человека, о богатстве и величии его и о том, какой это своеобразный человек. -- Вы должны благодарить бога, что так случилось. Шолому показалось, будто рыжий Берл добивается благодарности. Но--дудки! Не выйдет! Он, чего доброго, еще подумает, что спас человека от голодной смерти. Шолому только неприятно, крайне неприятно, что он не может расплатиться за ночлег. Он теперь очень стеснен в деньгах. -- Скажите-ка мне лучше, хозяин, сколько с меня следует... Рыжий Берл прищурил глаза: -- За что? -- За... ночлег, за все... Я вышлю с места, как только приеду... -- Да бросьте, бросьте! Даже смешно...--ответил Берл, отмахиваясь от него. Тут вошел высокий, почтительно улыбающийся мужик с белыми бровями. Звали его Андрей. Он пришел за багажом "панича"6, который едет с барином. Учителю было неловко перед Андреем, что у него нет никакого багажа, и он сказал, что багаж его еще в пути, придет позже. При нем только этот узелок, он возьмет его сам. Андрей, однако, не хотел уходить с пустыми руками. Узелок так узелок. Он подхватил узелок, как перышко, двумя пальцами и унес его. Минутой позже Шолом сидел уже со своим молодым патроном в великолепном мягком фаэтоне. Андрей щелкнул кнутом, и пара серых рысаков с подстриженными хвостами понесла Шолома по полям и лесам в новое место, к новым людям. Ему и в голову не приходило, что именно там, куда он теперь едет, он найдет счастье всей своей жизни. 68. НЕОЖИДАННЫЙ ЭКЗАМЕН Гостиница в Богуславе. -- Старый Лоев. -- Девушка с кавалерами. -- Шпильгаген*, Ауэрбах и "Что делать?".-- Чего требует Раши от дочерей Салпаада и как пишут письмо к директору сахарного завода. -- Герой выдержал экзамен и едет в деревню Были уже сумерки, когда просвещенный молодой человек и протежируемый им учитель приехали в город Богуслав. В гостинице они застали старика Лоева, который ожидал своего сына. Старый Лоев произвел на молодого учителя необыкновенное впечатление. Он никогда не представлял себе, что у еврея может быть такой вид--вид генерала или фельдмаршала, а голос--рык льва. Сын в кратких словах сообщил отцу, кто этот юноша, приехавший с ним, и как они познакомились. Выслушав сына, старик оседлал нос серебряными очками и внимательно, без всяких церемоний оглядел юношу так, как разглядывают купленную на базаре рыбу... Потом он протянул ему теплую руку, любезно, насколько это было возможно для такого строгого "фельдмаршала", поздоровался с ним и, обращаясь на "ты", спросил: -- Как тебя зовут? Узнав, что юношу зовут Шолом, он сказал ему так мягко, как позволял ему его львиный голос: -- Послушай-ка, друг Шолом, пройди, пожалуйста, в соседнюю комнату, а мы с сыном поговорим о делах, потом я тебя вызову, и мы немного побеседуем. Соседняя комната оказалась залом, или, выражаясь по-европейски, вестибюлем для гостей. Там Шолом застал хозяина гостиницы, человека с синим носом с тонкими красными прожилками на нем. Бывший торговец мануфактурой, он на старости лет стал содержателем заезжего дома. Звали его Береле, сын Этл. Он стоял без дела, сложа руки, и разглагольствовал обо всем на свете. Он говорил о своих постояльцах, об их делах и о себе самом, о том, что "бог наказал его, и он на старости лет вынужден торговать супом с лапшой". Жена его, низенькая худая женщина с диадемой на голове и с желтым жемчугом на шее, ходила по дому, бранила детей мужа (она была его второй женой), бранила служанку, бранила кошку, вообще, видно, была недовольна устройством мира сего--большая пессимистка! У окна за романом Шпильгагена сидела их младшая дочь Шивка -- красивая девушка с круглым белым личиком, страшная кокетка. К ней пришли с визитом несколько молодых людей с подстриженными бородками--сливки богуславской интеллигенции. Шел разговор о литературе. Синеносый хозяин подвел молодого учителя к компании и представил его. Откуда старик узнал, кто он такой, остается загадкой. Чтобы занять нового гостя, юная красавица обратилась к нему с милой улыбкой: "Читали ли вы "На дюнах" Шпильгагена?" Оказывается, гость знает всего Шпильгагена. "Ну, а Ауэрбаха?"--"Ауэрбаха тоже".--"А "Записки еврея" Богрова*?"--Эту книгу он наизусть знает. -- "А роман "Что делать?". -- "Кто же не читал Чернышевского?"--"Как вам нравится главная героиня?" -- "Вера Павловна? Еще бы!" Красавица и ее кавалеры были поражены. Один из них, частный поверенный с громкой фамилией Мендельсон, щипал все время свои едва пробивающиеся усики. Видно было, что он по уши влюблен в девицу и поэтому полон ненависти к приезжему, который знает все на свете. Он кидал на него злобные взгляды и в душе, видно, желал ему свернуть себе шею на ровном месте. Это еще больше раззадорило нашего героя, и он сыпал словами, цитировал наизусть целые страницы, называл такие книги, как "История цивилизации в Англии" Бокля и "О свободе" Джона Стюарта Милля*. Раз просвещенный молодой человек приехал из чужого города, ему полагается выложить перед людьми все, что у него есть за душой, показать, что он знает и что умеет... В самый разгар беседы в комнату вошел старик Лоев со своим сыном и сделался невольным слушателем лекции, которую молодой переяславский учитель читал молодежи. Отец с сыном переглянулись, они, видимо, были довольны. Потом старый Лоев подозвал Шолома к себе: -- Послушай-ка, приятель, что я тебе скажу. Мой сын говорит, что ты в наших священных книгах разбираешься не меньше, чем в тех. Я хотел бы знать, помнишь ли ты еще, чего требует Раши от дочери Салпаада?* И началась беседа о Раши. От Раши перешли к талмуду. Затем забрались в дебри учености, в вопросы науки и просвещения, как водится среди постигших тайны печатного слова... Познания Шолома вызвали сенсацию. Фурор был так велик, что старый Лоев положил ему руку на плечо и сказал: -- Нам уже приходилось видеть, что знатоки всяческих наук как только доходит до дела, ну, скажем, простую бумажку написать, не знают, как за нее и взяться. Ну-ка, вот тебе перо и чернила, и будь так добр, напиши по-русски письмо директору сахарного завода, что ему не будут поставлять свеклы, пока не пришлет столько-то и столько-то денег... Разумеется, письмо это было только поводом для экзамена. Оно переходило из рук в руки, и все изумлялись редкостному почерку юноши. Здесь ему сопутствовал дух старого учителя Мониша из Переяслава. Учитель Мониш Волов, славившийся своей "косточкой", был замечательным каллиграфом, художником по призванию, у него была золотая рука. В городе носились с образцами его почерка. Он не писал, а рисовал. Был он человеком благочестивым, богобоязненным и, не зная ни слова по-русски, успешно конкурировал с учителем чистописания уездного училища. Трудно было поверить, что не машина, а рука человеческая выводила эти строки. Ученики, и в том числе дети Рабиновича, немало вытерпели, бедняжки, от "косточки" Мониша. Зато они переняли много из его искусства каллиграфии, искусства красиво писать по-русски, что со временем принесло им немалую пользу. На этом, однако, экзамен не кончился. Старый Лоев попросил юного учителя потрудиться перевести письмо на древнееврейский, "потому что директор сахарного завода -- еврей", -- мотивировал старик свое требование. Разумеется, и это было испытанием. Недолго думая учитель перевел письмо на древнееврейский, высоким стилем, стараясь писать как можно красивей, с росчерками и завитушками. Строчки ровные, густые, буковки узорные, бисерные. Тут ему сопутствовал дух его старого воронковского учителя реб Зораха. В еврейском письме меламед Зорах был тем же, чем учитель Мониш в русском. Словом, учитель блестяще выдержал импровизированный экзамен. У него даже голова закружилась от успеха. Он почувствовал, как пылает у него одно ухо. Фантазия вновь подхватила его и унесла на своих крыльях в мир сладких грез и волшебных снов. Он видел себя сияющим и счастливым. Мечта о кладе начала сбываться, и совершенно естественным путем. Он приезжает на место, так рисует ему воображение, и знакомится с дочерью старого Лоева... Они влюбляются друг в друга и открывают свою тайну старику. Старик возлагает им руки на головы и благословляет: "Будьте счастливы, милые дети!" Шолом пишет отцу в Переяслав: "Так и так, дорогой отец, приезжай!" За отцом посылают фаэтон, запряженный парой горячих лошадей. И тут, в самый разгар мечтаний, старый Лоев отвел его в сторону и начал издалека разговор насчет оплаты. "А может быть, мы оставим этот разговор на после?"--"Пусть будет на после..." Шолом почувствовал себя, как человек, который только что уснул, стал грезить, и его внезапно разбудили. Разыгравшаяся фантазия мгновенно угасла, сладкие сновидения разлетелись словно дым, и очарование грез исчезло. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Тем временем наступила ночь, пора ехать. От Богуслава до деревни добрых две мили, часа два езды. Лошади уже стоят запряженные. Кучер Андрей тащит в фаэтон огромный чемодан. На дворе прохладно. -- Ты так и поедешь? -- говорит старый Лоев учителю.--Ты же гол, как Адам в раю. Замерзнешь ко всем чертям... Андрей, давай бурку! Андрей вытаскивает из-под себя теплую шерстяную бурку. Старик сам помогает учителю надеть ее в рукава. Бурка очень теплая, и в ней приятно. Но Шолому не по себе. Девица Шивка со своими кавалерами стоит у окна и смотрит, как старик помогает ему надеть бурку. Шолому кажется, что они смеются... И перед кучером Андреем тоже стыдно. Что он подумает о нем?! 69. ЕВРЕЙ ПОМЕЩИК Еврейский барский дом. -- Герой обучается правилам этикета. -- Библиотека старого Лоева. -- Редкостный тип еврея помещика Была уже ночь, когда они втроем приехали в деревню--старый Лоев, сын его Иошуа и юный учитель из Переяслава. Миновав ряды низеньких темных крестьянских хат и оставив позади большое зеленое поле--в деревне оно называлось выгоном--и просторный ток с высокими стогами соломы и еще не обмолоченного хлеба, фаэтон подкатил к широкому господскому двору. Не успел еще кучер остановить лошадей, как деревянные ворота растворились будто сами собой. У ворот стоял мужик с обнаженной головой. Он низко поклонился хозяину и пропустил мимо себя фаэтон, который еще с минуту катился, словно по мягкому ковру, а затем остановился у широкого, большого, но невысокого белого барского дома, крытого, правда, соломой, с двумя крыльцами по бокам. За домом раскинулся сад. Внутри, как и снаружи, дом был беленый. Мебель--простая. В доме было бесконечное количество комнат и множество окон. По комнатам неслышными шагами, словно тени, сновали служанки в мягкой обуви. Когда старик бывал дома, никто не осмеливался слова вымолвить. Дисциплина здесь была строгая. Во всем доме слышался голос только его одного, хозяина. Его львиный голос гудел, словно колокол. В первой, большой комнате, у длинного, богато сервированного стола сидела женщина -- молодая, высокая, красивая. Это была вторая жена старого Лоева. Около нее сидела девочка лет тринадцати--четырнадцати -- их единственная дочь, точная копия матери. Старик представил им молодого учителя, и все уселись ужинать. Первый раз в жизни герой этой биографии сидел за аристократическим столом, где еда--это целый церемониал и где прислуживает лакей в белых перчатках. Лакей этот, правда, простой деревенский парень, по имени Ванька, но старик нарядил его и вымуштровал на свой, барский манер. Человеку, который не привык к множеству тарелок и тарелочек, ложек и ложечек, стаканов и рюмок, трудно высидеть за таким аристократическим столом, не погрешив против требований этикета. Приходится все время быть начеку, не терять головы. Нужно признаться, что Шолом до того времени и понятия не имел, что за столом нужно соблюдать какие-то правила,--в обыкновенном еврейском доме до них никому и дела нет. В обыкновенном еврейском доме все едят из одной тарелки, попросту макают руками свежую халу в жирный соус и едят. В еврейском доме средней руки не знают никаких особых законов и правил насчет того, как сидеть за столом и как пользоваться ложкой, ножом, вилкой. В еврейском доме для соблюдения приличий достаточно оставить на тарелке недоеденный кусочек рыбы или мяса, а сидеть можно как угодно и есть сколько угодно, даже ковырять вилкой в зубах тоже не возбраняется. Кто мог знать, что на свете существует какой-то этикет? Когда и кем составлен этот свод законов? Нет, ни об одном из законов и обычаев этикета молодой репетитор никогда и нигде не читал. Одно только он твердо помнил теперь--нужно делать то, что делают другие. Понятно, от еды особого удовольствия не получишь, раз нужно все время быть начеку, беспрерывно следить за тем, чтобы не взять лишнего куска; бояться, а вдруг ты не так держишь вилку или хлебнул слишком шумно; опасаться, не слышит ли кто-нибудь, как ты жуешь... Благодарение богу, экзамен по этикету учитель также выдержал блестяще, но из-за стола он первое время уходил голодным. После всех сложных церемоний, множества яств и великолепных блюд Шолом тосковал по куску белого хлеба, по селедке с луком, по горячей рассыпчатой картошке в мундире и по кислой капусте, которая потом дает о себе знать целые сутки... Прошло немало времени, пока он привык к этим "цирлих-манирлих". Так или иначе, учителю приходилось идти в упряжке со всеми, не ударять лицом в грязь, не проявлять, упаси бог, своих демократических замашек и пролетарских привычек. Одним словом, быть как все. Нужно правду сказать, с первого же дня на него смотрели не как на чужого, а как на равного, своего. Все-таки юноша из хорошей семьи. Так определил старик и откровенно высказал свое мнение о Шоломе прямо ему в глаза, заявив, что он сын почтенных родителей. А сын почтенных родителей заслуживает особого отношения. Прежде всего ему отвели отдельную комнату, убранную просто, но удобно, с полным обслуживанием. У него было достаточно свободного времени, и он мог располагать им как хотел. Для занятий с ученицей достаточно было двух-трех часов в день. Остальное время он мог использовать для себя--читать или писать. А читал он все, что попадалось под руку. Старик сам любил читать и не жалел денег на пополнение своей библиотеки новыми книгами. А так как он читал книги только на древнееврейском языке, то его библиотека состояла главным образом из древнееврейских книг (еврейские тогда еще не были в моде). Калман Шульман, Maпy, Смоленский, Манделькерн*, Готлобер, Иегалел, Ицхок-Бер, Левинзон, Мордхе-Арн, Гинзбург*, Ицхок Эртер*, доктор Каминер*, Хаим-Зелик Слонимский --вот имена писателей, которые украшали библиотеку деревенского магната, посессора Лоева. Произведения перечисленных писателей старик Лоев знал почти наизусть, любил их цитировать и излагать их содержание. Редко можно встретить человека с такой памятью и с таким даром слова, как у старого Лоева. Он обладал подлинным талантом по-своему пересказывать прочитанное. Он был прирожденным оратором. У него была масса юмора, и рассказывал он очень увлекательно. Как человек с большим жизненным опытом, немало переживший, он имел, о чем порассказать, и слушать его всегда было интересно. Он не просто рассказывал, а творил, создавал яркие, красочные картины. Где бы он ни находился, даже в самом большом обществе, все слушали только его, и никого больше. Вообще это был редкостный тип, большой оригинал, совсем непохожий на других. Рос и воспитывался он в набожной еврейской семье, в городе Богуславе, и приходится удивляться, каким образом вырос там такой экземпляр. Как могло прийти в голову богуславскому еврею завести у себя барские порядки, пристраститься к земле и отдаться целиком сельскому хозяйству? Стоило посмотреть на старика утром, когда, обутый в высокие блестящие ботфорты, в короткой бархатной куртке, он стоял на току у молотилки, распоряжался рабочими, сам кидал снопы в ящик, вертел рукоятку веялки или тряс решето. Он всюду поспевал: на пахоту, на сев, на прополку, на косьбу, когда привозили и увозили зерно, к лошадям, к волам, к коровам. Трудно было бы найти лучший образец еврея помещика, настоящего сельского хозяина, чем старый Лоев. Многие русские открыто говорили, что у этого еврея надо учиться вести хозяйство, учиться, как наиболее плодотворно обрабатывать землю и как обходиться с бедными батраками, чтобы они остались довольны. Крестьяне готовы были идти за него в огонь и в воду. Они его не только боялись и уважали, но и любили по-настоящему, потому что он обходился с ними как человек, как друг, как отец. Такого обхождения мужики никогда не видели от своих прежних хозяев, польских панов. Не надо забывать, что старшее поколение крестьян еще не забыло ужасов крепостного права. Они еще носили на своих спинах следы розог. Тут же с ними обходились, как с людьми, а не как со скотом. А какое доверие питали они к хозяину! Мало кто в деревне мог сосчитать, сколько будет дважды два. В расчетах крестьяне всецело полагались на старика. Они были уверены, что он не обсчитает их ни на грош. Трудно себе представить, какое направление приняла бы история еврейского народа и какую роль мы бы играли в политической и экономической жизни страны, если бы не знаменитые "временные правила" министра Игнатьева, направленные против евреев, запрещавшие им селиться в деревне, покупать и арендовать для обработки землю. Я говорю это потому, что сельские хозяева типа старого Лоева были не редкостью в описываемой местности, как и в других местностях благословенной "черты". Евреи из Богуслава, из Канева, из Шполы, из Ржищева, из Златополя, из Умани бросились из местечек в деревню, арендовали большие и малые участки, помещичьи фольварки и показывали чудеса: превращали плохую землю, пустоши в настоящий рай. И здесь нет никакого преувеличения. Автор это сам слышал от крупного русского помещика Василия Федоровича Симеренко, который состоял в деловых отношениях со стариком Лоевым. 70. ЖИЗНЬ В ДЕРЕВНЕ Деревня Софиевка. -- Автор воспоминаний знакомится с миром. -- Три счастливых года. -- Учитель и ученица сближаются, как брат и сестра. -- За книгами, на поле, у соседей Деревня, куда попал автор этих воспоминаний, принадлежала графу Браницкому и называлась Софиевкой. Попал он сюда, как служащий, как учитель, на короткий срок, а остался навсегда. Здесь он нашел вторую родину. Здесь, как мы это увидим из дальнейшего, определилось счастье всей его жизни. В качестве учителя он провел в деревне около трех лет, и эти три года он может считать лучшими и счастливейшими годами. Можно сказать, что это была поистине весна его жизни, весна во всех отношениях. Здесь он получил возможность поближе познакомиться с природой, с божьим миром, с землей, откуда мы все пришли и куда всем суждено уйти. Он увидел, понял, почувствовал, что наше место здесь, среди природы, а не только там, в городе. Здесь он пришел к убеждению, что все мы -- частица великого целого, огромной вселенной, и что мы всегда тосковали и будем тосковать по матери-земле, что мы всегда любили и будем любить природу, что нас всегда тянуло и будет тянуть к деревенской жизни. Я надеюсь, что снисходительный читатель простит мне это короткое отступление. При воспоминании о деревне я не могу не высказать чувств, которые связаны у меня с нею. Теперь, поскольку я их высказал, можно пойти дальше и дать подробное описание счастливой деревенской жизни. Утром учитель просыпается в своей большой, светлой комнате с закрытыми ставнями и толкает рукой раму. Окно открывается вместе со ставнями, и в комнату врывается сноп света и солнечное тепло, а с ним -- аромат резеды, запах мяты, полыни и других неведомых ему трав. Травы эти, как говорят, были посеяны здесь когда-то графом Браницким, но теперь они росли сами по себе наравне с бурьяном, репейником и крапивой. К середине лета травы так разрастались, что учитель и его ученица не раз уходили по шею в траву, прятались в ней и долго искали друг друга, пока не находили. Шум открываемого окна всполошил наседку, закудахтав, она бросилась в сторону со всем своим семейством. Однако тут же вернулась обратно и снова принялась обучать своих цыплят шарить и разгребать землю. Встать с постели, одеться, умыться -- все это занимает не очень много времени. И хотя совсем еще не поздно, учитель, выйдя из своей комнаты, уже никого в доме не застает. Старый Лоев давно на работе--на току, откуда доносится стук молотилки. Жена Лоева--на птичьем дворе, среди индюшек, гусей, уток; здесь целое птичье царство. С широких полей медленно тянутся груженные хлебом, запряженные волами возы. Вдали открываются взору просторные пшеничные поля. Большая часть пшеницы уже убрана и сложена в копны. Остальная--еще стоит на поле, и спелые желтые колосья ходят волнами под легким ветерком. За пшеницей виднеются большие зеленые листья свеклы, которая растет ровными рядами. Между рядов, на приличном расстоянии друг от друга, стоят, как солдаты на часах, высокие подсолнухи в больших желтых шапках. К подсолнухам слетаются пичужки и выклевывают по одному еще белые, но уже сладкие семечки. Еще дальше--густой дубовый лесок, который называют "Турчина". Когда здесь жили помещики, они ходили сюда стрелять дичь--"на полеванье". Теперь, когда лесок попал к арендатору, беззащитные зайцы и птички, виноватые разве лишь перед богом, могут быть совершенно спокойны. Евреи не стреляют. Они предпочитают извлекать из леса иную пользу. Старый Лоев вывез порядочно древесины и понастроил сараев, кладовых, амбаров для зерна, конюшен и хлевов, и наделал телег, саней и много всякого инвентаря. После первого завтрака, а вслед за ним и первого урока, учитель отправляется на прогулку в сад, иногда один, иногда вдвоем со своей ученицей. Трудно сказать, в какую пору сад прекрасней: в разгаре ли весны, когда деревья в цвету и только начинают розоветь смородина и крыжовник, или позже, в самом конце лета, когда яблоки сами падают с деревьев и на ветвях остаются только поздние черные сливы, которые называются "черкусами"? В любую пору сад сохраняет свое очарование. И в любую пору учитель и ученица открывают в нем что-нибудь новое. Пусть крыжовник еще зеленый, как трава, и кислый, как уксус,--не страшно. Они исцарапают себе руки, но сорвут самые крупные ягоды, которые свисают с веток и просвечивают на солнце. А что уж говорить о том времени, когда смородина наливается красным вином и рдеет на солнце--тогда она сама просится в рот,--еще веточку, еще одну! Они наедаются ею до оскомины во рту. То же самое с черешней, вишней и со всеми фруктами и овощами, которые поспевают и зреют в разное время. Правда, все это можно и в городе достать, купить за деньги. Но фрукты имеют совсем иной вкус, иной аромат, если вы сами срываете их с дерева, а в особенности, если вы не один, а вдвоем с девушкой, которая вам мила и дорога, которой и вы милы и дороги, словно родной, словно брат. И как же иначе могла относиться ученица к своему учителю, если родители ее относились к нему, будто к сыну? Они не делали никакого различия между ним и их собственными детьми. Точно так же, как их родные дети, учитель купался в роскоши, не знал ни нужды, ни забот, связанных с деньгами. Деньги в этом доме как бы не существовали. То есть денег было много, очень много, но никто, кроме старика, не знал им цены и не чувствовал потребности в них. Все подавалось готовым и широкой рукой: еда, питье, так же как и одежда, и обувь, и роскошный выезд. На каждом шагу--прислуга. И лошадьми вы можете пользоваться сколько угодно и когда угодно. А если вы показываетесь в деревне, крестьяне вам кланяются и снимают шапки. Урожденные графы не могли себя чувствовать лучше, свободней, быть в большем почете. Старик приходил с работы, покрытый с головы до ног пылью и мякиной. Он сбрасывал высокие сапоги, умывался, переодевался и приобретал совершенно другой вид. Усевшись за письменный стол, он брался за почту, которую привозил верхом мальчишка с сумкой через плечо со станции Баранье Поле. Просмотрев корреспонденцию, старик подзывал учителя и поручал ему написать ответы на письма. Учитель делал это быстро, так как понимал старика с одного взгляда и был в курсе всех дел. Старик не любил повторять что-либо дважды и предпочитал, чтобы желания его угадывались еще до того, как он их выскажет. Сам ловкий работник, он требовал, чтобы и у других работа кипела в руках. Покончив с делами, садились обедать. Редко случалось, чтобы за столом не сидело несколько посторонних. Большей частью это были соседи, арендаторы или купцы, которые приезжали закупить пшеницу, овес, гречиху или другое зерно. За столом, как я уже говорил, царила строгая дисциплина. Никто не смел слова вымолвить, один только старик гудел, как колокол. Темы его разговоров были неисчерпаемы. По любому случаю он мог рассказать историю, притчу, найти поговорку, которая заставляла и посмеяться и призадуматься. Не было второго такого человека, который обладал бы его умением интересно рассказывать, имитировать, представлять каждого со всеми его манерами. Это был настоящий талант, хотя и слыл он странным человеком, чудаком, "свихнутым". И все же купцы любили иметь с ним дело, потому что слово его было свято и, если он что-либо продавал, то как бы ни повысилась цена, они могли быть уверены, что на попятный старик не пойдет. Это была прирожденная честность, честность, которая не знает уверток и не любит кривых, фальшивых путей. В торговом мире такого человека за глаза называют сумасшедшим, но предпочитают лучше иметь дело с такого рода сумасшедшими, нежели с иным нормальным. После обеда, оставив старика, который беседовал за столом или толковал о делах со своими гостями, учитель с ученицей отправлялись заниматься, готовить уроки, читать, главным образом читать. Они читали все, что попадалось под руку, -- без контроля, без системы, без разбора,--большей частью романы. Произведения великих классиков--Шекспира, Диккенса, Толстого, Гете, Шиллера, Гоголя -- читались вперемежку с худшими бульварными романами Эжена Сю, Ксавье де Монтепена, Ашара, фон Борна и тому подобных пустых писак. Начитавшись до одури, они отправлялись посмотреть на молотилку или шли в поле поглядеть, как жнут хлеб и вяжут снопы. И тут их разбирает охота, засучив рукава, самим взяться за дело. Но смотреть, оказывается, куда легче, чем самому нагибаться, жать хлеб и вязать снопы, ибо посторонний наблюдатель не обливается потом, на руках у него не вскакивают волдыри... Зато какой потом прекрасный аппетит! Придешь домой, поешь простокваши с черным хлебом и отправишься на прогулку в сад. А то велишь заложить фаэтон и едешь с Андреем в какое-нибудь другое имение или экономию: в Гузовку, в Крутые Горбы, в Закутницы. Или же заедешь в Баранье Поле к почтмейстеру Малиновскому. И всюду тебя принимают как желанного гостя, не знают куда усадить, ставят самовар, подают варенье. У почтмейстера сразу на столе появляется бутылка, которую, потягивая понемножку, выпивает он сам, ибо Малиновский не дурак выпить. Иногда заглянешь к эконому Доде, который живет здесь же, в господском дворе. Тут, у Доди, в его маленьком домике веселей, чем у них, в большом доме, и то, что найдешь у Доди, там никогда не достанешь. Например, где можно себе позволить полакомиться щавелем с зеленым чесноком, как не у жены Доди! Или поесть горячую картошку в мундире с солеными огурчиками, прямо из банки! А сладкие кочерыжки от капусты, которую Додиха шинкует для закваски! Где еще они могут позволить себе выпить яблочного квасу, у которого поистине райский вкус! По всему видно, что Додиха очень рада их приходу, а Додя -- тот и вовсе на седьмом небе от счастья. Но эконом Додя представляет интерес сам по себе и заслуживает того, чтобы ему посвятили отдельную главу. 71. ЭКОНОМ ДОДЯ Простой души человек. -- Старый Лоев читает историю Петра Великого, а Додя при этом засыпает. -- У Додихи в доме. -- Герой пишет трагедию и романы и не задумывается о собственном "романе" Эконом Додя, человек богатырской силы, был не столь высок ростом, не так уж плотен, как ладно скроен и крепко сшит. Был он светловолосый, с маленькими глазками, которые слегка косили. Плечи--сталь. Грудь -- железо. Руки -- молот. Не всякая лошадь могла его выдержать. Он садился на лошадь и, казалось, прирастал к ней -- трудно было определить, где кончается седок и где начинается лошадь. Мужики дрожали перед ним и смертельно боялись его руки, хотя дрался он очень редко: когда не находил другого выхода и словами ничего не мог добиться. Достаточно было сказать "Додя идет", как прекращались всякие разговоры, и мужики, бабы и девки усердно принимались за работу. Подойдя к работающим, Додя не тратил лишних слов, он брался за плуг, за серп, за лопату и собственными руками показывал пример. Обмануть Додю было трудновато, а своровать у него--невозможно. За кражу самая суровая кара не была слишком велика. Пьянства Додя тоже не допускал. Выпить рюмку водки--пожалуйста, но напиться и устраивать скандалы --не доведи бог! И представьте, этот вот Додя, богатырь, перед которым дрожала вся деревня, был неузнаваем, когда стоял перед стариком Лоевым. Тут он был тише воды, ниже травы, держал руки по швам затаив дыхание. Солдат не стоит перед генералом с таким почтением и страхом, как Додя перед старым хозяином. Попав в деревню мальчишкой, он остался там навсегда; вырастая, поднимался все выше и выше, пока старик не увенчал его званием эконома, то есть сделал смотрителем над всеми экономиями. Здесь, в деревне, Додя женился, получал свое жалование, муку, солому, дрова, обзавелся домом, садом, двумя дойными коровами--стал настоящим хозяином и отцом семейства. И все же в присутствии старого Лоева он не смел присесть даже на минутку. Один только раз ему довелось посидеть в присутствии хозяина, и то случилось нечто такое, что Додя запомнил на всю жизнь. Я, кажется, уже упомянул о том, что старый Лоев любил просвещать каждого, делиться своими знаниями. Однажды, это было в долгий зимний вечер, Додя, как обычно стоя перед стариком навытяжку, отдал рапорт об экономиях и ждал, чтобы ему разрешили удалиться. Однако старик был в хорошем расположении духа, и ему хотелось потолковать о всяких посторонних вещах, не только об экономиях, но и, например, о соседях поляках. Постепенно он коснулся и Польши и польского восстания. От Польши старик перешел к России, к русской истории и к Петру Великому. А так как на столе перед ним лежала русская история в переводе Манделькерна на древнееврейский, то он принялся читать, переводя Доде историю Петра Великого на еврейский язык. Читая, Лоев велел эконому присесть. Но Додя не посмел. Тогда старик повторил приказание, и он вынужден был сесть. Присел Додя у самой двери под старыми стенными часами. Так как голова его не привыкла к такого рода лекциям, да к тому же он еще и сидел, то немудрено, что глаза его стали слипаться, он понемногу задремал и, наконец, уснул под чтение старика сладким сном. Теперь оставим Додю, пусть спит в свое удовольствие, и скажем несколько слов о деревенских стенных часах. Это были старые искалеченные часы, давно отслужившие свой век, которым впору было покоиться на чердаке среди всякого ненужного хлама. Но старый Лоев питал особое пристрастие к старым вещам, например, к древнему стертому зеркалу, которое показывало два лица вместо одного, к ветхому полуразвалившемуся комоду, в котором выдвинуть ящик было не менее трудно, чем рассечь Черное море, и к прочей рухляди. Так, у него на столе с незапамятных времен стояла старомодная чернильница--стеклянный сапожок в черной деревянной мисочке с песком. Ни за какие блага нельзя было склонить старика выбросить эту чернильницу н заменить ее новым приличным письменным прибором. Дело тут не в скупости. Старик вовсе не был скупым. Наоборот, если уж он покупал что-нибудь, то самое лучшее и самое дорогое. Ему только трудно было расстаться со старой вещью. То же происходило и с часами, которые, отслужив свой век, стали нуждаться в добавочном грузе. Время от времени к гирям подвешивали все новый груз. Собираясь бить, часы эти хрипели, задыхаясь, как страдающий астмой старец, которому трудно откашляться. Зато если они уже били, то звонко, как церковный колокол: бом! бом! Бой этих часов слышен был во дворе. Теперь вернемся к Доде. Додя спит, а старик читает историю о Петре Великом и его жене. Вдруг часам вздумалось пробить десять. Спросонья Доде померещилось, что на току пожар. Он порывисто вскочил и закричал: "Воды!" Испуганный старик бросил книгу и уставился сквозь очки на Додю. Этот взгляд, говорил потом Додя, он не забудет и на смертном одре. Шолом любил Додю за его непосредственность и доброту. Он был убежден, что этот простой души человек за всю свою жизнь ни разу не солгал. Его верность и привязанность к хозяину и его семье не имели границ. А так как учитель был у них как родной, то Додя считал и его членом семьи и готов был за него в огонь и в воду. В глазах Доди всякий, кто имел отношение к семье Лоева, являлся существом высшего порядка, во всяком случае не таким, как все прочие люди. Семью Лоева он просто обожествлял. Это распространялось и на учителя. В жаркие летние дни, в долгие зимние вечера учитель и его ученица любили забираться к Доде с Додихой. Там, в маленьком домике с низко нависшим потолком, до которого можно рукой достать, они чувствовали себя лучше, чем дома. Щавель и молодой чеснок летом, горячий картофель в мундире с солеными огурчиками или с холодной квашеной капустой зимой имели особую прелесть и казались в тысячу раз вкуснее изысканных блюд, которые подавались дома. А дни, когда Песя, жена Доди, пекла коврижки или топила гусиное сало, были для молодых людей настоящим праздником. Что может быть лучше горячей коврижки, только что вынутой из печи, или свежих жирных шкварок, таявших во рту, как манна небесная*, которую евреи вкушали в пустыне! Чаще всего они приходили в гости к Доде и Додихе зимой, когда окутанные снегом деревья походили на окоченевших мертвецов в саванах. В это время деревня теряет свою летнюю привлекательность, свое очарование и остается только забраться к Доде в его жарко натопленный домик и наслаждаться Песиными яствами. Вокруг мертвая тишина. Глубокий снег. Никто не приходит. На душе легкая грусть. Тоскливо. Разве только велишь Андрею запрячь лошадей в розвальни, тепло укутаешься, укроешься овчиной и катишь из одного фольварка в другой. Там для тебя ставят самовар, попьешь чаю и едешь обратно. Зима, впрочем, имеет и свои достоинства. Остается много времени для чтения и письма. За те без малого три года, что наш герой провел в деревне, он написал гораздо больше, чем впоследствии за десять лет, когда стал уже Шолом-Алейхемом. Никогда ему так легко не писалось, как в то время. А писал он целыми ночами длинные душераздирающие романы, крикливые драмы, запутанные трагедии и комедии. Мысли лились у него, как из бочки. Фантазия била фонтаном. Для чего все это пишется, он никогда себя не спрашивал. Как только "вещь" была закончена, он читал ее своей ученице, и оба приходили в восторг, оба были уверены, что произведение великолепно. Но ненадолго. Стоило учителю закончить новую "вещь", как уже эта, последняя, становилась мастерским произведением, а первая тускнела и блекла. Она находила свой конец в печке, и таким образом погибли в огне не одна дюжина романов и не один десяток драм... Что парню на роду написано быть писателем, в этом учитель и его ученица ничуть не сомневались. Они постоянно говорили об этом, мечтали, строили воздушные замки. Обсуждая планы разнообразных произведений, они о своих личных планах и не задумывались. Об этом и разговора не было. Юноше и девушке никогда и в голову не приходило признаться друг другу в своих чувствах или задуматься над судьбой своего собственного романа. Понятие "роман" было, видно, слишком шаблонно, слово "любовь" -- слишком банально для выражения тех чувств, которые возникли и расцвели между этими двумя юными существами. Их взаимная привязанность была настолько естественна, что казалась понятной сама собой. Не придет же в голову брату объясниться в любви своей сестре! Боюсь, я буду недалек от истины, если скажу, что посторонние люди гораздо больше знали и говорили о романе молодых людей, чем они сами. Уж очень они были юны, наивны и счастливы! На их небе не появлялось ни облачка. Никто им не мешал, и они оставались беспечными. За три года знакомства они ни разу не подумали о возможности разлуки. И все же настал день, когда им пришлось расстаться. Пока не навсегда--ненадолго. Это случилось, когда герой должен был явиться на призыв. 72. ПРИЗЫВ Бесконечные толки о призыве. --Герой прощается с ученицей и везет из Софиевки письмо к предводителю. -- Мечты в пути. -- Письмо оказывает свое действие. --До его номера не дошло. -- История с сыном-калекой. -- Учитель возвращается в деревню, но мечты его все же не сбываются Можно с уверенностью сказать, что в течение упомянутых трех лет не было дня, когда в доме не склонялось слово "призыв". Для старого Лоева мысль о призыве была своего рода болезнью, манией, которая не давала ему покоя ни днем, ни ночью. Призыв уже обошелся ему в целое состояние. Каким образом? Сын его Иошуа должен был явиться на призыв; тогда отец первым делом отправился в Черниговскую губернию, проканителился там немало и, измучившись вконец, купил "квитанцию". Это была одна из считанных "зачетных квитанций", которые освобождали от призыва, то есть тот, кто представлял такую квитанцию, мог считать себя свободным от военной службы и зачислялся в ополчение. Стоимость этой квитанции представляла целое состояние. Для родного ребенка старому Лоеву ничего не было жаль. Когда с квитанцией было покончено, началась новая история. Разразилась русско-турецкая война, и поговаривали, что очередь дойдет и до ополченцев. Следует, стало быть, своевременно обеспечить сына "белым билетом". Ополченцу пришлось явиться в присутствие для освидетельствования здоровья, чтобы определить, годен ли он в солдаты. Оказалось, конечно, что в солдаты он не годится, и ему выдали "белый билет", то есть забраковали, слава богу. Впрочем, его не только забраковали при призыве, его пришлось после в спешном порядке отправить в теплые края--в Ниццу, Ментону--лечиться, так как он был болен тяжелой сердечной болезнью, от которой, как мы увидим дальше, через несколько лет и умер. А пока в доме творилось нечто невообразимое: ездили в Киев, заводили знакомства с исправником, с предводителем дворянства, с врачами. Чиновники присутствия без зазрения совести брали "взаймы"; добрые приятели и советчики тоже не упускали случая погреть руки. Деньги из Лоевых выкачивал всякий, кому не лень. Одним словом, в доме только и толковали, что о призыве. Когда пришло время призываться и герою этой биографии, старый Лоев занервничал. Прежде всего он добился, чтобы учителя своевременно вычеркнули из списков в его родном городе Переяславе и приписали к Каневскому присутствию, где у Лоева была "рука" и где он был в силах "что-нибудь" сделать. Мне кажется, родной отец не мог бы так заботиться о сыне, как старый Лоев заботился об учителе. Больше того, сам учитель так не боялся призыва, как семья Лоева. Парню поездка в Канев и явка в присутствие представлялась праздником. Он заказал себе пару больших сапог, солдатский башлык и был хоть сейчас готов на службу. Он был уверен, что выдвинется, отличится перед начальством и вскоре станет унтер-офицером или фельдфебелем -- выше этого ведь еврею ходу не дадут. Однако, когда дошло до дела и нужно было отправиться в путь, учитель вдруг утратил весь свой задор. К стыду своему, он должен признаться, что, когда пришло время прощаться с семейством Лоевых, быть может навсегда, сердце его сжалось, и, спрятавшись у себя в комнате, он зарылся лицом в подушку и заплакал горькими слезами. Он не один плакал в этом доме. Ученица в своей комнате плакала еще горше. Глаза ее распухли от слез, и она в тот день не могла выйти к обеду. Под предлогом сильной головной боли она оставалась весь день у себя и никого не хотела видеть. Печальным, очень печальным было прощание. В доме царил траур, а на душе было пусто и темно. Когда Шолом уже сидел в фаэтоне и кучер Андрей потянулся за кнутом, юный герой в последний раз посмотрел на окна и увидел пару заплаканных глаз, которые говорили яснее всяких слов: "Счастливого пути, милый, дорогой! Приезжай поскорее, потому что я без тебя жить не могу..." Слова эти герой ощутил всей душой, и глаза его ответили: "Прощай, милая, дорогая! Я вернусь к тебе, потому что и я жить без тебя не могу". И только теперь почувствовал он, как крепко привязано его сердце к дому, который он оставляет, и что нет в мире такой силы, которая могла бы оторвать его от ученицы, разве только смерть. Воображение Шолома разыгралось, разгоряченная фантазия подхватила его на свои крылья, и он размечтался о том, как по возвращении прежде всего откроется ей, а потом ее отцу и матери; как он обратится к старику со словами: "Я люблю вашу дочь, и делайте со мной что хотите!" Старик обнимет его и скажет: "Хорошо, что ты мне сказал, я давно этого жду". И начинаются приготовления к свадьбе. Приглашают портных из Богуслава и Таращи шить платья для жениха и невесты, пекут коврижки и варят варенье. За родственниками жениха посылают стоящую в сарае большую карету, которой пользуются в самых торжественных случаях. И вот приезжают отец, дядя Пиня и остальная родня. Неизвестно откуда является на свадьбу и Шмулик, тот самый Шмулик, который жил у раввина, "сирота Шмулик", рассказывавший такие чудесные сказки. Расцеловавшись с женихом, он обращается к нему: "Ну что, Шолом, не говорил ли я, что клад будет твоим!" . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Эти сладкие детские мечты, золотые мальчишеские грезы не оставляли его во все время пути в Канев. Остановившись у родственника старого Лоева, богача-горбуна Боруха Перчика, содержателя винного погреба для помещиков, он тут же занялся своими делами и первым делом передал предводителю письмо. В этом письме Лоев писал, что посылает на призыв учителя своей дочери и надеется не позже чем через неделю увидеть его снова у себя... Предводитель прочитал письмо и произнес одно только слово: "Хорошо..." Этого было достаточно, чтобы герой мог чувствовать себя спокойно. Он пошел на призыв, тянул жребий и вытянул номер 285. Номер оказался не таким уже большим, однако на цифре 284 призыв закончился... И учитель оказался свободным. Благодаря ему освободились еще несколько человек с далекими номерами, и велика была в тот год радость в городе Каневе. К радостному исходу "призыва" в Канев приехал и отец рекрута вместе с дядей Пиней, у которого там, если я не ошибаюсь, жил родственник, и радость таким образом увеличилась вдвое. Борух Перчик неплохо поторговал вином, а виновник торжества послал в Софиевку через станцию Баранье Поле такую депешу: "Поздравьте, до меня не дошло. Свободен. Завтра утром выезжаю". Прошло, однако, не одно утро, прежде чем наш герой смог выехать из Канева. Нашелся некто Вышинский, или Вишневский, у которого забрали в солдаты больного сына. И отец стал кричать повсюду: "Как, мой сын, убогий, пойдет служить вместо богатеньких сынков, которые сыплют деньгами?! Я знаю тайну, почему господин предводитель забривает калек!.." Отец рекрута грозил, что этого дела так не оставит. "Я отдам, -- кричал он, -- под суд и предводителя, и докторов, и все присутствие!" Свободным Шолом почувствовал себя только тогда, когда он уже сидел в фаэтоне, который выслали ему навстречу на станцию Мироновка, и когда кучер Андрей передал ему привет от всего дома и сообщил, что все, слава, богу, здоровы и все в полном порядке. "Все благополучно!"--закончил Андрей и принялся по-своему объясняться с лошадьми. А лошадки понимали его и несли фаэтон как по воздуху. Теплый, мягкий осенний день, солнце не жжет, а гладит, ласкает. Глаза смежаются, и приходят мечты, и воздвигаются воздушные замки, золотые замки. Сейчас он будет дома. И как только приедет, он раскроет перед Лоевым свои карты: "Знайте, я люблю вашу дочь, а дочь ваша любит меня..." Уже скоро... Еще полчаса, еще четверть часа... Вот уже знакомое Баранье Поле, лес, пашня, кладбище, ветряки, похожие издали на махающих руками великанов: "Сюда! Сюда!" Еще несколько минут, и вот уже двор, большой белый дом и два его крыльца. Едва ли радость бывает большей, когда родной сын приезжает свободным в свой дом к отцу и матери. Герой без конца рассказывает о призыве, словно об исходе из Египта, Но самого важного, к чему все время готовился, он не сказал и своих карт перед старым Лоевым не раскрыл. Это он отложил на завтра, на будущее. Но проходили день за днем, неделя за неделей, и совсем неожиданно разразилась катастрофа, из-за постороннего человека, который открыл старику глаза. Это была женщина, проницательная и дальновидная, приехавшая из Бердичева, родственница старика. Мы будем называть ее тетя Тойба из Бердичева. Познакомившись с ней, вы убедитесь, что звание тети ей подходит как нельзя лучше. Но о ней--отдельная глава. 73. ТЕТЯ ТОЙБА ИЗ БЕРДИЧЕВА Тетя Тойба выслеживает молодых людей. -- Старый Лоев узнает их тайну. -- Катастрофа. -- Оскорбленный герой уезжает куда глаза глядят.--Его письмо перехватывают, и он блуждает в беспросветной тьме В действительности гостья никому теткой не приходилась, она была двоюродной сестрой старого Лоева. Но, как уже говорилось выше, звание тети было ей к лицу. Женщина некрасивая, рябая, длинноносая, она обладала очень умными глазами, которые видели все насквозь. Муж был у нее под башмаком, она заправляла всеми делами и была довольно богата. Приехала она в гости к Лоеву после того, как они много лет не виделись. Разумеется, тетке, приехавшей из Бердичева, жизнь в имении представлялась не только странной, но и дикой. На все она смотрела своими бердичевскими глазами и всему удивлялась. Со старым Лоевым она была на "ты" и напрямик высказывала ему свое мнение, что ей нравится и что не нравится. Ей, например, нравилась жизнь в деревне, воздух, коровы, лошади, свежее молоко, которое отдает пастбищем, хлеб из собственной пшеницы. Все здесь пахнет землей, все здесь собственный труд--хорошо, очень хорошо! Даже Додя и тот ей нравился. Но она не согласна с порядками, заведенными ее кузеном, с тем, что он ведет себя слишком по-барски. Еврей и помещик--по ее понятиям, это нечто несовместимое. Или взять хотя бы то, что он исправный землевладелец, любитель сельского хозяйства--ну что ж, раз на этом можно, с божьей помощью, деньги нажить и стать богачом, почему бы и нет. Она бы, возможно, тоже не отказалась от такого дела. Но зачем Лоев отдаляется от евреев -- вот чего она не поймет. Почему, когда наступают праздники, он не удосужится съездить в Богуслав. Ставила она ему в упрек и то, что он насмехается над благочестивым человеком, "внуком" праведника, облаченным в зеленую шаль, который иной раз забредет к нему за милостыней. Милостыню-то он давал, и щедрой рукой, но при этом насмехался. "Лучше не давай и не издевайся!" -- говорила тетя Тойба из Бердичева. И еще одно. Учитель тете Тойбе понравился. Славный молодой человек---ничего не скажешь: образованный и к тому же из приличной семьи--это совсем хорошо. Но почему это учитель должен быть так близок со своей ученицей? А по ее мнению, учитель что-то слишком уж близок с ученицей. Откуда это ей известно? Уж тетя Тойба знает! У тети Тойбы такой глаз! Тетя Тойба взяла на себя труд следить за каждым шагом юной пары, и сама своими глазами видела, как они ели с одной тарелки. Где это было? У Доди. Тетя Тойба из Бердичева с первого же дня заметила, что девушка изнывает по парню, а парень готов жизнь отдать для девушки. Да это всякий видит, говорила тетя Тойба; не видеть этого может разве лишь слепой на оба глаза или тот, кто не хочет замечать, что у него под носом делается... Достаточно, говорила тетя Тойба, присмотреться к тому, как эти двое, сидя за столом, перекидываются взглядами, переговариваются ими. С первого же дня, говорит тетя Тойба, она с них глаз не спускает. Тетя Тойба не уставала следить за молодой парой, когда они занимались, когда гуляли, когда садились в фаэтон покататься. Однажды, как рассказывала тетя Тойба старику, она заметила, как они зашли в домик к эконому Доде. Это ей сразу не понравилось: "Какие дела могут быть у детей в бедном домике эконома?" Она не поленилась, эта тетя Тойба из Бердичева, и заглянула в окно эконома, -- видит парочка ест с одной тарелки. Что они там ели, она не знает, но она сама видела, дай ей бог так видеть добро в жизни, как они ели, болтали и смеялись. Одно из двух--если это нареченные, то должны знать родители. Если же тут любовь, роман, то родители подавно должны знать об этом. Потому что лучше, достойнее, приличней выдать дочь за бедняка учителя, у которого всего-то за душой одна пара белья, чем ждать, покуда учитель в одну темную ночь сбежит с дочкой в Богуслав, в Таращу или в Корсунь и там тайком обвенчается с ней... Таковы, как выяснилось впоследствии, были соображения тети Тойбы. И высказала она их кузену под строжайшим секретом за полчаса до отъезда. Слова ее нашли отклик в сердце старого Лоева: когда он вышел проводить свою родственницу, видно было, что он чем-то взбешен. В течение целого дня после этого он ни с кем слова не вымолвил, заперся у себя в комнате и больше в тот день не показывался. Поздним вечером приехал его сын, Иошуа, и остался ночевать в Софиевке. В доме творилось что-то странное, в доме было неспокойно. Отец с сыном заперлись в покоях старика,--очевидно, шел семейный совет. Ученица собиралась с учителем на прогулку, но ее задержали. К столу выходили не все вместе, как обычно, а поодиночке и в разное время; поев, вставали и уходили к себе. У Лоевых происходило что-то необычное. Царила странная, зловещая тишина, затишье перед бурей. Кто мог предполагать, что несколько многозначительных слов, брошенных тетей Тойбой, произведут такой переполох и перевернут в доме все вверх дном. Возможно, если бы тетя Тойба знала, что ее слова приведут к таким результатам, она не вмешалась бы во что не следует. Долгое время спустя стало известно, что тетя Тойба тут же пожалела, что затеяла всю эту историю, и хотела поправить дело, но было уже поздно. Повернув дышло, она пыталась внушить старику, что несчастье, собственно, не так уж велико и она не видит причин для особого огорчения. Разве парень виноват в том, что он беден? "Бедность -- не порок", "Счастье от бога",--говорила тетя Тойба, но слова эти не помогали. Старик твердил одно -- против парня, собственно, он ничего не имеет, но как у него в доме посмели завести роман без его ведома! Он вовсе не возражает против того, чтобы дочь его вышла за бедняка. Но только в том случае, если он, отец, найдет для нее мужа, а не она сама будет выбирать себе жениха. Ему было больнее всего, что она сделала выбор, не спросясь отца. О всех этих толках и разговорах Шолом узнал лишь много времени спустя. Теперь же юноша и девушка, как невинные ягнята, ничего не подозревали. Они только чувствовали, что в доме заварилась каша. Какая это каша, видно будет завтра. Утро вечера мудренее... А когда наступило утро и герой наш поднялся, он никого в доме не застал--ни старика, ни его жены, ни их сына, ни дочери. Где же они все? Уехали. Куда? Неизвестно. Из прислуги никто ничего не мог сказать. На столе лежал приготовленный для учителя пакет. Он вскрыл конверт, надеясь найти в нем письмо с объяснением. Но в пакете не было ничего, кроме денег--жалования, которое накопилось за все время работы, учителя. Во дворе его ждали запряженные сани (дело было зимой), в них теплая овчина, чтобы укрыть ноги. Из людей нельзя было выжать ни слова. Даже эконом Додя, который за учителя и ученицу дал бы себе руку отсечь, в ответ на все расспросы только вздыхал и пожимал плечами. Страх перед стариком был сильнее всего. Поведение Доди еще больше взволновало оскорбленного учителя. Он совершенно растерялся и не знал, что предпринять. Несколько раз он принимался писать письмо, сначала старику, затем его просвещенному сыну, потом ученице. Однако ему не писалось. Катастрофа была огромна, такой пощечины он не ожидал. Поэтому без дальних проволочек он уселся в сани и велел везти себя на станцию, чтобы оттуда ехать дальше. Куда? Он и сам не знал куда. Куда глаза глядят. По дороге к станции он велел кучеру остановиться в Бараньем Поле, у почтовой станции, через которую Софиевка получала корреспонденцию. В Бараньем Поле у героя этой биографии был друг, -- вы знаете его, -- смотритель станции, или почтмейстер Малиновский. По натуре еврей он был взяточник и, как мы уже знаем, любитель выпить. Из имения Лоева он часто получал подарки: мешок пшеницы, воз соломы, а иногда под праздник и деньги. С учителем и ученицей он вел себя по-дружески, в общем, человек как будто неплохой. К нему-то и заехал учитель, чтобы облегчить душу. Он задумал сделать Малиновского посредником между собой и дочерью Лоева для пересылки контрабандой писем -- его к ней и ее к нему, если таковые будут. Выслушав просьбу, почтмейстер протянул Шолому руку и поклялся богом, а для большей убедительности еще и перекрестился, что он все исполнит наилучшим образом. А когда между добрыми друзьями заключается сделка, то ее необходимо спрыснуть водкой и селедочкой надо закусить. Не помогли никакие отговорки. Они сели вдвоем за стол и не встали до тех пор, пока бутылка не оказалась пустой. Когда Малиновский нагрузился, он бросился целовать учителя и еще раз поклялся, что передаст его письмо дочери Лоева прямо в руки--беспокоиться нечего. Слово Малиновского свято. Так оно и было; несколько первых пламенных любовных писем, которые герой посылал одно за другим, почтмейстер Малиновский, как это позже выяснилось, передал прямо в руки... старому Лоеву. Поэтому легко догадаться, что ответа на свои пламенные письма учитель не получал; поэтому же легко понять, что он писал свои письма до тех пор, пока... не перестал. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Что означают эти точки? Они означают долгую темную ночь. Все окутано густым мраком. Одинокий путник нащупывает дорогу. Он натыкается на камень, падает в яму... Падает, подымается и идет дальше; и снова натыкается на камень, опять падает в яму. Не видя перед собой ни зги, он делает глупости, совершает ошибки, одну другой хуже. Трудно с завязанными глазами выбиться на верную дорогу, приходится блуждать. И он блуждал, долго блуждал, пока не выбился на верную дорогу, пока не нашел самого себя. 74. ПЕРВЫЙ ВЫЛЕТ Приезд в Киев. -- Герой тянется к великим звездам просветительства. -- Облава в заезжем доме. -- Розыски поэта Иегалела. -- Автор "Записок еврея" и преферансик. -- Шолом добирается до поэта, но встречает холодный прием Куда направиться бездомному юноше, который мечтает достичь чего-либо в жизни? Конечно, в большой город. Большой город--это основа основ, притягательный центр для каждого, кто ищет какого-нибудь дела, занятия, профессии или должности. Молодожен, спустивший приданое, муж, невзлюбивший свою жену, человек, поссорившийся с тестем и тещей или со своими родителями, купец, порвавший со своими компаньонами, -- куда все они едут? В большой город. А иной слышал, что на бирже делают творожники из снега и набивают золотом мешки. Что ему остается делать? Едет, конечно, в большой город искать счастья. Большой город обладает магнетической силой, которая притягивает и не отпускает. Вас всасывает, как в болото. В городе вы надеетесь найти все, что ищете. В тех краях, где жил наш герой, этим большим городом был прославленный Киев-град. Туда он стремился, туда и попал. К чему, собственно, он стремился и чего искал, трудно сказать определенно, потому что он и сам точно не знал, чего жаждет его душа. Он тянулся к большому городу, как ребенок тянется к луне. В большом городе есть большие люди. Это светлые звезды, которые с высокого безбрежного неба озаряют землю своим сиянием... Великие просветители, знаменитые писатели, одаренные богом поэты, чьи имена пленяют сердца наивных невинных юношей, верных поборников просвещения. Это был первый вылет нашего героя в широкий мир, первый приезд в большой город. Остановился он в заезжем доме Алтера Каневера, в нижней части города, называемой Подолом, где разрешалось жить евреям. Я говорю -- "разрешалось жить евреям", но должен тут же оговориться, чтоб не подумали, упаси бог, что любому еврею разрешалось там жить. Ничего подобного. Там могли жить только те евреи, которые имели "правожительство". Например, ремесленники, приказчики, служившие у купцов первой гильдии, николаевские солдаты и те, чьи дети обучались в гимназии. Все прочие евреи пробирались сюда контрабандой, на короткий срок, и жили в великом страхе, пользуясь милостью дворника, "господина околоточного" или "господина пристава". И то до поры до времени, до первой облавы, когда солдаты и жандармы нападали посреди ночи на еврейские заезжие дома. На их языке это называлось "произвести ревизию". Если они обнаруживали контрабандный товар, то есть евреев без "правожительства", то последних сгоняли, словно скот, в полицию и выпроваживали с большим парадом, то есть вместе с ворами отправляли по этапу домой, в те города, где они прописаны. Это, однако, никого не удерживало от поездки в Киев. Как гласит русская пословица: "Волков бояться -- в лес не ходить". Облав действительно боялись, но в Киев ездили. О том, чтобы "ревизия" сошла благополучно и чтобы, упаси бог, не обнаружили "запрещенного товара", заботился сам хозяин заезжего дома. Как же он это делал? Очень просто: хозяин заезжего дома подмазывал кого следует. Он заранее знал, когда нагрянет "ревизия", и находил выход из положения. "Запрещенный товар" засовывался на чердак, в погреб, в платяной шкаф, в сундук, а иной раз в такое место, что никому и в голову не придет искать там живого человека. Забавнее всего, что, вылезши на свет божий, те самые люди, которые лежали в такого рода тайниках, старались превратить всю историю в шутку, как будто они дети, играющие в прятки, а в худших случаях, вздохнув, утешали себя: "Э, мы переживали времена и похуже, бывали тираны и покруче!" Автор этого жизнеописания в первый свой приезд в великий святой Киев-град имел честь и удовольствие вместе с еще несколькими евреями дрожать на чердаке заезжего дома Алтера Каневера. Было это в темную зимнюю ночь. Так как "ревизия" оказалась внезапной, то мужчины едва успели натянуть на себя, извините за выражение, подштанники, а женщины -- нижние юбки. Счастье, что "ревизия" на этот раз длилась недолго, не то бы они совершенно закоченели на чердаке. Зато какая наступила радость, когда хозяин заезжего дома Алтер Каневер, почтенный человек с белой бородой, обратился к ним со странной речью в рифму: -- Евреи, будьте как дома, вылезайте из соломы! Черти убрались натощак, освобождайте чердак! Переполох закончился общим весельем--подали самовар, пили чай с сушками и рассказывали всяческие небылицы! Веселье, однако, было омрачено тем, что хозяин заезжего дома наложил на своих постояльцев нечто вроде контрибуции -- полтора целковых с головы, чтобы покрыть расходы по ревизии. Не помогли даже протесты женщин. Они, бедняжки, доказывали, что с них ничего не следует брать, так как они приехали сюда не ради удовольствия, не ради дел и заработков. Они приехали к профессору лечиться. И пошли тут у них разговоры о докторах и профессорах. Каждая рассказывала о своей болезни и называла профессора, к которому она приехала. Оказывается, все приехали к одному и тому же профессору и у всех одна и та же болезнь. Каким бы недугом ни страдала одна, точно такой же оказывался и у всех остальных женщин. Но удивительнее всего, что женщины, сколько ни есть, говорили разом и все же ухитрялись слышать друг друга. Некоторые зарисовки этой ночи автор настоящих воспоминаний использовал впоследствии в одном из ранних своих произведений, назвав его "Первый вылет" (история о том, как два юных птенца впервые вылетают на свет божий). Так наш герой провел первую ночь в великом святом Киев-граде. Наутро он пошел представляться великим светилам, что сияют нам с высоких небес, иначе говоря, нашим знаменитостям, просветителям, поэтам, из которых ему известен был в Киеве пока лишь один. Это был популярный поэт, писавший на древнееврейском языке под псевдонимом Иегалел. К нему-то и хотел добраться герой и добрался. Но не так легко, как это могло показаться с первого взгляда. После долгих расспросов герой узнал, что в Киеве существует миллионер Бродский, а у этого Бродского на Подоле мельница. При мельнице есть контора. В этой конторе служат разного рода люди. Среди них есть кассир, фамилия которого Левин. Этот-то И. Л. Левин и есть знаменитый поэт Иегалел. Вот тут и начинается канитель. Не каждый может получить доступ на мельницу Бродского. Туда может попасть только тот, кто имеет какое-нибудь отношение к зерну, к муке. "Кого вам нужно?"--"Известного поэта Иегалела".--"Здесь нет такого". Какой-то маклер по пшенице нашел даже повод для плоской остроты. Он спросил юношу: "Разве сегодня начало месяца, что вы читаете молитву "Галел"?*" Но господь сотворил чудо -- вошел долговязый, худой человек с длинным носом, морщинистым лицом и с несколькими желтыми пеньками во рту вместо зубов. В рваном пальто и выцветшей шляпчонке, с огромным дождевым зонтиком из серой парусины в руках он походил на всемирно известного Дон-Кихота. Оказалось, что этот Дон-Кихот всего-навсего бухгалтер, но работает он на мельнице вместе с знаменитым поэтом Иегалелом. Узнав, кого спрашивает юноша, долговязый взял его за руку и, не говоря ни слова, повел в контору. Там он поставил в угол свой большой дождевой зонтик, сбросил с себя пальто и остался в коротком пиджачке с протертыми локтями; ноги у него были выгнуты колесом, иначе он был бы еще выше. После нескольких обычных фраз, которыми люди обмениваются при первом знакомстве, длинный бухгалтер внезапно вырос в глазах юноши еще на целую голову. Оказалось, что он был лично знаком с человеком, который в то время казался юноше чуть ли не посланцем божьим, ни более ни менее как с самим Богровым, автором книги "Записки еврея". Бухгалтер служил вместе с ним в одном банке в Симферополе. -- Вот как? Значит, вы знали Богрова лично? -- с воодушевлением переспросил юноша. -- Чудак человек! Вам же говорят, что мы с ним служили в одном банке, в Симферополе, а вы сомневаетесь... -- И вы сами с ним разговаривали? -- Так же, как вот теперь с вами. Не только разговаривали, но даже в карты играли, в преферанс. Любит картишки Григорий Исаакович, ох, любит!.. То есть он не картежник, но любит перекинуться в картишки, в преферансик сыграть... Почему бы и нет? Ох, этот преферансик!.. Подняв тощую, костлявую руку с протертым локтем, он сморщил свое и без того сморщенное лицо и, описав носом полукруг, обнажил желтые пеньки своих бывших зубов. Это должно было означать улыбку. Но тут же он снова стал серьезен и, поглядев куда-то вдаль сквозь очки, почесал у себя за воротником и заговорил о Богрове с уважением: -- Большой человек--Григорий Исаакович! Шутка ли сказать-- Григорий Исаакович! Ого, очень большой человек! Много выше вашего знаменитого поэта Иегалела. Этот мал... этот совсем крошечный!--И он показал рукой, какой Иегалел крошечный. В это мгновенье отворилась дверь и в комнату вошел маленький, плотный человечек с круглым брюшком и косящими глазами. На первый взгляд рядом с долговязым и худым Дон-Кихотом он выглядел как Санчо Панса, его оруженосец. Не поздоровавшись, Санчо Панса пробежал мимо собеседников и скрылся за решеткой в соседней комнате. -- Это он и есть, ваш поэт Иегалел. Можете пройти к нему, если хотите. Не такой важный барин... Из этих слов, а также из предыдущего сравнения с Богровым, было ясно, что бухгалтер с кассиром живут словно кошка с мышью. Но от этого поэт ничего не потерял в глазах своего пламенного поклонника. В трепете, с бьющимся сердцем Шолом, глубоко почтительный, переступил порог соседней комнатки. Известного поэта он застал в поэтической позе со скрещенными на груди руками -- ни дать ни взять Александр Пушкин или по меньшей мере Миха-Иосиф Лебензон. Он был, видно, в весьма приподнятом поэтическом настроении, так как расхаживал взад и вперед по комнате со скрещенными на груди руками, почти не замечая своего юного почитателя и на его приветствие ответил только сердитым взглядом косящих глаз. Пригласить гостя сесть, расспросить, кто он такой, откуда, зачем пришел, здесь явно не собирались. Наивный почитатель был уверен, что таковы все поэты, Александр Пушкин тоже не отвечал на приветствия. Парню, конечно, не доставляло удовольствия стоять болваном у двери, но ничего не поделаешь. Обидеться ему и в голову не приходило -- ведь перед ним не простой смертный, а поэт. Зато несколько лет спустя, когда наивный почитатель сам стал писателем, и не только писателем, но и редактором ежегодника ("Еврейская народная библиотека"), и поэт Иегалел принес ему фельетон--его бывший почитатель и нынешний редактор Шолом-Алейхем напомнил ему их первую встречу и изобразил вышеописанную сцену. Поэт покатывался со смеху. Сейчас, однако, Шолому было не до смеха. Можно себе представить, с какой горечью в сердце ушел он от поэта. Этим злоключением, однако, его первый вылет не кончился. Настоящие бедствия, которые ему суждено было претерпеть в его первом большом путешествии, только начинались. 75. ПРОТЕКЦИИ Хозяин заезжего дома толкует о протекциях. -- Герой делает визит киевскому казенному раввину*. -- Его направляют к "ученому еврею" при генерал-губернаторе. -- Рассеянное существо. -- Протекция к известному адвокату Купернику* Чужой человек в большом городе, как в лесу. Нигде не чувствуешь себя так одиноко, как в лесу. Никогда и нигде герой этого жизнеописания не чувствовал себя так одиноко, как в ту пору в Киеве. Люди в этом большом городе как бы сговорились не оказывать юному гостю и признаков гостеприимства, -- ни капли теплоты. Все лица нахмурены. Все двери закрыты. Пусть бы хоть люди, что мельтешили перед глазами, не были так разодеты по-барски в дорогие шубы, не носились бы в великолепных санях, запряженных горячими рысаками! Пусть бы хоть дома не отличались такой роскошью и великолепием. Пусть бы лакеи и швейцары у дверей не смотрели так нагло и не хохотали прямо в лицо. Все бы Шолом простил, только бы над ним не смеялись. А ему как назло казалось, что все смеются над ним, все, даже хозяин заезжего дома Алтер Каневер, который был в чести у начальства только благодаря тому, что его постояльцы не имели "правожительства" и не смели приезжать в святой Киев-град. Разговаривая, этот человек имел привычку глядеть не в глаза собеседнику, а куда-то мимо него, и легкая усмешка играла при этом в его седых усах. К юному постояльцу он ухитрялся обращаться ни на "ты", ни на "вы"; ловко изворачиваясь, как акробат, он обходился вовсе без этих слов. Передаю здесь один разговор между старым седовласым хозяином заезжего дома и его юным постояльцем. Старик, усмехаясь, смотрит вниз и, скручивая цигарку, говорит визгливым сладеньким голоском. Х о з я и н. Что слышно? П о с т о я л е ц. А что может быть слышно? Х о з я и н. Как дела? П о с т о я л е ц. Какие могут быть дела? Х о з я и н. Я хочу сказать, что мы тут в Киеве делаем? П о с т о я л е ц. Что же делать в Киеве? Х о з я и н. Вероятно, ищем чего-нибудь в Киеве? П о с т о я л е ц. Чего же искать в Киеве? Х о з я и н. Занятие или службу? П о с т о я л е ц. Какую службу? Х о з я и н. По рекомендации, по протекции. Мало ли как! П о с т о я л е ц. К кому протекция? Х о з я и н. К кому? Хотя бы к раввину. П о с т о я л е ц. Почему именно к раввину? Х о з я и н. Ну, тогда к раввинше... Тут хозяин первый раз за все время поднимает глаза на собеседника и умолкает. Но молодой постоялец сам уже не отстает от него. П о с т о я л е ц. Почему же все-таки к раввину? Х о з я и н. Откуда я знаю? Когда паренек из нынешних приезжает в Киев, то у него, вероятно, письмо к раввину, я хочу сказать, к казенному раввину, конечно. Через казенного раввина он может получить протекцию... Так водится в мире. А если я ошибаюсь, то прошу прощенья, значит "я не танцевал с медведем"*, -- сказал он вдруг по-русски. Непонятно, почему ему ни с того ни с сего пришло в голову перевести на русский язык еврейскую поговорку. Однако слова хозяина о протекции через казенного раввина крепко засели в голове у молодого человека, и он решил, что это, может быть, не так уж глупо. Добьется ли он протекции, или не добьется, но нанести визит раввину не мешает. Может быть, из этого что-нибудь и выйдет! Как-никак раввин, да еще какой--губернский казенный раввин! Шутка ли? Чем дальше, фантазия все больше разыгрывается, и надежда получить поддержку киевского казенного раввина все больше прельщает нашего героя, принимает реальные формы. Очевидно, так суждено, чтобы из пустой болтовни, из-за того, что какому-то Алтеру Каневеру захотелось поиздеваться над ним, родилась счастливая идея, блестящая мысль. С идеями всегда так бывает. Благодаря какому-нибудь толчку, случайности возникают важнейшие мировые события. Это ни для кого не ново--так рождались самые ценные открытия. Несколько дней Шолом все собирался, затем, узнав, где живет казенный раввин, в одно морозное утро позвонил у его двери. Дверь отворилась, и высунувшаяся рука указала ему налево, на звонок в канцелярию. Шолом позвонил. Отворилась дверь, и он вошел в канцелярию, где застал много народу, Тут были люди всевозможных профессий, большей частью ремесленники, забитые, оборванные бедняки, несколько убогих женщин с измученными лицами и распухший мальчик в больших рваных башмаках, из которых выглядывали пальцы, зато шея у него была укутана двумя шарфами, чтобы он, упаси бог, не простудился. На стене висела изодранная карта Палестины и лубочный портрет царя. Эта канцелярия, эта рваная карта и портрет царя, оборванные мужчины, жалкие женщины, распухший полураздетый мальчик--все здесь наводило уныние. Тоскливую картину дополнял сидевший у старого, видавшего виды заплатанного письменного стола старик с выцветшим мертвенным лицом. Если бы старик не держал в руках пера и не макал его поминутно в чернильницу, можно было бы подумать, что за столом сидит покойник, который скончался по меньшей мере тридцать лет назад, но его замариновали, и он кое-как держится. Выцветший покойник постепенно отпускал одного за другим мужчин и женщин, собравшихся здесь, и это отняло у него не так уж много времени, всего каких-нибудь полтора часа. Наконец очередь дошла до распухшего мальчика в двух шарфах. Мальчонка отнял тоже добрых полчаса. Он плакал, а маринованный покойник кричал на него. Слава богу, и с распухшим мальчиком покончено. Покойник кивнул герою этого жизнеописания, приглашая его подойти к столу, и еле слышно проговорил. -- Что скажете? -- Мне нужно к казенному раввину. Покойник заглянул в книгу записей и спросил замогильным голосом: -- Метрика? -- Нет. -- Свадьба? -- Нет. -- Мальчика, девочку записать? -- Нет. -- Кто-нибудь умер? -- Нет. -- Милостыню? -- Нет. -- Что же вам все-таки нужно? -- Ничего. Мне хотелось бы повидать раввина. -- Так бы и сказали! Маринованный покойник встал из-за стола и, ступая медленно, словно на подрубленных ногах, исчез в соседней комнате минут на пятнадцать--двадцать, затем вернулся с постным лицом и печальным результатом: -- Раввина дома нет. Потрудитесь зайти в другой раз. К киевскому казенному раввину герой наведывался не раз и не два, пока ему, наконец, удалось застать его дома. Зато и принял его тот приветливо, сердечно. Вначале, правда, дело не клеилось. В первую минуту раввин был даже словно испуган. Не без труда узнал он от юного посетителя, в чем собственно состоит его просьба. Парень полагал, что раввин в таком городе, как Киев, должен с первого же взгляда сам понять, что кому нужно. Оказывается, он, как любой грешный человек, глядит вам в глаза, и вы должны разжевать ему каждое слово и вложить прямо в рот. И лишь после того, как все ему было достаточно разжевано, обнаружилось, что он ничего не может сделать, решительно ничего. Единственно, чем он может помочь,--это дать рекомендацию, оказать протекцию. -- Протекцию? Вполне достаточно! Чего же больше? Мне только этого и нужно. Посетитель разглядывает киевского казенного раввина и сравнивает его с раввинами в маленьких местечках, которых ему приходилось встречать. Перед ним проходит целая вереница казенных раввинов, один из них плешивый. Все это замухрышки, маленькие люди. В сравнении с ними киевский раввин--величина. Они дикари против него, карлики. Киевский раввин -- богатырь и хорош собой. Один только недостаток--он рыжий и, кроме того, тяжеловат на подъем: говорит не спеша, делает все медленно и думает медленно -- человек без нервов. Такие люди живут сто лет. Они не торопятся умереть -- им не к спеху. -- Значит, вы желаете получить протекцию? К кому? -- К кому? Вам виднее. -- Хорошо. Надо подумать. -- И раввин снова расспрашивает посетителя -- кто он такой, откуда и чего хочет. Засим следует пауза в несколько минут. Нажатие кнопки, и появляется выцветший, тщательно замаринованный покойник из канцелярии. Раввин велит ему написать письмо к одному из своих друзей,--фамилии посетитель не расслышал, -- и попросить его, не сможет ли он что-нибудь сделать для этого юноши... А юноше раввин заявил, что письмо его адресовано Герману Марковичу Барацу, присяжному поверенному и "ученому еврею" при генерал-губернаторе. Проделав столь сложную работу, раввин отдышался. Видно было, что у человека гора с плеч свалилась. Пришлось-таки потрудиться. Зато сделано полезное дело, составлена парню протекция, и какая протекция, к "ученому еврею" при генерал-губернаторе! Так далеко разгоряченная фантазия юноши и не заходила. Рекомендация, которую он спрятал в боковой карман, грела его и окрыляла. Он сейчас же пойдет к "ученому еврею", который при генерал-губернаторе. Тут что-нибудь да выйдет! И сам "ученый еврей" представлялся ему не иначе, как профессором, увешанным медалями, словно генерал. С трепетом позвонил он у дверей, и его впустили в кабинет, уставленный шкафами со светскими и духовными книгами. У героя зуб на зуб не попадал. Несколько минут спустя в комнату влетел человек с жидкими бакенбардами, чрезвычайно близорукий и очень суетливый. Неужели это и есть "ученый еврей" при генерал-губернаторе? Если бы у него не была выбрита часть бороды как раз посреди подбородка, можно было бы поклясться, что это меламед, учитель талмуда. У "ученого еврея" была одна особенность -- он плевался во время разговора. Видно было, что это человек очень рассеянный. О нем, как герой узнал позже, в Киеве рассказывали всякие анекдоты и смешные истории. Например: он никогда не мог попасть к себе домой, пока не натыкался на дощечку с надписью "Герман Маркович Барац". Однажды Барац, внимательно посмотрев на дощечку, прочитал указанные на ней часы приема--с трех до пяти. Взглянув на часы и убедившись, что сейчас всего только два, Барац решил, что Бараца, должно быть, нет дома. А раз Бараца нет дома, то Барацу здесь делать нечего. И он отправился на часок погулять в саду. Одним словом, про Бараца в Киеве говорили, что Барац ищет Бараца и не может найти. В это утро Барац был особенно рассеян и не в духе. Он куда-то спешил, метался и брызгал слюной. Прочитав письмо раввина, который рекомендовал ему юношу, "ученый еврей" схватился за голову, стал расхаживать взад и вперед по комнате, плеваться и умолять, чтобы его оставили в покое, потому что он ничего не знает, ничего не может сделать и не сделает. Жалко было смотреть на этого "ученого еврея"! Юноша оправдывался, уверял, что у него нет никакого злого умысла, что единственно, на что он рассчитывал, это... может быть... протекция... Но Барац не давал ему говорить. Он сам все это знает. Его возмущает раввин, который каждый день посылает к нему молодых людей. Что Барац может для них сделать? Что он знает? Кто он такой? Что он собой представляет? Ведь он не Бродский! С разбитым сердцем, в тяжелом настроении вышел парень от "ученого еврея". Но, когда он очутился уже на самом низу лестницы, его окликнули. Это был "ученый еврей", который, пораздумав, решил, что сам он ничего не может сделать для юноши, но рекомендовать его своему другу и коллеге Купернику* может. Куперник, если захочет, в силах сделать многое, очень многое. Шутка ли, Куперник! Его протекция стену прошибает, он способен привести в движение самых больших людей. И недолго думая "ученый еврей" сел к столу и написал записку своему лучшему другу и коллеге, знаменитому адвокату Льву Абрамовичу Купернику. 76. КУПЕРНИК Поиски знаменитого адвоката на Крещатике. -- "Меняльная контора Куперника". -- В окружном суде. -- Герой находит, наконец, кого ищет, протекция оказывает свое действие. -- Небольшая ошибка: не Куперник, а Моисей Эпельбаум из Белой Церкви Имя Куперника, простые евреи произносили его как Коперников, было почти столь же известно и популярно, как, к примеру, имя Александра фон Гумбольдта в Европе или Колумба в Америке. Кровавый навет, прогремевший на Кутаисском процессе*, где Куперник добился оправдания обвиняемых, сделал его столь же знаменитым, как много лет спустя сделал знаменитым адвоката О. О. Грузенберга* процесс Менделя Бейлиса*. И так же, как о Грузенберге, о Купернике в свое время рассказывали чудеса, окружая его имя легендами. Имея протекцию к такому человеку, как Куперник, можно было позволить себе помечтать, пофантазировать. Шолом не торопился, тем более что он еще и адреса Куперника не знал. Медленно поднялся наш герой на Крещатик, красивейшую улицу Киева, а там уже нетрудно было допытаться, где живет Куперник. Войдя в какой-то двор против гостиницы "Европа", он прочитал вывеску на русском языке: "Меняльная контора Куперника". Шолома это немного удивило, почему у адвоката Куперника -- меняльная контора. Но загадка вскоре разрешилась. В конторе он застал молодого человека в синих очках и женщину в белом парике. -- Кого вам нужно? -- Куперника. -- От кого? -- От "ученого еврея" Германа Марковича Бараца. Письмо... -- Письмо от Бараца? Давайте сюда! Молодой человек в синих очках взял письмо и подал его женщине в белом парике. Женщина надела очки, прочитала письмо и кинула его прочь. -- Письмо вовсе не ко мне. Это к моему сыну. -- Где же он? -- Кто? -- Ваш сын. -- Где мой сын? Что значит где? Ступайте в окружной суд--там вы его и найдете. Искать адвоката в окружном суде так же бессмысленно, как искать иголку в стоге сена. Окружной суд---это огромное старое здание с железными лестницами и с таким количеством комнат и залов, что посторонний человек может там заблудиться, голову потерять. Первый раз в жизни наш герой видел такую уйму людей, и все в черных фраках, с большими портфелями. Это сплошь присяжные поверенные. Изволь угадать, кто из них Куперник. Остановить кого-либо из них и спросить -- вещь совершенно невозможная. Все они заняты, все бегут с портфелями то туда, то сюда, словно одержимые. Одного человека, симпатичного на вид, не во фраке, но с большим желтым портфелем, Шолом все же решился остановить и спросить: "Где тут Куперник?" И тотчас получил ответ: "Зачем вам Куперник?" --"У меня к нему письмецо от "ученого еврея" Германа Марковича Бараца". -- "А, от Бараца? Посидите немного, я сейчас приду". И, указав на длинную полированную скамью, человек скользнул куда-то и исчез. Юноша сел на скамью. Сидел полчаса, час, полтора часа -- нет ни этого человека, ни Куперника. Наконец он встал и собрался уходить. Народ поредел, только кое-где еще мелькнет черный фрак. Вдруг Шолом снова увидел человека с желтым портфелем. -- Ах, вы еще здесь? Что вам, собственно, нужно от Куперника? Юноша объяснил ему еще раз: -- У меня к нему письмецо от Германа Марковича Бараца. -- Где же это письмецо? Шолом показал письмо. Тот прочел его. -- Что вам, собственно, нужно от Куперника? -- Я и сам еще точно не знаю... Может быть, мне удастся получить от него место. -- Что вы умеете делать? -- Я хорошо пишу по-еврейски и по-русски. -- По-русски тоже? Идемте со мной! Мог ли еще Шолом сомневаться в том, что перед ним Куперник? Выйдя с юношей из окружного суда, он, то есть Куперник, взял лихача -- фаэтон на резиновых шинах -- и крикнул: "Гостиница "Россия"!" Лихач стрелой домчал их до гостиницы. Войдя в сильно накуренную комнату, Куперник усадил гостя за стол, закурил папиросу и, дав ему лист бумаги и перо, предложил написать несколько строк. Юноша обмакнул перо и, прежде чем приступить к делу, спросил Куперника, как писать--по-еврейски или по-русски. "Разумеется, по-русски!" Юноша постарался. Дух учителя Мониша -- обладателя великолепного почерка -- сопутствовал ему и здесь. После первой же строчки Куперник остановил Шолома, сказал, что почерк вполне его удовлетворяет, и предложил ему папиросу. От папиросы юноша отказался. -- Простите, господин Куперник, я не курю. -- Простите, молодой человек, я не Куперник. Моя фамилия--Эпельбаум. -- Эпельбаум? -- Ну да, Эпельбаум. Моисей Эпельбаум из Белой Церкви... Присяжный поверенный... Так уж, видно, суждено было Шолому. Поди угадай, что киевский Куперник вдруг превратится в Моисея Эпельбаума из Белой Церкви! Моисей Эпельбаум из Белой Церкви показал себя настоящим джентльменом. Он не торговался из-за жалования, соглашался на все условия. Он даже пообещал подучить Шолома адвокатуре и потом дать рекомендацию не то что к Купернику, а к гораздо более важным лицам, чем Куперник, потому что он знаком со всеми большими людьми в Киеве, в Москве и в Петербурге, он с министрами на короткую ногу. Если юноша ничего не имеет против, можно хоть сегодня отправиться в Белую Церковь. Он, Эпельбаум, должен только забежать на минутку к генерал-губернатору. Но, если посетишь генерал-губернатора, нельзя обойти визитом и губернатора. Ведь эти собаки страшно завидуют друг другу. Не мешало бы, правда, повидаться и с киевским полицмейстером, но полицмейстер и сам не хвор наведаться к нему. Черт его не возьмет... Эпельбаум выскочил из комнаты, оставив незнакомого юношу одного. Тому, однако, приключение пришлось по душе. А личностью Эпельбаума он и вовсе был очарован. Он еще не успел обдумать свое положение, как Эпельбаум вернулся, подкатив на лихаче, нагруженный пакетами и свертками. Там было все, что душе угодно: селедка, рыба, балык, икра, фрукты, папиросы... -- Вы думаете, я покупал это? Все это подарки от генерал-губернаторши, губернаторши и жены полицмейстера. -- Вы были у полицмейстера? Ведь вы сказали, что... -- Боже сохрани! Это не от жены его, а от любовницы... Я ее адвокат. Веду в палате ее полумиллионный процесс. Она миллионерша. Но очень скупа. Готова повеситься из-за гроша. Для меня, однако, ей ничего не жаль. Для меня они на все готовы... Значит, едем в Белую Церковь? -- Едем в Белую Церковь! 77. ДОЛЖНОСТЬ "СЕКРЕТАРЯ" Герой едет со своим новым патроном в Белую Церковь. -- Его принимают как дорогого гостя. -- Семейная идиллия. -- "Реб Лейви". --Хозяин обучает своего секретаря адвокатуре. -- Герой жестоко обманут.--Красноречивое письмо отцу и новые надежды По пути из Киева в Белую Церковь "присяжный поверенный" Эпельбаум показал себя богачом, настоящим барином, не поскупился на билеты первого класса и на вокзале в Фастове немало денег оставил в буфете. Человека, который им прислуживал, он тоже не обидел. Нашего героя он представлял знакомым, как своего "секретаря". Что он говорил про "секретаря" своим домашним, одному богу известно. Но по всему видно, что "присяжный поверенный" представил "секретаря" в самых радужных красках, ибо герой встретил в его доме такой великолепный, теплый прием, которого мог ожидать только долгожданный гость или богатый родственник из Америки, от которого надеются получить наследство... Жена Моисея Эпельбаума--праведная женщина и великолепная хозяйка -- нарядилась по-праздничному, причесала детей. А ужин она приготовила такой, от которого и сам царь не отказался бы. Старший сын Эпельбаума Лейви, умница парень--дома его прозвали "реб Лейви",--не мог сдержать своего восторга и, встав из-за стола, пробормотал, поглаживая живот, что было бы совсем неплохо, если бы такие гости приезжали к ним каждый день и для них готовили бы такие ужины. Тогда Моисей Эпельбаум отвесил ему пощечину и пробормотал, что вовсе было бы неплохо, если бы он, "реб Лейви", стал немного поумнее и держал язык за зубами. И тут же обратился к "секретарю": -- Как вам нравится мой наследник, "реб Лейви"? Нечего сказать, сокровище! Светило науки! Не сглазить бы. Пока он научится читать по мне кадеш, не беда, если голова моя уже будет покоиться в земле. Эта острота всех рассмешила, в том числе и самого "реб Лейви". Однако мать нашла нужным заступиться за сына. Как-никак родная мать! Ее вмешательство чуть не привело к конфликту. Госпожа Эпельбаум была уверена и открыто выразила свое мнение, что, когда ее наследник достигнет возраста своего отца, у него будет ума точно столько же, сколько у папаши. -- А может быть, и больше, чем у папаши, -- подхватил "реб Лейви", отчего отец пришел в ярость. Счастье, что сынок своевременно убрался, иначе дело могло бы кончиться плохо. Моисей Эпельбаум признался, что хотя он и противник телесных наказаний и считает порку варварским обычаем, противоречащим "принципам цивилизации", тем не менее он полагает, что такому избалованному парню, как его "реб Лейви", не вредно отведать розог хотя бы раз в неделю. Это, заявил Эпельбаум, принцип. И нужно думать, что этот принцип был знаком "реб Лейви", ибо у него оказался свой принцип: когда ему угрожала взбучка, он исчезал -- ищи ветра в поле. На этот раз исчезновение Лейви не рассеяло возникшего конфликта. Борьба только перешла, литературно выражаясь, на другую почву. Война, которая минутой раньше происходила между отцом и сыном, разгорелась теперь между мужем и женой. Эпельбаум весь гнев обрушил на супругу: виновата, мол, во всем она, дай бог ей здоровья, его милая, преданная женушка, потому что всегда заступается за своего драгоценного наследничка. Но супруга тоже в долгу не осталась и напомнила милому, дорогому муженьку, дай ему бог здоровья, что в возрасте своего сына он был босяком намного хуже, чем ее наследник. И если у него, у дорогого Моисея Эпельбаума, хорошая память, то он, вероятно, не забыл, что его когда-то называли не Моисей Эпельбаум, а "Мойше-блин". Гостю, конечно, не особенно приятно оказаться неожиданным свидетелем семейной сцены и наблюдать, как милые и преданные супруги на глазах у чужого человека перемывают друг другу косточки. Одно лишь бросилось в глаза гостю и поразило его: обе воюющие стороны, как муж, так и жена, не принимали всего этого близко к сердцу. Наоборот, могло показаться, что, недавно из-под венца, чета эта совершает свое свадебное путешествие и от нечего дел