времена события английской истории, тогда еще не записанные, оставались в преданиях и в памяти тех, кто был их участником и перенес их все на себе (что, может быть, по сути дела одно и то же), и запечатлевались хоть и не с такою точностью, как в трудах современных историков, но гораздо живее и ярче. О таком вот времяпрепровождении, вытесненном современными развлечениями, упоминает великий поэт этой нации, которого ваша праведная и непогрешимая вера заслуженно обрекает на вечные муки {13}: Садились в зимний вечер у огня, * * * ...рассказывать преданья О давних и жестоких временах И, спать ложась, все плакали навзрыд. * * * Мы вспоминали тягостные дни {14}. * * * Когда память так вот становится хранительницею скорби, до чего же добросовестно она исполняет свою обязанность! И насколько мазки художника, который берет краски свои из жизни, из сердца своего, из пережитого им самим, превосходят творения того, кто макает перо в чернильницу и окидывает взглядом покрытые плесенью листы пергамента, чтобы извлечь из них какие-те факты и проникнуться чьими-то чувствами! Миссис Анне Мортимер было что рассказать, и она все это хорошо рассказывала. Если дело касалось истории, она могла вспомнить события, связанные с междоусобными войнами, и, хотя они и были похожи на все события всех междоусобных войн, достаточно ей было завести о них речь, и характеры людей обретали особую силу, а краски - яркость и блеск. Она вспоминала времена, когда она ехала верхом позади брата своего, Роджера, в Шрусбери встречать короля; и почти как эхо звучали в ее устах крики толпы на улицах этого верного королю города, когда Оксфордский университет прислал свою серебряную утварь, чтобы чеканить из нее монеты, потребные для нужд короля. Со спокойным юмором говорила она о том, как королеве Генриетте {15} с трудом удалось выбраться из охваченного пожаром дома и как она потом снова кинулась в огонь, чтобы спасти свою болонку. Но из всего множества исторических преданий миссис Анна особое значение придавала тому, что относилось непосредственно к ее роду. О доблести и отваге брата своего сэра Роджера она говорила с благоговением, которое передавалось и ее слушателям. Даже получившая пуританское воспитание Элинор и та, слушая ее, не могла удержаться от слез. Миссис Анна рассказывала о том, как однажды ночью, явившись переодетым, король попросил приютить его у них в замке, где были только ее мать и она (сэр Роджер в это время сражался при Йоркшире), и вверил им обеим свое высокое имя и свою несчастную судьбу; ее старуха-мать, леди Мортимер, которой тогда было семьдесят четыре года, постелив королю вместо одеяла свою роскошную, подбитую мехом бархатную Мантию, побрела сама в арсенал и, найдя там какое-то оружие, вручила его шедшим следом за нею слугам, заклиная их преданностью своей госпоже и спасением души огнем и мечом защитить венценосного гостя. А вслед за тем в замок нагрянули фанатики; перед этим они похитили из Церкви все серебро и спалили дом священника, находившийся рядом, и теперь, упоенные своей удачей, потребовали, чтобы им выдали "самого", дабы они могли разрубить его на куски перед господом в Галгале {16}. И тогда леди Мортимер призвала молодого французского офицера из отряда принца Руперта {17}, который находился несколько дней со своими людьми на постое в замке; юноша этот, которому было всего семнадцать лет, выдержал две схватки с противником и дважды возвращался, сам истекая кровью и залитый кровью врагов, нападение которых он тщетно старался отбить. Видя, что все потеряно, леди Мортимер посоветовала королю спастись бегством; она отдала ему лучшего коня из тех, что оставались в конюшне сэра Роджера, чтобы он мог на нем скрыться, а сама вернулась в большую залу, окна которой были уже пробиты пулями; пули эти свистели над ее головой, а двери быстро открывались под ударами ломов и другого инструмента, которым, научив, как им пользоваться, снабдил нападающих кузнец-пуританин, бывший одновременно и капелланом и главой шайки. И вот леди Мортимер упала на колени перед молодым французом, прося его встать на защиту короля Карла, дабы тот мог выбраться из замка целым и невредимым. Молодой француз сделал все, что мог сделать мужчина, и в конце концов, когда после упорного сопротивления, продолжавшегося около часа, замок уступил натиску фанатиков, он, весь в крови, шатаясь, добрался до высокого кресла, в котором недвижно сидела старая леди (обессилев от усталости и страха), и, уронив свою шпагу, - только тогда, _в первый раз_, воскликнул: "J'ai fait mon devoir" {Я исполнил свой долг (франц.).} и испустил дух у ее ног. Старуха продолжала сидеть в том же оцепенении, а в это время фанатики произвели опустошение в замке, выпили добрую половину вина, что хранилось в подвалах, проткнули штыками фамильные портреты, которые они называли идолами нечестивого капища, пронизали пулями резные панели, переманили на свою сторону половину женской прислуги и, убедившись, что короля им все равно не найти, из какого-то злобного озорства решили выстрелить по зале из пушки, отчего все разлетелось бы на куски. Леди Мортимер взирала на все равнодушным взглядом до тех пор, пока не заметила, что дуло пушки случайно повернуто в сторону той дороги, через которую вышел из залы король Карл; тут к ней как будто сразу вернулась память, она вскочила с кресла и, кинувшись к пушке, закричала: "_Только не туда, туда стрелять я не дам_!". И с этими словами она тут же упала, чтобы больше не встать. Когда миссис Анна рассказывала эти и другие истории, которые повествовали о великодушии, преданности и страданиях ее далеких предков, и когда голос ее то преисполнялся силы, то начинал дрожать от волнения, - а она к тому же всякий раз показывала место, где совершалось то или иное событие, - сердца ее юных слушательниц начинали трепетно биться, и в этом трепете были и гордость, и растроганность, и восторг, чувства, не знакомые тем, кому достается читать писаную историю, будь даже каждая страница ее столь же узаконена, как и те, что просмотрены королевским цензором в Мадриде. Знания и способности миссис Анны Мортимер позволяли ей принять столь же деятельное участие и в занятиях девушек литературой. Когда предметом их была поэзия Уоллера {18}, она могла рассказать об очаровательной Сакариссе {19}, дочери графа Лейстера, с которой была хорошо знакома, - о леди Дороти Сидни и сравнить ее с прелестною Амореттой, леди Софией Маррей. И, сопоставляя между собой притязания этих двух поэтических героинь, она с такой точностью противопоставляла один стиль красоты другому, так тщательно, в мельчайших подробностях разбирала наряды их и манеры и так прочувственно давала понять, загадочно при этом вздыхая, что при дворе была тогда еще некая дама, о которой Люций, лорд Фокленд {20}, галантный кавалер, воплощение образованности и изысканности в обращении, шепотом говорил, что она намного превосходит обеих, что из рассказа этого слушательницы могли заключить, что и сама миссис Анна была одной из самых ярких звезд в том Млечном пути, чье потускневшее сияние оживало теперь в ее памяти, и что к благочестию ее и патриотизму примешивались нежные воспоминания о жизни ее в юные годы при дворе, где красота, великолепный вкус и свойственная ее нации gaiete {Веселый нрав (франц.).} несчастной Генриетты некогда сияли ослепительным, но недолгим светом. Маргарет и Элинор слушали ее обе с одинаковым интересом, однако чувства, которые в них пробуждали рассказы бабки, были весьма различны. Маргарет, красивая, жизнерадостная, гордая и великодушная и похожая чертами лица и характером на деда и на его сестру, могла без конца слушать рассказы, которые не только помогали ей утвердиться в своих убеждениях, но и как бы освящали чувства, владевшие ее сердцем, так, что сама восторженность становилась в ее глазах доблестью. Будучи истой аристократкой в своих политических взглядах, она вообще не представляла себе, чтобы гражданская доблесть могла подняться сколько-нибудь выше, чем то позволяла беззаветная преданность дому Стюартов, что же до религии, то здесь у нее не было никаких колебаний. Строго исповедуя догматы англиканской церкви, которых род Мортимеров придерживался с самого ее основания, она под верностью им понимала не только всю ниспосылаемую религией благодать, но и все нравственные добродетели: вряд ли бы она могла допустить величие в государе или преданность в его подданном, храбрость в мужчине или добродетель в женщине иначе как осененными благословением англиканской церкви. Все эти качества, равно как и другие, подобные им, всегда представлялись ей неразрывно связанными с приверженностью монархии и епископству и олицетворением их были только героические образы ее предков, и рассказам о том, как они жили и даже - как умирали, молодая девушка внимала, всегда с гордой радостью; что же касается качеств противоположных, то все, что могло вызвать ненависть к мужчине и презрение к женщине, как-то само собой воплощалось для нее в образе сторонников республики и пресвитерианской церкви. Таким образом, чувства ее и убеждения, силы ума и жизненные привычки - все направлялось по одному и тому же пути; и она не только не могла сколько-нибудь отклониться от этого пути сама, но не в состоянии была даже представить себе, что может существовать какой-то другой путь для тех, кто верит в бога или признает какую-либо человеческую власть. Представить себе, что можно ждать чего-то хорошего из ненавистного ей Назарета {21}, ей было бы, вероятно, не легче, чем греческому или римскому географу отыскать Америку на карте древнего мира. Вот какова была Маргарет. Элинор, напротив, выросла среди постоянных споров, ибо дом ее матери, где прошли первые годы ее жизни, был, как говорили тогда, "меняльною лавкою совести", и последователи различных вероисповеданий и толков проповедовали там каждый свое и вступали в споры друг с другом; поэтому еще с малолетства она поняла ту истину, что могут существовать различные мнения и противоположные взгляды. Она привыкла к тому, что все эти различные суждения и взгляды часто высказывались с самым неистовым ожесточением, и поэтому ей в отличие от Маргарет никогда не была свойственна та высокомерная аристократическая предвзятость, которая сметает все на своем пути и заставляет как благоденствующих, так и терпящих бедствие платить дань ее гордому торжеству. С тех пор как Элинор была допущена в дом деда, она сделалась еще более смиренной и терпеливой, еще более покорной и самоотверженной. Вынужденная выслушивать, как поносят дорогие ей взгляды и как унижают людей, которых она привыкла чтить, она сидела в молчаливой задумчивости; и, сопоставив противоположные крайности, которые ей выпало на долю увидеть, она пришла к правильному выводу, что каждая из сторон, как бы ни искажали ее побуждений страсть и корысть, заслуживает внимания и что если столкновение рождает такую силу мысли и действия, то это означает, что и в той и в другой есть нечто великое и благое. Не могла она и допустить, что все эти люди ясного ума и могучего духа останутся навеки противниками и что предназначение их именно таково; ей нравилось думать, что это дети, которые всего-навсего "сбились с пути" оттого, что стали возвращаться домой по тропинке, ведшей куда-то в сторону, и что они будут счастливы собраться снова в доме отца, озаренные светом его присутствия, и только улыбнутся, вспомнив о тех раздорах, которые разъединяли их в пути. Несмотря на все то, что было привито ей в детстве, Элинор научилась ценить те преимущества, которые ей давало пребывание в доме покойного деда. Она любила литературу, особенно поэзию. Это была пылкая, наделенная богатым воображением натура, и ей по душе пришлись и раздолье живописных мест, окружавших замок, и рассказы о высоких деяниях, звучавшие в его стенах, на которые, казалось, откликался в них каждый камень, подтверждая истинность услышанных слов, и героические, рыцарственные характеры его обитателей. И когда они вспоминали о доблести и отваге своих далеких предков, что глядели на них с фамильных портретов, казалось, что те вот-вот сойдут к ним из золоченых рам и примут участие в разговоре. Как все это было не похоже на то, что она видела в детстве! Мрачные и тесные комнаты, где не было никакого убранства, где не пробуждалось никаких мыслей, кроме ужаса перед будущим. Нескладная одежда, суровые лица, обличительный тон и полемическая ярость хозяев или гостей вызывали в ней чувство, за которое она упрекала себя, но преодолеть которого не могла; и хотя она по-прежнему оставалась убежденною кальвинисткой и, строго придерживаясь своей веры, слушала, когда только могла, проповеди пасторов-диссидентов, в литературных вкусах своих она обрела ту утонченность, а в манерах' ту исполненную достоинства обходительность, какие пристало иметь молодой девушке, происходившей из рода Мортимеров. При том что она была совершенно непохожа на свою двоюродную сестру, Элинор, как и та, была удивительно хороша собою. В пышной красоте Маргарет было какое-то ликующее торжество; в каждом движении ее ощущалась знающая себе цену стать, каждый взгляд требовал поклонения и в тот же миг неизменно его получал. В облике Элинор, бледной и задумчивой, было что-то трогательное; ее черные как смоль волосы в соответствии с модою тех времен бесчисленными локонами ниспадали с плеч, и казалось, что каждый из них завит самою природой; они так бережно обрамляли ее лицо, окутывали его такою легкой тенью, что можно было подумать, что это покрывало, под которым монахиня скрывает свои черты. Но, тряхнув головой, девушка вдруг откидывала их назад, и лицо ее озарялось тогда ярким блеском темных глаз, вспыхивавших, как звезды среди вечернего сумрака с его густеющими тенями. Одевалась она богато, ибо это предписывали вкусы и привычки миссис Анны: даже в самые тяжелые дни, которые переживала семья, та не позволяла себе никаких отступлений от строгой аристократической одежды и считала святотатством стать на молитву, даже если молитвы эти совершались в замковой зале, иначе чем в шелках и бархате, которые, подобно старинному вооружению, могли держаться прямо и им не было для этого нужды в человеческом теле. И в очертаниях стана Элинор, и в каждом ее движении, исполненном удивительной гармонии, была какая-то особая вкрадчивая мягкость; в прелестной улыбке ее был оттенок грусти, нежный голос ее был полон какого-то скрытого трепета, а взгляд, казалось, о чем-то молил, и надо было быть совершенно бездушным существом, чтобы на эту мольбу не откликнуться. Ни один из женских портретов Рембрандта с их единоборством света и тени, ни одна из запоминающихся выразительных фигур Гвидо {22}, которые словно парят между землею и небом, не могли бы соперничать с Элинор ни цветом лица, ни очертаниями своих форм. Лицу ее не хватало лишь одного штриха, и штрих этот суждено было положить отнюдь не ее физической красоте, не формам ее и не краскам. Он пришел от чувства, чистого и сильного, глубокого и безотчетного. Это был тайный огонь, и он сиял у нее в глазах, и от него лицо ее казалось еще бледнее; он снедал ее сердце, а в воображении своем она, подобно несчастной царице в поэме Вергилия {23}, сжимала в объятиях юного херувима; огонь этот оставался тайною даже для нее. Она знала, что ощущает какой-то жар, но не знала, что это такое. Когда ее в первый раз привезли в замок и к ней с достаточным hauteur {Высокомерием (франц.).} отнеслись и дед и его сестра - они никак не могли забыть о низком происхождении и фанатических взглядах семьи ее отца, - она запомнила, что среди устрашающего величия и суровой сдержанности, которыми ее там встретили, ее двоюродный брат, Джон Сендел, был единственным, у кого нашлись для нее теплые слова и чей лучистый взгляд ободрил ее и утешил. В воспоминаниях ее он так и остался статным и обходительным юношей, который помогал ей во всем, что ей приходилось делать, и был товарищем ее детских игр. Совсем еще молодым Джон Сендел по его собственной просьбе был послан на морскую службу и с тех пор ни разу не появлялся в замке. В годы Реставрации воспоминания о заслугах рода Мортимеров и доброе имя, которое юноша стяжал талантами своими и бесстрашием, обеспечили ему выдающееся положение во флоте. К этому времени Джон Сендел вырос в глазах семьи, которая вначале лишь снисходительно его терпела. Даже миссис Анна Мортимер и та начинала уже беспокоиться, когда долго не было известий об их храбром внуке Джоне. Когда она заговаривала о нем, Элинор устремляла на нее совсем особенный, пламенеющий взгляд: такими в летние вечера бывают закаты; но вместе с тем в ту же минуту ею овладевала какая-то тоска, все в ней словно замирало: она чувствовала, что не может ни думать, ни говорить, ни даже дышать, и ей становилось легче только тогда, когда она уходила к себе и заливалась слезами. Вскоре чувство это сменилось еще более глубокой тревогой. Началась война с Нидерландами {24}, и имя капитана Джона Сендела, несмотря на его молодость, заняло видное место в ряду имен офицеров, принимавших участие в этой памятной кампании. Миссис Анна, издавна привыкшая слышать, как с именами членов ее семьи связывают волнующие рассказы о героических подвигах, ощутила теперь тот подъем духа, который переживала в былые времена, но на этот раз он сочетался с более радостными мыслями и более благоприятными видами на будущее. Хоть она и была уже стара и силы начинали ей изменять, все заметили, что, когда в замок приходили сообщения о ходе войны и когда ей доводилось узнавать о том, как внук ее отличился в боях и какое видное положение он теперь занял, походка ее делалась твердой и упругой, высокая фигура ее начинала держаться прямо, как в дни молодости, а щеки порою зардевались тем ярким румянцем, какой некогда пробуждал в них шепот первой любви. Когда высокомерная Маргарет, разделяя тот всеобщий восторг, при котором все личное растворялось в славе семьи и отчизны, слышала об опасностях, которым подвергался ее двоюродный брат (которого она смутно помнила), она пребывала в гордой уверенности, что, будь она мужчиной и к тому же последним потомком рода Мортимеров, она встретила бы их с такой же отвагой. Элинор же только дрожала и плакала, а потом, когда оставалась одна, горячо молилась. Можно было, однако, заметить, что тот почтительный интерес, с которым она прежде слушала фамильные предания, так блистательно рассказанные миссис Анной, сменился непрестанным и жадным желанием побольше узнать о тех славных моряках, которые были у них в роду и деяния которых украсили его историю. По счастью, в лице миссис Анны она нашла словоохотливую рассказчицу, которой не надо было особенно напрягать свою память и ни разу не пришлось прибегать к вымыслу, когда она увлеченно говорила о тех, кому родным домом сделалась водная ширь и для кого полем битвы был суровый пустынный океан. Приведя внучек в увешанную фамильными портретами галерею, она показывала им многих отважных мореплавателей, которых слухи о богатствах и благоденствии стран недавно открытого мира толкали на отчаянные предприятия, порою безрассудные и гибельные, порою же приносившие им такую удачу, которая превосходила все самые радужные мечты этих ненасытных людей. - Как это рискованно! Как опасно! - говорила Элинор и трепетала от страха. Но когда миссис Анна поведала ей историю ее дяди, человека причастного к литературе, образованного и ученого, известного в роду своим благородством и отвагой, который сопровождал сэра Уолтера Ралея {24} в его трагической экспедиции и спустя несколько лет после его трагической смерти умер от горя, Элинор схватила ее за руку, выразительно протянутую к портрету, и стала умолять ее не продолжать свой рассказ. В семье настолько строго соблюдались приличия, что для того, чтобы позволить себе такую вольность, девушке пришлось сослаться на нездоровье: сделав вид, что ей стало не по себе, Элинор испросила у тетки позволения удалиться. Время начиная с февраля 1665 года, с первого известия о действиях де Рейтера {26}, и кончая воодушевившим всех назначением герцога Йоркского {27} командующим королевским флотом наследница Мортимеров и миссис Анна проводили в напряженном и радостном ожидании, перебирая в памяти рассказы о былой славе и живя надеждами на новые почести, а Элинор - в глубоком и безмолвном волнении... В один прекрасный день нарочный, посланный из Лондона в замок Мортимер, привез письмо, в котором король Карл с изысканной учтивостью, в какой-то мере искупавшей его пороки, сообщал о том, что с превеликим интересом следит за последними событиями еще и потому, что они умножают славу рода, чьи заслуги он ценит так высоко. Была одержана полная победа, и капитан Джон Сендел, по выражению короля, которое в силу приверженности последнего к французским манерам и языку начало входить в употребление, "покрыл себя славой". В самом разгаре морского боя он привез в открытой шлюпке послание лорда Сандвича герцогу Йоркскому под градом пуль, в то время как никто из старших офицеров ни за что не соглашался исполнить это опасное поручение. А вслед за тем, когда корабль голландского адмирала Опдама был взорван {28}, среди царившего вокруг хаоса Джон Сендел кинулся в море спасать несчастных, обожженных огнем матросов, которые тщетно пытались удержаться на охваченных пламенем обломках палубы и тонули, погружаясь в клокочущие волны. Потом, будучи послан исполнять новое опасное поручение, Сендел проскочил между герцогом Йоркским и ядром, поразившим сразу графа Фалмута, лорда Маскери и мистера Бойла, и, когда все трое упали в один и тот же миг, опустился на колени и недрогнувшей рукой стал вытирать их мозги и кровь, которыми герцог Йоркский был выпачкан с головы до ног {29}. Когда миссис Анна Мортимер читала это, ей много раз приходилось останавливаться, ибо зрение ее уже ослабело, а глаза то и дело заволакивали набегавшие слезы; дойдя до конуа этого длинного и обстоятельного описания, она вскричала: - Он герой! Элинор, вся дрожа, едва слышно прошептала: - Он христианин. Событие это было столь значительно, что оно открывало новую эру для семьи, жизнь которой протекала столь уединенно, питаясь воображением и героическими воспоминаниями, что все эти подробности, перечисленные в письме, которое было подписано рукою короля, читались и перечитывались вновь и вновь. Только о них и говорили, сойдясь за едой, только их обсуждали со всех сторон члены семьи Мортимеров, когда оставались одни. Маргарет подчеркивала рыцарственность этого поступка, и временами ей даже казалось, что она видела сама страшный взрыв на корабле адмирала Опдама. "И он кинулся в кипящие волны, чтобы спасти жизнь людей, которые были его врагами и которых он победил!" - повторяла про себя Элинор. И должно было пройти несколько месяцев, прежде чем в воображении обитательниц замка потускнело это видение славы и королевской признательности; а когда это случилось, то на веках проснувшихся, как у Мисцелла {30}, остались капельки меда. С того дня, как было получено это известие, в Элинор произошла перемена, столь разительная, что она была замечена всеми, кроме нее самой. Ее разыгравшееся необузданное воображение лишило ее душевного равновесия и покоя. В рисовавшихся ей картинах любимые образы золотого детства причудливо перемежались со зловещими сценами убийств и пролития крови. Перед глазами у нее вдруг вставала палуба корабля, вся покрытая трупами, а среди града ядер в клубах огня и дыма возвышался юный и страшный победитель. Чувства ее метались между этими двумя противоположностями. Разум ее никак не мог согласиться с тем, что ласково улыбающийся и красивый, как Купидон, товарищ ее детских игр и есть герой взбаламученных войною морей и народов, охваченных огнем судов, окровавленных одежд, грома и криков сражений. Оставшись одна, девушка старалась, насколько ей это позволяло разгоряченное воображение, примирить запавшее в душу сияние глаз, синих, как пронизанное росным сиянием летнее небо, с вспышками пламени в горящих глазах победителя, свет которых разил со страшной силой подобно удару меча. Она видела его перед собой таким, каким он сидел когда-то с ней рядом, улыбающимся, как раннее весеннее утро, и сама улыбалась в ответ. Стройная фигура его, гибкие упругие движения, детский поцелуй, оставшийся в памяти ощущением бархата и бальзама, - все это было вытеснено в ее снах (ибо мысли ее были не чем иным, как снами) образом страшного существа, залитого чужою кровью и забрызганного окровавленными мозгами. "И этого человека я любила?" - восклицала тогда в ужасе Элинор, вскакивая с постели. Бросаясь из одной крайности в другую, душа ее начинала чувствовать, как волною ее относит куда-то в сторону от места причала. Ее кидало так от скалы к скале, и каждый такой удар разбивал все ее надежды. Элинор перестала проводить время с родными, как то всегда бывало раньше, и просиживала весь день и большую часть вечера у себя в комнате. Она жила в уединенной башенке замка, которая выдавалась вперед так, что окна ее выходили на три стороны. Там она ждала, когда поднимется ветер, слушала его завывания, и в звуках его ей слышались крики о помощи погибающих моряков. Ей уже больше не хотелось играть на лютне или слушать игру Маргарет, в которой было больше выразительности и блеска, - ничто не могло теперь отвлечь ее от унылого занятия, которому она предавалась. - Тсс! - говорила она своим служанкам, - тсс! Не мешайте мне слушать, как дует ветер! Он развевает немало знамен, возвещающих победу, он вздыхает над множеством жертв, над теми, кто сложил голову в бою! Ей не давала покоя мысль о том, что один и тот же человек может быть и кротким и свирепым; она боялась, что того, кто был для нее ангелом в пустыне, жизнь превратила в храброго, но жестокого моряка, заглушила в нем порывы тех благородных чувств, которые побуждали его быть столь снисходительным к ее промахам, так горячо заступаться за нее перед ее гордыми родственниками, принимать участие в ее играх, словом - все то, что делало его тогда таким для нее необходимым. Ужасно было то, что эта воображаемая жизнь Элинор оказывалась чем-то сродни порывам ветра, когда те сотрясали башни замка и налетали на леса, которые пригибались и стонали под их страшным прикосновением. И ее уединенная жизнь, сильные чувства и залегшая в глубинах сердца тайная страсть, как видно, каким-то страшным и необъяснимым образом были связаны с теми блужданиями души, с тем оцепенением и разума и чувств, которые, повинуясь некой неодолимой силе, превращают дыхание жизни в жизнь, а дыхание смерти - в смерть. Неистовая страсть сочеталась в ней с высоким благочестием; но она не знала, в каком направлении ей следует плыть и какому ветру себя доверить. Обуреваемая всеми этими сомнениями, она дрожала, сбивалась и в конце концов, бросив руль, покорялась воле ветров и волн. До чего же горька участь тех, кто вручает судьбу свою бурям, что сотрясают душу! Лучше уж сразу кинуться в клокочущие волны, объятые холодом и мраком; так они все же скорее доберутся до гавани, где им уже будет нечего бояться. Таково было состояние Элинор, когда появилась та, которая долгие годы, несмотря на то что жила неподалеку от замка, никогда, однако, в нем не бывала и чье появление всех поразило. Вдова Сендела, мать юного моряка, которая до той поры жила в безвестности на проценты с небольшой суммы, завещанной ей сэром Роджером (при условии ни при каких обстоятельствах не переступать порога его дома), неожиданно приехала в Шрусбери, откуда до замка было не больше мили, и заявила о своем намерении там поселиться. В чувстве, которое питал к ней сын, сказались и широкая натура моряка, и сыновняя нежность: он щедро оделял ее всем, чем его вознаграждали за ратные труды, - всем, кроме славы. И вот жившая в относительном достатке и отмеченная почестями и вниманием как мать юного героя, который заслужил особую милость короля, видавшая немало горя вдова вновь поселилась теперь неподалеку от древней цитадели своих предков. В те времена каждый шаг, совершавшийся кем-либо из членов семьи, становился предметом пристального и торжественного обсуждения со стороны тех, кто считал себя призванным ее возглавлять, и по поводу неожиданного решения вдовы Сендел в замке Мортимер был созван целый совет. Все то время, пока там обсуждали поступок вдовы, сердце Элинор тревожно билось; тревога ее улеглась только после того, как было решено, что суровое распоряжение сэра Роджера утратило свою силу после его смерти и что небрежение к представительнице рода Мортимеров, живущей к тому же у самых стен замка, недопустимо. После этого изгнаннице был нанесен торжественный визит, который та с благодарностью приняла: миссис Анна отнеслась к племяннице с надлежащим достоинством и учтивостью, вдова же со своей стороны ответила на это смиренным сожалением по поводу прошлого и приличествующей случаю скорбной приниженностью. Так или иначе, обе расстались растроганные этой встречей, и начавшееся таким образом общение с тех пор постоянно поддерживалось - теперь уже усилиями Элинор, для которой еженедельные визиты вежливости в скором времени превратились в привычные и очень приятные. Обе женщины думали об одном, но говорила всегда только одна, и, как то часто бывает, та, которая молчала, переживала все глубже и сильнее. Во всех подробностях пересказывались подвиги Сендела, описывалась его внешность, с нежностью перечислялись его дарования, проявившие себя еще в детстве, и доблесть, которою отмечены его юные годы; все это были предметы, опасные для слушательницы: одно только упоминание его имени волновало и опьяняло ее, так что она несколько часов не могла потом прийти в себя. Посещения эти не сделались менее частыми и тогда, когда пролетел слух, которому вдова, для которой надежда значила больше, нежели соображения вероятности, должно быть, поверила, что капитан Сендел собирается прибыть в Шрусбери. И вот однажды осенним вечером Элинор, которой в этот день не удалось побывать у тетки, отправилась к ней в сопровождении служанки и привратника. Одна из тропинок парка вела к узенькой калитке, из которой можно было выйти в тот пригород, где жила вдова. Придя к ней, Элинор узнала, что тетки нет дома; ей сказали, что она ушла к приятельнице своей, которая жила в Шрусбери. Элинор некоторое время колебалась, потом, припомнив, что эта приятельница, вдова одного из офицеров Кромвеля, - женщина почтенная и состоятельная и к тому же их общая знакомая, - решила и сама к ней пойти. Войдя к ней в дом, в просторную комнату, тускло освещенную старинным створчатым окном, она, к изумлению своему, увидела, что вопреки обыкновению там собралось множество народа; кое-кто сидел, большинство же столпилось в широкой амбразуре окна; среди присутствующих Элинор заметила человека, выделявшегося высоким ростом и, пожалуй, еще тем, что держался он очень скромно и старался не привлекать к себе внимания. Это был статный юноша лет восемнадцати; на руках он держал прелестного мальчика и ласкал его с нежностью, которая проистекала скорее от изведанных в детстве братских чувств, нежели от предчувствия отцовства. Мать ребенка, гордая тем вниманием, которое уделено ее сыну, принесла ему извинения, которые в подобных случаях приносятся, но которым обычно не придают веры: она сказала, что ребенок, должно быть, его беспокоит. - Беспокоит! - воскликнул юноша, голосом, при звуках которого Элинор показалось, что она вдруг услышала музыку. - Да что вы! Если бы вы только знали, до чего я люблю детей, как давно у меня не было этой радости - прижать к груди такого вот малютку, и кто знает, сколько времени еще пройдет, пока... - с этими словами он нежно склонился над ребенком. Вечерние тени густели, в комнате становилось совсем темно, и мрак этот усугублялся видом тяжелых резных панелей, которыми были обшиты стены; но как раз в это мгновение догорающие лучи осеннего заката, сияя всем своим ущербным великолепием, ворвались в окно и залили золотом и пурпуром и комнату и то, что в ней было. Угол же, где сидела Элинор, оставался по-прежнему погруженным в густой мрак. И в этом мгновение она отчетливо увидела того, кого сердце ее, казалось, узнало еще раньше. Его густые каштановые волосы (окрашенные закатом пушистые их края походили на нимб вокруг головы святого) по обычаю тех времен длинными прядями спадали ему на грудь и почти скрывали собою личико ребенка, который лежал спрятанный в них, как птенец в гнезде... Одет он был в форму морского офицера, роскошно отделанную галуном; грудь его украшали эмблемы иностранного ордена, полученного, как видно, за отвагу в бою, и когда дитя играло ими, а потом поднимало глаза к своему юному покровителю, словно для того, чтобы их ослепленный взор мог найти успокоение в его приветливой улыбке, взиравшей на них Элинор казалось, что она никогда еще не видела такого трогательного сочетания сходства и контраста: все это напоминало собою картину, написанную так мастерски, что цвета незаметно переходят один в другой, а глаз совсем не ощущает этого перехода, ибо оттенки подобраны с величайшим искусством; или - музыкальную пьесу, где модуляции столь неуловимы, что совершенно не замечаешь, как из одного ключа попадаешь в другой: промежуточные гармонии настолько мягки, что слух не может определить, куда его влекут звуки; однако, куда бы они ни влекли, следовать за их течением бывает великою радостью. Очарование ребенка, в котором было столько общего с красотою его юного друга и которое вместе с тем резко контрастировало с его статью и всем обликом героя, равно как и с красовавшимися у него на груди орденами, которые при всем своем великолепии как-никак напоминали об опасностях и смерти, - все это в воображении Элинор претворялось в образ ангела мира, который прильнул к мужественной груди юного героя и шепчет ему, что дела его завершены. Голос тетки пробудил ее от этого видения. - Дорогая моя, это твой двоюродный брат, Джон Сендел. Элинор очнулась и ответила на приветствие юноши, столь неожиданно ей представленного, с волнением, которое заставило ее позабыть о той светской учтивости, какую ей следовало бы выказать, но от этого волнения и от робости своей она сделалась еще трогательней и прелестней. Обычаи того времени допускали и даже узаконили объятия и поцелуи при встрече, что потом вышло из употребления; и когда Элинор ощутила прикосновение губ, таких же алых, как и у нее, она вздрогнула, подумав о том, что с губ этих не раз слетали приказы, обращенные к тем, кто проливал человеческую кровь, и что рука, которая с такой нежностью обвилась теперь вокруг ее стана, неотвратимо направляла смертоносное оружие со страшной целью - поразить тех, у кого в сердце трепетала человеческая любовь. Своего двоюродного брата она встречала любовью, но объятия героя приводили ее в содрогание. Джон Сендел сел рядом с ней, и спустя несколько минут его мелодичный голос, мягкость и непринужденность манер, глаза, которые улыбались, в то время как губы были недвижны, и губы, чья улыбка могла сказать больше, оставаясь безмолвной, чем взгляд иных, красноречивых в своем сиянии глаз, постепенно вливали в ее душу покой; она пыталась что-то сказать, но вместо этого умолкала, чтобы слушать, пыталась взглянуть на него, но, подобно поклоняющимся солнцу язычникам, чувствовала, что лучи света слепят ее, и _начинала смотреть в сторону, чтобы что-то видеть_. Обращенные на нее темно-синие глаза юноши струили спокойный ровный и чарующий свет; так сиянье луны озаряет погруженную в дремоту долину. И в тонах голоса, от которого она ждала раскатов грома, было столько совсем еще юной и пленительной нежности, которая совершенно обезоруживала ее, что слушать эту речь становилось для нее истинным наслаждением. Элинор сидела и, упоенная им, пила каждое его слово, каждое движение, каждый взгляд, каждое прикосновение, ибо юноша с вполне простительной в его положении непринужденностью взял ее руку и уже не отпускал ее все время, пока говорил. А говорил он долго и отнюдь не о войне и не о пролитии крови, не о боях, в которых он так отличился, и не о событиях, о которых ему достаточно было упомянуть вскользь, чтобы в ней пробудились и интерес к ним и ощущение их значительности, а, напротив, о возвращении своем домой, о том, как ему радостно было свидеться с матерью, о надеждах его, что обитатели замка окажутся к нему благосклонными. С горячим участием расспрашивал он ее о Маргарет и с глубоким почтением - о миссис Анне, и по тому, как он весь оживлялся при упоминании их имен, можно было видеть, что на пути домой сердце его опередило шаги и что вместе с тем сердце это чувствует себя везде как дома и умеет передать это чувство другим. Элинор могла слушать его без конца. Имена родных, которых она любила и глубоко чтила, звучали в ушах ее как музыка; однако наступление темноты напомнило ей, что пора возвращаться в замок, где строго соблюдался заведенный порядок, и, когда Джон Сендел предложил проводить ее домой, У нее уже не было повода медлить с уходом. В комнате, где они сидели, было уже довольно темно, но когда они шли потом в замок, все вокруг было еще залито багряными лучами заката. Идя по тропинке парка, Элинор была настолько поглощена потоком охвативших ее чувств, что в первый раз за все время не ощутила красоты окрестных лесов, мрачных и в то же время излучающих свет, смягченных красками осени и золотящихся в сиянии осеннего вечера, пока наконец голос ее спутника, восхищенного открывшейся перед ними картиной, не вывел ее из этого забытья. Чувствительность к природе, та свежесть и непосредственность, с которой ее ощущал тот, чье сердце она считала очерствевшим от тяжких трудов и всех пережитых ужасов, кого она представляла себе более _склонным переходить через Альпы, чем нежиться в Кампанье_ {31}, растрогала ее до глубины души. Она пыталась что-то ответить и не могла; она вспомнила, как, будучи сама очень чуткой и восприимчивой к природе, она сразу же откликалась на все восторги других, разделяла их чувства, а тут она сама поражалась своему молчанию, ибо не понимала его причины. Все, что они увидели, подойдя ближе к замку, поразило их такой неслыханной красотой, какая вряд ли могла пригрезиться даже художнику, чье воображение прельщалось закатами в южных странах. Огромное здание тонуло в тени; все его причудливые и резко очерченные контуры - главной башни со шпилем, зубчатых стен и сторожевых башен - слились в одно густое и темное пятно. Далекие остроконечные холмы все еще ясно выделялись на фоне темно-синего неба, а клочья пурпура так льнули к их вершинам, что можно было подумать, что им хочется побыть там еще дольше и что последние лучи, уходя, оставили после себя эти знаки в залог того, что тени уйдут и снова настанет лучезарное утро. Леса вокруг были такими же темными и, казалось, такими же плотными, как и стены замка. По временам над густой лохматой листвою неуверенно проглядывало тусклое золото. И наконец в прогалину между темневшими могучими стволами вековых деревьев хлынул последний его поток; догорающие лучи эти, коснувшись каких-то травинок, на миг превратили их в россыпи изумрудов и, едва успев полюбоваться своим творением, сокрылись во тьме. Все это было так неожиданно, так сказочно и так скоротечно, что крик восторга замер на устах Элинор, когда она протянула руку в направлении дали, так ослепительно вспыхнувшей и так внезапно погасшей. Она взглянула на своего спутника, и во взгляде ее были и просветленность и глубокое понимание; так слова наши кажутся мелкой монетой рядом с тою, что из золота самой высокой пробы чеканят взгляды: в них все от сердца. Спутник ее в эту минуту тоже к ней обернулся. Он ничего не восклицал, ни на что не указывал рукою; он только улыбался, и в улыбке этой было что-то неземное; как будто она отражала этот избыток света, это прощание уходившего дня, и сама с ним прощалась, как с другом. Улыбались не одни только губы, но и глаза, и щеки, каждая черточка лица, казалось, вносила свою долю в этот разлитый во всем его существе лучезарный свет, и все вместе они создавали гармонию, которой упивается взор и которая подобна другой, что слагается из сочетания искусно подобранных замечательных голосов и радует слух. И в сердце Элинор до последнего часа ее земного бытия запечатлелись эта улыбка и все, что их окружало в тот миг, когда она засияла у него на лице. Это была весть о том, что душа его, подобно древней статуе, на каждый падающий на нее луч света отвечает сладостным голосом {32} и сливает воедино величие и торжество природы с блаженным уделом проникновенного и нежного сердца. До конца своего пути они уже ни о чем больше не говорили, но молчание их было красноречивее всех слов, которые они могли бы сказать друг другу... * * * * * * Когда они пришли в замок, был уже поздний вечер. Миссис Анна приняла своего прославленного внука с достоинством, радушием и любовью, к которой примешивалось чувство гордости. Маргарет встретила его не столько как брата, сколько как героя, а Джон, после того как он был представлен всем в доме, снова обратил свой взгляд на улыбавшуюся ему Элинор. Они пришли как раз тогда, когда капеллан собирался приступить к чтению вечерних молитв, - строгий распорядок этот неукоснительно соблюдался в замке, и даже прибытие гостя не должно было его нарушать. Элинор с чрезвычайным волнением ожидала этой минуты: она была очень благочестива, и хотя юный герой был полон самых нежных чувств и всей той отзывчивости и чистоты, какие способны возвысить и украсить наш жалкий удел, она все же боялась, что религии, которой сродни глубокое раздумье и строгие привычки, пришлось бы долго скитаться по свету, прежде чем прибежищем ее могло сделаться сердце моряка. Последние сомнения ее рассеялись, когда она увидела, с каким горячим и вместе с тем тихим рвением Джон стал молиться вместе со всеми. В благочестии мужчины есть что-то особенно возвышающее. Видеть, как этот высокий человек, не привыкший кланяться людям, опускается до земли, чтобы поклониться богу, понимать, что эти колени, суставы которых тверды, как адамант, колени, которые никакая сила, никакие угрозы не могли заставить согнуться, теперь перед лицом Всевышнего становятся гибкими и покорными, как у ребенка; видеть, как поднимаются ввысь сложенные руки, слышать, как возле коленопреклоненного воина звенит его волочащийся по полу кортик, - все это сразу трогает и чувства наши и сердце, и в душу западает страшный, впечатляющий образ физической силы, простертой перед могуществом Провидения. Элинор не сводила с него глаз, вплоть до того, что даже забывала о том, что должна молиться. И когда его белые руки, созданные, казалось, совсем не для того, чтобы браться за оружие и нести людям смерть, были благоговейно сложены в молитве, когда, стоя на коленях, он вдруг поднял левую и легким движением откинул упрямые пряди, спадавшие ему на лицо, ей показалось, что она видит перед собой олицетворение ангельской силы и ангельской чистоты. После окончания мессы, обратив к юноше торжественные слова приветствия, миссис Анна снова выразила ему свое удовлетворение по поводу проявленной им благочестия, но вместе с тем по всему видно было, что ей самой не верится, что у человека, жизнь которого проходит в тяжелых трудах и полна опасностей, может проявиться такое неподдельное религиозное рвение. Выслушав лестные для него слова бабки, Джон Сендел поклонился и, положив одну руку на кортик, откинул другой густые пряди своих пышных волос. Перед ними стоял герой сражений в образе только еще вступающего в жизнь юноши. Краска залила его лицо. - Дорогая тетушка, - сказал он дрожащим от волнения голосом, - как вы можете думать, что те, кому нужнее всего покровительство Всемогущего, решатся им пренебречь? Те, кто выходят в море на кораблях и проводят дни свои над бездонными глубинами, лучше всех способны понять в часы опасности, что только ветер и буря исполняют там его волю. Моряку, который не верит в бога и не надеется на его милость, приходится хуже, чем тому, кто пускается в море без лоцмана и без карты. Когда он сказал это с тем идущим от сердца трепетом, который убеждает вас едва ли не раньше, чем вы слышите сами слова, миссис Анна протянула ему для поцелуя свою морщинистую, но все еще белую как снег руку. Маргарет последовала ее примеру и протянула свою; так героиня рыцарского романа протянула бы ее своему кавалеру; Элинор отвернулась и плакала слезами восторга. * * * * * * Когда мы непременно хотим отыскать в ком-нибудь следы совершенства, мы всегда можем быть уверены, что найдем их. Но у Элинор не было нужды прибегать к помощи воображения, чтобы расцветить то, что неизгладимо запечатлелось у нее в сердце. Джон очень медленно проявлял свой характер; можно даже сказать, что отдельные черты его узнавались чаще всего под влиянием внешних или случайных обстоятельств; какая-то почти девическая застенчивость делала его неразговорчивым, а уж если он и говорил, то меньше всего о себе. Душа его раскрывалась, как чашечка цветка; нежные шелковистые лепестки ширились незаметно для глаза, и с каждым днем цвет их густел и благоухание становилось сильнее, пока в конце концов блеск их не ослепил Элинор и она не захмелела от их аромата. Это желание отыскать в любимом человеке высокие достоинства и отожествить уважение и страсть, старание соединить в одном нравственную красоту с красотою внешней говорит о том, что сама любовь возвышенна, что, хотя течение и может в силу тех или иных обстоятельств стать мутным, источник во всяком случае чист и что если сердце способно ощутить его в своих глубинах, то это означает, что в нем таится такая сила, которая рано или поздно может быть направлена на новую, более светлую цель, на то, чего не найти на земле, и гореть более высоким пламенем, нежели то, которое разжигает в нас плоть... * * * * * * С тех пор как приехал ее сын, вдова Сендел стала проявлять заметное беспокойство и постоянную настороженность, словно она все время ждала какой-то беды и не знала, откуда эта беда придет. Теперь она часто бывала в замке. Она не могла не замечать растущей любви Джона и Элинор друг к другу, и все помыслы ее сводились только к тому, чтобы помешать их союзу: она боялась, что от него может материально пострадать ее сын, а тем самым и она сама. Через третьих лиц ей удалось узнать, к чему сводилось завещание сэра Роджера, и ум ее, не столь глубокий, сколь изобретательный, и характер, не столь сильный, сколь страстный, были направлены на то, чтобы надежды, которые оно ей давало, могли осуществиться. Завещание сэра Роджера было составлено весьма необычно. Несмотря на то что он сам отдалил от себя дочь, после того как та вышла замуж за Сендела, и младшего сына, отца Элинор, - за приверженность их обоих пуританам, по всей видимости, самым большим желанием старика было все же соединить своих внуков и передать богатство и титулы рода Мортимеров последнему его представителю. Поэтому все свои огромные поместья он завещал внучке своей Маргарет при условии, если та выйдет замуж за своего двоюродного брата Джона Сендела; в случае если тот женится на Элинор, он получал только принадлежавшее последней состояние в пять тысяч фунтов стерлингов, в случае же если Сендел не женится ни на той, ни на другой из своих двоюродных сестер, большая часть состояния завещалась одному дальнему родственнику, носившему фамилию Мортимеров. Миссис Анна Мортимер, предвидя, какие пагубные последствия для всей семьи может иметь такое противопоставление чувства выгоде, держала завещание брата в тайне, однако миссис Сендел удалось с помощью замковых слуг выведать его содержание, и после этого она уже не знала покоя. Женщина эта слишком долго терпела лишения и нужду, чтобы бояться чего-нибудь другого больше, нежели их продолжения; вместе с тем она была слишком честолюбива и слишком хорошо помнила свое высокое положение в детстве и юности, чтобы не поставить на карту все что угодно ради того, чтобы их вернуть. Она испытывала личную женскую зависть к высокомерной миссис Анне и к благородной и красивой Маргарет, и зависть эту ничто не могло смирить. И она бродила вокруг замка, как пришелица с того света, которая стонет, добиваясь, чтобы ее пустили в покинутый ею дом, не зная покоя сама и не давая его другим до тех пор, пока ей наконец не отворят двери. К чувствам этим присоединились еще и материнское тщеславие и тревога за сына, которому в зависимости от сделанного им выбора суждено либо подняться до знатности и богатства, либо довольствоваться самым заурядным существованием, и легко можно себе представить, как она себя повела: вдова Сендел поставила перед собой вполне определенную цель и не стала особенно разбираться в средствах. Нужда и зависть разожгли в ней неуемную жажду той роскоши, среди которой она когда-то жила, а ее ложная религия обучила ее всем оттенкам самого утонченного лицемерия, всей низости притворства, всем окольным путям, вплоть до нашептываний и оговора. В своей полной превратностей жизни она узнала добро и - склонилась ко злу. И вот теперь вдова Сендел решила во что бы то ни стало помешать союзу сына и Элинор. * * * * * * Миссис Анна все еще была уверена, что завещание сэра Роджера остается тайной для всех. Она видела, какая сильная и неодолимая любовь влечет Элинор и Джона друг к другу, и чувство, происхождением своим обязанное то ли ее природному великодушию, то ли - чтению романов (а миссис Анна любила высоконравственные романы тех времен), говорило ей, что счастье двух влюбленных не будет особенно омрачено потерею почестей и земель, всех огромных доходов и древних титулов рода Мортимеров. Как ни высоко она ценила все эти привилегии, которые дороги каждой благородной душе, для нее еще больше значил союз любящих сердец и родственных душ, попирающих ногами те золотые яблоки, которыми усыпан их путь, и упорно и горячо стремящихся вперед - к заветному счастью. День свадьбы Джона и Элинор был назначен; подвенечное платье сшито; многочисленные друзья приглашены; парадная зала замка разукрашена. Колокола приходской церкви громким и веселым звоном созывали гостей на свадьбу, и слуги в голубых ливреях с бантами готовили заздравную чашу, на которую устремлялось множество глаз, требуя, чтобы ее чаще осушали и наполняли снова. Миссис Анна своими руками вынула из большого, черного дерева сундука бархатное, отделанное атласом платье, которое она надевала еще при дворе Иакова I в день свадьбы принцессы Елизаветы с курфюрстом Пфальцским {33}, когда та, по словам одного современного писателя, "так цвела, блистала и была так хороша собою", что миссис Анне, когда она облачилась в этот наряд, показалось, что свадебное пиршество во дворце, окутанное легкою дымкой, проплывает вновь во всем своем великолепии и блеске пред ее потускневшим взором. Маргарет была одета столь же пышно, однако все заметили, что ее обычно румяное лицо сделалось, пожалуй, бледнее, чем лицо невесты, и что в застывшей на нем на все это утро улыбке сквозит не столько радость, сколько усилие воли. Миссис Сендел была в большом волнении и очень рано уехала из замка. Жених долго не появлялся, и, понапрасну прождав его некоторое время, все собравшиеся поехали в церковь, решив, что он там и в нетерпении ждет их. Это была очень пышная и многолюдная процессия: род Мортимеров был настолько знатен, а влияние его так велико, что торжество это привлекло всех, кто почитал за честь знакомство с ними, свадьбу же в высокопоставленной семье в те времена принято было справлять с такой пышностью, что съезжались даже самые дальние и жившие в отдалении родственники миль на шестьдесят в округе; словом, в это знаменательное утро съехались все окрестные дворяне с их великолепною свитой. Большинство гостей, в том числе и женщин, ехало верхом, и от этого шумная процессия выглядела еще более многолюдной и пышной. Было там и несколько громоздких экипажей, которые ошибочно называют каретами, на редкость неудобной формы, но роскошно позолоченных и расписанных, причем изображения купидонов на их дверцах были к этому дню старательно подновлены. Сесть на лошадь невесте помогали два пэра; Маргарет ехала рядом в сопровождении блестящей свиты, и миссис Анна, которой еще раз довелось увидеть, как представители знати оспаривают честь прикоснуться к ее морщинистой руке и помочь ей ^зять шелковые поводья, почувствовала, что былое величие и блеск ее рода, давно уже потускневшие, теперь возрождаются вновь, и возглавила эту пышную кавалькаду с таким великим достоинством и с таким сиянием своей отцветшей уже красоты, некогда столь примечательной и неотразимой, что можно было подумать, что она сопровождает роскошное свадебное шествие принцессы Елизаветы. Они прибыли в церковь: невеста, ее родные, гости - все, кроме жениха. Наступила долгая томительная тишина. Несколько всадников из свиты невесты помчались в различных направлениях, рассчитывая, что где-нибудь его встретят; священник долго простоял в алтаре, но потом, устав от напрасного ожидания, ушел. Жители соседних деревень, смешавшиеся с многочисленными слугами, заполонили церковный двор. Громкие приветствия их оглашали воздух. В конце концов жара и всеобщее смятение сделались совершенно непереносимыми, и Элинор попросила, чтобы ей разрешили удалиться на несколько минут в ризницу. В помещении этом было окно, выходившее прямо на дорогу; миссис Анна помогла невесте, которая уже едва держалась на ногах, дойти туда и снять с головы покрывало и вуаль из дорогих кружев. В ту минуту, когда Элинор подошла к окну, раздался оглушительный стук копыт мчавшегося во весь опор коня. Ни о чем не думая, Элинор подняла глаза: всадник этот был Джон Сендел; он бросил полный ужаса взгляд на свою побледневшую невесту и, в отчаянии своем, еще сильнее пришпорив коня, тут же скрылся из виду. * * * * * * Год спустя можно было увидеть, как две фигуры прогуливались или, вернее, бродили неподалеку от маленькой деревушки в глухой части графства Йоркшир. Местность вокруг была живописна, и красоты ее должны были бы радовать взор, однако обе женщины двигались среди них как существа, у которых хоть и остались глаза, чтобы взирать на природу, нет больше сердца, которое могло бы ее ощутить. Одна из них, хрупкая, исхудалая и совсем еще юная, но уже изможденная всем пережитым, с темными лучистыми глазами, затаившими в себе ужас, с бледным и холодным, как у мраморной статуи, лицом, та, чья молодость и красота оледенели, как лепестки лилии, распустившейся слишком рано и погубленной предательской рукою весны, которая в первые же дни теплым дыханием своим приглашала ее расцвесть, а потом сковала морозом, - это Элинор Мортимер, а другая, которая идет с ней рядом, такая прямая и подтянутая, что кажется будто каждое движение ее направляется неким спрятанным внутри механизмом, чей острый взгляд так неукоснительно устремлен вперед, что глаза не видят ни деревьев, что колышатся справа, ни прогалины, которая открывается слева, ни неба над ними, ни земли под ногами, - ничего, кроме смутного образа неисповедимого символа веры, который отражен в их холодном созерцательном свете, - это пуританка, незамужняя сестра ее матери, у которой теперь поселилась Элинор. Одета она так безукоризненно и строго, как будто некий математик в точности рассчитал расположение каждой складки ее платья; каждая булавка знает свое место и исправно выполняет порученное ей дело; оборки ее чепца с круглыми крыльями не дают ни одному волоску ее выбиться на узкий лоб, а капюшон, который она носит так, как носили благочестивые сестры, выезжавшие встречать Принна, когда тот был освобожден от стояния у позорного столба {34} и возвращался домой, бросает густую тень на суровые черты ее лица; следом за нею идет невзрачного вида лакей и несет огромную Библию с застежками, ибо она помнит, что именно так леди Лемберт и леди Десборо шествовали на молитву {35} в сопровождении своих пажей, а она гордо шла за ними в их свите, будучи отмечена ими как сестра жены человека праведной жизни и усердного проповедника слова божия - Сендела. С того самого дня, когда расстроилась ее свадьба и девическая гордость Элинор была так оскорблена, что даже тоска, закравшаяся в ее разбитое сердце, не могла заглушить в нем смертельной обиды, она решила, что во что бы то ни стало должна покинуть место, где испытала позор и горе. Напрасно бабка ее и Маргарет, которые были потрясены неожиданным и страшным событием того дня, но нисколько не догадывались о его причине, горячо упрашивали ее не уезжать из замка, заверяя в своей любви и клятвенно обещая ей, что тот, кто позволил себе ее покинуть, никогда больше не переступит порога их дома. На все эти упорные и ставшие уже назойливыми просьбы Элинор отвечала только крепким пожатием своих холодных рук и слезами, которые дрожали у нее на ресницах, ибо у них не было силы скатиться вниз. - Оставайся у нас, - взмолилась добрая и великодушная Маргарет, - ты не должна от нас уезжать! И она сжала руки Элинор с той теплотой и участием, которые всегда притягивают и к дому и к сердцу того, кто так просит. - Дорогая моя, - сказала Элинор, в первый раз отвечая на ласковую просьбу сестры улыбкой, - в этих стенах у меня столько врагов, что встречи с ними начинают уже угрожать моей жизни. - Врагов! - воскликнула Маргарет. - Да, дорогая моя, каждое место, по которому ступала его нога, каждый уголок леса, на который он смотрел, каждое эхо, которое тогда повторяло его голос, кинжалами впиваются мне в сердце, и тот, кто хочет, чтобы я осталась в живых, не должен хотеть, чтобы все это продолжалось. На эти исполненные отчаяния и муки слова Маргарет могла ответить только слезами, и Элинор покинула замок и отправилась к родственнице матери, строгой пуританке, которая жила в Йоркшире. Когда была подана карета, миссис Анна, опираясь на двух служанок, вышла на подъемный мост и, стараясь соблюсти все приличия, спокойно и ласково простилась с внучкой. Маргарет рыдала, стоя у окна, и только издали помахала сестре рукою. Бабка ее не пролила ни слезы до тех пор, пока не ушли слуги; потом она удалилась к себе и плакала там одна. Когда карета отъехала уже несколько миль от замка, один из слуг был послан на быстром коне догнать Элинор и передать ей лютню, которую она второпях забыла; девушка посмотрела на нее; какое-то время дорогие сердцу воспоминания еще боролись в ней с тоской; но вслед за тем она приказала порвать на лютне все струны и поехала дальше. Убежище, куда удалилась Элинор, не принесло ей того спокойствия, которого она ожидала. Так всегда бывает обманчива надежда, что перемена места может принести облегчение нашей мятежной, не знающей покоя душе. Она ехала туда, втайне надеясь, что вера ее к ней там вернется, ехала, чтобы в сельском уединении обручиться с бессмертным женихом, которого она там впервые познала, с тем, кто не покинет ее так, как покинул жених земной; однако она не нашла его там; голос божий уже не звучал в саду: то ли религиозное чувство ее ослабело, то ли те, кто воодушевлял ее на веру, утратили ту силу, которая должна была бы в ней эту веру возродить, а может быть, просто сердце, которое все изошло на смертную любовь, не способно так быстро обратить себя к божественной благодати и сразу же взамен зримого отдаться невидимому, взамен настоящего и ощутимого - будущему и неведомому. Элинор вернулась в дом родственницы своей со стороны матери в надежде, что образы былого встанут там перед нею снова, но вместо этого она нашла только слова, которые заронили в душу ее все эти мысли, и напрасно озиралась вокруг, стремясь воскресить те впечатления, которые слова эти вызывали в ней когда-то. Когда мы так вот начинаем понимать, что все в нашей жизни - только иллюзия, что мы обманулись даже в самом значительном и главном, что будущее уходит у нас из-под ног вместе с настоящим и что, как ни вероломно наше собственное сердце, оно все же причинило нам не больше вреда, чем та ложь, которой питали нас наши религиозные наставники, мы напоминаем собой языческого бога на картине великого итальянского художника {36}: одна рука его протянута к солнцу, другая - к луне, но он не может коснуться ни того, ни другой. Элинор воображала и даже надеялась, что беседы с теткой возродят в ней былые мысли и чувства, но этого не случилось. Справедливость, однако, требует сказать, что для нее не жалели усилий: когда Элинор хотелось что-нибудь почитать, перед нею тут же появлялись "Вестминстерское исповедание" или "Histriomastix" {"Бич актеров" (лат.).} Принна {37}, а если ее тянуло к произведениям более легким, то на этот случай было припасено пуританское развлекательное чтение - "Священная война" или "Жизнь м-ра Бедмена" Джона Бениана {38}. Если же она закрывала книгу, придя в отчаяние от того, что не может растрогать ею свое бесчувственное сердце, ее приглашали на религиозное собрание, где диссидентские священники, которые, выражаясь языком того времени, были придавлены к земле тяжестью варфоломеевского ига {3* Анахронизм, но это неважно.}, сходились, чтобы сказать драгоценные слова ободрения {39} рассеянной пастве господней. На этих собраниях Элинор вместе со всеми становилась на колени и плакала, но в то время, как тело ее было простерто перед богом, слезы ее были обращены к тому, чье имя она не смела назвать. Когда в безотчетной муке она, подобно Иосифу, искала места, где бы могла наплакаться вволю и где бы никто ее не заметил {40}, и, убежав в маленький палисадник, со всех сторон окружавший дом ее тетки, заливалась там слезами, за нею всякий раз медленным и торжественным шагом следовала степенная и спокойная фигура, которая предлагала ей как утешение только что изданное и с трудом добытое ею сочинение Маршала {41} "О причислении к лику святых". Элинор, слишком привыкшая к той пагубной экзальтации чувств, рядом с которой всякое обычное их проявление кажется столь же недостаточным и слабым, как свежий воздух - для тех, кто привык опьянять себя, вдыхая пряные ароматы, дивилась, как это отрешенное холодное и чуждое всем земным страстям существо может выносить свою неподвижную и однообразную жизнь. Каждый день тетка ее вставала в один и тот же час, в один и тот же час начинала молиться, в один и тот же час принимала приходивших к ней единоверцев, которые вели такую же однообразную и скучную жизнь, как она; в один и тот же час обедала, потом снова молилась и, наконец, - в один и тот же час уходила к себе; и при всем этом молилась она без благоговения, ела без аппетита, и, когда ложилась в постель, ее совсем не клонило ко сну. Жизнь ее напоминала собой какой-то механизм, в котором, однако, все было настолько слажено, что- совесть его как будто была спокойна, и он даже испытывал некую мрачную удовлетворенность теми движениями, которые совершал. Напрасно Элинор старалась вернуться к этой безразличной, ничем не заполненной жизни; она жаждала ее так, как где-нибудь в африканской пустыне человек, погибающий от недостатка воды, может на миг захотеть перенестись в Лапландию, испить ее вечных снегов, чтоб в ту же минуту, спохватившись, начать недоуменно спрашивать себя, как же это ее обитатели могут жить среди вечного снега. Она присматривалась к существу, которое значительно уступало ей в силе ума и чьи чувства, пожалуй, нельзя было даже назвать спокойными, и удивлялась, что сама она так несчастна. Увы! Она не знала, что только люди бессердечные и начисто лишенные воображения считают себя вправе пользоваться всеми благами жизни и что наслаждаться ими способны только они одни. То ленивое безразличие, с которым посредственность относится ко всему, будь то труд или развлечение, вполне их удовлетворяет: удовольствие для них - всего-навсего избавление от чего-то неприятного, понятие же страдания для них отожествляется с болью, которую в данную минуту испытывает их тело, или же с каким-либо внешним бедствием; истоки страдания или радости у этих людей никогда не таятся в сердце, в то время как у людей, обладающих глубокими чувствами, именно в нем находится источник того и другого. Тем хуже для них: человеку, которому приходится заботиться о своих насущных потребностях, который бывает удовлетворен тем, что обеспечил себя всем необходимым, может быть, легче всего живется на свете; все, что выходит за пределы этого, - не более чем безумные мечты или муки обманутых ожиданий. Серый и унылый зимний день с его непрестанным сумраком, которому не дано рассеяться или сгуститься (и на который мы привыкли взирать равнодушно, не опасаясь за будущее и не испытывая перед ним ужаса), куда лучше неистово сверкающего летнего дня, когда лучи заходящего солнца пурпуром и золотом разливаются по небу и когда при тускнеющем их свете мы вдруг в испуге замечаем, как на темном горизонте собираются тучи, видим, как они надвигаются с востока мощными полчищами и как небеса ниспосылают нам громы, чтобы нарушить наш покой, и молнии, могущие превратить нас в горсточку пепла. * * * * * * Элинор ожесточенно боролась с судьбой; после того как она пожила в замке Мортимеров, ум ее развился и окреп, развились и ее чувства, и это оказалось для нее роковым. Как это страшно, когда высокий ум и горячее сердце сталкиваются с совершеннейшей посредственностью - и самой жизни и людей, которые их окружают, и осуждены на то, чтобы с ними жить! Тараны встречают на своем пути набитые шерстью мешки; молнии ударяются об лед и, шипя, тухнут. Чем больше мы тратим усилий, тем решительнее обезоруживает нас слабость наших противников, и самым заклятым врагом нашим становится не что иное, как наша же собственная сила, ибо она напрасно пытается овладеть неодолимою крепостью, имя которой пустота! Какое это безнадежное дело - стараться одолеть неприятеля, который не говорит на нашем языке и не владеет нашим оружием! Элинор отказалась от этой попытки; однако она все еще продолжала бороться со своими чувствами, и, может быть, поединок, в который она теперь вступила, был самым тяжким из всех. Первым, кто приобщил ее к религии, была ее тетка-пуританка, и, независимо от того, истинны или лживы были эти изначальные впечатления, они были настолько живы и притягательны, что ей теперь не терпелось их в себе воскресить. Когда у матери отняли ее первенца, она готова прижать к своей груди даже чужое дитя. Элинор помнила трогательную сцену из тех времен, когда, еще ребенком, она жила в том самом доме, куда она попала сейчас. Старый священник-диссидент, праведностью жизни своей и простотой походивший на апостола Иоанна, обращался со словами утешения к тем немногим из своей рассеянной паствы, которые собрались в доме у ее тетки, и в это время был арестован городскими властями {42}. Старик упросил пришедших за ним представителей закона помедлить несколько минут, и констебли, проявив обычно не свойственную им терпимость и человечность, исполнили его просьбу. Тогда, повернувшись к собравшимся, которые, несмотря на поднявшуюся вокруг суматоху, продолжали стоять на коленях и молиться - уже за своего пастыря, - он прочел им вдохновенные слова пророка Малахии, которые всегда ободряюще действуют на собравшихся для общей молитвы христиан: "Тогда те, кто боялись господа, стали часто переговариваться друг с другом, и господь это услышал" 43. Не успел старик договорить этих слов, как чьи-то грубые руки подхватили его и потащили в тюрьму, где он вскоре умер. Сцена эта произвела потрясающее впечатление на девочку. Все великолепие замка Мортимеров не могло ни затмить ее, ни заставить забыть, и теперь в памяти ее оживали звуки этих слов и вся картина, которая: так глубоко потрясла ее детское сердце. Твердо решив добиться своего, она не щадила сил, чтобы возродить в душе прежнюю веру; она считала, что теперь только это может ее спасти. Подобно жене Финееса, она постаралась дать жизнь сыну, хоть и нарекла его Ихавод {44}, и понимала, что былая слава ушла. Она уединялась в маленькой комнатке, садилась там в то самое кресло, в котором сидел столь чтимый ею старец и откуда его сорвали и уволокли, и ей чудилось, что ушел он так, как возносятся на небо пророки. Как ей хотелось тогда ухватиться за полу его плаща и улететь вместе с ним, даже если бы впереди ждала тюрьма и - смерть. Повторяя последние сказанные им слова, она пыталась вызвать в себе то же чувство, которое они некогда вызвали в ее сердце, и с тоской и мукой убеждалась, что теперь слова эти ничего для нее не значат. Когда жизнь и любовь отбрасывают нас вдруг назад, то обратный путь, который мы бываем вынуждены проделать, чтобы вернуться к истокам, оказывается в тысячу раз мучительнее и труднее, чем тот, который вел нас вперед - к цели. Ведь тогда, от начала и до конца, рядом была окрылявшая нас надежда. А тут - раскаяние и разочарование, хлеща бичом, гонят назад, и каждый шаг наш залит слезами и кровью. И счастье для путника, если кровь эта сочится из его сердца, это значит, что конец пути близок. * * * * * * По временам Элинор, которая не забыла ни слов, ни привычек, усвоенных ею в прежней жизни, начинала вдруг говорить так, что тетка ее проникалась надеждой, что, как говорили в те времена, "все дело в ней самой", и когда старая пуританка, воодушевленная тем, что племянница ее снова обратилась на путь истинный, пускалась в пространные богословские толки относительно участи различных святых и проявленной ими стойкости, девушка вдруг прерывала ее восклицаниями, которые та скорее готова была принять за бред одержимой, нежели за связную речь человеческого существа, да еще такого, которое с детства знало Священное писание. - Дорогая тетушка, - сказала как-то Элинор, - не думайте, что я равнодушна к вашим словам. С детских лет благодаря вашим заботам, я узнала Священное писание и _ощутила на себе_ силу, которую дает человеку вера. Вслед за тем мне довелось изведать все те радости, которые дарует нам разум. Окруженная роскошью, я общалась с людьми большого ума. Я видела все, что жизнь мне могла показать. Я встречалась как с богатыми и с бедными, с людьми высокой души, которые живут в бедности, и с людьми светскими, которые окружены роскошью; я пила до дна из чаши, которую протягивали мне те и другие, и вот, клянусь вам, _одно только мгновение, дарованное сердцем_, один только сон, который мне снился (а я думала, что никогда уже не проснусь), стоит всей той жизни, какую на этом свете расточительно ведут люди тщеславные и пустые и те, что мнят ее такою же и за гробом и вводят в заблуждение всех других. - Несчастная! Ты погубила свою душу навеки! - в ужасе вскричала убежденная кальвинистка, заламывая руки. - Оставьте ваши упреки, - спокойно ответила Элинор, преисполненная того достоинства, которое дается человеку страданием, - ведь если я действительно отдала земному чувству то, что предназначено одному только богу, то разве в грядущей жизни я не получу воздаяния за этот мой грех? Разве расплата за него не началась уже и сейчас? Так неужели же нельзя избавить нас от упреков, если мы уже страдаем больше, чем того может нам пожелать наш злейший враг? Если сама жизнь наша сделалась упреком более горьким, чем тот, который может исторгнуть чужая злоба? Что значат все мои стоны перед тем ударом, что мне был нанесен! - добавила она, отирая со своей исхудалой щеки холодную слезу. Иногда она, казалось, прислушивалась к словам пуританских проповедников, - ибо проповедниками были все те, кто бывал у них в доме, - и как будто даже старалась вникнуть в смысл их речей, но потом вдруг вскакивала и убегала от них, не только не проникшись их убеждениями, ко вместо этого охваченная отчаянием и восклицая: "Все на свете лжецы!". Таков удел всех тех, кто хочет сразу же перейти из одного мира в другой; это немыслимо, холодное море залегло между пустыней и обетованной землей, и преодолеть пространство, разделяющее два столь непохожих друг на друга мира - мир религии и мир человеческих страстей - без борьбы с собой, без приглушенных в глубине души стонов так же нелегко, как нелегко без страданий переступить порог, отделяющий жизнь от смерти. К этим душевным страданиям вскоре добавились новые. Письма в то время доставлялись очень медленно, да и писали их обычно только по какому-нибудь особому случаю; однако за короткое время Элинор получила два письма от своей двоюродной сестры Маргарет, и оба были доставлены ей из замка Мортимеров с нарочным. Первое из этих писем извещало ее о том, что Джон Сендел прибыл в замок, второе - о смерти миссис Анны; в приписках к тому и другому содержались какие-то загадочные намеки по поводу расстроившейся свадьбы Элинор, причем говорилось, что причина того, что случилось, известна только самой пишущей эти строки, Сенделу и его матери, и - настойчивые уговоры вернуться в замок и жить там вместе с Маргарет и Джоном Сенделом, которые будут любить ее _как сестру_. Письмо выпало из рук Элинор; она никогда не переставала думать о Джоне Сенделе, но вместе с тем ей все время хотелось избавиться от этих мыслей; само имя его причиняло ей неизъяснимые страдания, одолеть которые она не могла; она невольно вскрикнула - и казалось, что в эту минуту в сердце ее лопнула последняя туго натянутая струна. Известие о смерти миссис Анны она прочла с тем суеверным трепетом, какой испытывает юный моряк при виде величественного корабля, отправляющегося без него в неизведанные земли: сам он еще томится в гавани, но и ему хочется поскорее очутиться там, куда прибудут те, дабы вместе с ними вкусить отдых и получить какую-то долю добытых ими сокровищ. Смерть миссис Анны оказалась достойной всей ее жизни, каждый шаг которой до последнего часа был отмечен великодушием и высокой самоотверженностью. Она решительно стала на сторону отвергнутой Элинор и, опустившись на колени в капелле замка Мортимеров, в то время как коленопреклоненная Маргарет стояла рядом, поклялась, что никогда не допустит в стены замка того, кто осмелился покинуть невесту, с которой был обручен. Однажды туманным осенним вечером, когда миссис Анна, зрение которой уже несколько ослабело, но дух сохранял прежнюю силу, просматривала кое-какие письма леди Рассел {45}, а чтобы дать отдых уставшим разбирать ее почерк глазам, время от времени заглядывала в рукописные же нельсоновские "Посты и праздники англиканской церкви" {46}, ей доложили, что какой-то кавалер (слуги отлично знали, сколь сладостным было это слово для слуха старой роялистки) миновал подъемный мост, вошел в замок и теперь приближается к ее покоям. - Пусть войдет! - ответила она и поднялась с кресла, которое было таким высоким и просторным, что, когда она приготовилась приветствен вать гостя, как того требовал этикет, фигура ее походила на ожившее старинное изваяние"; она стояла, обратив лицо к двери, - а там на пороге стоял Джон Сендел. На какое-то мгновение она подалась вперед, но в тот же миг узнала его своим проницательным взором. - Вон отсюда! Вон! - властно вскричала она, взмахом руки показывая ему на дверь. - Вон отсюда! Ни шагу вперед! Не смей осквернять этих половиц! - Прошу вас, миледи, уделите мне хотя бы одну минуту, выслушайте меня; я припадаю к вашим стопам, отдавая должное вашему высокому имени и положению; не сочтите это за признание за собой какой-то вины! И он опустился перед ней на колени. По лицу миссис Анны пробежала легкая судорога, на мгновение перекосившая его черты. - Встаньте, сэр, встаньте, - сказала она, - и скажите то, что вам надо сказать, но только там, в дверях, ибо вы недостойны переступать этот порог. Джон Сендел поднялся с колен и порывистым движением руки указал на портрет сэра Роджера Мортимера, на которого он был похож как две капли воды. Миссис Анна поняла этот знак; она сделала несколько шагов вперед по дубовому полу, какое-то время простояла неподвижно, а потом, указав на портрет с каким-то особым достоинством, которое никакая кисть художника не была в силах передать, и позой и всем своим видом дала на все красноречивый и исчерпывающий ответ. И вот что он гласил: "Тот, на кого тебе хочется быть похожим, тот, у кого ты просишь защиты, за всю свою жизнь ни разу не осквернил этих стен бесчестьем и подлым предательством. Изменник, взгляни на этот портрет!". Лицо ее преисполнилось невыразимого величия, но в ту же минуту черты его снова перекосились; она пыталась что-то сказать, но и губы и язык отказывались ее слушаться: полуоткрытый рот как будто произносил еще какие-то слова, но никто уже не услышал ни единого звука, никто, даже она сама. Еще какое-то мгновение она стояла перед Джоном Сенделом в недвижной застывшей позе, которая говорила: "Ни шагу вперед, иначе тебе смерть; не смей оскорблять живую представительницу славного рода вторжением в эти стены!". В то время как она это говорила (ибо видом своим она именно говорила), еще более сильная судорога перекосила ее лицо. Она пыталась сдвинуться с места, но тою же судорогою ей стянуло и ноги; и все еще продолжая протягивать одеревеневшую руку, словно защищаясь ею и от приближающейся смерти, и от непрошенного гостя, она упала к его ногам. * * * * * * Миссис Анна ненадолго пережила эту встречу, и речь к ней больше уже не вернулась. Однако могучий ум ее сохранил прежнюю силу, и до последней минуты она каждым движением своим ясно давала понять, что не желает выслушивать от Сендела никаких доводов в оправдание его поступков. Поэтому Джон вынужден был обратиться к Маргарет, и хоть та была вначале смущена тем, что услышала, и пришла в неописуемое волнение, впоследствии она, по-видимому, вполне совсем этим примирилась. * * * * * * Вскоре после того, как она получила упомянутые уже письма, Элинор приняла внезапное, но, может быть, в какой-то степени оправданное решение - немедленно отправиться в замок Мортимеров. Решение это было продиктовано отнюдь не чувством усталости и опустошенностью всей ее жизни, той abiwtos bios {Непереносимой жизни {47} (греч.).}, которую она вела в доме своей тетки-пуританки; не было это и желанием снова насладиться тем торжественным великолепием, которым был отмечен весь уклад жизни в замке, столь непохожий на более чем скромную и по-монастырски строгую жизнь в йоркширском коттедже; это не было даже той тягой к перемене мест, которой мы всегда обольщаемся, надеясь, что она все изменит, забывая, что сердце наше всюду с нами и что разъедающая его искони язва будет нашей спутницей и на Северном полюсе, и на экваторе, - нет, это было ни то, ни другое, ни третье, - это был зазвучавший где-то в глубинах сердца шепот, едва слышный и, однако, властный (именно потому, что его невозможно было расслышать и что невозможно было ему поверить), и шепот этот все больше утверждался в ее доверчивом сердце: "Поезжай туда, и, _кто знает_...". Элинор выехала и, проделав весь путь, оказавшийся менее трудным, чем можно было предположить, учитывая состояние дорог и средств передвижения в 1667 году или около того времени, - оказалась неподалеку от замка Мортимер. Все здесь напоминало ей прошлое; сердце ее отчаянно забилось, когда карета остановилась у готических ворот, от которых начиналась аллея, обсаженная двумя рядами высоких вязов. Она вышла из кареты и, когда сопровождавший ее слуга попросил разрешения проводить ее в замок по тропинке, где идти было трудно из-за сплетений корней под ногами и наступившей уже темноты, она в ответ только расплакалась. Она махнула ему рукой, чтобы он оставил ее одну, и пошла по этой тропинке. С самого дна души поднялись и выросли перед ней картины прошлого: она вспомнила, как они бродили по этим местам с Джоном Сенделом, как от одной его улыбки становились ярче все краски окружающего пейзажа, как она затмевала собою даже сияющий пурпуром закат. Она думала теперь об этой улыбке и, казалось, искала ее в игре догорающих лучей на расцвеченных ими стволах вековых деревьев. Все было таким, как тогда, - и деревья, и этот вечерний свет, - не было только улыбки, той, что некогда озаряла ее как солнце! Она шла и шла; выспренные деревья по-прежнему укрывали аллею густою тенью; прежним великолепием красок сверкали стволы их и листья. И среди этой пышной листвы ей хотелось найти и снова пережить то, что было здесь пережито, - а ведь только господь и природа знают, с какой мучительной неизбывной тоской мы требуем у них то, что они же сами когда-то щедро дарили нашему сердцу. И вот теперь мы тщетно взываем к ним обоим! Господь глух к нашим мольбам, а природа отказывает нам в том, что мы привыкли считать своим. Когда Элинор дрожащими шагами приблизилась к замку, она увидала на главной башне его обвитый траурной лентой герб. Вывешивать его было в обычае, когда умирал последний мужской представитель Рода; а теперь его распорядилась вывесить миссис Маргарет, дабы почтить память бабки. Стоило Элинор поднять глаза, как она невольно отдалась нахлынувшему на нее потоку мыслей. "Ушла из жизни та, - подумала она, - чья душа всегда была устремлена ко всему возвышенному - к самым благородным деяниям людей и к самым высоким помыслам, тем, что в нас порождает вечность! В сердце у нее поселились две знаменитые гостьи - любовь к богу и любовь к отчизне. Они оставались с ней до последней минуты, ибо избранная ими обитель оказалась достойной их, и они это поняли; но едва только они покинули это жилище, владелица его увидела, что не может больше в нем оставаться: душа ее улетела вслед за ними на небо! А какого постояльца приютило мое вероломное сердце? И как он отблагодарил его за это гостеприимство? Он разрушил и самый кров, и все, что в нем было!". С этими мыслями она подошла к замку. В просторной зале ее встретили Маргарет Мортимер, которая как всегда горячо ее обняла, и Джон Сендел, который выждал, пока улеглись первые восторги обеих сестер, и подошел к Элинор с той спокойной братской приветливостью, которая не могла вызвать в ней никаких надежд. Это была все та же блаженная улыбка, то же пожатие руки, та же нежная и почти женская забота о ее здоровье; даже сама Маргарет, которая должна была понимать, да и действительно понимала, с какими опасностями сопряжено столь длинное путешествие, и та не расспрашивала ее обо всем с такой обстоятельностью и не выказывала ей такого живого сочувствия, выслушав рассказ о трудностях и злоключениях, пережитых ею в пути, не настаивала так решительно на том, чтобы она немедленно прилегла отдохнуть, как Джон Сендел. Едва дышавшая от усталости, Элинор взяла их обоих за руки и невольным движением эти руки соединила. Вдова Сендел присутствовала при их встрече; увидав Элинор, она встревожилась, но стоило ей увидеть это ее движение, как на лице ее появилась улыбка. Вскоре Элинор удалилась в ту самую комнату, где она когда-то жила. Маргарет оказалась настолько заботливой и предупредительной, что распорядилась заменить в ней всю прежнюю мебель новой, дабы ничто не могло напомнить девушке о былых днях - ничто, кроме сердца. Она села и стала думать о приеме, который ей оказали, и от надежды, с которой она вступала в эти стены, не осталось и следа. Если бы по приезде ее встретили презрительные, исполненные отвращения взгляды, ее бы это, вероятно, не так угнетало. Очевидная истина, что самые сильные страсти могут за невероятно короткий срок перейти в свою полную противоположность. В тесных пределах одного только дня враги могут заключить друг друга в объятия, а влюбленные - друг друга возненавидеть; но даже за целые столетия простая снисходительность и сердечная доброжелательность никогда не могут перейти в страсть. Несчастная Элинор понимала это и знала, что все для нее потеряно. Теперь ей придется долгие дни терпеть эту пытку - принимать изъявления снисходительной и братской привязанности от человека, которого она любила, - пытку такую жестокую, как, может быть, ни одна другая на свете. Чувствовать, как руки, которые ты хочешь прижать к своей горячей груди, касаются твоих с холодным и бесстрастным спокойствием, видеть, как глаза, сиянием которых озарена вся твоя жизнь, бросают на тебя пусть приветливые, но всегда холодные лучи, те, что обдают тебя светом, но не могут поднять к небу свежие побеги на той иссушенной почве, какою стало твое жаждущее истомленное сердце; слышать, как с тобой говорят языком самой заурядной обходительности и учтивости, стараясь, однако, чтобы речь эта звучала и приятно, и нежно, искать в словах какого-то скрытого смысла и - не находить... Все это нестерпимая мука, понять это может только тот, кто сам ее испытал! Элинор постаралась примениться к новому укладу жизни в замке, в корне изменившемуся после смерти миссис Анны; ей это стоило немалых усилий и отзывалось болью в душе. Многочисленные претенденты на руку богатой и знатной наследницы съезжались теперь в замок; и по обычаю тех времен их пышно там принимали, уговаривали подольше погостить и задавали в их честь один бал за другим. На этих балах Джон Сендел всякий раз оказывал исключительное внимание Элинор. Он танцевал с ней, и, несмотря на то что ее пуританское воспитание приучило ее с детских лет ненавидеть эти "бесовские хороводы", как их было принято называть у них в доме, она все же старалась научиться веселому Канарскому танцу и плавным движениям Тактов {4* В пьесе Каули "Щеголь с Колмен-стрит" миссис Тавифа, строгая пуританка, рассказывает мужу, что она танцевала в молодые годы Канарский танец {48}. А в "Собрании исторических бумаг" {49} Рашуорта, если не ошибаюсь, можно прочесть, что Принн опровергает возводимое на него обвинение в том, что он осуждает все танцы вообще, и говорит, что он с одобрением относится к такому степенному и спокойному танцу, как Такты {50}.} (ибо более новых танцев в замке Мортимер не только не знали, но даже о них не слыхивали), и достаточно было Джону Сенделу (который сам был отличным танцором) взять ее под руку, чтобы ее тонкий изящный стан с легкостью перенял все красоты этого восхитительного танца. Даже придворные танцоры и те расточали ей похвалы. Но когда они расставались, Элинор всякий раз чувствовала, что если бы даже Джон Сендел танцевал с другой девушкой, с тою, что для него ровно ничего не значила, он бы вел себя с нею в точности так же. Только он один умел с такой деликатной улыбкой указать ей на те небольшие отклонения, которые она допустила, выполняя ту или иную фигуру танца, только он один мог так учтиво, с такой нежною заботой усадить ее потом на место, только он мог так старательно и искусно обмахивать ее большим веером, какие были модны в те времена. * * * * * * Как-то раз Сендел уехал в гости к соседнему помещику, и Маргарет и Элинор провели весь вечер вдвоем. Обеим хотелось поговорить обо всем откровенно, однако ни та, ни другая никак не могла на это решиться. До темноты Элинор продолжала сидеть у окна, из которого ей было видно, как он уезжал, - и даже тогда, когда было совершенно уже невозможно ничего разглядеть, ей все еще не хотелось отходить от этого окна. Она напрягала глаза, чтобы сквозь густеющую мглу он хоть на мгновение явился ее взору, так же как воображение ее все еще силилось уловить хоть один луч того идущего из сердца света, который теперь с трудом пробивался среди сгустившейся над ним тьмы, непроницаемой и таинственной. - Элинор, - решительно сказала Маргарет, - не думай больше о нем, он никогда не будет твоим! Внезапность этого обращения и властный, убежденный тон, каким были сказаны эти слова, произвели на Элинор такое действие, как будто она вдруг услыхала голос откуда-то свыше. Она даже не в силах была спросить себя, откуда вдруг свалилась на нее эта страшная весть. Бывает иногда такое душевное состояние, когда " обыкновенный человеческий голос превращается для тебя в вещание оракула, когда ты слышишь его и, вместо того чтобы попросить, чтобы тебе разъяснили относящиеся к твоей судьбе слова, покорно ждешь, что еще тебе скажет голос. В таком вот состоянии Элинор, отойдя от окна, медленными шагами направилась к говорившей и с каким-то ужасающим спокойствием спросила: - Он окончательно все решил? - Да, окончательно. - И больше нечего ждать? - Нечего. - И ты все это слышала от него, от него самого? - Да, слышала, и знаешь что, дорогая Элинор, давай не будем никогда больше говорить об этом. - Никогда! - ответила Элинор. - Никогда! Правдивость и чувство собственного достоинства, которые отличали Маргарет, не оставляли ни малейшего сомнения в истинности сказанных ею слов; и, может быть, именно поэтому Элинор больше всего хотелось этим словам не поверить. Когда нас одолевает тоска, мы неспособны смириться с истиной: ложь, которая может на какой-то миг опьянить нас, дороже той истины, которая несет с собою разочарование, длящееся всю жизнь. "Я ненавижу его, потому что он говорит мне правду", - вот естественные для человека слова - будь он рабом силы или рабом страсти. * * * * * * Были и другие признаки, которые не укрылись бы от самого поверхностного наблюдателя и которые поражали ее на каждом шагу. Чувство, которое светилось у него в глазах, трепетало у него в сердце и прорывалось в каждом слове и каждом взгляде, было не что иное, как любовь к Маргарет, и здесь не могло быть ошибки. Но Элинор все же осталась в замке и, видя и хорошо понимая все, что происходит, сказала себе: "Может быть". Это последнее слово, которое слетает с уст тех, которые любят. * * * * * * Теперь она ясно видела, чувствовала всем существом своим, как день ото дня растет привязанность Джона Сендела к Маргарет; и она все же тешила себя надеждой, что сумеет помешать их союзу, что ей, может быть, удастся еще с ним _объясниться_. Когда страсть не находит себе настоящей пищи, невозможно даже предположить, на что она кинется, какими невероятными путями она, подобно голодающему гарнизону, начнет промышлять себе еду, лишь бы только продлить как-нибудь свое жалкое существование. Элинор перестала уже добиваться сердца того, кто значил для нее все. Она жила теперь только тем, что видела его глаза. Она думала: "Лишь бы он улыбнулся, хоть и не мне, я все равно счастлива; благословенна та земля, на которую падают лучи солнца". Потом она стала довольствоваться меньшим. "Только бы я могла находиться там, где он, - думала она, - пусть улыбки его и душа отданы другой, какой-нибудь блуждающий луч коснется и меня, а большего мне не надо!". Любовь в изначальной сути своей, когда она зарождается в нас, чувство возвышенное и благородное. Мы всегда стараемся наделить предмет нашей любви и физическим, и нравственным совершенством, и достоинства его как бы передаются и нам оттого уже, что мы способны восхищаться столь дивным и возвышенным созданием; но такая вот расточительная, безрассудная щедрость воображения нередко приводит к тому, что сердце становится несостоятельным должником. Когда же наступает жестокая пора разочарования, любовь готова вынести все унижения; она может довольствоваться небрежной снисходительностью любимого существа - взглядом, прикосновением руки, пусть даже редким и случайным; брошенного ей, пусть даже ненароком, ласкового слова достаточно, чтобы поддержать ее жалкие дни. В начальном своем периоде она, как человек до грехопадения: он упивается благоухающими цветами рая и наслаждается общением с божеством; в последний же период это тот же самый человек, который трудится в поту среди терновника и осота только ради того, чтобы заработать себе кусок хлеба и совсем не думая о том, чтобы сделать жизнь свою радостной, полезной или приятной. * * * * * * Около этого времени ее тетка-пуританка предприняла серьезные действия, чтобы вырвать Элинор из сетей врага. Она написала ей длинное письмо (стоившее большого напряжения женщине уже пожилой и совершенно не привыкшей писать письма), в котором заклинала отступницу возвратиться к той, что направляла ее в дни юности, и к завету ее бога, прийти в его вечные объятия, пока длани его еще протянуты к ней, и укрыться во граде господнем, пока врата его еще отверсты для нее. Она убедительно доказывала племяннице истинность, силу и благость Учения Кальвина {51}, которое она именовала истинным Евангелием. Она отстаивала и защищала его с помощью искусных метафизических рассуждений и всей своей осведомленности в Священном писании, а знала она его неплохо. И она прочувственно напоминала ей, что рука, написавшая эти строки, будет уже не в состоянии просить ее обо всем этом второй раз и что, может быть, станет прахом к тому дню, когда письмо это придет по назначению и племянница сможет его прочесть. Читая его, Элинор плакала, но этим все и ограничилось. Плакала она от волнения, охватившего ее физическое существо, а отнюдь не от жалости и сочувствия. Никакая сила не может вызвать такого очерствения сердца, как страсть, которая, казалось бы, должна его больше всего смягчить. Она, однако, ответила на полученное письмо, и ей это стоило едва ли не большего труда, чем ее совсем уже слабой, умирающей тетке. Она призналась ей в том, что окончательно потеряла веру в бога и сожалеет об этом, тем более, писала она, что "_я чувствую, что печаль моя неискренна_". * * * * * * "О господи, - продолжала Элинор, - ты, который наделил сердце мое такой огненной силой, ты, который вложил в него такую великую, такую безраздельную и самозабвенную любовь, ты сделал это не напрасно: в мире более счастливом, а может быть, еще даже, и в нашем, когда настанет конец всем мукам, ты обратишь сердце мое к существу более достойному, чем то, которое я некогда почитала твоим земным воплощением. Как ни далеки от нас звезды в небе и каким тусклым нам ни кажется с земли их свет, рука Всемогущего не напрасно зажгла их. Дивный свет их предназначен для далеких и более счастливых миров, и луч веры, который так слабо мерцает для глаз, затуманенных земными слезами и едва от них не ослепших, может быть, разгорится еще снова, когда мое разбитое сердце откроет путь к обители отдохновения. * * * * * * Не думайте, дорогая тетя, что, если я утратила сейчас веру, я утратила и надежду вновь ее обрести. Разве тот, кто непогрешим, не сказал грешнице {52}, что прегрешения ее простятся ей за то, что она _много возлюбила_? Так неужели же этот дар любви сам по себе не доказывает, что настанет день, когда он будет более достойным образом направлен и более счастливо употреблен. * * * * * * О, до чего я несчастна! В эту минуту голос из глубин сердца спрашивает меня: "_Кого_ же ты так безмерно любила? Мужчину или бога, если ты осмелилась сравнивать себя с той, что плакала, став на колени - и не перед земным Идолом, а у ног воплощенного божества?". * * * * * * Может, однако, статься, что ковчег, носившийся по водной пустыне, обретет тихую гавань и дрожащий от страха путник высадится на берегах неведомого, но более чистого мира". * * * * * * Глава XXXI Есть дуб неподалеку от пруда Заросшего, и, говорят, когда-то В нем смерть нашла страдалица одна, Как я!.. Но там другое было горе! x x x ...Узнает он, Когда в волнах мое увидит тело. Ему подскажет сердце, отчего Ривиния с собою порешила! Хом. Роковое открытие {1} Состояние Элинор с каждым днем ухудшалось, и все живущие в доме это замечали, вплоть до того, что даже стоявший позади ее стула слуга становился день ото дня все печальнее; Маргарет начала уже раскаиваться, что пригласила ее приехать в замок. Элинор это понимала, и ей хотелось сделать все возможное, чтобы не причинять сестре лишних забот; однако сама она не могла оставаться безучастной к тому, что молодость ее так быстро увядает, что от былой красоты не остается и следа. Само нахождение ее в замке явилось главной причиной снедавшего ее смертельного недуга; но вместе с тем с каждым днем она находила в себе все меньше решимости вырваться оттуда. И она продолжала жить там подобно тем страдальцам, узникам восточных тюрем, которым в еду подсыпают яд и которые обречены на гибель все равно, будут они есть или воздерживаться от пищи. Однажды доведенная до отчаяния нестерпимою душевной мукой (ибо мукой для нее было жить и видеть, как каждый день Джон Сендел все так же тихо улыбается своей сияющей улыбкой), она призналась в этом Маргарет. - Не могу я больше вынести этой жизни, не могу! - воскликнула она. - Ступать по полу, по которому только что ступала его нога; ждать, когда послышатся его шаги, а когда они наконец раздаются, чувствовать, что пришел не тот, кого ты ждала; видеть, как каждый предмет вокруг отражает его образ, и ни разу, ни разу не увидеть его самого; видеть, как открывается та самая дверь, за которой некогда появлялась его фигура, и не видеть его на пороге, а когда появляется он, то понимать, что он не такой, каким был, понимать, что он тот же самый и вместе с тем не тот, тот же самый для глаз, но совсем другой - для сердца; в муках переходить от сладостных грез к жестокой действительности. О Маргарет, это крушение всех иллюзий, это кинжал, который вонзается мне в сердце; человеческая рука бессильна вытащить его клинок и исцелить от яда, который вместе с ним проник ко мне в кровь. Маргарет заплакала; она долго не могла решиться, однако в конце концов все же согласилась, чтобы Элинор покинула замок, коль скоро ей это необходимо, чтобы вернуть душевное равновесие. Вечером того же дня, когда между ними произошел этот разговор, Элинор, которая любила бродить в одиночестве по окрестным лесам, неожиданно повстречала Джона Сендела. Был чудесный осенний вечер; и