----------------------------------------------------------------------------
     Библиотека зарубежной классики
     М. Правда. 1989.
     OCR Конник М.В.
     ----------------------------------------------------------------------------





     " Господа буржуазные индивидуалисты мы должны сказать вам что ваши речи
об абсолютной свободе одно лицемерие В обществе, основанном на власти денег,
в  обществе, где нищенствуют массы трудящихся  и  тунеядствуют горстки  бога
чей, не может быть  "свободы"  реальной  и действительной Свободны ли  вы от
вашего буржуазного издателя, господин  писатель' от вашей буржуазной публики
которая требует от вас  порнографии в  рамках и картинах, проституции в виде
"дополнения" к "святому" сценическому искусству"
     В И Ленин1

     Читая "Утраченные иллюзии" Невольно вспоминаешь эти страстные строки из
знаменитой   статьи  В  И   Ленина  "  Партийная   организация  и  партийная
литература",    написанной   с   покоряющим    красноречием    убежденностью
революционера  и мудростью гения Ни одно слово из  этой статьи  не  утратило
своей актуальности Нынешние "господа  буржуазные индивидуалисты" (статья В И
Ленина была написана в 1905 году) кичатся тем что живут в "свободном мире" и
пользуются   "абсолютной   свободой    абсолютно-индивидуального    идейного
творчества"2 (пользуюсь  ироническим выражением В И Ленина)  Роман  Бальзака
показывает,  что  такое их "свобода" печати и их  "свобода" творчества Перед
нами в  живых  лицах и  живых  картинах предстает вся "кухня"  издательского
дела, вся  подноготная так называемого  "святого" искусства в так называемом
"свободном" буржуазном мире
     Бальзак  писал свой роман в  годы полного  и безраздельного  господства
буржуазии во Франции В 1830 году она одержала оконча

     1 В И Ленин Поли собр соч Т 12 С 103-104
     - Там же С 102

     тельную победу, изгнав последнего Бурбона (Карла X)  и поставив на трон
своего короля, буржуа и финансиста, Луи Филиппа Орлеанского. Действие романа
относится   ко  времени  Реставрации   (двадцатые  годы  XIX  века),   когда
французская  аристократия еще мечтала  и надеялась вернуть  себе  обветшалые
геральдические прерогативы, а между тем и окончательно теряла их под напором
нового властелина Франции - буржуа.
     Нелепые и  смешные заботы ее о титулах  и сословной элитарности  не без
иронии показаны Бальзаком, хоть писатель и заявлял  себя сторонником "алтаря
и трона". Здесь одна из парадоксальных сторон ею творчества.
     В  отвлеченно-теоретических  рассуждениях он часто противоречил себе  -
бытописателю и  художнику. В романе можно найти фразы, близкие по духу разве
что самым  оголтелым реакционерам той поры. Например:  "возвышенные трактаты
г-на  де  Бональда  и г-на  де Мест-ра,  этих двух  орлов  мысли". Эти "орлы
мысли", как известно, проклинали революцию 1789-1794 годов, просветительскую
философию XVIII века, тянули Францию назад, "к временам абсолютной монархии,
всесилия католической церкви" (Жозеф де Местр "О папе", 1819 г.) и т. д.
     Но тем ценнее, тем убедительнее выглядят воссозданные Бальзаком картины
живой  жизни.  Здесь  говорит  сама  правда. Бальзак  поставил  перед  собой
грандиозную  задачу  -  описать  свое  поколение  - все  общество,  все  его
состояния,   классы,  сословия,  социальные  группы,  возрасты,-  нарисовать
картину нравов  своего  времени.  И он  осуществил  эту задачу,  опубликовав
девяносто  томов  "Человеческой  комедии".  Он  писал:  "Есть  две  истории:
официальная, лживая  история,  которую  преподают в школе,  история  ad usum
Delphini 1, и история тайная, раскрывающая истинные причины события, история
постыдная".
     Вот эту "постыдную" историю своих дней писатель и раскрыл на  страницах
"Человеческой комедии".
     1  По поводу  латинского выражения  ad usum Delphini  (для  пользования
дофину),  которое  употребляет  здесь  Бальзак,  точнее,  в романе  -  аббат
Эррера,-  французский  справочник Ларусс дает  небезынтересное для  русского
читателя разъяснение: "Название дано роскошным изданиям латинских классиков,
специально подготовленным  для сына  Людовика  XIV, из  которых были удалены
слишком откровенные места. Эту формулу стали  применять в ироничном  смысле,
ко всем публикациям, подвергнутым  чистке и препарированным в зависимости от
поставленных задач.
     В романе "Утраченные иллюзии" мир искусства: поэты, журналисты, актеры,
издатели - и те, кто управляет этим миром:  лавочники,  финансисты, денежные
мешки, тупые и безнравственные  толстосумы. Им плевать на идеалы, с которыми
носятся  поэты, на  талант,  вдохновение,  на  долг художника перед  "святым
искусством-),-  они платят. а тот,  кто  платит,- заказывает музыку. И  поэт
Люсьен Шардон у смертного одра своей возлюбленной,  обливаясь слезами, пишет
пошлые,  скабрезные  стихи, чтобы заработать  двести  франков  на  похороны.
"Ежели  вы завтра  принесете  мне десяток  хороших песенок  -  застольных  и
вольных...  понимаете?  -  я  вам  заплачу  двести  франков",-  говорит  ему
издатель.
     Такова реальность этого "свободного мира" и "свободного искусства".

     Писатель приглашает избавиться от иллюзий,  а  ими  полна  человеческая
жизнь,  и первыми  жертвами  разочарований,  иногда  трагических, становятся
молодые люди.  Для  Бальзака  это  одна  из  главных  тем,  он  даже  создал
соответствующий  афоризм:  жизненный опыт  - это  избавление от  благородных
идеалов,  которые волнуют  нас  в  юности.  Послушаем доверительный разговор
журналиста Этьена Лусто с  Люсьеном Шардоном, прибывшим из Ангулема в Париж:
"Бедный  мальчик, я  приехал  в  Париж,  подобно  вам, исполненный мечтаний,
влюбленный  в искусство, движимый неодолимым порывом к славе; я  натолкнулся
на  изнанку  нашего ремесла, на  рогатки книжной торговли, на  неоспоримость
нужды.  Моя восторженность,  ныне  подавляемая,  мое первоначальное волнение
скрывали от меня механизм жизни; мне довелось испытать на себе действие всей
системы колес этого механизма, ударяться о его рычаги...".
     Далее журналист  рассказывает, как  сердце  его "остудили снежные  бури
опыта",  как  "исподличался  он,  ради того чтобы жить",  как "писал статьи,
расточая цветы своего остроумия ради одного негодяя".
     История Люсьена  Шардона,  героя романа  "Утраченные иллюзии",- история
нравственного падения честного,  благородного молодого человека, начавшего с
восторженных  мечтаний  о  служении  искусству,  прекрасному  и  вечному,  и
кончившего  самоубийством  в  тюремной  камере,  опозоренным  и  отвергнутым
("Блеск  и  нищета  куртизанок").  В  предисловии  к  первому изданию романа
Бальзак без обиняков изложил свою главную мысль: "социальный строй настолько
приспосабливает людей  к своим  нуждам и так  их калечит,  что они перестают
быть похожими на самих себя". Так и случилось с его Люсьеном Шардоном.
     Вместо "святого  искусства" он попал в "грязный притон продажной мысли,
именуемой газетами", он узнал,  что  "журналистика -  настоящий ад, пропасть
беззакония, лжи, предательства",  что литература и все искусство - "торговля
совестью, умом и мыслью".
     Тщетно   пытался  он  сопротивляться,   отстаивать  свои   нравственные
принципы, жестокая правда, которую поведал ему журналист Лусто, "обрушилась,
точно  снежная  лавина на  душу  Люсьена  и  вселила  в нее леденящий холод.
Мгновение он стоял молча. Затем его сердце, точно пробужденное этой жестокой
поэзией препятствий, загорелось. Люсьен пожал руку Лусто и закричал:
     - Я восторжествую!
     - Отлично! - сказал журналист.- Еще один христианин выходит на арену на
растерзание "зверям".
     И Лусто оказался прав, "звери"  в  конце  концов  "растерзали"  пылкого
поэта, у которого не хватило воли для борьбы и победы, как и у сотен и тысяч
его собратьев по перу в дни Бальзака, как и у сотен и тысяч  Люсьенов в наши
дни в так  называемом "свободном мире", где  всем правят деньги. И Люсьен не
только  физически  погиб, но  и  "исподличался", подобно  журналисту  Этьену
Лусто, и исстрадался от сознания своего нравственного падения.
     "Вот там, подле Корали, сидит  молодой человек... Как его  имя? Люсьен!
Он красив,  он  поэт и, что для  него важнее, умный человек;  и  что же,  он
вступит в грязный  притон продажной мысли,  именуемый газетами, он  расточит
свои лучшие замыслы,  иссушит мозг, развратит душу, ступит на путь анонимных
низостей,  которые в словесной  войне заменяют  военные  хитрости,  грабежи,
поджоги  и переходы  в  другой  лагерь, по  обычаю кондотьеров. Когда же он,
подобно тысяче других, растратит свой прекрасный талант  на потребу пайщиков
газеты, эти торговцы ядом предоставят ему умирать от голода".
     Пайщики  газеты - в  наши  дни  это херсты,  шпрингеры - могущественные
короли  печати на Западе. Положение  вещей нисколько  там не переменилось со
времен  Бальзака,  и ныне, как  и  тогда  -  "Свобода  буржуазного писателя,
художника, актрисы  есть  лишь  замаскированная (или лицемерно  маскируемая)
зависимость от денежного мешка, от подкупа, от содержания" '.

     Не  всех,  однако, размалывают гигантские  жернова буржуазной мельницы,
есть личности, сохраняющие свою нравственную чистоту- люди стойкие, крепкие.
О них Бальзак пишет с глубочайшим уваже-
     1 В. И. Ленин. Поли. собр. соч. Т. 12. С. 104.
     нием.  Это "люди  глубоких  знаний, закаленные  в  горниле  нужды", это
"живая  энциклопедия возвышенных  умов". Таков  в романе кружок д'Артеза.  В
скромной квартире на улице Катр-Ван - "оазисе в  пустыне Парижа", д'Артез  и
его друзья составляют "федерацию чувств и интересов". Среди  них-"неутомимый
труженик и  добросовестный ученый" Леон Жиро, студент-медик, "в будущем одно
из  светил  парижской  Медицинской  школы"  Орас Бьяншон,  "один  из  лучших
живописцев молодой школы" Жозеф Бридо  и, наконец, сам глава кружка д'Артез,
в котором "все они предугадывали  крупного писателя".  В последнем, пожалуй,
Бальзак изобразил самого себя,  по крайней  мере такого, каким он стал после
мытарств и уступок  миру  наживы. (В ученический  период  своей литературной
деятельности он во многом напоминал своего героя Люсьена Шардона.)
     В кружке д'Артеза была и примечательная  личность  революционера Мишеля
Кретьена.  Бальзака привлекали подобные  личности.  "Этот  великий  человек,
который мог бы  преобразить облик общества, пал у стен  монастыря Сен-Мерри,
как простой солдат. Пуля какого-то лавочника сразила одно из  благороднейших
созданий, когда-либо существовавших на французской земле".
     Девять человек,  входивших в кружок  д'Артеза,  составляли "великолепие
умственных  сокровищ". Они трудились, каждый  в  сфере  своего таланта, и не
растрачивали свои силы  по пустякам,  не  искали  славы,  жили  скромно,  не
тяготясь бедностью,  и,  в  сущности, были счастливы. Их  суждения  отличали
мягкость  и терпимость, они не знали зависти. Собираясь вместе, они делились
своими богатствами,  то есть дарами своего  ума,  "поверяли  друг другу свои
труды, и с милым юношеским чистосердечием спрашивали дружеского совета".
     Что-то в этой дружеской  общине было от  раблезианской Телемы 1, что-то
от утопии, от  мечты, которую позволил  себе  здесь  писатель,  уставший  от
картин зла и корысти.  Однако жизнь, реальная, жестокая и суровая, постоянно
напоминала о себе, и, погревшись  у дружеского камелька д'Артеза, вздохнув о
честности,  благородстве,  о  вдохновенном  труде,  никому  не  запроданном,
писатель  снова   обращается  к  "постыдной"  истории  своего   общества   и
рассказывает о бедах провинциального типографа и изобретателя Давида Сешара.
Талантливый и простодушный, Сешар попадает в лапы конкурентов. Конкуренция в
буржуазном мире подобна схватке хищников в джунглях. Здесь нет пощады, здесь
битва насмерть. И  Давид Сешар сломлен, разорен, уничтожен, изобретение  его
похищено, и в довершение ко всему
     1 Телемская обитель в романе Рабле "Гаргантюа и Пантагрюэль".
     Телема - желанная (греч.).
     один  из  его  разорителей и недругов  -  его родной отец. Физический и
нравственный портрет этого последнего весьма  колоритен:  "Укрытые лохматыми
бровями,  похожие  на запорошенные  снегом кусты, маленькие серые  глаза его
хитро поблескивали  от алчности,  убившей  в нем все  чувства,  даже чувство
отцовства, и сохраняли проницательность даже тогда, когда он был пьян".

     Беды Давида Сешара - это беды самого  Бальзака, писатель даже внешности
своего героя придал кое-какие свои черты.  Как и Давид Сешар,  он  задумывал
разбогатеть, взявшись за типографское дело, как и Давид Сешар, он носился  с
изобретением  дешевого  сорта бумаги, наконец, как и Давид Сешар, оказался в
самом бедственном положении, заваленный  долгами,  преследуемый кредиторами,
но  теперь  уже  с  великолепным  знанием  неумолимых  и   жестоких  законов
буржуазного   бизнеса.   Этот   великий  знаток  человеческой   души,   этот
проницательный психолог  оказался  беспомощным  и  безоружным,  как ребенок,
перед  людьми  "с  маленькими  глазками, хитро поблескивавшими от алчности".
Писатель широко пользовался собственным жизненным опытом, его биограф многое
может  почерпнуть  из его  книг  для  характеристики  его личности.  К слову
сказать, три  крупных автора написали биографию  Бальзака  -  Стефан  Цвейг,
Андре Моруа и Вюрмсер'. Каждый по-своему взглянул на него, и  каждый отметил
его значительность. Великий Роден создал его скульптурный портрет.
     Бальзак родился в  мае 1799 года. Его отец  носил мужицкое  имя Вальса,
что шокировало  позднее его сына-писателя, имя  было  изменено  на Бальзак с
прибавлением дворянской частички де (Оноре  де Бальзак). Великие  люди имеют
слабости,  мы  говорили  уже  о   парадоксах  его   отвлеченно-теоретических
суждений.
     Бернар Франсуа Вальса,- крестьянин,  разбогатевший  на скупке и продаже
конфискованных дворянских земель  в годы революции, а  позднее помощник мэра
города  Тура, готовил  сына  к  адвокатской  деятельности.  Сын  решил стать
поэтом.  На  семейном  совете  было  решено  дать ему  два  года  срока  для
исполнения   творческих  замыслов,  и   Бальзак  пишет  стихотворную   драму
"Кромвель" (герой романа "Утраченные иллюзии" Люсьен Шардон привозит в Париж
исторический роман  "Лучник  Карла IX".)  Позднее, на  подобном  же семейном
совете, драма была признана никуда не годной, и автору отказа-
     ' Цвейг С., Бальзак; Моруа А. Прометей, или  Жизнь Бальзака; Вюрмсер А.
Бесчеловечная комедия,
     но   в  материальной  помощи.  Наступает  мрачная  полоса  материальных
невзгод.  На  какое-то время Бальзак делает то, что делал и герой его романа
Люсьен Шардон, то есть продает  свое перо, пишет и один .  и в соавторстве с
другими  (под псевдонимом)  модные  в те дни, охотно  раскупаемые  романы  с
мрачно-таинственными  героями, запутанными  интригами.  В 1829 году  выходит
роман, которого он уже  мог не стыдиться,- "Шуаны". Роман принес  ему первый
успех.  Двадцать   последующих  лет  писатель  знаменит,   работает  ночами,
подкрепляя  себя  кофе,  работает  как  вол, как  античный  раб в  рудниках,
надрывается и  умирает  в  пятьдесят лет. Такова  жизнь  этого удивительного
человека,  создавшего  "Человеческую  комедию"  -  эпическую  поэму   нового
времени, сравнимую разве что с "Илиадой" Гомера.
     Бальзак рассказал на страницах своего  романа о  труде писателя. Одного
таланта мало.  Необходим  труд - в сущности, подвиг  во  имя  искусства.  Не
каждому это по силам. Нужна воля, гигантская сила характера. И дело здесь не
в усилиях  самого  творчества,  а  в нравственной стойкости  творца,  в  его
способности выпестовать  свой  талант, уберечь его от торгашества. "Талант -
страшный недуг... Воистину  надобно быть великим  человеком,  чтобы  хранить
равновесие  между  гениальностью   и   характером",-  пишет  Бальзак.   Этой
нравственной стойкости не нашлось  в характере его  героя Люсьена Шардона, и
он погиб, его оказалось в избытке у д'Артеза, и он победил. Эта нравственная
стойкость вывела  самого  Бальзака на верную творческую дорогу. Он сохранил,
выпестовал свой талант. И какой талант!
     Бальзак  - великий  мастер  слова. Он пишет обстоятельно, пожалуй, даже
словоохотливо.  Его перу  нужен простор,  и он пользуется  этим простором  с
наслаждением,  отдавая речам своих героев целые страницы.  Его глаза зорки и
внимательны,  он оглядит все  вокруг, заприметит и опишет все детали: одежду
своего  героя, его физический облик, его жесты,  манеру держаться, говорить,
он опишет интерьер  дома, в котором живет  его  герой,  улицу, город. И  все
необходимо, все важно, все гармонично впишется в грандиозную картину нравов.
Здесь  нет  унылого   описательства.  При  всей   словоохотливости  писатель
чрезвычайно лаконичен, его сравнения, метафоры, эпитеты метки, уместны, ярки
и далеки от "красного словца". Бальзак не  терпел "красот  стиля", чем, надо
сказать, грешил его современник-Виктор Гюго.
     Вот  сопоставление бытовой обстановки двух полярных  натур: хаотичного,
беспорядочного в  нравственном плане  журналиста  Этьена Лусто и серьезного,
вдумчивого  д'Артеза. "Эта комната, грязная и плачевная, свидетельствовала о
жизни, не ведавшей  ни покоя, ни достоинства: здесь спали, работали  наспех,
жили поневоле, мечтая
     вырваться отсюда.  Какое различие между этим циническим  беспорядком  и
опрятной, достойной бедностью д'Артеза!"
     Бальзак придавал принципиальное  значение  бытовым деталям, описание их
входило  в его  эстетическую  программу. "Изображая Костюмы, утварь, здания,
внутреннее  их  убранство,  домашнюю  жизнь,  вы  воссоздадите дух  эпохи",-
советует д'Артез Люсьену Шардону.
     Поколение Бальзака, молодые авторы двадцатых, тридцатых годов XIX века,
идя  по  стопам  Вальтера  Скотта,  введшего  в моду так называемый "местный
колорит", то есть  как  раз  то, о  чем говорит  д'Артез Люсьену, увлекались
экзотикой стародавнего быта.
     Исторические романы о средневековье были  тогда  очень модны Бальзак же
применил  принцип  "местного  колорита"  к  современности,  и  то,  что  для
романтиков,  писавших  исторические романы,  было экзотикой,  часто довольно
далекой от действительности,-  для Бальзака-реалиста стало одним  из могучих
средств   подлинного   воссоздания  типических   характеров   в   типической
обстановке.
     Все  герои  Бальзака,  как и герои  Шекспира,  умны  и остроумны  Можно
сказать, что каждому из них французский писатель уделил толику своего гения.
     Барон дю Шатле, которого писатель вовсе не собирался произвести в гении
("он  знал   все  и  не  знал   ничего")  и,  наоборот,   изображает  ловким
приспособленцем, лукавым,  безнравственным, далеким  от  каких-либо духовных
интересов,-  этот  барон красочно описывает в  романе две  эпохи в тогдашней
европейской литературе,  а именно: предромантизм XVIII века и романтизм XIX.
"Прежде  мы  пускались  в оссиановские туманы.  То  были Мальвины,  Фингалы,
облачные видения, воители со звездой во лбу, выходящие из своих могил. Нынче
эта  поэтическая  ветошь   заменена  Иеговой,  систрами,  ангелами,  крылами
серафимов; всем этим райским  реквизитом, обновленным словами: необъятность,
бесконечность, одиночество, разум. Тут и озера, и божественный глагол, некий
христианизированный пантеизм, изукрашенный редкостными вычурными рифмами..."
Это  историческое свидетельство полностью можно перенести в  университетский
курс истории литературы.
     Аббат  Эррера, он  же  вор  и  рецидивист  Вотрен,..  цитирует  Библию,
пересыпает речь  латинскими фразами и высказывает парадоксы, Достойные самых
утонченных умов:  он  называет  римско-католическую  церковь  "совокупностью
воззрений, которыми держат народ в повиновении".
     Он  рассуждает:  "В  эмиграции  аристократия, ныне  царствующая в своем
Сен-Жерменском  предместье, пала еще ниже: она была  ростовщицей, торговкой,
пекла  пирожки,  она была кухаркой, фермершей, пасла  овец".  Он пускается в
исторические экскурсы, дает смелые
     оценки событиям, людям и даже поднимается до афоризмов в духе Лабрюйера
и  Ларошфуко:  "Из  всех   видов   одиночества  страшнее  всего  одиночество
душевное".
     Афоризмы,  самые  глубокомысленные,  наполняют  речь  и  автора, и  его
героев. Вот некоторые из них:
     "Скупцы живут в мире воображения и власти денег". "У скупца все, вплоть
до его пола,  сосредоточено в мозгу". "Первая  потребность человека, будь то
прокаженный или каторжанин,  отверженный или недужный,- обрести  товарища по
судьбе... Не будь этого  всепожирающего желания, неужто сатана нашел бы себе
сообщников" и т. д. и т. п.
     Бальзака  часто  обвиняли  в  безнравственности,  говорили,  что  самые
ужасающие  злодеяния  он  описывает  без   трепета  душевного,   с  холодной
бесстрастностью  протоколиста,  заботясь только  о точности  рассказа,-  без
гнева и возмущения. Это, конечно, неверно, сам  стиль  Бальзака противоречит
такому  утверждению.  Каждое  его  слово,  каждая  фраза насыщены  эмоциями.
Рассказ его взволнован, динамичен. Это отнюдь не речь равнодушного человека.
Он пишет:  "Само собою напрашивалось  сравнение этого тощего, затянутого  во
фрак стряпчего  с замороженной гадюкой", или. "старый щеголь  времен Империи
...как-то сразу перезрел, точно дыня, еще зеленая накануне и пожелтевшая  за
одну  ночь", или: "Мадемуазель де Ляэ, угрюмая девица  из  породы сварливых,
сложения  мало  изящного  с  белесыми  волосами...  и  с  аристократическими
замашками"  и  т.  д.  и  т. п. Здесь, как видим, не  только описание, но  и
суждение, иначе говоря - идейная позиция автора.
     В  романе  мы  найдем  интереснейшие   мысли  по   части  писательского
мастерства. Бальзак щедро рассыпает советы самого ценнейшего свойства.
     "Что такое искусство? - Сгусток природы", "Борьба противоположных начал
необходима в любом произведении",  "Вводите сразу  в действие", "Беритесь за
сюжет то  сбоку, то с хвоста;  короче,  обрабатывайте  его в разных  планах,
чтобы не стать однообразным" и т. д.
     Нельзя пропустить ни  одной строки Бальзака. Это  будет большая  потеря
для читателя. Его суждения не всегда верны, но всегда интересны, оригинальны
и вызывают на размышления, активизируют.
     К  примеру, зачем-то  ему  понадобилось  взглянуть на  гравюру  Роберта
Лефевра,  изображающую Наполеона, и  следует  великолепный  спич:  "...целая
поэма  пламенной  меланхолии,  тайного  властолюбия, скрытой жажды  действия
Внимательно вглядитесь в лицо:  вы увидите в нем гениальность и замкнутость,
хитрость  и величие.  Взгляд  одухотворен,  как  взгляд  женщины. Взор  ищет
широкого простора, горит желанием побеждать препятствия..."
     Если зайдет речь о каком-нибудь писателе, известном всему миру, Бальзак
непременно   выскажет   суждение   -   оригинальное,  поражающее  нас  своей
неожиданностью и точностью наблюдения.
     "У Вальтера Скотта нет  страсти: или она неведома  ему,  или  запрещена
лицемерными  нравами его  родины",- пишет  он о кумире своих  современников.
Оценка, может быть,  обидная  для английского писателя  и  всей  Англии,  но
верная.
     Бальзак назвал свою книгу  "большой повестью  о  малых  делах". Это  из
скромности.  В  ней  нет ничего малого,  в  ней  все грандиозно и поднято до
масштабов общечеловеческих. Это - создание гения.
     Сергей Артамонов





     Вы, по счастливому  уделу Рафаэлей и Питтов,  едва выйдя из отрочества,
были  уже большим поэтом;  Вы,  как  Шатобриан,  как  все  истинные таланты,
восставали  против   завистников,  притаившихся  за  столбцами   Газеты  или
укрывшихся в ее подвалах.  Я желал бы  поэтому,  чтобы Ваше победоносное имя
способствовало  победе  произведения, которое  я посвящаю Вам и  которое, по
мнению некоторых,  является не  только  подвигом  мужества,  но и  правдивой
историей. Неужели журналисты, как и маркизы, финансисты,  лекари, прокуроры,
не  были  бы  достойны  пера Мольера  и  его театра? Почему  бы Человеческой
комедии,  которая  castigat   ridendo  mores   1,  не  пренебречь  одной  из
общественных сил, если парижская Печать не пренебрегает ни одной?
     Я счастлив,  милостивый государь, пользуясь случаем, принести Вам  дань
моего искреннего восхищения и дружбы.
     Де Бальзак
     / 1 Смехом исправляет нравы (лат.).



     Часть первая

     В те времена, к которым относится начало этой  повести, печатный станок
Стенхопа и  валики,  накатывающие  краску,  еще  не  появились  в  маленьких
провинциальных типографиях.  Несмотря  на  то,  что  Ангулем  основным своим
промыслом был связан с  парижскими типографиями, здесь по-прежнему  работали
на  деревянных  станках, обогативших  язык ныне забытым выражением:  довести
станок  до  скрипа. В  здешней  отсталой  типографии  все  еще  существовали
пропитанные  краской  кожаные  мацы, которыми  тискальщик наносил  краску на
печатную  форму. Выдвижная  доска, где помещается форма с набранным шрифтом,
на которую накладывается лист бумаги, высекалась из камня и оправдывала свое
название  мрамор. Прожорливые  механические  станки  в  наши  дни  настолько
вытеснили из памяти тот механизм, которому  несмотря  на его несовершенства,
мы обязаны прекрасными изданиями Эльзевиров, Плантенов, Аль-дов  и Дидо, что
приходится  упомянуть  о  старом  типографском  оборудовании,  вызывавшем  в
Жероме-Никола  Сешаре суеверную любовь, ибо  оно играет некую  роль  в  этой
большой повести о малых делах.
     Сешар  был прежде  подмастерьем-тискальщиком - Медведем, как  на  своем
жаргоне называют тискальщиков типографские  рабочие, набирающие  шрифт. Так,
очевидно,  прозвали  тискальщиков  за то,  что  они, точно медведи в клетке,
топчутся  на  одном  месте,  раскачиваясь от кипсея к станку  и  от станка к
кипсею.  Медведи  в  отместку окрестили  наборщиков  Обезьянами  за то,  что
наборщики   с   чисто  обезьяньим  проворством  вылавливают  литеры  из  ста
пятидесяти двух отделений  наборной кассы, где лежит шрифт. В  грозную  пору
1793 года Сешару было около пятидесяти лет от  роду, и он был женат. Возраст
и семейное положение спасли его от всеобщего набора, когда  под ружье встали
почти все рабочие. Старый тискальщик очутился один
     в  типографии,  хозяин которой,  иначе  говоря Простак,  умер,  оставив
бездетную  вдову.  Предприятию,  казалось,  грозило  немедленное  разорение:
отшельник Медведь не мог  преобразиться в  Обезьяну, ибо, будучи печатником,
он так и не  научился читать и писать. Несмотря  на его невежество,  один из
представителей народа, спеша  распространить замечательные декреты Конвента,
выдал  тискальщику  патент  мастера печатного дела и обязал  его работать на
нужды государства.  Получив этот опасный патент, гражданин  Сешар  возместил
убытки  вдове  хозяина, отдав ей сбережения своей жены, и тем самым приобрел
за  полцены  оборудование  типографии.  Но не в этом  было дело.  Надо  было
грамотно  и  без  промедления  печатать  республиканские  декреты. При столь
затруднительных   обстоятельствах   Жерому-Никола   Сешару   посчастливилось
встретить одного марсельского дворянина, не желавшего ни эмигрировать, чтобы
не лишиться  угодий,  ни оставаться  на  виду, чтобы  не лишиться  головы, и
вынужденного  добывать  кусок  хлеба  любой  работой.  Итак,  граф де Мокомб
облачился  в  скромную  куртку провинциального фактора:  он набирал  текст и
держал  корректуру декретов, которые грозили  смертью  гражданам, укрывавшим
аристократов. Медведь, ставший  Простаком, печатал декреты, расклеивал их по
городу, и  оба они остались  целы  и невредимы.  В  1795  году, когда  шквал
террора  миновал, Никола Сешар  вынужден был искать  другого  мастера на все
руки, способного совмещать обязанности наборщика, корректора и фактора. Один
аббат,  отказавшийся принять  присягу  и  позже,  при  Реставрации,  ставший
епископом, занял место графа де  Мокомба  и работал  в  типографии вплоть до
того  дня,  когда первый  консул  восстановил католичество.  Граф и  епископ
встретились потом в Палате пэров и сидели  там на одной скамье. Хотя в  1802
году Жером-Никола Сешар не стал более грамотным,  чем в 1793, все  же к тому
времени  он припас немалую  толику и  мог  оплачивать  фактора. Подмастерье,
столь  беспечно смотревший  в  будущее,  стал грозой  для  своих  Обезьян  и
Медведей.  Скаредность  начинается  там, где  кончается бедность. Как  скоро
тискальщик  почуял  возможность  разбогатеть,   корысть  пробудила   в   нем
практическую  сметливость,  алчную,  подозрительную  и  проницательную.  Его
житейский  опыт  восторжествовал над  теорией. Он достиг  того, что  на глаз
определял  стоимость  печатной  страницы или листа. Он  доказывал несведущим
заказчикам, что  набор жирным шрифтом обходится дороже, нежели светлым; если
речь
     шла  о петите, он уверял, что  этим  шрифтом  набирать  много  труднее.
Наиболее ответственной частью  высокой  печати было наборное дело, в котором
Сешар ничего не понимал, и он так боялся остаться  в накладе,  что, заключая
сделки,  всегда старался обеспечить себе  львиный барыш.  Если его наборщики
работали по часам,  он  глаз с  них  не сводил. Если ему  случалось узнать о
затруднительном положении какого-нибудь фабриканта, он за бесценок покупал у
него  бумагу и прятал  ее  в свои подвалы. К  этому времени  Сешар  уже  был
владельцем дома, в  котором с незапамятных времен помещалась типография.  Во
всем он был удачлив: он остался  вдовцом,  и у него был только один  сын. Он
поместил  его  в городской  лицей,  не  столько  ради того,  чтобы  дать ему
образование,  сколько  ради  того,  чтобы  подготовить  себе  преемника;  он
обращался с ним  сурово, желая продлить  срок  своей отеческой  власти, и во
время  каникул заставлял сына работать за наборной кассой, говоря, что юноша
должен приучаться  зарабатывать на жизнь и  в  будущем отблагодарить бедного
отца, трудившегося не покладая рук ради  его  образования. Распростившись  с
аббатом, Сешар назначил на его место одного из четырех наборщиков, о котором
будущий епископ отзывался  как  о честном  и смышленом человеке. Стало быть,
старик  мог  спокойно  ждать  того  дня,  когда  его  сын  станет  во  главе
предприятия  и  оно  расцветет в его молодых и  искусных руках.  Давид Сешар
блестяще окончил  Ангулемский  лицей.  Хотя  папаша  Сешар,  бывший Медведь,
неграмотный  безродный  выскочка,  глубоко презирал науку,  все же он послал
своего сына  в Париж обучаться высшему типографскому искусству;  но, посылая
сына в  город, который он  называл раем рабочих,  старик так убеждал  его не
рассчитывать на родительский кошелек  и так настойчиво рекомендовал накопить
побольше денег, что, видимо, считал  пребывание  сына в  стране  Премудрости
лишь средством к  достижению своей цели.  Давид, обучаясь в  Париже ремеслу,
попутно закончил свое образование. Метранпаж типографии Дидо стал  ученым. В
конце  1819 года Давид  Сешар  покинул Париж, где  его жизнь  не  стоила  ни
сантима  отцу,  теперь вызывавшему  сына  домой,  чтобы вручить  ему  бразды
правления. Типография Никола Сешара печатала судебные объявления в газете, в
ту  пору единственной в  департаменте, исполняла  также заказы  префектуры и
канцелярии епископа,  а  такие  'клиенты  сулили  благоденствие  энергичному
юноше.
     Именно  тогда-то  братья  Кунэте,  владельцы  бумажной  фабрики, купили
второй  патент на право  открыть  типографию  в Ангулеме; до  той поры из-за
происков старика Се-шара и  военных потрясений, вызвавших во времена Империи
полный застой в промышленности,  на этот патент  не  было спроса; по причине
этого же застоя  Сешар в свое время не  приобрел его, и скаредность  старика
послужила причиной  разорения старинной  типографии. Узнав об этой  покупке,
Сешар  обрадовался,  понимая, что борьба,  которая неминуемо возникнет между
его предприятием и предприятием Куэнте, обрушится всей тяжестью на его сына,
а не на него. "Я  бы не  выдержал,- размышлял он,- но парень, обучавшийся  у
господ Дидо, еще потягается с Куэнте". Семидесятилетний старик вздыхал о том
времени, когда он сможет зажить  в  свое удовольствие. Он слабо разбирался в
тонкостях  типографии, зато  слыл  большим  знатоком  в  искусстве,  которое
рабочие  шутя  называли  пьянографией,  а  это искусство, весьма  почитаемое
божественным  автором  "Пантагрюэля", подвергаясь  нападкам  так  называемых
Обществ   трезвости,  со  дня  на   день   все  больше  предается  забвению.
Жером-Никола  Сешар, покорный  судьбе, предопределенной его именем', страдал
неутолимой  жаждой.  Многие  годы жена  сдерживала  в  должных границах  эту
страсть к виноградному соку - влечение, столь естественное для Медведей, что
г-н  Шатобриан подметил  это  свойство даже у настоящих  медведей в Америке;
однако философы  заметили,  что  в старости  привычки юных лет проявляются с
новой силой. Сешар подтверждал это  наблюдение: чем  больше он старился, тем
больше любил выпить Эта  страсть оставила на его медвежьей физиономии следы,
придававшие ей  своеобразие. Нос его принял  размеры и форму прописного  А -
кегля тройного канона. Щеки с прожилками стали похожи на виноградные листья,
усеянные  бородавками, лиловатыми,  багровыми  и часто всех  цветов  радуги.
Точь-в-точь  чудовищный  трюфель среди осенней  виноградной листвы!  Укрытые
лохматыми бровями, похожими на  запорошенные  снегом  кусты, маленькие серые
глаза его хитро поблескивали от алчности, убивавшей в  нем все чувства, даже
чувство  отцовства,  и  сохраняли проницательность даже тогда, когда  он был
пьян.  Лысая  голова, с  плешью на темени,  в венчике  седеющих, но все  еще
вьющихся волос, вызывала в воображении образы
     1 Сешар (Sechard)- Сохнущий (от фр. secher).
     францисканцев  из сказок Лафонтена.  Он  был  приземист  и  пузат,  как
старинные  лампады,  в  которых сгорает  больше  масла,  нежели  фитиля, ибо
излишества,  в  чем  бы  они  ни сказывались,  воздействуют  на  человека  в
направлении,  наиболее ему свойственном: от пьянства, как и  от  умственного
труда, тучный  тучнеет,  тощий тощает. Жером-Никола  Сешар  лет  тридцать не
расставался  с  знаменитой   муниципальной  треуголкой,  в   ту   пору   еще
встречавшейся  в  иных  провинциях на голове городского барабанщика. Жилет и
штаны его были из зеленоватого бархата. Он  носил старый  коричневый сюртук,
бумажные полосатые чулки  и башмаки с серебряными пряжками.  Подобный наряд,
выдававший  в  буржуа  простолюдина,  столь  соответствовал  его  порокам  и
привычкам,  так  беспощадно изобличал  всю его жизнь, что,  казалось, старик
родился  одетым:  без этих  облачений вы не  могли  бы  вообразить его,  как
луковицу  без  шелухи. Если бы  старый  печатник издавна  не  обнаружил  всю
глубину  своей  слепой  алчности,  одного  его  отречения  от  дел  было  бы
достаточно, чтобы судить о его характере.  Несмотря на познания, которые его
сын  должен был  вынести  из  высокой  школы  Дидо, он  уже  давно  замышлял
обработать дельце повыгоднее.  Выгода отца не была выгодой сына. Но в  делах
для  старика не существовало  ни сына, ни отца. Если  прежде  он  смотрел на
Давида, как на  единственного своего ребенка, позже сын стал для него просто
покупателем,  интересы которого  были противоположны его интересам: он хотел
дорого  продать. Давид должен был  стремиться дешево купить; стало быть, сын
превращался  в противника,  которого  надо было  победить. Это  перерождение
чувств в личный  интерес, протекающее обычно медленно, сложно  и лицемерно у
людей благовоспитанных, совершилось стремительно и непосредственно у старого
Медведя,  явившего  собою   пример  того,  как  лукавая  пьянография   может
восторжествовать над ученой типографией. Когда  сын приехал,  старик окружил
его той расчетливой любезностью, какой  люди ловкие окружают свои жертвы: он
ухаживал за ним, как любовник ухаживает за возлюбленной; он поддерживал  его
под  руку,  указывал, куда  ступить, чтобы  не запачкать ноги;  он  приказал
положить грелку в  его постель, затопить  камин, приготовить ужин. На другой
день, пытаясь  за обильным обедом  напоить сына, Жером-Никола  Сешар, сильно
подвыпивший,  сказал:  "Потолкуем о  делах?",- и  фраза  эта прозвучала  так
нелепо между приступами икоты, что Давид попросил отложить деловые разговоры
до следующего дня. Старый Медведь  слишком искусно умел извлекать  пользу из
своего  опьянения, чтобы отказаться  от долгожданного поединка.- Довольно! -
заявил он. Пятьдесят  лет он тянул лямку и ни одного  часа  долее не  желает
обременять себя. Завтра же его сын должен стать Простаком.
     Тут,  пожалуй, уместно  сказать  несколько  слов о  самом  предприятии.
Типография уже  с  конца  царствования Людовика  XIV  помещалась в той части
улицы Болье, где  она выходит на  площадь Мюрье. Стало быть, дом издавна был
приспособлен  к  нуждам  типографского  производства.  Обширная  мастерская,
занимавшая  весь  нижний  этаж,  освещалась  со стороны  улицы через  ветхую
стеклянную дверь и широкое  окно, обращенное во внутренний дворик. В контору
к хозяину  можно было пройти и через подъезд. Но  в  провинции  типографское
дело   неизменно   возбуждает   столь  живое   любопытство,  что   заказчики
предпочитали  входить  в  мастерскую  прямо с  улицы через стеклянную дверь,
проделанную в фасаде, хоть им и надо было спускаться на  несколько ступенек,
так  как пол  мастерской  приходился  ниже  уровня  мостовой.  От  изумления
любопытствующие  обычно не принимали  во внимание неудобств типографии. Если
им  случалось,  пробираясь  по  ее  узким  проходам, засмотреться на  своды,
образуемые  листами  бумаги,  растянутыми  на  бечевках  под  потолком,  они
наталкивались на наборные  кассы или задевали  шляпами о  железные распорки,
поддерживающие станки.  Если им  случалось заглядеться на наборщика, который
читал  оригинал, проворно вылавливал буквы  из ста пятидесяти  двух  ящичков
кассы, вставлял шпону, перечитывал набранную строку, они натыкались на стопы
увлажненной  бумаги,  придавленной  камнями,  или  ударялись  боком  об угол
станка; все  это к великому удовольствию Обезьян и Медведей. Не было случая,
чтобы  кому-нибудь  удавалось дойти без  приключений до двух больших клеток,
находившихся в глубине  этой  пещеры и представлявших собою со стороны двора
два безобразных выступа, в одном из которых восседал фактор, а в  другом сам
хозяин  типографии.  Виноградные  лозы,  изящно   обвивавшие  стены  здания,
приобретали, принимая во внимание славу хозяина,  особо  приманчивую местную
окраску. В  глубине  двора, прилепившись к  стене  соседнего  дома,  ютилась
полуразрушенная  пристройка,  где  смачивали  и  подготавливали  для  печати
бумагу. Там помещалась каменная мойка со стоком, где  перед  отпечатанием  и
после отпечатания промывались формы,  в просторечьи печатные доски; оттуда в
канаву  стекала  черная от  типографской  краски  вода и там  смешивалась  с
кухонными помоями, цветом своим смущая крестьян, съезжавшихся в базарные дни
в  город. "А  ну, как  сам черт моется в этом  доме?"  - говаривали  они.  К
пристройке  примыкали  с одной стороны кухня, с другой - сарай  для дров. Во
втором этаже  этого  дома, с мансардой из  двух каморок, было  три  комнаты.
Первая из  них,  находившаяся над сенями и столь же длинная, если не считать
ветхой лестничной клетки, освещалась с улицы сквозь узкое оконце, а со двора
сквозь слуховое  окно  и служила вместе  и прихожей и столовой.  Незатейливо
выбеленная  известью,  она своею  откровенностью являла  образец  купеческой
скаредности;  грязный  пол  никогда  не  мылся:  обстановку  составляли  три
скверных стула, круглый стол и  буфет,  стоявший в простенке между  дверьми,
которые вели в спальню и гостиную; окна и двери  потемнели от грязи; комната
была обычно завалена кипами оттисков и  чистой бумаги; нередко на этих кипах
можно  было  увидеть  бутылки,  тарелки  с  жарким или сладостями  со  стола
Жерома-Никола Сешара. Спальня, окно которой, в раме со свинцовым переплетом,
выходило во двор, была обтянута ветхими коврами, какими в провинции украшают
стены зданий в  день  праздника Тела господня. Там стояли широкая кровать  с
колонками и пологом, с шитыми подзорами  и пунцовым  покрывалом, два кресла,
источенных  червями,  два  мягких  стула  орехового  дерева,  крытые  ручной
вышивкой,  старая  конторка  и  на  камине  -  часы. Эта  комната,  дышавшая
патриархальным благодушием и выдержанная в коричневых тонах, была обставлена
господином Рузо, предшественником и хозяином Жерома-Никола Сешара. Гостиная,
отделанная  в новом  вкусе  г-жою Сешар,  являла взору  ужасающую деревянную
обшивку  стен, окрашенную в голубую краску,  как в  парикмахерской;  верхняя
часть  стен была  оклеена  бумажными  обоями,  на  которых  темно-коричневой
краской по  белому полю были изображены сценки из жизни Востока;  обстановка
состояла  из шести стульев, обитых синим сафьяном, со спинками в форме лиры.
Два окна, грубо выведенные арками  и  выходившие  на площадь Мюрье, были без
Занавесей; на  камине не было  ни  канделябров,  ни часов,  ни зеркала. Г-жа
Сешар умерла в самый  разгар своего увлечения убранством дома, а Медведь, не
усмотрев в напрасных изощрениях никакой выгоды,
     отказался  от  этой  затеи.  Сюда  именно,  pede  titubante  ',  привел
Жером-Никола  Сешар  своего сына  и указал ему  на лежавшую на круглом столе
опись типографского имущества, составленную фактором под его руководством.
     - Читай,  сынок,- сказал Жером-Никола Сешар, переводя  пьяный  взгляд с
бумаги  на сына  и с  сына  на  бумагу.-  Увидишь,  что  я  вручаю  тебе  не
типографию, а сокровище.
     - "Три деревянных станка с железными распорками, с  чугунной плитой для
растирания красок..."
     - Мое усовершенствование,- сказал старик Сешар, прерывая сына.
     - "...со всем  оборудованием,  кипсеями, мацами, верстаками и прочая...
тысяча шестьсот франков!.." Но, отец,- сказал Давид  Сешар, выпуская из  рук
инвентарь,- да это просто какие-то деревяшки, а не станки! И ста  экю они не
стоят, разве для топки печей пригодятся...
     -  Деревяшки?!-вскричал старик  Сешар.- Деревяшки?..  Бери-ка  опись  и
пойдем вниз! Поглядишь, способна ли ваша  слесарная дребедень работать  так,
как  эти  добрые  испытанные  старинные станки.  И  тогда  у  тебя  язык  не
повернется  хулить  честные станки, ведь  они  на  ходу,  что твои  почтовые
кареты, и будут служить тебе всю  жизнь, не разоряя на починки. Де-ре-вяшки!
Да эти деревяшки прокормят тебя! Де-ре-вяшки! Твой отец работал на них целые
четверть века. Они и тебя в люди вывели.
     Отец  сломя  голову  сбежал вниз по  исхоженной,  покосившейся,  шаткой
лестнице и не споткнулся; он распахнул дверь, ведущую из сеней в типографию,
бросился  к  ближайшему  станку,  как  и  прочие, ради  этого случая  тайком
смазанному  маслом  и вычищенному,  и  указал  на  крепкие  дубовые  стойки,
натертые до блеска учеником.
     - Не станок, а загляденье! - сказал он.
     Печатался  пригласительный  билет  на  свадьбу. Старый Медведь  опустил
рашкет на декель и декель на  мрамор, который  он  прокатил под  станок;  он
выдернул куку, размотал бечевку, чтобы подать мрамор на место, поднял декель
и рашкет  с проворством молодого Медведя. Станок  в его  руках  издал  столь
забавный скрип,  что  вы могли счесть его за дребезжание стекла  под  крылом
птицы, ударившейся на лету об окно.
     1 Спотыкаясь (лат.).
     - Неужто  хоть  один английский  станок  так  работает?  -  сказал отец
изумленному сыну.
     Старик  Сешар  от первого станка  перебежал  ко второму, от  второго  к
третьему, и  поочередно на каждом из  них с одинаковой ловкостью проделал то
же  самое.  От  его  глаз,  помутившихся от  вина,  не  ускользнуло какое-то
пятнышко на  последнем станке, оставшееся  по  небрежности ученика; пьяница,
крепко  выругавшись,  принялся  начищать  станок  полою  сюртука,  уподобясь
барышнику, который перед продажей лошади чистит ее скребницей.
     - С этими тремя станками ты, Давид, и без фактора выручишь тысяч девять
в год. Как будущий твой компаньон, я не разрешаю тебе заменять их проклятыми
металлическими  станками, от которых изнашивается шрифт.  Вы  там, в Париже,
подняли шум  - то-то, сказать,  чудо!-вокруг  изобретения вашего  проклятого
англичанина,   врага  Франции,  только  и  помышлявшего  что  о  выгоде  для
словолитчиков. А-а, вы  бредите стенхопами! Благодарствую за  ваши стенхопы!
Две тысячи пятьсот франков каждый! Да  это почти вдвое дороже всех моих трех
сокровищ, вместе взятых. Вдобавок они недостаточно упруги  и сбивают литеры.
Я не учен, как ты, но крепко запомни: стенхопы - смерть для шрифтов. Мои три
станка  будут служить тебе  без отказа; печатать  чистехонько, а большего от
тебя ангу-лемцы и не потребуют. Печатай ты хоть на  железе, хоть  на дереве,
хоть на золоте или на серебре, они ни лиара лишнего не заплатят.
     - "Item ',- читал Давид,- пять тысяч  фунтов  шрифта из словолитни г-на
Вафлара..."
     При этом имени ученик Дидо не мог удержаться от улыбки.
     - Смейся, смейся! Двенадцать лет  минуло, а шрифты, как  новенькие. Вот
это,  скажу,  словолитня!  Господин  Вафлар  человек  честный,  и   материал
поставляет  прочный; а по мне лучший словолитчик тот, с кем реже  приходится
дело иметь.
     - "...Оценены в  десять тысяч франков..." -  продолжал  Давид.-  Десять
тысяч франков, отец! Но ведь это по сорок су за фунт, а господа Дидо продают
новый цицеро по тридцать шесть су за фунт. Десять су за фунт, как за простой
лом, красная цена вашим старым гвоздям.
     - Что-о? Гвозди? Это ты так называешь батарды, ку-
     1 Также (лат.).
     ле,  рондо  господина  Жилле, бывшего императорского печатника! Да этим
шрифтам  цена шесть франков фунт! Лучшие  образцы граверного искусства. Пять
лет как куплены, а посмотри-ка, многие из них еще новешенькие!
     Старик Сешар схватил несколько пачек с образцами гарнитур, не бывшими в
употреблении, и показал их сыну.
     -  Я  по  ученой части  слаб, не  умею ни читать, ни писать, но  у меня
достаточно смекалки, чтобы распознать, откуда пошли  английские шрифты твоих
господ Дидо! От  курсивов  фирмы Жилле! Вот рондо,- сказал он,  указывая  на
одну из касс и извлекая оттуда литеру М круглого цицеро, еще не початого.
     Давид понял,  что  бесполезно  спорить  с  отцом.  Надо было  либо  все
принять, либо все отвергнуть,  сказать да или нет. Старый  Медведь включил в
опись  решительно  все, до последней бечевки.  Любая рамка, дощечка,  чашка,
камень  и щетка для промывки  - все было оценено  с  рачительностью  скряги.
Общая  цифра составляла  тридцать  тысяч франков,  включая  патент на звание
мастера-типографа  и клиентуру. Давид раздумывал, выйдет ли прок  из  такого
дела? Заметив, что сын озадачен описью имущества, старик Сешар встревожился;
он предпочел бы ожесточенный торг молчаливому согласию.  Уменье  торговаться
говорит о том, что покупатель  - человек делового склада и способен защищать
свои выгоды. "Кто не  торгуется,- говаривал старик Сешар,-  тот ничего и  не
заплатит". Стараясь угадать, о чем думает его сын, он  между тем  перечислял
жалкое  оборудование,  без   которого,  однако  ж,  не  обходится  ни   одна
провинциальная  типография;  он  поочередно  подводил  Давида к  станку  для
лощения  бумаги,  к  станку  для  обрезывания  бумаги,  предназначенной  для
выполнения городских заказов, и расхваливал их устройство и прочность.
     - Старое оборудование всегда самое лучшее,-  сказал он.- В типографском
деле за него надобно было бы платить дороже, чем за новое, как это водится у
золотобитов.
     Ужасающие  заставки   с  изображениями  гименов,   амуров,   мертвецов,
подымающих камень своего  собственного надгробия, предназначенные увенчивать
какое-нибудь М или В, огромные  обрамления для театральных афиш,  украшенные
масками,- все это благодаря красноречию пьяного Жерома-Никола превращалась в
нечто не имеющее себе цены.  Он рассказал сыну о том, как крепко провинциалы
держатся за свои привычки; тщетны были бы усилия со-
     блазнить их даже кое-чем и лучшим.  Он сам, Жером-Никола Сешар, пытался
было  пустить  в  ход  календарь,  затмевавший  собою  пресловутый  "Двойной
Льежский", который печатался на сахарной  бумаге! И что же? Великолепным его
календарям предпочли привычный "Двойной Льежский"! Давид убедится в ценности
этой старины, коль - скоро  станет  продавать  ее дороже самых разорительных
новинок.
     - Так вот что,  сынок!  П