Болеслав Прус. Кукла Роман --------------------------------------------------------------------- Книга: Б.Прус. Сочинения в семи томах. Том 3 и 4 Перевод с польского Н.Модзелевской Государственное Издательство Художественной литературы, Москва, 1962 OCR: Zmiy (zmiy@inbox.ru), SpellCheck: Лазо, 5 июля 2002 года --------------------------------------------------------------------- {1} - Так обозначены ссылки на примечания соответствующей страницы. СОДЕРЖАНИЕ Часть первая Глава первая. Как выглядит фирма "Я.Минцель и С.Вокульский" сквозь стекло бутылок Глава вторая. Как управлял старый приказчик Глава третья. Дневник старого приказчика Глава четвертая. Возвращение Глава пятая. Опрощение старого барина и мечты светской барышни Глава шестая. Как на старом горизонте появляются новые люди Глава седьмая. Голубка летит навстречу удаву Глава восьмая. Размышления Глава девятая. Мостки, на которых встречаются люди разных миров Глава десятая. Дневник старого приказчика Глава одиннадцатая. Старые мечты и новые знакомства Глава двенадцатая. Хождение по чужим делам Глава тринадцатая. Великосветские развлечения Глава четырнадцатая. Девичьи грезы Глава пятнадцатая. О том, как человека терзает страсть и как - рассудок Глава шестнадцатая. "Она", "он" и прочие Глава семнадцатая. Как прорастают семена всякого рода заблуждений Глава восемнадцатая. Недоумения, страхи и наблюдения старого приказчика Глава девятнадцатая. Первое предостережение Глава двадцатая. Дневник старого приказчика Глава двадцать первая. Дневник старого приказчика Часть вторая Глава первая. Серые дни и мучительные часы Глава вторая. Привидение Глава третья. Человек, счастливый в любви Глава четвертая. Сельские развлечения Глава пятая. Под одной крышей Глава шестая. Леса, развалины и чары Глава седьмая. Дневник старого приказчика Глава восьмая. Дневник старого приказчика Глава девятая. Дневник старого приказчика Глава десятая. Дамы и женщины Глава одиннадцатая. Как порою открываются глаза Глава двенадцатая. Примирение супругов Глава тринадцатая. Tempus fugit, aeternitas manet Глава четырнадцатая. Дневник старого приказчика Глава пятнадцатая. Душа в летаргическом сне Глава шестнадцатая. Дневник старого приказчика Глава семнадцатая. ...?... Примечания  * ЧАСТЬ ПЕРВАЯ *  Глава первая Как выглядит фирма "Я.Минцель и С.Вокульский" сквозь стекло бутылок В начале 1878 года, когда политический мир был озабочен Сан-Стефанским договором, выборами нового папы либо степенью вероятия европейской войны, варшавское купечество, а также интеллигентские круги одного из кварталов Краковского Предместья не менее горячо интересовались будущностью галантерейного магазина фирмы "Я.Минцель и С.Вокульский". В широко известной ресторации, куда по вечерам сходились закусить владельцы бельевых магазинов и винных подвалов, хозяева шляпных и экипажных мастерских, почтенные отцы семейств, живущие доходами с капитала, и досужие домовладельцы, столь же часто обсуждался вопрос вооружения Англии, сколь и дела фирмы "Я.Минцель и С.Вокульский". Склонившись над бутылками темного стекла, обитатели этого квартала, окутанные густым сигарным дымом, бились об заклад: одни - выиграет Англия или проиграет, другие - обанкротится Вокульский или нет, одни называли Бисмарка гением, другие - Вокульского авантюристом; одни критиковали деятельность президента Мак-Магона, другие утверждали, что Вокульский - явный безумец, если не хуже... Лучше остальных знали С.Вокульского пан Деклевский, владелец каретных мастерских, который создал себе состояние и положение в обществе, упорно работая в этой отрасли, а также советник Венгрович, который уже двадцать лет подряд был членом-опекуном одного и того же благотворительного общества; именно они громче всех пророчили Вокульскому разорение. - Не миновать разорения и банкротства человеку, который не держится одного дела и не умеет ценить милостивых даров судьбы, - говорил Деклевский. А советник Венгрович при каждом глубокомысленном изречении своего друга присовокуплял: - Безумец! Безумец! Авантюрист!.. Юзек, подай-ка еще пива. Которая же это по счету бутылка? - Шестая, господин советник. Сей моментик! - отвечал Юзек. - Шестая уже? Как время летит! Безумец, безумец! - бормотал советник Венгрович. Завсегдатаям ресторации, где утолял свою жажду советник, ее хозяину и половым причины бедствий, которым предстояло обрушиться на С.Вокульского и его галантерейный магазин, казались ясны, как пламя газовых рожков, освещавших зал. Причины эти коренились в беспокойном характере, в авантюристическом образе жизни и, наконец, в последнем поступке этого человека, который, имея в руках верный кусок хлеба и доступ в столь приличную ресторацию, добровольно отказался от нее, магазин оставил на произвол судьбы, а сам со всеми деньгами, доставшимися ему после смерти жены, отправился на русско-турецкую войну сколачивать состояние. - А может, и сколотит... Военные поставки - дельце прибыльное, - ввернул Шпрот, торговый агент, который был тут редким гостем. - Ничего он не сколотит, - возразил Деклевский, - а тем временем солидное предприятие полетит к черту. На поставках наживаются только евреи да немцы, наши в таких делах ничего не смыслят. - А может, Вокульский смыслит? - Безумец! Безумец! - буркнул советник. - Подай-ка пива, Юзек. Которая это? - Седьмая бутылочка, господин советник. Сей моментик! - Седьмая уже? Как время летит, как время летит... Торговый агент, которому по роду его службы требовались всесторонние и исчерпывающие сведения о купцах, пересел вместе со своей бутылкой и кружкой к столу советника и, умильно заглядывая в его слезящиеся глаза, спросил понизив голос: - Прошу прощения, но... почему вы, господин советник, изволите называть Вокульского безумцем? Не угодно ли сигарку?.. Я немного знаком с Вокульским. Он всегда казался мне человеком скрытным и гордым. Скрытность в купце - черта отличная, гордость же - недостаток. Однако наклонности к сумасшествию... нет, этого я в нем не приметил. Советник принял сигару без особых знаков признательности. Его румяная физиономия, окаймленная пучками седых волос, в эту минуту напоминала красный халцедон в серебряной оправе. - Я называю его... - отвечал он, неторопливо обкусывая сигару и закуривая, - я называю его безумцем, потому что знаю его... постойте-ка... пятнадцать... семнадцать... восемнадцать лет... Это было в тысяча восемьсот шестидесятом году... Мы тогда обычно захаживали к Гопферу. Знали вы Гопфера? - Фью!.. - Ну, так Вокульский служил тогда у Гопфера половым, и было ему двадцать с чем-то лет... - Это в торговле винами и деликатесами? - Да. И вот как сейчас Юзек, так в ту пору он подавал мне пиво и нельсоновские зразы. - А потом он из этой отрасли перекинулся в галантерейную? - спросил агент. - Не торопитесь, - остановил его советник. - Перекинулся, да не в галантерею, а на подготовительные курсы, а потом в университет, - понимаете, сударь?.. В образованные, видите ли, захотелось! Агент покачал головой, изображая недоумение. - Вот так так! - протянул он. - И что это ему на ум взбрело? - Да что! Известно - знакомства в Медицинской академии, в Институте живописи... В те времена у всех в головах невесть что творилось, ну и он не хотел отставать от других. Днем прислуживал посетителям за стойкой и вел счета, а по ночам учился... - Неважный, верно, был из него работник? - Не хуже других, - отвечал советник, с неудовольствием махнув рукой. - Только уж очень он, шельма, был нелюбезен; скажешь ему самое безобидное словечко, а он на тебя волком смотрит... Ну уж и потешались мы над ним сколько влезет, а он всего больше злился, если кто величал его "господин доктор". Однажды так нагрубил посетителю, что чуть было не подрались. - И, конечно, заведению от того убыток... - Ничуть не бывало! Как только в Варшаве разнесся слух, что слуга Гопфера поступает на подготовительные курсы, народ валом туда повалил. Особенно студенты. - И он действительно поступил на подготовительные курсы? - Поступил и даже сдал экзамен в университет. Однако что бы вы думали? - продолжал советник, хлопнув агента по колену. - Не прошло и года, как он, вместо того чтобы довести ученье до конца, бросил университет... - И за что принялся? - Вот именно - за что?.. Вместе с другими заваривал кашу, которую мы и по нынешний день расхлебываем, и в конце концов очутился где-то под Иркутском.{10} - Вот так так! - вздохнул торговый агент. - И это еще не все... В тысяча восемьсот семидесятом году он вернулся в Варшаву с маленьким капитальцем. Полгода высматривал, чем бы таким заняться, за версту обходя бакалею, которую до сих пор терпеть не может, пока наконец, по протекции своего теперешнего управляющего Жецкого, не втерся в магазин пани Минцель, которая в то время как раз овдовела, и - бац - через год женился на бабе чуть ли не вдвое старше его. - Это не так уж глупо! - Еще бы! Одним махом заполучил хороший кусок хлеба и дело, при котором мог бы спокойно трудиться до конца дней своих. Ну, зато и принял же он от этой бабы крестную муку! - На этот счет они мастерицы... - Ого-го! - отозвался советник. - Посудите, однако, что значит удача! Полтора года назад баба чем-то объелась и умерла, а Вокульский, отмучившись четыре года, стал вольной птицей, получив в придачу солидный магазин да чистоганом тридцать тысяч рублей, что сколачивали два поколения Минцелей. - Везет человеку! - Везло, - поправил советник, - да не сумел он оценить свое счастье. Всякий другой на его месте женился бы на приличной барышне и зажил бы припеваючи; шутка ли сказать, чего стоит в наши дни магазин с солидной репутацией, да еще на таком бойком месте. А этот безумец бросил все и отправился наживать капитал на войне. Миллионов ему захотелось или еще невесть чего. - Может, и добудет, - отозвался агент. - Куда там! - раздраженно махнул рукой советник. - Дай-ка, Юзек, еще пива. Вы, сударь мой, уж не думаете ли, что в Турции он найдет бабу побогаче покойницы Минцелевой? Юзек! - Сей моментик! Пожалуйте восьмую. - Восьмую? - повторил советник. - Быть не может! Постой... Раньше была шестая, потом седьмая, - бормотал он, прикрывая лицо ладонью. - Может, и правда восьмая. Как время летит! Вопреки мрачным предсказаниям трезвых людей, галантерейный магазин фирмы "Я.Минцель и С.Вокульский" не только не разорился, но даже приносил немалую прибыль. Любопытство публики было возбуждено слухами о банкротстве Вокульского, и люди все чаще заходили к нему в магазин, а с тех пор, как хозяин уехал из Варшавы, за товарами начали обращаться и русские купцы. Заказов становилось все больше, фирма получила кредит за границей, векселя аккуратно оплачивались, и в магазине всегда было полно покупателей, которых с трудом успевали обслуживать три приказчика: один - тщедушный блондин, выглядевший так, будто он вот-вот умрет от чахотки, другой - шатен с бородкой философа и жестами вельможи, и третий - франт, носивший смертоносные для прекрасного пола усики и благоухающий, как парфюмерная фабрика. Однако общее любопытство, физические и духовные качества всех трех приказчиков и даже прочно установившаяся репутация магазина вряд ли смогли бы спасти его от разорения, если бы всем предприятием не управлял человек, сорок лет работавший в фирме, друг и заместитель Вокульского, пан Игнаций Жецкий. Глава вторая Как управлял старый приказчик Пан Игнаций уже четверть века жил в комнате при магазине. За это время в магазине менялись хозяева и полы, шкафы и оконные стекла, размах деятельности и приказчики; но комната Жецкого оставалась такой, как была. Все в тот же двор выходило унылое окошко, все с той же самой решеткой, на прутьях которой висела чуть ли не двадцатипятилетняя паутина и уж наверняка двадцатипятилетней давности занавеска, некогда зеленая, а ныне посеревшая с тоски по солнечным лучам. У окна стоял все тот же черный стол, обитый сукном, некогда тоже зеленым, а сейчас попросту грязным. На столе - громоздкая черная чернильница с громоздкой черной песочницей, наглухо вделанные в одну подставку, пара медных подсвечников для сальных свечей, которых уже давно не жгли, и стальные щипцы, которыми уже давно не снимали нагара. Железная кровать с жиденьким тюфячком, над нею - никогда не бывшая в употреблении двустволка, под кроватью - гитара в футляре, напоминавшем детский гробик, далее узкий, обитый кожей диванчик, два стула, тоже обитые кожей, большой жестяной таз и шкафчик темно-вишневого цвета - такова была меблировка комнаты, которая из-за своей продолговатой формы и постоянно царившего здесь полумрака скорее, пожалуй, походила на склеп, чем на жилое помещение. Точно так же, как комната, не изменились за четверть века и привычки пана Игнация. Утром он просыпался всегда в шесть часов; с минутку прислушивался, идут ли часы, лежащие на стуле, и бросал взгляд на стрелки, которые в этот миг вытягивались в одну прямую линию. Он предпочел бы подняться спокойно, без суеты; но, так как холодные ноги и слегка окоченевшие руки не вполне подчинялись его воле, он разом срывался с постели, выскакивал на середину комнаты и, швырнув на одеяло ночной колпак, бежал к печке, где стоял большой таз, в котором он мылся с головы до ног, причем ржал и фыркал, словно одряхлевший рысак благородных кровей, которому вспомнились скачки. Совершив обряд омовения, он растирался мохнатым полотенцем и бормотал, любуясь своими тощими икрами и заросшей грудью: - А я таки обрастаю жирком! В это мгновение неизменно спрыгивал с диванчика старый пудель Ир с выбитым глазом и, энергично встряхнувшись, по-видимому чтобы сбросить с себя остатки сна, начинал скрестись в дверь, за которой кто-то неутомимо раздувал самовар. Жецкий, не переставая торопливо одеваться, выпускал пса, здоровался со слугой, доставал из шкафа чайник, застегивал манжеты, путаясь в петлях, выбегал во двор посмотреть, какова погода, обжигаясь, глотал чай, причесывался, не глядя в зеркало, и в половине седьмого был уже совершенно готов. Проверив, есть ли у него на шее галстук, а в карманах - часы и кошелек, пан Игнаций доставал из стола большой ключ и, слегка сутулясь, торжественно отпирал заднюю дверь магазина, обитую жестью. Вдвоем со слугой входили они туда, зажигали несколько газовых рожков, и, пока слуга подметал пол, пан Игнаций, надев пенсне, просматривал в блокноте расписание занятий на день. - Внести в банк восемьсот рублей, ага... Отослать в Люблин три альбома и дюжину кошельков... Вот-вот! Перевести в Вену тысячу двести гульденов... Получить на вокзале прибывший груз... Отчитать кожевника, почему не доставил чемоданов... Пустяки! Стасю написать письмо... Пустяки! Дочитав до конца, он зажигал еще несколько рожков и при их свете производил осмотр товаров на застекленных полках и в шкафах. - Запонки, булавки, кошельки... хорошо... Перчатки, веера, галстуки... Порядок... Трости, зонты, саквояжи... А тут альбомы, несессерчики... Голубой вчера продали, ясное дело! Подсвечники, чернильницы, пресс-папье... Фарфор... Хотел бы я знать, зачем повернули эту вазу? Конечно... нет, не треснула... Куклы с волосами, театр, карусель... Завтра же надо будет выставить в витрине карусель, а то фонтан уже примелькался... Пустяки! Скоро восемь... Готов пари держать, что первым явится Клейн, а последним Мрачевский. Ясное дело!.. Познакомился с какой-то гувернанткой и уже успел купить ей несессерчик в кредит и со скидкой... Ясное дело... Лишь бы не начал покупать без скидки да на чужой счет... Так бормоча, Жецкий ходил по магазину, сутулясь и засунув руки в карманы, а за ним ходил его пудель. Время от времени он останавливался и осматривал какую-нибудь вещь, тогда пес присаживался на полу и скреб задней лапой свои густые лохмы, а выставленные рядами куклы, маленькие, средние и большие, брюнетки и блондинки, глядели на них из шкафа мертвыми глазами. Заскрипела входная дверь, и показался Клейн, тщедушный приказчик с грустной улыбкой на посиневших губах. - Ну вот, я так и знал, что вы явитесь первым. Добрый день! - сказал пан Игнаций. - Павел! Гаси свет и открывай магазин. Слуга вбежал тяжелой рысью и завернул газ. Минуту спустя раздался скрежет засовов, лязг болтов, и в магазин вторгся день - единственный посетитель, который никогда не подводит купца. Жецкий уселся за конторку у окна, Клейн занял свое место возле фарфора. - Что, хозяин еще не возвращается, не получали вы письма? - спросил Клейн. - Я жду его в середине марта, самое позднее через месяц. - Если его не задержит новая война. - Стась... - начал Жецкий и тут же поправился: - Пан Вокульский пишет мне, что войны не будет. - Однако же ценные бумаги падают, а сегодня я читал, что английский флот вошел в Дарданеллы. - Это ничего не значит, войны не будет. Впрочем, - вздохнул пан Игнаций, - какое нам дело до войны, в которой не будет участвовать Бонапарт! - Ну, песенка Бонапартов спета. - В самом деле?.. - иронически усмехнулся пан Игнаций. - А ради кого же это Мак-Магон и Дюкро готовили переворот в январе?.. Поверьте мне, Клейн, бонапартизм - это могучая сила! - Есть еще сила побольше. - Какая? - вознегодовал пан Игнаций. - Уж не Гамбеттова ли республика? Или Бисмарк? - Социализм, - шепнул тщедушный приказчик, укрываясь за горкой фарфора. Пан Игнаций укрепил на носу пенсне и привстал с кресла, словно собираясь одним ударом сокрушить новую теорию, противоречившую его воззрениям, но намерению его помешал приход второго приказчика, с бородкой. - А, мое почтение, пан Лисецкий! - обратился он к вновь прибывшему. - Холодно сегодня, не правда ли? Который это час на улице? А то мои часы, кажется, спешат. Ведь еще нет четверти девятого? - Ах, как остроумно!.. Ваши часы всегда спешат по утрам и отстают вечером, - едко возразил Лисецкий, вытирая заиндевевшие усы. - Держу пари, что вы вчера играли в преферанс. - Само собою. А вы как думаете - круглые сутки развлекать меня видом вашей галантереи и ваших седых волос? - Ну, сударь мой, я уж предпочитаю проседь, нежели плешь, - обиделся пан Игнаций. - Остроумно!.. - прошипел Лисецкий. - Моя плешь, если кто ее и разглядит, - плод печальной наследственности, а вот ваша седина и брюзгливый характер - плоды преклонного возраста, который я готов, конечно, всячески уважать... В магазин вошла первая покупательница в салопе и шали и потребовала медную плевательницу. Пан Игнаций очень низко ей поклонился и предложил стул, а Лисецкий исчез за шкафами и, вскоре вернувшись, протянул посетительнице требуемую вещь исполненным достоинства жестом, затем написал цену плевательницы на квитанции, через плечо подал ее Жецкому и удалился за полки с видом банкира, который пожертвовал на благотворительные цели несколько тысяч рублей. Спор о плеши и седине остался неразрешенным. Только к девяти в магазин вошел, вернее влетел, Мрачевский, великолепный блондин лет двадцати трех: глаза - как звезды, губы - как вишни, усики - как смертоносные кинжалы. Он вбежал, за ним неслась волна благовония. - Честное слово, уже, наверное, половина десятого! Я ветрогон, я шалопай, ну, наконец, я мерзавец, - но что поделаешь, если мать заболела и мне пришлось бежать за доктором. Я был у шести... - Не у тех ли, которым вы дарите несессеры? - спросил Лисецкий. - Несессеры? Нет. Наш доктор не взял бы даже булавки. Почтеннейший человек... Не правда ли, пан Жецкий, уже половина десятого? У меня остановились часы. - Скоро де-вять, - отчеканил пан Игнаций. - Только девять? Ну, кто бы мог подумать! А я собирался прийти сегодня в магазин первым, раньше Клейна... - Чтобы уйти еще до восьми, - ввернул Лисецкий. Мрачевский устремил на него голубые глаза с видом величайшего изумления. - Откуда вы знаете? - воскликнул он. - Ну, честное слово! У этого человека дар ясновидения! Как раз сегодня, честное слово... мне необходимо быть в городе около семи, хотя бы мне грозила смерть, хотя бы... меня уволили... - С этого вы и начните, - взорвался Жецкий, - и будете свободны к одиннадцати, даже сию минуту, пан Мрачевский. Вам бы графом быть, а не приказчиком, и я удивляюсь, как вы с самого начала не выбрали себе этой специальности. Тогда, пан Мрачевский, у вас было бы вдоволь свободного времени! Кажется, ясно! - Положим, и вы в его годы бегали за юбками, - вступился Лисецкий. - Чего уж там мораль разводить! - Никогда я не бегал! - крикнул Жецкий, стукнув кулаком по конторке. - По крайней мере, хоть раз проболтался, что всю жизнь был растяпой, - буркнул Лисецкий Клейну, который улыбнулся и чрезвычайно высоко поднял брови. В магазин вошел второй покупатель и попросил калоши. Навстречу ему выбежал Мрачевский. - Вам, сударь, калоши угодно? А номерок какой, осмелюсь спросить? Ах, вы, сударь, наверное, не помните! Не у каждого есть время подумать о номере своих калош, это уж наша забота. Разрешите, сударь, примерить? Соблаговолите присесть на табурет. Павел! Принеси полотенце, сними с господина калоши и оботри башмаки... Прибежал Павел с тряпкой и бросился к ногам покупателя. - Да что вы... да как же... - лепетал оторопевший посетитель. - Помилуйте, ради бога! - частил Мрачевский. - Это наша обязанность. Вот эти, кажется, подойдут, - говорил он, подавая пару калош, связанных ниткой. - Великолепно, выглядят прелестно. У вас, сударь, нога до того нормальная, что никак не ошибешься номером. Не угодно ли буковки, какие, сударь, позволите? - Л.П., - буркнул покупатель, чувствуя, что тонет в потоке красноречия услужливого приказчика. - Пан Лисецкий, пан Клейн, будьте добры прикрепить буквы. Старые калоши прикажете завернуть? Павел, вытри калоши и заверни в бумагу. Но вам, сударь, может быть, не угодно таскать лишнюю тяжесть? Павел! Брось калоши в ящик... С вас, сударь, два рубля пятьдесят копеек. Калоши с буквами, сударь, вам никто не подменит, а то ведь мало радости вместо нового товара найти дырявые обноски... Два рубля пятьдесят копеек пожалуйте в кассу с этой вот квитанцией. Кассир, пятьдесят копеек сдачи уважаемому господину... Покупатель не успел опомниться, как на него надели новые калоши, дали сдачу и проводили к дверям, отвешивая низкие поклоны. С минуту он постоял на улице, бессмысленно уставясь на витрину, из-за которой Мрачевский посылал ему нежные улыбки и пламенные взгляды. Наконец махнул рукой и пошел дальше, думая, быть может, о том, что в другом магазине калоши без букв стоили бы ему десять злотых. Пан Игнаций обернулся к Лисецкому и покачал головою с видом, выражающим удовольствие и восхищение. Мрачевский подметил краешком глаза это движение и, подбежав к Лисецкому, проговорил громким шепотом: - Ну посмотрите-ка, разве наш старик не похож в профиль на Наполеона Третьего? Нос... усы... эспаньолка... - Да, на Наполеона, когда ему докучали камни в печени, - отвечал Лисецкий. Пан Игнаций брезгливо сморщился, услышав эту остроту. Само собою, Мрачевский около семи вечера был отпущен с работы, а несколько дней спустя удостоился заметки в личной тетради Жецкого: "Был на "Гугенотах" в восьмом ряду партера с некоей Матильдой... (???)" Красавец блондин мог бы сказать себе в утешение, что в той же тетради имелись заметки и о двух его сотоварищах, а также об инкассаторе, рассыльных, даже о слуге Павле. Откуда черпал Жецкий столь подробные сведения о жизни своих сослуживцев? Это был секрет, который он не открывал никому. Около часу дня пан Игнаций, сдав кассу Лисецкому, которому он, несмотря на постоянные стычки, доверял больше других, удалялся в свою комнатушку, чтобы съесть обед, принесенный из ресторана. Одновременно с ним уходил и Клейн. В два часа оба они возвращались в магазин, а Лисецкий с Мрачевским отправлялись обедать. В три часа все снова были в сборе. В восемь часов вечера магазин закрывался. Приказчики расходились, оставался один Жецкий. Он подсчитывал дневную выручку, проверял кассу, составлял список дел на завтра и припоминал, выполнено ли все, что было назначено на сегодня. За каждое упущение он расплачивался часами бессонницы и мрачными думами о разорении магазина, о несомненном упадке наполеоновской династии и о том, что все его жизненные чаяния оказывались попросту вздором. "Ничего не выйдет! Нет нам спасения!" - вздыхал он, ворочаясь на своей жесткой постели. Если день выдавался удачный, пан Игнаций был в приятном расположении духа. Тогда он перед сном перечитывал историю консульства и империи либо газетные вырезки с описаниями итальянской кампании 1859 года, иногда же, что случалось реже, вытаскивал из-под кровати гитару и играл марш Ракоци{19}, подпевая сомнительного тембра тенорком. После этого ему снились широкие венгерские равнины, синие и белые линии войск, затянутые клубами дыма... На следующий день он бывал мрачен и жаловался на головную боль. Самым приятным днем было для него воскресенье, ибо в этот день он обдумывал и приводил в исполнение план устройства витрин на целую неделю. По его понятиям, назначением витрины было не только показать, что имеется в магазине, но и привлекать внимание прохожих - то последними новинками моды, то живописным расположением предметов, то затейливой выдумкой. В правом окне, отведенном для предметов роскоши, обычно помещалась какая-нибудь бронзовая статуэтка, фарфоровая ваза, полный набор туалетных безделушек, а вокруг располагались альбомы, подсвечники, кошельки и веера в соседстве с тросточками, зонтами и несчетным множеством изящных мелочей. В левом же окне, пестревшем образцами галстуков, перчаток, калош и духов, главное место занимали игрушки, чаще всего заводные. Иногда, во время этих одиноких занятий, в старом приказчике просыпался ребенок. Тогда он вытаскивал и расставлял на столе все механические игрушки. Был среди них и медведь, карабкавшийся на столб, и петух, издававший хриплое "кукареку", и бегающая мышь, и поезд, катившийся по рельсам, и цирковой клоун, который гарцевал на коне, поднимая на руках другого клоуна, и танцующие пары, кружившиеся в вальсе под звуки невнятной музыки. Пан Игнаций заводил все эти фигурки и пускал их одновременно. А когда петух принимался кукарекать, хлопая негнущимися крыльями, и кукольные пары пускались в пляс, поминутно спотыкаясь и останавливаясь, когда оловянные пассажиры поезда, едущего неведомо куда, удивленно глядели на него из окошек, когда весь этот игрушечный мир в мигающем свете газовых рожков как-то фантастически оживал, - тогда старый приказчик, подперев голову кулаками, тихонько смеялся и бормотал: - Хи-хи-хи! И куда это вы едете, уважаемые путешественники? Чего ради ты, акробат, рискуешь свернуть себе шею? К чему вам обниматься, танцоры?.. Вот кончится завод, и вы все отправитесь обратно на полки. Вздор, все вздор!.. А ведь умей вы думать, вам, наверное, казалось бы, что вы заняты важным делом! После такого или подобного монолога он быстро складывал игрушки и в раздражении принимался шагать по пустому магазину, а следом за ним плелся его грязный пес. "Торговля-вздор... политика - вздор... поездка в Турцию - вздор... и вздор вся жизнь, начала которой мы не помним, а конца не знаем... Где же истина?.." А так как суждения такого рода он высказывал иногда и вслух, при людях, то его считали чудаком, и почтенные дамы, у которых были дочери на выданье, не упускали случая заметить: - Вот до чего доводит мужчину холостая жизнь! Из дому пан Игнаций выходил редко и ненадолго; обычно он прогуливался по улицам, где жили его товарищи по профессии или служащие магазина. Однако и тут его темно-зеленая куртка или табачного цвета сюртук, пепельно-серые брюки с черными лампасами и выцветший цилиндр, а более всего застенчивые манеры привлекали к себе всеобщее внимание. Пан Игнаций об этом знал и с каждым разом все больше терял охоту к прогулкам. В праздники он предпочитал растянуться на кровати и часами глядеть в свое зарешеченное окно, из которого видна была серая стена соседнего дома, украшенная одним-единственным, тоже зарешеченным окном, где иногда стоял горшочек масла или висели заячьи останки. Но чем реже он выходил из дому, тем чаще мечтал о каком-нибудь далеком путешествии - в деревню или за границу. Все чаще виделись ему во сне зеленые поля и темные леса, где он мог бы бродить, вспоминая молодые годы. Постепенно в нем пробуждалась глухая тоска по сельскому пейзажу, и он решил сразу по возвращении Вокульского уехать куда-нибудь на все лето. - Хоть раз перед смертью, зато уж на несколько месяцев, - говорил он сослуживцам, которые, неизвестно почему, посмеивались над его проектами. Добровольно отгородившись от природы и людей, погрузившись в быстротечный, но тесный круговорот магазина, он все сильнее ощущал потребность поделиться с кем-нибудь своими мыслями. А поскольку одним он не доверял, иные не хотели его слушать, а Вокульского не было, он разговаривал сам с собою и - в величайшей тайне - писал дневник. Глава третья Дневник старого приказчика "...С грустью наблюдаю я в последние годы, что на свете становится все меньше хороших приказчиков и разумных политиков, а все потому, что свет гонится за модой. Простой приказчик, что ни сезон, щеголяет в брюках нового покроя, в какой-нибудь удивительной шляпе и в замысловатом воротничке. То же и политики нынешние, - что ни сезон, служат новому богу. Позавчера они верили в Бисмарка, вчера - в Гамбетту, а сегодня - в Биконсфильда, который не так давно был обыкновенным евреем. Как видно, у нас забывают, что в магазине следует не рядиться в модные воротнички, а продавать их, ибо в противном случае покупателям не хватит товаров, а магазину - покупателей. В свою очередь, судьбу политики следует связывать не с удачливыми личностями, а единственно с великими династиями. Меттерних был столь же славен, как Бисмарк, а Пальмерстон - еще славнее Биконсфильда. И что же? Кто нынче помнит о них? Между тем как род Бонапартов потрясал Европу при Наполеоне I, потом при Наполеоне III, да и сейчас, хоть некоторые и утверждают, будто род этот потерпел крах, он продолжает влиять на судьбы Франции через своих верных слуг Мак-Магона и Дюкро. Вы еще увидите, что совершит Наполеон IV, который втихомолку учится у англичан военному искусству! Но не об этом речь. Не для того я мараю бумагу, чтобы повествовать о Бонапартах, - я хочу писать о себе, дабы известно было, каким образом воспитывались дельные приказчики и хоть не ученые, но разумные политики. Для этого дела не требуется академии, хватит хорошего примера - дома и в магазине. Отец мой смолоду служил в солдатах, а под старость - швейцаром в ведомстве внутренних дел. Держался он прямо, как жердь, носил небольшие бачки и закрученные кверху усы, шею повязывал черным платком, а в одном ухе висела у него серебряная серьга. Мы жили в Старом Мясте с теткой, которая стирала и чинила белье чиновникам. Снимали две комнатушки в четвертом этаже. Достатка в них было немного, зато много радости, по крайней мере для меня. В нашей комнатке самой почетной вещью был стол, на котором отец, возвратившись со службы, клеил конверты, а у тетки в комнате первое место занимала лохань. Помню, в ясные дни я на улице запускал змея, а в ненастные сидел дома и пускал мыльные пузыри. Все стены у тетки были увешаны изображениями святых; но сколько бы их ни было, все же они не могли равняться по количеству с портретами Наполеона, которыми украшал свою комнату отец. Там был один Наполеон в Египте, другой под Ваграмом, третий под Аустерлицем, четвертый под Москвой, пятый в день коронации и шестой в сиянии славы. Когда тетка, оскорбленная таким множеством светских картин, повесила у себя на стене медное распятие, отец, чтобы, как он говорил, не унизить Наполеона, купил его бронзовый бюст и тоже поместил его над кроватью. - Вот увидишь, безбожник, - не раз причитала тетка, - будешь ты за такие штучки кипеть в смоле! - Э! - отвечал отец. - Уж император меня в обиду не даст. Часто к нам заходили бывшие полковые товарищи отца: Доманский, тоже швейцар, только в финансовом ведомстве, и Рачек, владелец зеленного ларька на улице Дунай. Это были простые люди (Доманский даже питал пристрастие к анисовке), однако в политике разбирались с толком. Все, не исключая и тетки, утверждали самым решительным образом, что, хоть Наполеон I и умер в плену, род Бонапартов еще покажет себя. За первым Наполеоном явится другой, а случись и тому плохо кончить, найдется еще какой-нибудь, пока наконец они не наведут порядок на свете. - Мы должны быть всегда готовы по первому зову... - говаривал мой отец. - Ибо не ведаете ни дня, ни часа... - прибавлял Доманский. А Рачек, не выпуская изо рта трубки, в знак одобрения сплевывал далеко за порог теткиной комнаты. - Только плюнь, сударь мой, в лохань, уж я тебе дам! - грозилась тетка. - Вы, ваша милость, может, и дадите, да я не возьму, - ворчал Рачек, сплевывая в сторону печки. - У-у, и что за хамье эти горе-гренадеры! - сердилась тетка. - Вашей милости всегда нравились уланы. Знаю, знаю... Позже Рачек женился на моей тетке... ...Отец мой, желая, чтоб я был готов, когда пробьет час возмездия, сам занимался моим воспитанием. Он научил меня читать, писать, клеить конверты, но важнейшим занятием была муштра. К муштре он начал приучать меня с самого раннего детства, когда сзади у меня торчала еще из штанов рубашонка. Я хорошо это помню, ибо отец, командуя: "Направо марш!" или "Левое плечо впер-ред!" - тащил меня в указанном направлении именно за эту часть туалета. Обучение происходило по всем правилам. Часто отец, разбудив меня криком: "К оружию!" - затевал муштру и ночью, невзирая на брань и слезы тетки, и кончал следующей фразой: - Игнась! Смотри, сорванец, будь всегда готов, ибо мы не ведаем ни дня, ни часа... Помни, что Бонапартов послал нам господь, чтобы они навели порядок на свете; и не будет на свете ни порядка, ни справедливости до тех пор, пока не исполнятся заветы императора. Не могу сказать, чтобы приятели моего отца разделяли его непоколебимую веру в Бонапартов и в торжество справедливости. Нередко Рачек, когда боль в ноге особенно донимала его, говорил, поругиваясь и охая: - Э! Знаешь, старина, что-то уж слишком долго приходится ждать нам нового Наполеона. Я уж седеть начинаю и хирею день ото дня, а его все нет и нет. Нам скоро останется одна дорога - на паперть, а Наполеону, если бы он пришел, - вместе с нами Лазаря петь. - Найдет себе молодых. - Каких там молодых! Лучшие из них еще прежде нас в могилу сошли, а самые молодые ни черта не стоят. Многие о Наполеоне и не слыхивали. - Мой-то слышал и запомнит, - отвечал отец, подмигивая в мою сторону. Доманский совсем падал духом. - Все на свете идет к худшему, - говорил он, покачивая головой. - Провизия дорожает, за квартиру готовы содрать с тебя последний грош, даже на анисовке - и то норовят тебя надуть. Раньше, бывало, с одной рюмочки развеселишься, нынче же и со стакана не захмелеешь, все равно что воды напился. Сам Наполеон не дождался бы справедливости! На это отец отвечал: - Справедливость наступит, хоть бы Наполеон и не явился. Но и Наполеон найдется. - Не верю, - буркнул Рачек. - А если найдется, тогда что? - спросил отец. - Нам этого не дождаться. - Я дождусь, - возразил отец, - а Игнась тем более дождется. Уже в те времена слова отца глубоко врезались мне в память, но лишь дальнейшие события придали им чудодейственный, чуть ли не пророческий смысл. Примерно с 1840 года отец стал прихварывать. Иногда он по нескольку дней не ходил на службу, а под конец и вовсе слег. Рачек навещал его ежедневно, а однажды, глядя на его исхудалые руки и пожелтевшее лицо, шепнул: - Эх, старина, видно, нам уже не дождаться Наполеона. На что отец спокойно возразил: - Я не умру, пока не услышу о нем. Рачек покачал головой, а тетка смахнула слезу, думая, что отец бредит. И можно ли было думать иначе, когда смерть уже стучалась к нам в дверь, а отец все еще поджидал Наполеона... Ему стало совсем худо, он даже причастился, - как вдруг, несколько дней спустя, вбежал к нам Рачек в необычном смятении и, стоя посреди комнаты, закричал: - А знаешь ли, старина, что Наполеон таки объявился? - Где? - воскликнула тетка. - Ясное дело, во Франции! Отец рванулся с подушек но тут же снова упал. Он только протянул руку ко мне и, устремив на меня взор, которого я никогда не забуду, прошептал: - Помни!.. Обо всем помни... С тем он и умер. Позже я убедился, сколь пророческими были слова отца. Все мы видели восход второй наполеоновской звезды, которая разбудила Италию и Венгрию; и пусть звезда эта закатилась под Седаном, я не верю, что она угасла совсем. Что мне Бисмарк, Гамбетта или Биконсфильд! Несправедливость до тех пор будет царить на земле, пока не явится новый Наполеон. Через несколько месяцев после смерти отца Рачек и Доманский вместе с теткой Зузанной собрались на совет, чтобы решить, что делать со мной. Доманский хотел взять меня к себе в контору и понемногу вывести в чиновники, тетка стояла за ремесло, а Рачек - за зеленную торговлю. Однако, когда спросили меня, куда бы я хотел пойти, я отвечал: "В магазин". - Как знать, может быть, это всего лучше, - заметил Рачек. - А к какому купцу? - К тому, на Подвалье, у которого на дверях сабля, а в окне казак. - Знаю! - вмешалась тетка. - Он хочет к Минцелю. - Можно попробовать, - сказал Доманский. - Минцеля мы все знаем. Рачек в знак согласия сплюнул в самую печь. - Боже милостивый, - охнула тетка, - этот верзила скоро, наверное, начнет плевать на меня; теперь, когда брата не стало... Сирота я горемычная! - Важное дело, - отозвался Рачек. - Выходи, сударыня, замуж, вот и не будешь сиротой. - А где ж я найду дурака, который бы на мне женился? - Ну вот! Может, и я бы женился на вашей милости, а то некому мне бок растирать, - буркнул Рачек, с трудом нагибаясь к полу, чтобы выбить пепел из трубки. Тетка залилась слезами; тогда вмешался Доманский. - Чего тут церемонии разводить? У тебя, сударушка, нет родни, у него нет хозяйки; поженитесь и приютите Игнася - вот вам и сын будет. Да еще и дешевый сын, потому что Минцель даст ему и стол и квартиру, а вы - только одежду. - А? - спросил Рачек, глядя на тетку. - Сперва отдайте мальчишку в обучение, а там... может, и наберусь храбрости, - отвечала тетка. - У меня всегда было предчуствие, что я плохо кончу... - Так айда к Минцелю! - сказал Рачек, вставая с табурета. - Только смотри, сударыня, не подведи! - прибавил он, погрозив тетке кулаком. Рачек с Доманским ушли и часа через полтора вернулись, оба сильно раскрасневшиеся. Рачек едва переводил дух, а Доманский с трудом держался на ногах, видно потому, что лестница у нас была очень крутая. - Ну что? - спросила тетка. - Нового Наполеона посадили в пороховой склад!{27} - отвечал Доманский. - Не в пороховой склад, а в крепость, - поправил Рачек. - В крепость Га-у... Га-у... - И он швырнул шапку на стол. - А с мальчишкой-то как? - Завтра он должен прийти к Минцелю с одеждой и бельем, - ответил Доманский. - В крепость, только не Га-у... Га-у... а в Гам-Гам или Хам... я даже не знаю... - Рехнулись совсем, пьянчуги! - крикнула тетка, хватая Рачека за руку. - Только не фамильярничать! - возмутился Ра-чек. - Фамильярничать будем после свадьбы, а сейчас... Пусть приходит завтра к Минцелю с бельем и одеждой... Несчастный Наполеон... Тетка вытолкала за дверь Рачека, потом Доманского - и швырнула шапку им вслед. - Вон отсюда, пьянчуги! - Да здравствует Наполеон! - заорал Рачек, а Доманский запел: Когда туда ты, путник, обратишься оком, Ту надпись прочитай в раздумии глубоком... Ту надпись прочитай в раздумии глубоком... Голос его постепенно замирал, будто он сам погружался в колодец, потом замолк и вновь долетел до нас уже с улицы. Минуту спустя внизу раздались крики, шум, а когда я выглянул в окно, то увидел, что полицейский ведет Рачека в ратушу. Вот какие события предшествовали моему приобщению к купеческому сословию. Магазин Минцеля я знал уже давно, так как отец часто посылал меня туда за бумагой, а тетка за мылом. Я всегда бежал с радостным любопытством, чтобы полюбоваться на выставленные в окне игрушки. Насколько помню, там всегда красовался в окне большой казак, который прыгал и размахивал руками, а на дверях висели барабан, сабля и обтянутая кожей лошадка с настоящим хвостом. Внутри магазин напоминал большой погреб, все закоулки которого я так никогда и не мог разглядеть по причине царившего там мрака. Знал только, что за перцем, кофе и лавровым листом надо было идти налево, к прилавку, за которым высились огромные шкафы с ящиками от пола до самого свода. Бумага же, чернила, стаканы и тарелки продавались у прилавка направо, где стояли шкафы со стеклянными дверцами, а за мылом и крахмалом приходилось отправляться в глубь магазина, где громоздились бочки и горы деревянных ящиков. Даже своды были заполнены. На крюках висели длинными рядами пузыри, набитые горчицей и краской, огромная лампа с жестяным кружком, зимою горевшая по целым дням, сетка с бутылочными пробками и, наконец, небольшое чучело крокодила длиною примерно в полтора локтя. Хозяин магазина Ян Минцель, старик с румяным лицом и пучком седых волос на подбородке, во всякое время дня сидел у окна в кожаном кресле, облаченный в голубой байковый кафтан, белый фартук и белый колпак. На столе перед ним лежала большая приходная книга, в которую он записывал выручку, а над самой его головой висела связка плеток, предназначенных на продажу. Старик получал деньги, давал покупателям сдачу, вносил записи в книгу, иногда дремал, но, несмотря на такое множество занятий, с непостижимой зоркостью следил за ходом торговли во всем магазине. Он успевал еще для увеселения прохожих время от времени дергать за шнурок прыгавшего в окне казака и, наконец, что мне нравилось всего меньше, за различные провинности стегать нас одной из висевших на стене плеток. Я говорю "нас", ибо в магазине было три кандидата на телесное наказание: я и два племянника старика - Франц и Ян Минцели. Зоркий глаз и сноровку хозяина в употреблении "оленьей ножки" я испытал на себе уже через три дня после моего вступления в магазин. Франц отвесил какой-то женщине изюму на десять грошей. Заметив, что одна изюминка упала на прилавок (в ту минуту старик сидел с закрытыми глазами), я незаметно поднял ее и съел. Только я принялся выковыривать зернышко, которое застряло у меня в зубах, как вдруг почувствовал на спине нечто вроде прикосновения раскаленного железа. - Ах, шельма! - гаркнул старый Минцель, и, прежде чем я успел отдать себе отчет в происходившем, он еще несколько раз огрел меня плеткой. Я скорчился от боли, но с той поры не осмеливался ни крошки брать в рот в магазине. Миндаль, изюм и даже рожки приобрели для меня вкус перца. Расправившись со мною, старик повесил плетку на гвоздь, вписал в книгу изюм и с самым добродушным видом принялся дергать казака за шнурок. Глядя на его улыбающееся лицо и прищуренные глаза, я бы не поверил, что у этого веселого старичка такая тяжелая рука. И тогда я впервые заметил, что упомянутый казак куда менее забавен, если глядеть на него не с улицы, а из магазина. Магазин наш был бакалейно-галантерейно-москательный. Бакалейные товары отпускал покупателям Франц Минцель, малый лет тридцати с лишком, рыжеволосый, с заспанной физиономией. Ему чаще всего попадало плеткой от дядюшки, потому что он курил трубку, поздно становился за прилавок, по ночам куда-то исчезал из дому, а главное - небрежно отвешивал товар. А младший, Ян Минцель, который заведовал галантереей и при нескладном теле отличался кротостью нрава, в свою очередь, бывал бит за то, что крал цветную бумагу и писал на ней письма барышням. Только Август Кац, отпускавший мыло, не подвергался внушениям ремнем. Этот тщедушный человек отличался необычайной аккуратностью. Раньше всех приходил на работу, нарезал мыло и отвешивал крахмал, словно автомат; ел, что давали, забившись в самый темный уголок магазина, словно стыдясь того, что ему свойственны человеческие слабости. В десять часов вечера он куда-то исчезал. Среди этих людей провел я восемь лет, из которых каждый день был похож на все другие дни, как одна капля осеннего дождя похожа на другие капли осеннего дождя. Я вставал в пять часов утра, умывался и подметал магазин. В шесть я открывал входные двери и ставни. В ту же минуту откуда-то с улицы появлялся Август Кац, снимал сюртук, облачался в фартук и молча занимал место между бочкой серого мыла и колонной, сложенной из брусков желтого мыла. Затем с черного хода вбегал старый Минцель, бормоча: "Morgen"*, - поправлял на голове колпак, вынимал из ящика свою книгу, втискивался в кресло и несколько раз дергал казака за шнурок. Уже после его прихода показывался Ян Минцель и, поцеловав у дядюшки руку, становился за свой прилавок, на котором в летнее время ловил мух, а зимою чертил какие-то узоры пальцем или кулаком. ______________ * Сокращенное "Guten Morgen" - доброе утро (нем.). За Францем обычно приходилось посылать. Он входил заспанный, еще зевая, равнодушно целовал дядю в плечо и весь день почесывал затылок, выражая таким образом то ли сильное желание спать, то ли сильное неудовольствие. Почти не бывало утра, чтобы дядюшка, наблюдая его повадки, не передразнивал его и не спрашивал: - Ну... И где же ты, шельма, бегаль? Тем временем на улице пробуждалась жизнь, и мимо окон все чаще сновали прохожие. То служанка, то дворник, то барыня в капоре, то мальчишка от сапожника, то господин в четырехугольной фуражке проходили взад и вперед, словно фигурки в движущейся панораме. По мостовой катились телеги, бочки, брички - взад и вперед... И все больше людей, все больше экипажей появлялось за окнами, пока, наконец, все они не сливались в один оживленный уличный поток, из которого поминутно кто-нибудь забегал к нам за покупками. - Перцу на три гроша... - Пожалуйста, фунт кофе... - Дайте мне рису... - Полфунта мыла... - Лаврового листа на грош... Постепенно магазин заполнялся, по большей части прислугою и скромно одетыми хозяйками. В эту пору Франц Минцель выглядел особенно удрученным. Он выдвигал и задвигал ящики, запаковывал товар в кульки из серой бумаги, влезал на лесенку, опять заворачивал, и все это - с горестным видом человека, которому даже зевнуть не дают. В конце концов набиралось столько покупателей, что и Ян Минцель и я должны были помогать Францу. Старик все время записывал и давал сдачу, то и дело хватаясь пальцами за свой белый колпак, голубая кисточка которого болталась над самой его бровью. Время от времени он дергал казака, а иногда срывал плетку и с быстротою молнии огревал одного из своих племянников. Чрезвычайно редко мне удавалось понять, за что их били, ибо братья неохотно раскрывали мне причины этих вспышек. К восьми часам утра наплыв покупателей спадал. Тогда из глубины магазина появлялась толстая служанка с корзиной булок и кружками (Франц поворачивался к ней спиной), а за нею - мать нашего хозяина, худенькая старушка в желтом платье, с огромным чепцом на голове и кофейником в руках. Поставив на стол посуду, старушка произносила скрипучим голосом: - Gut Morgen, meine Kinder! Der Kaffee ist schon fertig*, - и принималась разливать кофе в белые фаянсовые кружки. _______________ * Доброе утро, дети мои! Кофе готов (нем.). Тут к ней приближался старый Минцель, целовал у нее руку и говорил: - Gut Morgen, meine Mutter!* _______________ * Доброе утро, маменька! (нем.). После чего получал кружку кофе и три булки. Потом подходили Франц Минцель, Ян Минцель, Август Кац и самым последним я. Каждый из нас целовал у старушки сухонькую руку, исчерченную синими жилками, и каждый говорил: - Gut Morgen, Grosmutter!* - и получал полагавшиеся ему кружку кофе и три булки. _______________ * Доброе утро, бабушка! (нем.). А когда мы наспех выпивали свой кофе, служанка забирала пустую корзину с грязными кружками, старушка - свой кофейник, и обе исчезали. За окном по-прежнему проезжали повозки и несся в обе стороны людской поток, от которого поминутно кто-нибудь отрывался и входил к нам в магазин. - Крахмалу, пожалуйста... - Миндаля на десять грошей... - На грош лакрицы... - Серого мыла... К полудню уменьшалась толчея у прилавка с бакалейными товарами, зато все чаще появлялись посетители в правой стороне магазина, у Яна. Здесь покупали тарелки, стаканы, утюги, мельнички, кукол, а иногда и большие зонты - василькового или пунцового цвета. Покупатели - женщины и мужчины - были хорошо одеты; рассевшись на стульях, они приказывали разложить перед ними множество предметов, торговались и просили показать еще что-нибудь. Помню, что у левого прилавка меня донимала беготня и упаковка товаров, а у правого больше всего мучила мысль: чего, собственно, хочет тот или иной покупатель и вообще купит ли он что-нибудь? Однако, в конце концов, и тут многое продавалось, и дневная выручка была в несколько раз больше, чем от торговли бакалеей и мылом. Старый Минцель бывал в магазине и по воскресеньям. Утром он молился, а около полудня вызывал меня к себе, чтобы преподать своего рода урок. - Sag mir - скажи мне: was ist das - что это есть? Das ist Schublade - это есть ящик. Посмотри, что есть в этот ящик. Es ist Zimmt - это есть корица. Для чего нужна корица? Для зупа, для сладкого нужна корица. Что есть корица? Это есть такая кора с один дерево. Где живет такой дерево корица? В Индии живет такой дерево. Смотри на глобус - тут лежит Индия. Дай мне за десять грош корицы... О, du Spitzbub!* Вот я дам тебе десять плети, то будешь знать, сколько продать корица за десять грош... _______________ * Ах ты прохвост! (нем.) Таким образом исследовали мы каждый ящик в магазине и историю каждого товара. А если старик не слишком уставал, он еще диктовал мне после этого арифметические задачи, заставлял подытоживать счета и писать деловые письма. Хозяин очень любил порядок, терпеть не мог пыли и самолично стирал ее с мельчайших вещиц. Только плетки ему не приходилось вытирать благодаря воскресным урокам бухгалтерии, географии и товароведения. Понемногу за несколько лет мы так свыклись друг с другом, что старый Минцель не мог обойтись без меня, а я даже плетку его стал считать непременной принадлежностью семейных отношений. Помню, однажды я не мог прийти в себя от огорчения, когда испортил дорогой самовар, а старый Минцель, вместо того чтобы схватиться за плетку, только произнес: - Что ты наделаль, Игнас?.. Что ты наделаль!.. Я предпочел бы получить порку всеми плетьми, чем еще когда-нибудь услышать этот дрожащий голос и увидеть перепуганный взгляд хозяина. В будни мы обедали в магазине, сначала оба молодых Минцеля и Август Кац, а потом я с хозяином. В праздники все мы собирались наверху и усаживались за одним столом. Каждый год на рождество Минцель делал нам подарки, а его мать, в величайшей тайне, устраивала нам (и своему сыну) елку. И, наконец, ежемесячно первого числа мы все получали жалованье (мне платили 10 злотых). При этом каждый должен был отчитаться в своих сбережениях: я, Кац, оба племянника и прислуга. Не делать сбережений, не откладывать ежедневно хотя бы по нескольку грошей - было в глазах старого Минцеля таким же преступлением, как воровство. На моей памяти в магазине перебывало несколько приказчиков и учеников, которых хозяин рассчитал только за то, что они ничего не копили. День, когда это выяснялось, неизменно был последним днем их пребывания у нас. Не помогали ни обещания, ни клятвы, ни даже целование рук и мольбы на коленях. Старик неподвижно сидел в кресле, не глядя на провинившихся, и, указывая перстом на дверь, повторял одно слово: "Fort! Fort!"* ____________ * Вон! Вон! (нем.) Принцип этот - накопление сбережений - стал у него болезненной причудой. Этот милейший человек обладал одним недостатком, а именно: он терпеть не мог Наполеона. Сам он никогда не упоминал о нем, но стоило кому-нибудь произнести имя Бонапарта, как старик приходил в бешенство: лицо его синело, он плевался и хрипел: - Шельма! Spitzbub! Разбойник! Первый раз, услышав столь мерзостные слова, я едва не лишился чувств. И уже собирался сказать старику что-нибудь очень дерзкое, а потом сбежать к Рачеку, который к тому времени женился на моей тетке, как вдруг заметил, что Ян Минцель, прикрыв рот рукою и подмигивая, что-то шепчет Кацу. Напрягаю слух и слышу - вот что говорит Ян: - Пустое несет старик, пустое! Наполеон был молодчина, хотя бы уж потому, что прогнал проклятых пруссаков. Не правда ли, Кац? В ответ Август Кац только прищурился и продолжал нарезать мыло. Я остолбенел от изумления и с той минуты очень привязался к Яну Минцелю и Августу Кацу. Со временем я заметил, что в нашем маленьком магазине существовали целых две большие партии, из которых одна, в чьих рядах был старый Минцель и его мать, очень любила немцев, а другая, состоявшая из молодых Минцелей и Каца, ненавидела их. Насколько помнится, я один оставался нейтральным. В 1846 году до нас дошли слухи о бегстве Луи-Наполеона из крепости. Этот год был для меня весьма знаменателен: почти в одно время я стал приказчиком, а наш хозяин, старый Ян Минцель, скончался при довольно странных обстоятельствах. В том году оборот в нашем магазине несколько снизился, то ли по причинам общественных треволнений, то ли вследствие того, что хозяин слишком часто и громко ругал Луи-Наполеона. Покупателей это раздражало, и однажды кто-то (уж не Август ли Кац?) даже разбил нам витрину. Однако это происшествие, вместо того чтобы отвадить от нас публику, наоборот, привлекло ее в магазин, и целую неделю торговля шла так бойко, что соседи даже завидовали нам. Все же через неделю искусственное оживление спало, и магазин снова стал пустовать. Как-то вечером, когда хозяин отсутствовал (что уже само по себе было фактом необычайным), в окно магазина опять влетел камень. Перепуганные Минцели побежали наверх искать дядю, Кац поспешил на улицу - ловить виновника, а в это время в дверях показались двое полицейских, которые тащили... Угадайте кого? Ни более ни менее как нашего хозяина! Они обвиняли старика в том, что это он выбил стекло, и в предыдущий раз, наверное, тоже... Напрасно старик отпирался, - налицо были свидетели, и вдобавок при нем нашли камень... Пришлось бедняге отправиться в ратушу. После долгих объяснений и расследований дело, конечно, замяли. Но старик с той поры совсем приуныл и начал худеть. А однажды, усевшись в своем кресле у окна, он более с него не поднялся. Так и умер, опершись подбородком на приходную книгу и держа в руке шнурок, за который всегда дергал казака. Несколько лет после смерти дяди братья сообща держали магазин на Подвалье, и лишь около 1850 года они разделились, а именно - Франц остался на прежнем месте с бакалейными товарами, а Ян с галантереей и мылом перебрался в новое помещение на Краковском Предместье, где мы находимся по сей день. Года через три Ян женился на красотке Малгожате Пфейфер (мир праху ее!). Она же, овдовев, отдала свою руку Стасю Вокульскому, который таким путем получил дело, созданное двумя поколениями Минцелей. Мать нашего хозяина еще долгое время здравствовала; в 1853 году, вернувшись из-за границы, я застал ее в наилучшем виде. По-прежнему она спускалась по утрам в магазин и по-прежнему говорила: "Gut Morgen, meine Kinder! Der Kaffee ist schon fertig!" - только голос ее из года в год становился все тише, пока, наконец, не умолк навеки. В мои времена хозяин был отцом и наставником начинающих приказчиков и самым усердным работником у себя в магазине; мать его или супруга были хозяйками дома, а все члены семьи - приказчиками. Нынче хозяин только получает прибыль от торговли, дела большей частью не знает и превыше всего заботится о том, чтобы его дети не стали купцами. Я не говорю тут о Стасе Вокульском, у которого широкие планы, а рассуждаю вообще - если купец хочет иметь хороших работников, он должен сидеть в магазине и учить своих людей. Ходит слух, что Андраши потребовал шестьдесят миллионов гульденов на непредвиденные расходы. Значит, и Австрия вооружается, а между тем Стась пишет мне, что войны не будет. Поскольку Стась никогда не был фанфароном, надо полагать, он посвящен в важные политические тайны; а в таком случае, не из любви к коммерции сидит он в Болгарии. Любопытно мне знать - что он предпримет? Любопытно!.." Глава четвертая Возвращение Воскресенье, отвратительный мартовский день; скоро уж полдень, но варшавские улицы почти пустынны. Люди сидят по домам, или прячутся в подворотнях, или же, съежившись, бегут, подхлестываемые дождем, смешанным со снегом. Почти не слышно громыхания пролеток. Извозчики пересаживаются с козел под поднятый верх, а вымокшие под дождем, облепленные снегом лошади словно стараются спрятаться под дышлом и прикрыться собственными ушами. Несмотря на плохую погоду, а может быть, именно благодаря ей, пан Игнаций сидит в своей зарешеченной комнате в самом веселом настроении. Дела в магазине идут отлично, витрины на будущую неделю уже устроены, а главное - со дня на день должен вернуться Вокульский. Наконец-то пан Игнаций сдаст отчетность и сбросит с себя бремя управления магазином, а там - самое позднее через два месяца - поедет отдыхать. После двадцатипятилетней работы - да еще какой! - он заслужил этот отдых. Вот когда он сможет думать только о политике, будет много ходить, бегать и прыгать по полям, лесам, свистеть и даже петь, как в молодые годы. Если б только не ревматизм - впрочем, за городом и это пройдет... Итак, хотя в зарешеченное окно бьет дождь со снегом, хотя он заливает стекла и в комнате царит сумрак, на душе у пана Игнация по-весеннему светло. Он вытаскивает из-под кровати гитару, настраивает ее и, взяв несколько аккордов, гнусавым голосом затягивает весьма романтическую песню: Во всей природе весна пробудилась, Томный разносится глас соловья, В роще зеленой, на бреге ручья, Роза прекрасная уж распустилась. Эти волшебные звуки будят дремлющего на диванчике пуделя, который начинает присматриваться к хозяину своим единственным глазом. Звуки эти производят нечто еще более удивительное - они вызывают со двора какую-то огромную тень, которая останавливается у зарешеченного окна, стараясь заглянуть в комнату, чем привлекает к себе внимание пана Игнация. "Наверное, Павел", - думает он. Но Ир держится на этот счет иного мнения; он соскакивает с диванчика и беспокойно обнюхивает двери, словно чуя чужого. В сенях слышится шорох. Чья-то рука нашаривает засов, потом дверь открывается, и на пороге появляется некто в просторной шубе, усеянной снежинками и каплями дождя. - Кто там? - окликает пан Игнаций, и на щеках его выступает яркий румянец. - А ты уж меня позабыл, старина? - тихо, с расстановкой отвечает вошедший. Пан Игнаций совершенно теряется. Он надевает на нос пенсне, которое тут же слетает, вытаскивает из-под кровати похожий на гроб футляр, суетливо прячет туда гитару и затем футляр вместе с гитарой кладет на постель. Между тем гость успевает снять свою просторную шубу и барашковую шапку, а одноглазый Ир, обнюхав его, принимается вилять хвостом, ластится и с радостным визгом трется об его ноги. Пан Игнаций подходит к гостю взволнованный и ссутулившийся более обычного. - Мне кажется... - говорит он, потирая руки, - мне кажется, я имею удовольствие... Потом он подводит гостя к окну, часто мигая. - Стась!.. Ей-богу!.. Он хлопает гостя по выпуклой груди, пожимает ему то правую, то левую руку и наконец, положив ладонь на его стриженую голову, делает движение, как будто собирается втирать ему в темя мазь. - Ха-ха-ха! - смеется пан Игнаций. - Стась, собственной персоной! Стась с войны вернулся! Что ж, ты только сейчас вспомнил, что у тебя есть магазин и друзья? - прибавляет он, с силой хлопая его по спине. - Черт меня побери, да ты похож не то на солдата, не то на моряка, - только не на купца... Восемь месяцев ты не был в магазине! Ну и грудь... ну и башка... Гость тоже смеялся. Он обнял Игнация за шею и горячо расцеловал его в обе щеки, которые старый приказчик поочередно подставлял ему, сам, однако ж, не отвечая на поцелуи. - Ну, что же слышно у тебя, старина? - спросил гость. - Ты похудел, побледнел... - Напротив, я помаленьку обрастаю жирком. - Поседел ты... Как чувствуешь себя? - Отлично. И в магазине дела идут неплохо, оборот немного увеличился. В январе и феврале мы наторговали на двадцать пять тысяч рублей... Стась, милый! Восемь месяцев не был дома... Шутка ли! Может, присядешь? - Конечно, - ответил гость, усаживаясь на диванчик, где тотчас же примостился Ир, уткнув ему голову в колени. Пан Игнаций пододвинул себе стул. - Может быть, закусишь? Есть ветчина и немного икорки. - Пожалуй. - Ну, и выпьешь? Есть бутылка недурного венгерского, но только одна целая рюмка. - Я буду пить из стакана, - сказал гость. Пан Игнаций засуетился, открывая то шкаф, то сундучок, то стол. Он достал вино и снова спрятал его, потом поставил на стол ветчину и булки. Руки и веки у него дрожали, и немало прошло времени, пока он успокоился настолько, что мог собрать в одном месте перечисленные выше припасы. Только рюмка вина возвратила ему нарушенное душевное равновесие. Между тем Вокульский усердно ел. - Ну, что же нового? - спросил пан Игнаций уже более спокойным голосом, легонько ударив гостя по колену. - Догадываюсь, что тебя интересует политика, - ответил Вокульский. - Будет мир. - А зачем Австрия вооружается? - Вооружается на шестьдесят миллионов гульденов! Она хочет захватить Боснию и Герцеговину. У Игнация расширились зрачки. - Австрия хочет захватить? - повторил он. - А с какой стати? - С какой стати? - усмехнулся Вокульский. - Да потому, что Турция не может ей помешать. - А что же Англия? - Англия тоже получит компенсацию. - За счет Турции? - Разумеется. Слабые всегда платят за раздоры между сильными. - А где же справедливость? - воскликнул Игнаций. - Справедливо то, что сильные множатся и крепнут, а слабые погибают. Иначе мир превратился бы в инвалидный дом, а это как раз было бы несправедливо. Игнаций отодвинулся вместе со стулом. - И это говоришь ты, Стась? Всерьез, не шутя? Вокульский невозмутимо посмотрел на него. - Это говорю я, - ответил он. - Что ж тут удивительного? Разве этот же закон не применяется ко мне, к тебе, ко всем нам?.. Слишком много я сокрушался над собою, чтобы теперь лить слезы над судьбой Турции. Пан Игнаций опустил глаза и замолчал. Вокульский продолжал есть. - Ну, а как твои дела? - спросил Жецкий уже обычным своим тоном. У Вокульского блеснули глаза. Он отложил булку и откинулся на спинку диванчика. - Помнишь, - сказал он, - сколько денег я взял, уезжая отсюда? - Тридцать тысяч рублей, всю наличность. - А как ты думаешь, сколько я привез? - Пятьде... ну, тысяч сорок... Угадал? - спросил Жецкий, неуверенно глядя на него. Вокульский налил стакан вина и медленно осушил его. - Двести пятьдесят тысяч рублей, из них большая часть золотом, - отчетливо произнес он. - А поскольку я велел купить ценные бумаги, которые продам после заключения мира, то получу более трехсот тысяч рублей. Жецкий наклонился к нему, раскрыв рот. - Не беспокойся, - продолжал Вокульский, - эти деньги достались мне вполне честным путем, и даже тяжело, очень тяжело достались они. Весь секрет в том, что у меня был богатый компаньон и что я довольствовался прибылью в четыре-пять раз меньшей, чем другие. Поэтому мой капитал находился в постоянном движении и постоянно возрастал. Ну, - прибавил он после паузы, - и к тому же мне отчаянно везло... Словно игроку, которому десять раз кряду выпадает тот же номер в рулетке. Крупная игра! Чуть ли не каждый месяц я рисковал всем состоянием и каждый день - жизнью. - И только за этим ты ездил туда? - спросил Игнаций. Вокульский насмешливо взглянул на него. - А ты хотел, чтобы я сделался турецким Валленродом.{40} - Рисковать ради наживы, когда имеешь верный кусок хлеба!.. - пробормотал Игнаций, качая головой и подняв брови. Вокульский сердито передернулся и вскочил с диванчика. - Этот верный кусок хлеба, - заговорил он, сжимая кулаки, - стоял у меня поперек горла и душил меня целых шесть лет... Разве ты забыл, сколько раз на день меня попрекали двумя поколениями Минцелей и ангельской добротой моей жены? Разве, кроме тебя, был хоть один человек среди моих близких или далеких знакомых, который не оскорблял бы меня словом, жестом или хотя бы взглядом? Сколько раз говорили, чуть ли не в глаза мне, будто я кормлюсь из женина фартука, будто Минцелям я обязан всем, а собственной энергии - ничем, решительно ничем, хотя я и расширил эту лавчонку, удвоил доходы... Минцели, вечно Минцели!.. Пусть теперь попробуют сравнить меня с Минцелями. Один-одинешенек, я за полгода заработал в десять раз больше, чем два поколения Минцелей за полвека. Между пулей, ножом и тифом добыл я то, над чем потели бы тысячи Минцелей в своих лавчонках и ночных колпаках. Сейчас я уже знаю, скольких Минцелей я стою, и, ей-богу, ради такого результата я готов был бы снова начать ту же игру! Я предпочитаю рисковать состоянием и жизнью, а не кланяться людям, которые хотят купить у меня зонт, или рассыпаться в благодарности перед теми, которые соизволят заказать в моем магазине унитаз для клозета... - Стась верен себе, - пробормотал Игнаций. Вокульский успокоился. Он положил руку на плечо Игнацию и, заглядывая ему в глаза, ласково спросил: - Ты не сердишься, старина? - За что? Разве я не знаю, что никогда волку не пасти овец?.. Ясное дело... - Что же у вас слышно, скажи? - Все, как я писал тебе в отчетах. Дела идут хорошо, получили много новых товаров, а еще больше заказов. Надо бы нанять еще одного приказчика. - Наймем двух, а лавку расширим, будет первоклассный магазин. - Пустячки! Вокульский глянул на него сбоку и улыбнулся, видя, что к старику возвращается хорошее настроение. - А что слышно в городе? В магазине, покуда ты там, разумеется, все в порядке. - В городе... - Старые покупатели нас по-прежнему посещают? - прервал Вокульский, быстрее зашагав по комнате. - Да! Появились и новые. - А... а... Вокульский остановился, словно в нерешимости. Он налил себе снова стакан вина и выпил его залпом. - А Ленцкий покупает у нас? - Чаще берет в кредит. - Ах, берет... - Вокульский перевел дух. - А как его дела? - Кажется, он совсем разорился, и, должно быть, в этом году наконец пустят с молотка его дом. Вокульский наклонился к диванчику и принялся играть с Иром. - Скажи, пожалуйста... А панна Ленцкая замуж не вышла? - Нет. - И не выходит? - Весьма сомнительно. Кто в наши дни женится на барышне, у которой большие претензии, а приданого нет? Так и состарится, хотя и хороша собою. Ясное дело... Вокульский встал и потянулся. На его суровом лице появилось какое-то странно мягкое выражение. - Дорогой ты мой старина! - сказал он, беря Игнация за руку. - Мой славный старый дружище! Ты даже не догадываешься, как я счастлив, что вижу тебя, да еще в этой комнате. Помнишь, сколько вечеров и ночей я провел здесь... как ты кормил меня... как отдавал мне лучшее свое платье... Помнишь? Жецкий пристально посмотрел на него и подумал, что, видно, вино недурное, если у Вокульского так развязался язык. Вокульский уселся на диванчик, откинулся на спинку и заговорил, словно сам с собой: - Ты и понятия не имеешь, что я вытерпел, вдали от всех, не зная, увижу ли еще кого-нибудь из вас, совсем один... Понимаешь ли, самое страшное одиночество - не то, которое окружает человека, а пустота внутри, когда не уносишь с родины ни одного теплого взгляда, ни одного приветливого слова, ни даже искорки надежды... Пан Игнаций заерзал на стуле, собираясь возразить. - Позволь напомнить тебе, - заметил он, - что вначале я писал тебе очень сердечные письма, пожалуй, даже слишком сентиментальные. Но меня задели твои краткие ответы. - Разве я на тебя обижаюсь? - Еще меньше у тебя причин обижаться на остальных служащих, которые не знают тебя так близко, как я. Вокульский очнулся. - Да я ни к кому из вас не имею претензий. Пожалуй, чуточку к тебе, что так мало писал о... городских делах... К тому же "Курьер" часто пропадал на почте, известия доходили с большими перерывами, и тогда меня начинали мучить мрачные предчувствия. - Почему? Ведь у нас войны не было, - удивился Игнаций. - Ах да!.. Вы совсем даже неплохо веселились. Помню, в декабре у вас тут устраивали великолепные живые картины. Кто выступал в них? - Ну, я такими глупостями не интересуюсь. - Верно. А я в тот день и десяти тысяч рублей не пожалел бы, лишь бы увидеть их. Еще большая глупость! Не так ли?.. - Конечно... хотя многое объясняется одиночеством, скукой... - А может быть, тоскою, - прервал Вокульский. - Она пожирала у меня каждую минуту, свободную от работы, каждый час досуга. Налей мне вина, Игнаций. Он выпил и снова зашагал по комнате, говоря приглушенным голосом: - Первый раз это нашло на меня во время переправы через Дунай, которая продолжалась с вечера до глубокой ночи. Я плыл один с перевозчиком-цыганом. Разговаривать нельзя было, и я молча разглядывал окрестности. В тех местах берега песчаные, как у нас. И деревья похожи на наши ивы, и холмы, поросшие орешником, и темные купы сосен. На минуту мне показалось, что я на родине и что к ночи я снова увижусь с вами. Спустилась желанная ночь, но не стало видно берегов. Я был один на бесконечной полосе воды, в которой отражались бледные звезды. И мне подумалось, что вот я так страшно далеко от дома, и эти звезды сейчас единственное, что еще связывает меня с вами, но в этот миг там, у вас, никто, быть может, на них и не смотрит, никто меня не помнит, никто!.. Я почувствовал, как что-то словно разорвалось внутри меня, и только тогда понял, какая глубокая рана у меня в душе. - Это правда, я никогда не интересовался звездами, - тихо сказал Игнаций. - С того дня началась у меня странная болезнь, - продолжал Вокульский. - Пока я писал письма, составлял счета, получал товары, рассылал своих агентов, пока чуть ли не на себе тащил и разгружал сломавшиеся телеги или подстерегал крадущегося грабителя, - я был более или менее спокоен. Но стоило мне оторваться от дел или хотя бы на минуту отложить перо, и я сразу чувствовал боль, как будто у меня, - понимаешь, Игнаций, - как будто у меня в сердце застряла песчинка. Бывало, я хожу, ем, разговариваю, трезво рассуждаю, осматриваю красивые окрестности, даже смеюсь и веселюсь - и, несмотря на это, чувствую внутри какое-то тупое покалывание, какое-то неясное беспокойство, еле-еле заметную тревогу. Эта хроническая подавленность, невыразимо мучительная, из-за малейшего пустяка могла перейти в бурю. Дерево знакомого вида, обнаженный холм, цвет облаков, полет птицы, даже порыв ветра без всякого повода вызывали у меня такой прилив отчаяния, что я бежал от людей. Я искал пустынный уголок, где бы можно было, не боясь, что кто-нибудь услышит, броситься на землю и по-собачьи завыть от боли. Иногда во время этих одиноких скитаний, когда я бежал от самого себя, меня застигала ночь. Тогда из-за кустов, поваленных деревьев, из расщелин являлись предо мною тени прошлого и грустно качали головой, глядя на меня остекленелыми глазами. А шелест листьев, далекое громыхание телег и журчание воды сливались в один жалобный голос, который вопрошал меня: "Путник, что сталось с тобою?"{45} Ах, что со мной сталось... - Ничего не понимаю, - прервал Игнаций. - Что же это было за безумие? - Что? Тоска. - По ком? Вокульский вздрогнул. - По ком? Ну... по всему... по родине. - Почему ж ты не возвращался? - А что бы мне это дало? Впрочем, я и не мог. - Не мог? - повторил Игнаций. - Не мог... и баста! Не к чему было мне возвращаться, - нетерпеливо ответил Вокульский. - Там ли, тут ли умирать - не все ли равно... Дай мне вина, - оборвал он вдруг, протягивая руку. Жецкий поглядел на его пылающее лицо и отодвинул бутылку. - Оставь, - сказал он, - ты уж и так возбужден. - Потому-то я и хочу пить... - Потому тебе и не следует пить, - прервал Игнаций. - Ты слишком много говоришь... Может быть, больше, чем сам хотел бы, - прибавил он с ударением. Вокульский не настаивал. Он задумался и сказал, качая головой: - Ты ошибаешься. - Сейчас я тебе докажу, - ответил Игнаций, понижая голос. - Ты ездил туда не только ради денег. - Правильно, - ответил Вокульский, подумав. - Да и зачем триста тысяч рублей тебе, которому хватало тысячи в год? - Верно. Жецкий наклонился к его уху. - И еще скажу тебе, что эти деньги ты привез не для себя... - Как знать, может быть, ты угадал. - Я угадываю больше, чем ты полагаешь. Вокульский вдруг расхохотался. - Ага, вот ты что думаешь? - воскликнул он. - Уверяю тебя, ничего ты не знаешь, старый мечтатель. - Боюсь я твоей трезвости, от которой ты начинаешь рассуждать, как безумец. Ты понимаешь меня, Стась? Вокульский все еще смеялся. - Ты прав, я не привык пить, и вино ударило мне в голову. Но теперь я уже пришел в себя. Скажу тебе лишь одно: ты жестоко ошибаешься. А теперь, чтобы спасти меня от окончательного опьянения, выпей сам - за успех моих замыслов. Игнаций наполнил рюмку и, крепко пожимая руку Вокульскому, произнес: - За успех великих замыслов! - Для меня великих, а в действительности весьма скромных. - Пускай так, - сказал Игнаций. - Я уже стар и предпочитаю ни о чем не знать; я уже так стар, что мечтаю лишь об одном - о красивой смерти. Дай мне слово, что, когда пробьет час, ты меня известишь... - Да, когда пробьет час, ты будешь моим сватом. - Я уже был, и несчастливо... - заметил Игнаций. - С вдовою, семь лет назад? - Пятнадцать!{46} - Опять за свое, - рассмеялся Вокульский. - Ты все такой же. - И ты все такой же. За успех твоих замыслов!.. Каковы б они ни были, я знаю одно - они, наверное, достойны тебя. А теперь - молчу... С этими словами Игнаций выпил вино и бросил рюмку на пол. Звон разбитого стекла разбудил Ира. - Идем в магазин, - сказал Игнаций. - Бывают беседы, после которых хорошо поговорить о делах. Он достал из ящика стола ключ, и оба вышли. В сенях их обдало мокрым снегом. Жецкий отпер двери в магазин и зажег несколько ламп. - Какие товары! - воскликнул Вокульский. - И, кажется, все новые? - Почти. Хочешь посмотреть? Вот тут фарфор. Обрати внимание... - Потом... Дай мне книгу. - Приходов? - Нет, должников. Жецкий открыл конторку, достал книгу и подвинул кресло. Вокульский сел и, пробежав глазами список, остановился на одной фамилии. - Сто сорок рублей... - прочел он вслух. - Ну, это совсем немного... - Кто это? - спросил Игнаций. - А, Ленцкий... - Панне Ленцкой тоже открыт кредит... очень хорошо, - продолжал Вокульский, низко наклонясь над книгой, словно запись была неразборчива. - А... а... позавчера она взяла кошелек... Три рубля?.. Это, пожалуй, дорого... - Вовсе нет, - возразил Игнаций. - Кошелек превосходный; я сам выбрал. - Из каких же это? - небрежно спросил Вокульский и захлопнул книгу. - Вон с той полочки. Видишь, какие красивые. - Она, наверное, долго перебирала их... Говорят, она разборчива... - Совсем не перебирала, зачем ей было перебирать? - отвечал Игнаций. - Посмотрела вот этот... - Этот? - И хотела взять тот... - Ах, тот... - тихо повторил Вокульский, беря в руки кошелек. - Но я посоветовал ей другой, вроде вон того... - А знаешь, все-таки красивая вещица. - Я выбрал ей еще красивее. - Мне он очень нравится. Знаешь... я возьму его, а то мой уже никуда не годится... - Погоди, я найду тебе получше! - воскликнул Игнаций. - Бог с ним. Покажи мне другие товары, может быть я еще что-нибудь выберу. - Запонки у тебя есть? Галстук, калоши, зонтик... - Дай мне зонтик, ну и... галстук. Выбери сам. Сегодня я буду единственным покупателем и вдобавок заплачу наличными. - Очень хорошая привычка, - радостно ответил Жецкий. Он быстро достал галстук из ящика и зонтик с витрины и, улыбаясь, подал их Вокульскому. - За вычетом скидки, которая тебе полагается как сотруднику, с тебя следует семь рублей. Прелестный зонтик. Пустячки... - А теперь пойдем к тебе, - предложил Вокульский. - Как, ты не будешь осматривать магазин? - Ах, что мне за де... - Тебе нет дела до собственного магазина, до такого прекрасного магазина? - изумился Игнаций. - Ну что ты, как ты мог допустить... Просто я немного устал. - Правильно, - ответил Игнаций. - Что верно, то верно. Так идем. Он привернул газовые лампы и, пропустив Вокульского вперед, запер магазин. В сенях они снова увидели клубы мокрого снега, а также Павла, который принес обед. Глава пятая Опрощение старого барина и мечты светской барышни Пан Томаш Ленцкий жил не в собственном доме, а в наемной квартире из восьми комнат в районе Уяздовской Аллеи, вместе со своей единственной дочерью Изабеллой и родственницей Флорентиной. Квартира состояла из гостиной с тремя окнами, кабинета отца, будуара дочери, спальни отца, спальни дочери, столовой, комнаты панны Флорентины и бельевой, не считая кухни и помещения, где ютились старый камердинер Миколай со своей женой, кухаркой, и горничная Ануся. Квартира пана Ленцкого обладала большими достоинствами. Она была сухая, теплая, просторная и светлая, с мраморной лестницей, газом, электрическими звонками и водопроводом. Каждая комната, в случае надобности, соединялась с другими и вместе с тем имела отдельный ход. Наконец, мебели было как раз достаточно - ни много, ни мало, и была она скорее простой и удобной, нежели бьющей на эффект. Самый вид буфета возбуждал чувство уверенности, что серебро из него не пропадет, кровать вызывала мысль о спокойном, праведном отдыхе, на стол можно было поставить сколько угодно еды, на стуле - сидеть, не опасаясь, что он сломается, в кресле - удобно мечтать. Всякий, входивший сюда, мог двигаться непринужденно, не боясь опрокинуть что-нибудь или разбить. В ожидании хозяина гость не скучал, ибо его окружали вещи, на которые стоило поглядеть. В то же время созерцание предметов, существующих не со вчерашнего дня и предназначенных служить еще многим поколениям, настраивало на некий торжественный лад. На фоне этой солидной обстановки выгодно выделялись обитатели квартиры. Пан Томаш Ленцкий, человек лет шестидесяти с лишком, был невысокого роста, полнокровен и тучен. Он носил коротко подстриженные белые усы и зачесывал кверху того же цвета волосы. У него были серые умные глаза, величественная осанка и энергичная походка. На улице встречные уступали ему дорогу, а простые люди говорили: "Вот это, сразу видать, настоящий барин". Действительно, род Ленцких насчитывал немало сенаторов. Отец его еще был миллионером, да и сам он смолоду был очень богат. Однако позже часть его состояния поглотили политические события, остальное ушло на путешествия по Европе и великосветскую жизнь. Надо сказать, что до 1870 года пан Томаш нередко бывал при французском дворе, затем при венском и итальянском. Виктор-Эммануил, плененный красотой его дочери, дарил отца своей дружбой и даже собирался пожаловать ему графский титул. Не удивительно, что после смерти великого монарха пан Томаш два месяца носил на шляпе траурный креп. В последние годы пан Томаш никуда не выезжал из Варшавы, ибо на то, чтобы блистать при дворах, уже не хватало средств. Зато у себя он принимал весь высший свет, и так продолжалось до тех пор, пока по Варшаве не начали распространяться слухи, будто пан Томаш прожил не только свое состояние, но и приданое панны Изабеллы. Первыми ретировались женихи, за ними дамы, у которых были некрасивые дочки, а с остальными пан Томаш порвал сам, ограничив свои знакомства только родственным кругом. Но когда и здесь стало заметно некоторое охлаждение, он совсем удалился от общества и даже, к возмущению многих важных особ, записался как домовладелец в купеческое собрание. Там его хотели провести в председатели, но он отказался. Только дочь его продолжала бывать у престарелой тетушки графини и у нескольких ее приятельниц, что, в свою очередь, послужило поводом для слухов, будто у пана Томаша еще имеется состояние, а образ жизни он переменил отчасти из чудачества, отчасти же для того, чтобы испытать истинных друзей и выбрать для дочери мужа, который любил бы ее не ради приданого, а ради нее самой. Снова вокруг панны Ленцкой закружился рой поклонников, а на столике в гостиной скапливались груды визитных карточек. Однако Ленцкие не принимали, что, впрочем, никого особенно не огорчало, поскольку вскоре разошелся третий по счету слух, будто дом пана Томаша будет продан с аукциона. На этот раз в обществе началось смятение. Одни утверждали, что пан Томаш явный банкрот, другие готовы были поклясться, что он скрывает свое богатство, чтобы обеспечить счастье единственной дочери. Кандидаты в супруги и их родня оказались в мучительной неизвестности. И вот, чтобы ничем не рисковать и ничего не потерять, они отдавали дань красоте панны Изабеллы, ничем себя при этом не связывая, и втихомолку опускали у дверей свои визитные карточки, в душе моля бога, чтобы их вдруг не пригласили прежде, чем прояснится положение. Ответных визитов пан Томаш, разумеется, не делал. Такое поведение оправдывали в свете его эксцентричностью и скорбью по покойному Виктору-Эммануилу. Между тем пан Томаш днем прогуливался по Аллеям, а вечерами играл в вист в купеческом собрании. Лицо его было всегда так спокойно, осанка так величава, что поклонники его дочери совсем теряли голову. Самые осмотрительные выжидали, но более смелые опять начали дарить панну Изабеллу томными взглядами, тихими вздохами и трепетным пожатием руки, на что она отвечала ледяным, а порой и презрительным равнодушием. Панна Изабелла была на редкость хороша собой. Все в ней было необычно и совершенно. Рост выше среднего, удивительно стройная фигура, пышные белокурые волосы с пепельным отливом, прямой носик, полураскрытые губки, жемчужные зубы, ручки и ножки - образец изящества. Особенное впечатление производили ее глаза - то томные и мечтательные, то искрящиеся весельем, то светло-синие и холодные, как лед. Поразительна была игра ее лица. Когда она говорила, то говорили не только ее губы, но и брови, ноздри, руки, все существо, а прежде всего глаза, из которых, казалось, душа так и рвалась навстречу слушателю. А когда слушала, казалось, будто она проникает в самую душу своего собеседника. Глаза ее умели голубить, ласкать, плакать без слез, жечь огнем и обдавать холодом. Иногда можно было подумать, что в порыве нежности она вот-вот обнимет счастливца и склонит голову ему на плечо; однако, когда тот уже таял от блаженства, она вдруг каким-то неуловимым движением давала понять, что поймать ее невозможно, что она выскользнет, или оттолкнет, или попросту велит лакею вытолкать поклонника за дверь... Любопытное явление представляла собою душа панны Изабеллы. Если бы кто-нибудь серьезно спросил ее: "Что такое мир и что такое она сама?" - несомненно, она ответила бы, что мир - это зачарованный сад со множеством волшебных дворцов, а она - нимфа или богиня, сошедшая на землю. Панна Изабелла с колыбели жила в мире красоты, в мире не только необычном, но поистине - сверхъестественном. Спала она на пуху, одевалась в шелк и кружева, сидела на мягкой резной мебели из эбена или палисандра, пила из хрусталя, ела на серебре и фарфоре драгоценнее золота. Для нее не существовало времен года, - была вечная весна, проникнутая мягким светом и благоуханием живых цветов. Не существовало поры дня, ибо она месяцами ложилась спать в восемь утра, а обедала в два часа ночи. Не существовало также географических различий, ибо в Париже, в Вене, в Риме, Берлине или в Лондоне ей встречались все те же люди, те же нравы, та же мебель и даже все те же блюда: супы из водорослей Тихого океана, устрицы из Северного моря, рыба из Атлантики или Средиземного моря, дичь всех стран, фрукты всех частей света. Даже силы тяжести для нее не существовало, ибо стулья ей пододвигали, тарелки подавали, ее самое по улице везли, на лестнице поддерживали, на горы поднимали на руках. Вуаль защищала ее от ветра, карета - от дождя, соболя - от холода, зонтик и перчатки - от солнца. И так жила она изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год, царя над людьми и даже над законами природы. Дважды пережила она страшную бурю: в Альпах и на Средиземном море. Самые отважные робели, но панна Изабелла со смехом прислушивалась к грохоту дробящихся скал и к треску корабля, ни на минутку не допуская возможности несчастья. Попросту природа устроила для нее великолепное зрелище из молний, каменных глыб и морской пучины, как однажды уже показала ей лунный серп над Женевским озером, а в другой раз разорвала тучи над Рейнским водопадом и осветила его солнцем. Ведь то же самое устраивают ежедневно механики в театрах, и даже слабонервные дамы при этом ничуть не пугаются. Этот мир вечной весны, где шелестели шелка и произрастало только резное дерево, а глина была покрыта художественной росписью, - этот мир населен был особенными людьми. Полноправными его обитателями были князья и княгини, графы и графини, а также родовая и богатая знать обоего пола. Были там еще замужние дамы и женатые господа в ролях хозяек и хозяев дома, почтенные матроны, хранительницы утонченных манер и добрых нравов, маститые старцы, которые сидели во главе стола, занимались сватовством, благословляли молодежь и играли в карты. Были также епископы - носители образа божьего на земле, сановники, присутствие которых охраняло мир от нарушения общественного порядка и землетрясений, и, наконец, дети, нежные ангелочки, которых господь бог посылал с неба затем, чтобы старшие могли устраивать детские балы. Среди постоянного населения зачарованного мира время от времени появлялся простой смертный, которому удавалось на крыльях славы вознестись до самых вершин Олимпа. Обычно это бывал какой-нибудь инженер, который соединял океаны либо сверлил, а может, и воздвигал Альпы. Попадался иногда капитан, который, сражаясь с дикарями, потерял весь отряд, а сам, покрытый ранами, спасся только благодаря любви негритянской принцессы. Случался и путешественник, который, как говорили, открыл какую-то новую часть света, потерпел крушение у необитаемого острова и чуть ли не отведал человеческого мяса. Наконец, бывали там известные художники и прославленные поэты, которые писали в альбомы графиням изящные стихи и имели право безнадежно влюбляться, увековечивая своих жестокосердых богинь - сначала в газетах, а затем в томиках стихов, напечатанных на веленевой бумаге. Все это население, среди которого осторожно скользили расшитые галунами лакеи, компаньонки, бедные родственницы и кузены, жаждущие повышения по службе, - все это население справляло нескончаемый праздник. Днем наносили и отдавали друг другу визиты либо разъезжали по магазинам. К вечеру начинали развлекаться - до обеда, за обедом и после обеда. Потом отправлялись в концерт или театр, чтобы там посмотреть на еще один искусственный мир, где герои редко едят и работают, зато все время разговаривают сами с собою, где женская неверность становится источником великих бедствий и где любовник, застреленный мужем в пятом акте, на следующий день воскресает в первом, чтобы совершать те же ошибки и болтать с самим собою в присутствии других лиц, которые его почему-то не слышат. После театра снова собирались в гостиных, где слуги разносили холодные и горячие напитки, наемные артисты пели, молодые дамы слушали рассказы покрытого шрамами капитана о негритянской принцессе, барышни беседовали с поэтами о родстве душ, пожилые господа излагали инженерам свои суждения об инженерной науке, а дамы средних лет с помощью недомолвок и взглядов оспаривали друг у дружки путешественника, отведавшего человеческого мяса. Затем садились ужинать, и рты жевали, желудки переваривали еду, а ботинки под столом изъяснялись в чувствительности ледяных сердец и мечтательности трезвых голов. А потом - разъезжались по домам, чтобы в настоящем сне набраться сил для сна жизни. Кроме этого зачарованного мира, был еще другой - обыкновенный. Панна Изабелла знала о его существовании и даже любила присматриваться к нему из окна кареты, вагона или собственной квартиры. В этих рамках и на таком расстоянии он казался ей живописным и даже милым. Случалось ей видеть поселян, неторопливо пашущих землю; большие возы с запряженными в них тощими клячами; разносчиков с корзинами овощей и фруктов; старика, дробившего камни на дороге; рассыльных, спешивших куда-то; красивых и назойливых цветочниц; семью на прогулке - отца, очень тучную мать и четверку детей, попарно державшихся за руки; щеголя из низшего сословия, который ехал в пролетке, смешно развалясь на сиденье; иногда - похороны. И она говорила себе, что тот, другой, хотя и низший, мир выглядит приятно, даже приятнее, чем на жанровых картинах, потому что в нем все движется и поминутно меняется. И еще панна Изабелла знала, что, как цветы растут в оранжереях, а виноград в виноградниках, так и в том, низшем, мире произрастают нужные ей вещи. Оттуда явились ее верные Миколай и Ануся, там делают резные кресла, фарфор, хрусталь и занавески, там рождаются полотеры, обойщики, садовники и девушки, которые шьют платья. Однажды, находясь в магазине, она пожелала заглянуть в швейную мастерскую, и то, что она там увидела, показалось ей очень интересным: несколько десятков работниц кроили, сметывали и накалывали на манекенах складки одежды. Она была уверена, что это доставляет им большое удовольствие, потому что девушки, которые снимали с нее мерку или примеряли платье, всегда улыбались и очень заботились о том, чтобы костюм хорошо на ней сидел. И еще панна Изабелла знала, что в том, обыкновенном, мире встречаются несчастные люди. Поэтому каждому нищему, который попадался ей на глаза, она приказывала подать несколько злотых; раз, встретив изможденную мать с бледным, как воск, ребенком на руках, она отдала ей свой браслет, а грязных детей, собиравших милостыню, оделяла конфетками и целовала с благочестивым чувством. Ей чудилось, что в одном из этих бедняжек, а может, и в каждом воплотился Христос и встал на ее пути, чтобы дать ей повод совершить доброе дело. Вообще к низшим мира сего она относилась с благоволением. Ей припоминались слова святого писания: "В поте лица своего будешь добывать хлеб свой". По-видимому, они совершили какое-то тяжкое прегрешение, раз их осудили на труд; однако такие невинные ангелы, как она, не могли не сострадать им, - такие, как она, для которой самым большим трудом в жизни было нажать кнопку звонка или отдать приказание. Только однажды этот низший мир произвел на нее неизгладимое впечатление. Как-то во Франции она посетила металлургический завод. Еще из экипажа, спускавшегося по горной дороге, среди лесов и лугов, под ярко-синим небосводом, панна Изабелла увидела внизу пропасть, полную клубов черного дыма и белого пара, и услыхала глухой скрежет, лязг и пыхтенье машин. Потом она осматривала печи, напоминавшие башни средневековых замков, изрыгавшие пламя; могучие колеса, вращавшиеся с молниеносной быстротой; огромные металлические конструкции, которые сами катились по рельсам; потоки раскаленного добела металла и полуголых, похожих на бронзовые изваяния рабочих, бросавших угрюмые взгляды по сторонам. И надо всем этим простиралось кровавое зарево, гудение колес, стоны мехов, грохот молотов и нетерпеливые вздохи котлов, а под ногами дрожала, будто от страха, земля. Тогда ей почудилось, что с вершины счастливого Олимпа она спустилась в мрачную пропасть вулкана, где циклопы куют молнии, способные сокрушить самый Олимп. Ей вспомнились легенды о взбунтовавшихся великанах, о гибели прекрасного мира, в котором она существовала, и впервые в жизни ее, богиню, пред которой склонялись великие мира сего, охватила тревога. - Это страшные люди, папа, - шепнула она. Отец молчал и только крепче прижал к себе ее руку. - Но ведь женщинам они не причиняют зла? - Нет, даже они, - ответил пан Томаш. В ту же минуту панна Изабелла устыдилась, что она тревожится только о женщинах, и поспешила прибавить: - А если нам, то и вам тоже. Но пан Томаш усмехнулся и покачал головой. В те времена много говорилось о близком крахе старого мира; пан Томаш сам ощущал это, когда с превеликим трудом вытягивал деньги у своих поверенных. С посещения фабрики начался важный период в жизни панны Изабеллы. С мистическим экстазом читала она стихи своего дальнего родственника Зыгмунта{56}, и ей казалось, что теперь она увидела иллюстрации к "Небожественной комедии". С тех пор часто в сумерки ей мерещилось, что там, на горе, залитой солнечным светом, откуда ее карета съезжала к заводу, находились "Окопы святой троицы", а в долине, затянутой клубами дыма и пара, раскинулся лагерь восставших плебеев, готовых в любую минуту броситься на штурм ее прекрасного мира и разрушить его. Только теперь поняла она, как горячо любит свою духовную родину, где хрустальные люстры заменяют солнце, ковры - землю, статуи и колонны - деревья, - эту вторую свою родину, которая объединяет аристократию всех народов, роскошь всех времен и все прекраснейшие достижения цивилизации. И всему этому суждено рухнуть, погибнуть или рассыпаться в прах?.. Погибнут и юные рыцари, которые с таким чувством поют, так прелестно танцуют, с улыбкой дерутся на дуэли или бросаются в глубокие озера, чтобы поднять оброненный цветок? И милые подружки, которые осыпали ее ласками или, сидя у ее ног, поверяли ей столько невинных тайн, а в разлуке с нею писали длинные-предлинные письма, где трогательные чувства уживались с весьма сомнительной орфографией? А добрые слуги, которые обращаются со своими господами так, словно присягнули им в любви, верности и послушании до гроба? А портнихи, которые всегда встречают ее с улыбкой и так хорошо помнят о мельчайших деталях ее туалета, так осведомлены обо всех ее победах? А чудесные лошади, с которыми ласточка не сравнится в быстроте? А собаки, умные и преданные, как люди? А парки, в которых человеческая рука возвела холмы, живописно расположила ручьи, придала изящную форму деревьям? И все это может когда-нибудь исчезнуть? От этих дум на лице панны Изабеллы появилось новое выражение кроткой печали, что сделало ее еще более прекрасной. Вокруг говорили, что она уже вполне расцвела. Понимая, что великосветский мир - это высший мир, панна Изабелла со временем познала, что подняться на его вершины и постоянно там пребывать можно лишь с помощью двух крыльев: благородного происхождения и богатства. А благородное происхождение и богатство присущи немногим избранным семействам, как флердоранж - померанцевому дереву. Весьма правдоподобно, что добрый господь бог, узрев две души с благородными именами, соединенные узами священного таинства, приумножает их доходы и ниспосылает им на воспитание ангелочка, назначение которого - поддерживать фамильную славу своими добродетелями, хорошими манерами и красотой. Отсюда следует, что браки надо заключать осмотрительно, в чем лучше всего разбираются старые дамы и преклонного возраста господа. Все зависит от правильного подбора имен и состояний. А любовь - не та безумная любовь, о которой грезят поэты, а истинно христианская - приходит только после священного таинства, и этого вполне достаточно, чтобы жена могла украшать собою дом, а муж - достойно сопутствовать ей в свете. Так было в давние добрые времена, по единодушному утверждению всех матрон. В наши дни эта истина предана забвению, что очень плохо: растет число мезальянсов, и благородные роды клонятся к упадку. "И в браках нет счастья", - прибавляла про себя панна Изабелла, которую молодые дамы часто посвящали в свои семейные тайны. Благодаря их рассказам она прониклась отвращением к супружеской жизни, а мужчин стала слегка презирать. Муж в халате, который зевает в присутствии жены, целует ее, не потрудившись выдохнуть дым сигары, и отвечает ей: "Оставь меня в покое", - или попросту: "Как ты глупа", муж, который поднимает скандал из-за новой шляпки, а сам швыряет деньги на экипажи для актрис, - это существо, отнюдь не привлекательное. И что хуже всего - каждый из них до свадьбы был горячим поклонником своей дамы, худел, если долго не виделся с ней, краснел при встрече, а иной раз даже клялся, что застрелится от любви. Поэтому панна Изабелла в восемнадцать лет терзала мужчин своей холодностью. Когда Виктор-Эммануил однажды поцеловал у нее руку, она упросила отца в тот же день уехать из Рима. В Париже ей сделал предложение один богатый французский граф - панна Изабелла сказала, что она полька и не выйдет за иностранца. Подольского магната она оттолкнула фразой: "Я отдам свою руку только человеку, которого полюблю, а об этом пока говорить не приходится", - а в ответ на предложение какого-то американского миллионера только звонко расхохоталась. Вследствие такого поведения через несколько лет вокруг панны Изабеллы образовалась пустота. Ею восхищались, ей поклонялись, но издалека: никому не хотелось получить презрительный отказ. Когда сгладилось первое неприятное впечатление, панна Изабелла поняла, что супружество надо принять таким, каково оно есть. Она уже решилась вы