ько три парикмахерские. Проблема бритья и стрижки достигла там предельной остроты. Если бы Большой театр решил вдруг выехать в Надеждинск на гастроли, особенным успехом пользовался бы там "Севильский цирюльник", а то место, где Фигаро без всякой очереди бреет Бартоло, несомненно вызвало бы громовые аплодисменты, бурю рукоплесканий, овацию. Раньше, когда человек вдруг начинал отращивать бороду, было ясно, что это киноактер, готовящийся сниматься в роли опричника в фильме "Приключения Иоанна Грозного". Теперь свежая и длинная борода показывает, что собственник ее устал бороться с парикмахерскими очередями, что ему надоело читать "Графа Монте-Кристо" и что, наконец, ему невмоготу посвящать своему подбородку выходные дни, мудро предназначенные для отдыха. Нужно торопиться. Надо либо пригласить в консультанты легендарного майора Адольфа Шантажу, мастера на все руки, который, вероятно, имеет в запасе какой-нибудь "Анти-Волосатин", вызывающий молниеносную потерю волос, либо открыть много хороших парикмахерских (без пытки роскошью), изжив, таким образом, разросшуюся проблему бритья и стрижки и сведя ее до размеров обыкновенного жизненного явления. 1932 Пытка роскошью. - Впервые опубликован в журнале "Крокодил", 1932, э 14. Подпись: Ф.Толстоевский. Печатается по тексту сборника "Как создавался Робинзон", "Советская литература", М. 1933. ОТДАЙТЕ ЕМУ КУРСИВ Когда отменили букву ять, учитель очаковской казенной прогимназии И.Ф. Канторский сошел с ума. Он поджег двухэтажное здание благотворительного о-ва "Капля молока" и бежал в степь. Поймали его только через три дня силами пожарной команды и роты бывших потешных указанной прогимназии. Любопытно отметить, что, когда г. Канторского вели по улице, он громко выкрикивал: "ЗвЪзды, сЪдла, цвЪл, приобрЪл". Хроника б. Херсонской губернии Вначале в общем шуме ничего нельзя было разобрать. Писатели говорили все разом. Вполне возможно, что они лили воду на чью-то мельницу. Но чья это была мельница, никто точно сказать не мог, потому что РАПП уже закрылась и некому было провернуть этот животрепещущий вопрос. В конце концов выяснилось, что говорили главным образом о критиках. И надо прямо сказать, что суждения художников слова отличались некоторой пристрастностью. Высказывались, например, в том смысле, что критиков хорошо бы вешать на цветущих акациях. Это было слишком поэтично и чуть-чуть бессердечно. Придумывались еще худшие казни. Предлагали поймать известного младокритика и отобрать у него литературный инструмент (кавычки, многоточия, sic, восклицательные знаки и "курсив мой"). Очень, очень жесткие слова говорили. И, конечно, несправедливые слова. Критики должны иметь место. Без них не может быть полного счастья. Пусть только не будут первыми учениками, зубрилами с вытаращенными от усердия глазами. Кто их не помнит, гимназистов, в синих фуражках с белым кантом и серебряным гербом! На большой перемене, когда ученики играли в скок-скок-скакуна и в "ушки" или предавались чтению выпусков "Этель Кинг - женщина-сыщик", зубрила сидел на подоконнике и горестно бормотал: БЪло-сЪрый бЪдный бЪс УбЪжал, бЪдняга, в лЪс, ЛЪшим по лЪсу он бЪгал, РЪдькой с хрЪном пообЪдал И за горький тот обЪд Дал обЪт не дЪлать бЪд. И форма и содержание этого стиха говорят за то, что писал его не Пушкин, не Александр Сергеевич. Как-то не очаровывал этот стих. Не дул от него ветер вдохновенья. Но зато таились в нем волшебные свойства. В стихотворение входили только слова с ятями. Это было специальное педагогическое произведение, которое в популярной художественной форме вбивало в мозги учеников столь необходимый "ять". Зубрила никогда не пытался проникнуть в глубь грамматического вопроса. Он не допытывался, почему вдруг бес бегает по лесу и жрет хрен. Он знал только, что нужно ответить без запинки. Тогда все будет хорошо. И родителей не вызовут для объяснений, и в кондуитном журнале не будет о нем гадких, компрометирующих записей. А главное, не надо было думать. Выпалил заученное, получил пятерку и пошел прочь. Завтра выпалил то же самое. Послезавтра - опять то же самое. Хорошо быть первым учеником, критическим зубрилой литературной прогимназии! Автор ночью сидит за столом. И чай леденеет в стакане. И мысль не дается в руки. И язык получается непрозрачный, а так хочется, чтобы был прозрачный. В общем - множество дел. И покуда автор волнуется и скачет, тут же, за перегородкой, в писательском доме монотонно бормочет свои критические вирши первый ученик: Бойтесь, дети, гуманизма, Бойтесь ячества, друзья. Формализма, схематизма Опасайтесь, как огня. Страшен, дети, техницизм, Биология вредна - Есть в ней скрытый мистицизм, лефовщнна, феодализм, механицизм, непреодоленный ремаркизм, непреодоленный ревматизм, а также шулятиковщина в ней видна. Разделяйте все моменты На шаги и на проценты. Шаг вперед, Два назад, Автор плачет, критик рад. Задавим "Новый мир" И др. и др. Зазубрив такой стих, примерный ученик без лишних дум и сомнений приступает к написанию критической статьи. Он уже овладел техникой. Он знает все слова на ять. Основа статьи имеется. Остальное - мелочь. Но и для мелочей хранятся заголовки. Для названия статьи употребляется так называемая формула сомнения. Если рецензируемая книга называется "Жили два товарища", статья о ней первого ученика имеет заголовок "Жили ЛИ два товарища?" Произведение носит название "Трагедийная ночь". Рецензия - "Трагедийная ночь ли?" Это хорошо. Это удобно. Автор сразу берется под сомнение. По заголовку статьи сразу видно, что писал ее первый ученик, а не какой-нибудь второй. Тут стесняться нечего. Формула заголовков удобная. "Список ли благодеяний ли?" "Наследник ли?" или "Чей наследник?" "Последний ли из удэге ли?" "Севастополь ли?" Почему он все время сомневается? Неужели он думает, что автор пытался всучить рабочему-читателю Симферополь вместо Севастополя или, скажем, Серпухов? Да нет, ни о чем он не думает. Просто формула готова, а менять ее для какого-то попутчика не хочется. Некогда. Начиная свою статью, первый ученик никогда не скажет: "Автор изобразил", "Автор нарисовал". Тут есть более осторожная фраза: "Автор пытался изобразить", "Автор сделал попытку нарисовать". Привычка настолько велика, что даже о Шекспире стали писать: "В пьесе "Отелло" автор попытался изобразить ревность". Кстати, и статья называется "Мавр ли?" И читатель в полной растерянности. Может быть, действительно не мавр, а еврей? Шейлок? Тогда при чем тут Дездемона? Ничего нельзя понять! Если писатель, не дай бог, сочинил что-нибудь веселое, так сказать, в плане сатиры и юмора, то ему немедленно вдеваются в бледные уши две критические серьги - по линии сатиры: "Автор не поднялся до высоты подлинной сатиры, а работает вхолостую"; по линии юмора: "Беззубое зубоскальство". Кроме того, автор обвиняется в ползучем эмпиризме. А это очень обидно, товарищи, - ползучий эмпиризм! Вроде стригущего лишая. Особенно не любит первый ученик произведений, где герои объясняются в любви, женятся и так далее. Он заостряет вопрос, он ставит его ребром: нужно ли в наши дни отображать это чувство в художественной литературе? Никакой любви нет. Позвольте! Откуда же берутся дети? Чепуха! Пожилого советского читателя не трудно убедить в том, что детей приносят аисты. Под ударами первого ученика писатель клонится все ниже и ниже. А зубрила, бормоча (чтобы не позабыть): "Есть в нем скрытый мистицизм, биологья в нем видна", принимается за самую ответственную операцию (нечто вроде трепанации черепа) - вскрывание писательского лица. Тут он беспощаден и в выражениях совершенно не стесняется. Формула требует энергичного сравнения. Поэтому берутся наиболее страшные. Советского автора называют вдруг агентом британского империализма, отождествляют его с П.Н. Милюковым, печатно извещают, что он не кто иной, как объективный Булак-Булахович, Пуанкаре или Мазепа, иногда сравнивают даже с извозчиком Комаровым. Все эти страшные обвинения набираются курсивом и неуклонно (такова традиция) снабжаются замечанием: "Курсив мой". Курсив мой! Курсив мой! Мой! Мой! Это его курсив. Курсив первого ученика. И эти придирчивые притязания хорошо бы наконец удовлетворить. - Не мучьте ученика, отдайте ему его вещи, пусть возьмет свой курсив и чуть-чуть поразмыслит над ним. Пусть опомнится от зубрежки. 1932 Отдайте ему курсив. - Впервые опубликован в "Литературной газете", 1932, э 24, 29 мая, под рубрикой "Уголок изящной словесности". Подпись: Холодный философ. Печатается по тексту Собрания сочинений в четырех томах, т. III, "Советский писатель", М. 1939. В статьях "Литературной газеты" и "Советского искусства" начала 30-х годов (особенно сильно проявлялась эта черта в выступлениях проработочного характера) бросается в глаза обильное, чрезмерное пользование курсивом. Часто авторы, не умея логически убедить читателя, злоупотребляли подобным внешним способом аргументации. Я, В ОБЩЕМ, НЕ ПИСАТЕЛЬ Позвольте омрачить праздник. Позвольте явиться на чудные именины советской сатиры не в парадной толстовке, ниспадающей на визиточные брюки, и не с благополучным приветствием, выведенным пером "рондо" на куске рисовальной бумаги. Разрешите прибыть в деловых тапочках, выцветшей голубой майке и замечательных полутеннисных брюках, переделанных из кальсон. Конечно, легче всего было бы ограничиться шумными аплодисментами, переходящими в овацию, но все же разрешите в гром похвал внести любимую сатирическую ноту. Дело в следующем. Не очень давно в редакцию явился довольно обыкновенный человек и предложил свое сотрудничество. - Я, - сказал он, - в общем, не писатель. В общем, я интеллигент умственного труда, бывший гимназист, ныне служащий. Но я, видите, женился, и теперь, вы сами понимаете, мне нужна квартира. А чтобы купить квартиру, мне нужно укрепить свою материальную базу. Вот я и решился взять на себя литературную нагрузку: сочинять что-нибудь. - Это бывает, - заметил редактор, - как раз Гете так и начинал свою литературную деятельность. Ему нужно было внести пай в РЖСКТ "Веймарский квартирник-жилищник", а денег не было. Пришлось ему написать "Фауста". Посетитель не понял горечи этой реплики. Он даже обрадовался. - Тем лучше, - сказал он. - Вот и я сочинил несколько юморесок, афоризмов и анекдотов для укрепления своей материальной базы. Редактор прочел сочинения бывшего гимназиста и сказал, что все это очень плохо. Но бедовый гимназист и тут не смутился. - Я и сам знаю, что плохо. - Зачем же вы принесли свой товар? - А почему же не принести? Ведь у вас в журнале известный процент плохих вещей есть? - Есть. - Так вот я решил поставлять вам этот процент. После такого откровенного заявления отставного гимназиста прогнали. А случай с процентами забылся, и о нем никто не упоминал. Между тем хорошо было бы о нем вспомнить сейчас, в юбилейную декаду, потому что это не маленький, видно, процент плохих произведений, если человек собирался построить на него квартиру. Неизвестно, как это произошло, но в сатирико-юмористическом хозяйстве слишком рано появились традиции. Лучше бы их вовсе не было. Кто-то уже слишком проворно разложил по полочкам все явления жизни и выработал краткие стандарты, при помощи коих эти явления нужно бичевать. Как-то незаметно проник в веселую сатирико-юмористическую семью злодей-халтуртрегер. Он все знает и все умеет. Он может написать что угодно. У него есть полный набор литературных отмычек. Когда-то на железных дорогах существовал трогательный обычай. На вокзалах вывешивались портреты (анфас и в профиль) особо знаменитых поездных воров. Таким образом, пассажир вперед знал, с кем ему придется столкнуться на тернистом железнодорожном пути. И всю дорогу пассажир не выпускал из рук чемодана, тревожно изучал профили и фасы своих соседей. Он был предупрежден. О читателе нужно заботиться не меньше, чем о пассажире. Его нужно предостеречь. Именно с этой целью здесь дается литературная фотография (анфас и в профиль) поставщика юмористической трухи и сатирического мусора. Работа у него несложная. У него есть верный станок-автомат, который бесперебойно выбрасывает фельетоны, стихи и мелочишки, все одной формы и одного качества. А. СТИХОТВОРНЫЙ ФЕЛЬЕТОН НА ВНУТРЕННЮЮ ТЕМУ Басенка о коопголовотяпах и метрической системе Сплошь и рядом наблюдается, что в единичных случаях отдельные заведующие кооплавками, невзирая на указания районных планирующих организаций и неоднократные выступления общественности и лавочных комиссий, частенько делают попытки плохого обращения с отдельными потребителями, что выражается в невывешивании прейскурантов розничных цен на видном месте и нанесении ряда ударов метрическими гирями по голове единичных членов-пайщиков, внесших полностью до срока новый дифпай. Пора ударить по таким настроениям, имеющим место среди отдельных коопголовотяпов. ИЗ ГАЗЕТ Нет места в кооперативном мире Головотяпским сим делам. Не для того создали гири, Чтоб ими бить по головам. Б. МЕЛОЧИ (ШУТКИ) - Солнце село. - На сколько лет? - Вечер наступили. - На кого? - Отчего у тебя пиджак порван? За гвоздь зацепился? - Нет. В кооперативе купил. В. АФОРИЗМЫ И МЫСЛИ Если римский папа сказал "а", то Лига Наций говорит "б". Не всякий заведующий имеет казенный автомобиль. Жить с личной секретаршей - это еще не значит жить в мире с подчиненными. Какая разница между казенной лошадью и казенным автомобилем? Никакой. И та и другой частенько в единичных случаях привозят отдельных заведующих на скамью подсудимых. Вот все, что есть у владельца литературных отмычек. Вот все его мысли, его шутки, его сатира на кооперативные дела, его представление о международных проблемах. Больше почти ничего у него и нет. Разве только так называемые юмористические фамилии. Их штук шесть. Дудочкин (совслужащий), Обиралкин (подкулачник), Добывалкин (плохой кооператор), Помадочкина (несчастная, затравленная машинистка), Канцеляркин (бюрократ и головотяп), Никишин (положительный тип, появляется в конце фельетона). Кажется, профиль обозначился полностью. Да и фас виден довольно отчетливо. Читатель предупрежден. А теперь, когда в гром похвал внесена родимая сатирическая нота, можно уже надеть визиточные брюки, нарядиться в парадную толстовку и бархатным голосом зачитать теплое приветствие, написанное пером "рондо" на куске рисовальной бумаги. 1932 Я, в общем, не писатель. - Впервые опубликован в журнале "Крокодил", 1932, э 15-16, под заглавием "Литературная отмычка". Подпись: Ф. Толстоевский. Это был юбилейный номер журнала, посвященный десятилетию "Крокодила". Под названием: "Я, в общем, не писатель" впервые вошел в сборник "Как создавался Робинзон", "Молодая гвардия", М. 1933, Печатается по тексту Собрания сочинений в четырех томах, т. III, "Советский писатель", М. 1939. В этом издании и в сборнике "Как создавался Робинзон", "Советский писатель", М. 1935, фельетон ошибочно датируется 1933 годом. ХОТЕЛОСЬ БОЛТАТЬ Внезапно заговорили о пробке. Пробка! На время это обыкновенное и, так сказать, второстепенное слово стало главным. Его склоняли во всех шести падежах, произносили всюду, где только возможно, и весьма часто ни к селу ни к городу. Как же такое в общем мизерное слово выскочило вперед и сделало головокружительную карьеру? О, это началось просто. Появилась в газете заметка: МИЛЛИОНЫ НА СМЕТНИКЕ Заголовок серьезный, но не самый свежий. В газетах часто можно найти такие заголовки: "Миллионы ржавеют", "Миллионы под ногами", "Миллионы на ветер". Заметка "Миллионы на сметнике" без журналистской нарядности и щегольства ставила простенький вопрос - использованная пробка не должна пропадать, ее снова можно пустить в дело, и таким образом миллионы избегнут печальной необходимости валяться где-то в мусорных ящиках. Предложение имело успех. Один видный хозяйственник высказался в том смысле, что пробку действительно не худо бы собирать. С этим согласились все. Тут-то и надо было начать сбор пробки, сухо, по-деловому, не сопровождая свои действия вызывающими возгласами, извлечь миллионы из сметника и вернуть их на производство. Но произошло совсем не то. Первой откликнулась киноорганизация. Там зорко следят за прессой и торопятся все что ни на есть немедленно отобразить в художественных произведениях. Вскоре было обнародовано сообщение, что сценарист Мурузи приступил к работе над сценарием (название еще не установлено), в котором ставятся вопросы сбора пробки в свете перерождения психики отсталого старьевщика-единоличника. Через два дня последовало новое сообщение. Оказывается, Мурузи сценарий уже окончил (условное название - "На последней меже"), создана крепкая съемочная группа и составлена смета на девяносто четыре тысячи ориентировочных рублей. И все закипело. В отделе "Над чем работает писатель" можно было прочесть, что писатель Валерьян Молокович заканчивает повесть, трактующую вопросы сбора пробки, однако уже не в свете перерождения психики какого-то жалкого старьевщика, а гораздо шире и глубже - в свете преодоления индивидуалистических навыков мелкого кустаря, подсознательно тянущегося в артель. Главы из своей новой повести Молокович уже читал на районном слете управдомов. Управдомы нашли, что повесть заслуживает пристального внимания, но что автору не мешает еще больше углубить свое мировоззрение. Автор обещал слету мировоззрение подвинтить в декадный срок. Решительно пробка захватывала все большие участки жизни. Странные колебания эфира показали, что радиообщественность тоже не дремлет. Были отменены утренние концерты. Вместо них исполнялась оратория. Дружно гремели хор и оркестр: Мы были пробкой не богаты, Богаты пробкой станем мы. Смелей, дружней вперед, ребяты, Штурмуйте сметников холмы! На всякий случай отменили и дневные концерты, чтобы размагничивающей музыкой Шопена не портить впечатления от оратории. Жару поддала газетная статья, напечатанная, как потом выяснилось, по недосмотру редакции. Статья была смелая. В ней горизонт необыкновенно расширялся. Уже и речи не было о простом использовании старой пробки. Заварена была совершенно новая каша. Автор статьи утверждал, что обыкновенная пробка есть не только затычка для закупоривания бутылей, банок и бочек, не только материал, идущий на спасательные пояса, изоляционные плиты и тропические головные уборы, но нечто гораздо более важное и значительное. Ставился вопрос не голо практически, но принципиально, а именно - о применении в сборе пробки диалектико-материалистического метода. Автор всячески клеймил работников, не применявших до сих пор этого метода в борьбе за пробку. В качестве примера недиалектического подхода к пробке приводился киносценарий, сочиненный торопливым Мурузи. Мурузи ужаснулся, и картину стали переделывать на ходу. Заодно увеличили смету (сто шестьдесят три тысячи ориентировочных рублей). Юмористы пустили в ход старый каламбур насчет пробки бутылочной и пробки трамвайной. Вообще трескотня шла необыкновенная. Взору уже рисовались большие прохладные склады, наполненные пахучими пробками, как вдруг произошел ужасный случай. Жил на свете мальчик, чудесный мальчик с синими глазами. Его звали Котя. Котя прочел самую первую заметку "Миллионы на сметнике", и пока в эфире бушевала оратория, пока Молокович подвинчивал мировоззрение и кто-то вел титаническую борьбу за внедрение диалектического метода в пробочное дело, - умный мальчик собирал пробки. Он собрал четыреста шестьдесят восемь пробок больших и триста шестьдесят пять пробок малого калибра. Но сдать этот товар было некуда. Вопрос о пробках успели поднять на такую принципиальную высоту, что забыли открыть склады. Такой чепухой никто не хотел заниматься. Хотелось болтать, рассуждать о высоких материях, искать метода, закапываться в глубь вопроса. Некоторое отрезвление внесла лишь новая заметка. Правда, называлась она так же, как и старая, - "Миллионы на сметнике", но содержание ее было другое. Имелись в виду ориентировочные рубли, потраченные на художественный фильм о переломе в душе старьевщика-единоличника, на многократное колебание эфира музыкальной фразой: "Богаты пробкой станем мы", печатанье боевой повести Валерьяна Молоковича, - на что угодно, кроме пробки. И на тему этой заметки почему-то не было сотворено ни одного художественного произведения. 1932 Хотелось болтать. - Впервые опубликован в журнале "Крокодил", 1932, э 18. Подпись: Ф.Толстоевский. Печатается по тексту Собрания сочинений в четырех томах, т. III, "Советский писатель", М. 1939. ЛИТЕРАТУРНЫЙ ТРАМВАЙ Жарко. По летнему времени трудно сочинить нечто массивное, многословное, высокохудожественное, вроде "Соти". Тянет написать что-нибудь полегче, менее великое, вроде "Мадам Бовари". Такая жара, что противно вкладывать персты в язвы литературы. Не хочется придираться, допускать сатирические вольности и обобщения. Хочется посмеяться. И, верите ли, смеяться хочется почему-то так называемым утробным смехом. Тем более это уже разрешено вполне официально и, есть слух, даже поощряется. Хочется, а с другой стороны - колется. Вдруг не выйдет! Как-никак, а молодость прошла, нет уж того порыва. "И одинокий тонкий волос блестит на праздной голове" (кажется, Тютчев). В ужасных препирательствах прошла молодость. Мы спорили без конца. Враги говорили, что юмор - это низкий жанр, что он вреден. Плача, мы возражали. Мы говорили, что юмор вроде фитина. В небольших дозах его можно давать передовому читателю. Лились блестящие детские слезы. Кто-то учился на своих ошибках (орфографических). Кого-то куда-то бросили. Теперь все хорошо. К тому же лето, жарко, съезд писателей соберется не скоро, и литературный трамвай еще не вошел в прохладное депо. Последняя посадка, была 23 апреля. И опять кто-то в давке не успел попасть в вагон и гонится за трамваем, задыхаясь и жалуясь: - Я был первым в очереди. Меня рапповцы замалчивали. И вот такая несправедливость! Как всегда в трамвае, пассажиры сначала радуются своему маленькому счастью. Идет размен впечатлений. Потом потихоньку начинается дифференциация. - Чуть Габрилович не остался. Спасибо, Славин подсадил. Буквально в последнюю минуту. Написал о нем статью в "Вечерке". - Смотрите, нонпарель, а подействовала. - Хоть бы обо мне кто-нибудь нонпарелью. - Читали Никулина? - "Время, пространство, движение"? Читал. Мне нравится. Совсем как Герцен стал писать. Просто "Былое и думы". - Да, с тем только различием, что былое налицо, а дум пока никаких не обнаружено. Потом у него в мае месяце арбуз на столе истекает соком. А в окно смотрит белая ночь. А арбузы вызревают в августе. Герцен! - Не люблю застольных речей. Опять Олеша не то сказал. Сказал о Грине, что умер последний фабулист. Не понимаю, что это значит - последний фабулист. Последний флибустьер - это еще бывает. Не то, не то сказал. - Сходите? - С ума вы сошли! Только влез. - А впереди сходят? - У выхода рапповцы пробку образовали. Ни за что не хотят сходить. А один товарищ, тот даже лег поперек двери. Ни за что, говорит, не сойду. А его билет уже давно кончился. - Какое безобразие! Задерживают вагон на повороте! - А о Зощенко опять ничего не пишут. - Граждане, осторожнее. Среди нас оказался малоформист. Покуда вы тут спорили и толкались, он успел сочинить на ходу приспособленческий лозунг взамен старого: "Не курить, не плевать". Слушайте. Вот что он написал: "В ответ на запрещение плевания и курения ответим займом социалистического наступления". - Товарищ Кирпотин, остановите на минутку вагон. Тут одного типа надо высадить. - Сойдите, гражданин. Ничего, ничего! До ГОМЭЦа пешком дойдете! - А о Зощенко опять ничего не пишут. - Кондуктор, дайте остановку по требованию у ГИХЛа. - Удивительно! Что писателю могло в ГИХЛе понадобиться? Ведь там денег за принятые произведения не платят. - Но платят за потерянные. Там даже висит особое извещение: "Выплата гонорара за утерянные рукописи производится по четным числам". - А-а-а! - Только он выпустил первую книжку, как стали его спрашивать: - Вы марксист? - Нет. - Кто же вы такой? - Я эклектик. Уже так было и хотели записать. Но тут раздались трезвые голоса: - За что губите человека? Ну, снова стали спрашивать: - Значит, вы эклектик? - Эклектик я. - И вы считаете, что эклектизм - это хорошо? - Да уж что хорошего! Тогда записали: "Эклектик, но к эклектизму относится отрицательно". - Это все-таки прошлые времена. Теперь, в свете решений... - А про Зощенко все еще ничего не пишут. Как раньше не писали, так и сейчас. Как будто и вовсе его на свете нет. - Да. И знаете, - похоже на то, что этот ленинградский автор уже немножко стыдится своего замечательного таланта. Он даже обижается, когда ему говорят, что он опять написал смешное. Ему теперь надо говорить так: "Вы, Михаил Михайлович, по своему трагическому дарованию просто Великий Инквизитор". Только тут он слегка отходит, и на его узких губах появляется осмысленно-интеллигентная улыбка. Приучили человека к тому, что юмор - жанр низкий, недостойный великой русской литературы. А разве он Великий Инквизитор? Писатель он, а не инквизитор... Такие и еще другие разговоры ведутся в литературном трамвае. Кто-то упрямо сидит, делая вид, что любуется асфальтированной мостовой, а сам только и думает о том, как бы не уступить место женщине с ребенком (лобовой перенос понятия - здесь, конечно, имеется в виду писательница, робко держащая на руках свое первое произведение). Кто-то роется в своем кармане, выгребая оттуда вместе с крошками хлеба завалявшиеся запятые. Кто-то в свете решений требует к себе неслыханного внимания. О ком-то, конечно, опять забыли. Жара. Но хорошо, что трамвай движется, что идет обмен впечатлениями и что походная трамвайная дифференциация, с обычной для нас перебранкой и толкотней, готова перейти в большой и нужный спор о методах ведения советского литературного хозяйства. 1932 Литературный трамвай. - Впервые опубликован в "Литературной газете", 1932, э 36, 11 августа, под рубрикой "Уголок изящной словесности". Подпись: Холодный философ. Печатается по тексту Собрания сочинений в четырех томах, т. III, "Советский писатель", М. 1939. В этом издании и в сборнике "Как создавался Робинзон", "Советский писатель", М. 1933, фельетон ошибочно датируется 1933 годом. ПОД СЕНЬЮ ИЗЯЩНОЙ СЛОВЕСНОСТИ Шли годы. Никто не спрашивал нас о том, что мы думаем о мещанстве, о внутрирапповских попутчиках, о роли критики в литературе. Никто не задавал нам вопросов, какие принято задавать писателям раза два в год. И произошло ужасное. Мы не научились плавно высказываться. Нет в нас того огня и пыла, которые нужны на этом ответственном участке литературной работы. Собранные здесь отрывочные суждения и мысли упакованы нами в маленькую анкету и дают ответ на вопросы, с которыми к нам часто обращаются отдельные лица и небольшие организации. - Как вы пишете вдвоем? - О, это очень просто! Значит, так: стол, ну, естественно, чернильница, бумага, и мы двое. Посмотреть со стороны - так совсем не интересно. Никаких особенных писательских странностей! Озабоченные, встревоженные лица (такие бывают у людей, которым обещали комнату с газом и вдруг не дали), взаимные попреки, оскорбления и, наконец, начало романа: "Белоснежный пароход рассекал своим острым носом голубые волны Средиземного моря". Разве это хорошо, такое начало? Может быть, написать как-нибудь иначе, лучше? Тревожно на душе, тревожно! - Почему вы печатались в полутолстых "30 днях", а не в каком-нибудь совсем уже толстом журнале? - О, это очень сложно! В толстый журнал нас приглашали только затем, чтобы предложить завести "уголок юмора" - шутки, экспромты, блестки, юморески (редакционные панычи очень любят слово "юмореска"). Заодно предлагали делать шарады, логогрифы, ребусы и шашечные этюды. В общем, все то, что раньше называлось "Смесь", а сейчас "Рабочая смекалка". И выражали удивление, когда мы надменно отказывались. "Ведь вы же юмористы, - говорили в толстом журнале. - Что вам стоит?" - Правда ли, что ваш смех это не наш смех, а их смех? - Не будьте идиотом! {1} - Как относятся в редакциях к вашим творческим исканиям? - Чрезвычайно однообразно. Всегда просят вычеркнуть из рукописи две строчки и дописать полторы страницы. С течением времени мы приобрели опыт и, сдавая рукопись, заявляем, что две строчки вычеркнуты, а полторы страницы дописали еще в процессе работы. Но даже эта профилактическая мера не помогает. - Что вам больше всего понравилось в "Литературной газете" за тысяча девятьсот тридцать второй год? - Постановление ЦК партии от двадцать третьего апреля. - Ваш любимый писатель? - Сейчас Дос-Пассос {2}. Может быть, всем теперь он нравится и любовь к этому писателю не оригинальна, но такова ситуация на текущий квартал. - Ваш любимый читатель? - Трамвайный пассажир. Ему тесно, больно, его толкают в спину, а он все-таки читает. О, это совсем не то, что железнодорожный пассажир. В поезде читают потому, что скучно, в трамвае - потому что интересно. - Ваш любимый редактор? - Тут сложнее. Не успеваешь полюбить какого-нибудь редактора всей душою, как его уже снимают. - Как же вы все-таки пишете вдвоем? - Так вот все-таки и пишем, препираясь друг с другом по поводу каждой мысли, слова и даже расстановки знаков препинания. И самое обидное, что, когда мы будем сдавать эту рукопись в редакцию, нас обязательно попросят вычеркнуть две строчки и дописать полторы страницы. А сделать это очень трудно, потому что, как уж было сообщено, мы не научились плавно высказываться. 1932 1 Ответ заимствован у Б. Шоу. (Прим. авторов.) 2 Джон Дос Пассос - американский писатель. Под сенью изящной словесности. - Впервые опубликован в "Литературной газете", 1932, э 38, 23 августа. Фельетон не переиздавался. Печатается по тексту "Литературной газеты". В этом номере газеты вся третья полоса была посвящена творчеству Ильфа и Петрова (статьи А.Селивановского "Смех Ильфа и Петрова", Л. Никулина "О месте в "литературном трамвае" и библиография основных изданий Ильфа и Петрова). Это произведение дало название циклу фельетонов о литературе, вошедших в сборник "Как создавался Робинзон". КОРОЛЕВСКАЯ ЛИЛИЯ Богатые врачи или бывшие присяжные поверенные любят искусство. Не думайте, что это вредное обобщение. Здесь нет желания произвести выпад, бросить тень или, скажем, лить воду на чью-то мельницу. Это просто невинное наблюдение. Врачи (и бывшие присяжные поверенные) двигают искусство вперед. Да, да, и обижаться тут нечего! Было бы смешно, если бы все женщины вдруг обиделись, узнав, что в немецкой научной книге "Уголовная тактика" имеется следующая формула: "Женщины никогда не сознаются". Конечно, обидно читать такое решительное утверждение, но уголовная практика показала, что женщина, совершившая какой-нибудь антиобщественный поступок (кража, хипес, притонодержательство), действительно никогда не сознается на допросе. Так что иногда можно делать обобщения, если они подкрепляются многолетним опытом. Итак, еще раз. Врачи обожают искусство. Главным образом врачи-гинекологи. И главным образом живопись. Она им необходима для себя, для приемной, для пациентов. "Пока живы врачи-гинекологи, живопись не умрет". Этот блестящий афоризм сказан был одним екатеринославским, ныне днепропетровским художником, который, собственно, не художник, а такой, что ли, своеобразный переводчик. Он делает "юберзецен". Он переводит. Одним словом, он изготовляет фальшивых Рубенсов, Айвазовских, Куинджи и других мастеров кисти. Написать какой-нибудь морской вид, пир полубогов или ядовитый натюрморт с рябчиком ему не трудно. Потребитель, в общем, больше разбирается в медицине, чем в живописи. Трудно придать полотну старинный вид. Но и эта задача в наши дни значительно упростилась. Просохшая картина сворачивается в трубу. Рубенс-Айвазовский вскакивает в трамвай, и уже через полчаса шумной трамвайной жизни полотно приобретает все необходимые следы памятника искусства XVI или XVII веков - трещины, пятна, оборванные края. И долго потом врач стоит среди своей плюшевой бамбучьей мебели, смотрит сквозь кулак на новое приобретение и шепчет: - Наконец-то, наконец у меня есть настоящий Веронезе. Ах, как я люблю именно Веронезе! Сколько воздуха! За свои деньги эстет требует, чтобы в картине было очень много воздуха. И екатеринославский, ныне днепропетровский художник знает это. Он дает столько озона, сколько врачу нужно, даже больше, чем дал бы сам Веронезе. Вообще наклонность к изящному немножко ослепляет эстета. Главным образом его магнетизирует великая подпись на картине, выведенная шкодливой рукой днепропетровского живописца. Ведь так хочется жить среди статуэток, золотого багета, книжных переплетов, среди перламутра и металлопластики. И эстет реконструктивного периода делает, как говорят французские коммерсанты, усилие. Он покупает в антикварном магазине четыре рюмки и одну перечницу с баронскими гербами. На этом путешествие в прекрасное, однако, не кончается. Полумесячное жалованье уходит на большую компотницу эпохи Манасевича-Мануйлова и специальную вилку для омаров, коими кооперативы, как известно, не торгуют. Таким образом, вилка доставляет только лишь моральное удовлетворение и вызывает аппетит к новым покупкам. На стенах появляются акварельные портретики различных красавиц из созвездия Наталии Гончаровой и другие миниатюры времен, так сказать, Дантеса и Аллигиери. Тогда меняются и обои. Появляются новые, синие - стиль декабрист. А на синих обоях как-то сам по себе возникает портрет чужого прадедушки, генерала с отчаянными баками и с кутузовским бельмом на глазу. Риск ужасный! Чужого дедушку могут посчитать за родного и вычистить примазавшегося внука со службы. Но эстет идет на все. Он обожает искусство. Вслед за баронской перечницей, компотницей, Наташей Гончаровой, вилкой и портретом неизвестного солдата неизбежно приходит первый томик издательства "Preludium" (ферлаг "Прелюдиум"). Это пир роскоши и тонкого вкуса. Что бы в книге ни было напечатано (воспоминания ли крепостного кларнетиста, антология ли испанских сегидилий и хабанер, стихи ли древнегреческой поэтессы Антилопы Кастраки) - все равно сатиновый переплет, сделанный из толстовки заведующего производственным отделом издательства, украшен золотыми королевскими лилиями. Покупатель очень доволен. Настоящие бурбонские лилии! Не какие-нибудь пчелы узурпатора Бонапарта, а настоящие лилии Людовика-Солнца (того самого - "после меня хоть делюж - потоп"). Ах, однажды в Версале! Ах, Тюильри! Ах, мадам Рекамье на бамбуковой скамье! Ах, если бы Маркса издавали с такими лилиями, в суперобложке художника Лошадецкого, с фронтисписом XVIII века, с виньетками, где пожилые девушки склоняют головы на гробовые урны, с гравюрами на дереве, на меди, на линолеуме, на велосипедных шинах! Стоило бы купить! Роскошь магнетизирует. Золото и серебро тиснения. ослепляют. Так хочется иметь под рукой предметы красоты, что советский виконт охотно принимает толстовочную обложку за атласную, не замечает, что стихи Антилопы Кастраки отпечатаны на селедочной бумаге, из которой торчат какие-то соломинки и древесная труха, что самые лилии осыпают свое золото уже на третий день, что никакой роскоши нет, а есть гинекологический ампир второй сорт, попытка выдать ситро за шампанское. 1932 Королевская лилия. - Впервые опубликован в журнале "Огонек", 1932, э 25. Печатается по тексту Собрания сочинений в четырех томах, т. Ill, "Советский писатель", М. 1939. В этом издании фельетон датируется 1931 годом. В сборнике "Как создавался Робинзон", "Советский писатель", М. 1935, ошибочно указана дата и место первой публикации фельетона (1931, "Советское искусство"). В журнальной публикации фельетону предшествовал эпиграф: "Ситро подам, как шампанское" (Объявление ресторатора)". МЫ УЖЕ НЕ ДЕТИ - Есть у тебя друг блондин, только он тебе не друг блондин, а сволочь. Гадание цыганки Лето прошло в невинных удовольствиях. Писатели собирали разноцветные камушки в Коктебеле, бродили ночью по Нащокинскому переулку, алчно поглядывая на строящийся дом РЖСКТ "Советский писатель", подписывали договоры на радиооратории и звуковые кинофеерии (летом даже ягнята ходят по тропинке хищников), клохча высиживали большие романы, ругали ГИХЛ, хвалили "Федерацию". Осип Брик написал оперу. И Эдуард Багрицкий написал оперу. А Михаил Кольцов побывал в норе у зверя, откуда вернулся цел и невредим, не получив даже царапины. Некоторым образом все шло правильно. День есть день, ночь есть ночь, а лето есть лето, то есть такое время года, когда допускаются различные шалости. Все же можно подбить итоги двум истекшим творческим кварталам. Странное дело, в литературных кругах почему-то воцарился великопостный дух смиренномудрия, терпения и любве. Подчеркиваем, люб-ве. Такие все стали вежливые, добрые, голубоглазые, что вот-вот снимутся с насиженных мест и переедут на постоянное жительство в Ясную Поляну, громко проповедуя по дороге вегетарьянство, воздержание и опять-таки великое чувство любве к посредственным произведениям. Со всех сторон доносится какой-то безубойный шепот: "Я никого не ем". Джентльменство, сверхъестественное джентльменство разлито в воздухе. Все время пахнет вежеталем, манной кашей, чувствуется приторная тещина ласка. Где ж вы, бодрые задиры? Где вы, мои друзья, мои враги? Ничего нельзя разобрать. Все друзья, все блондины. А какие были у нас титаны критической мысли! Не успевал человек сочинить первые две главы небольшой сравнительно трилогии, в шестьдесят с гаком печатных листов, как появлялась быстроходная, словно межпланетная ракета, рецензия под заголовком, не оставляющим места благоуханной надежде: "В мусорный ящик!" И так становилось страшно, что не хотелось уже думать, кого это в мусорный ящик - книгу ли, автора, а может, обоих вместе, и даже с издателем, а возможно, и с читателем. Был такой стиль, была такая повадка. Теперь все поголубело, гораздо стало уважительней. Теперь жарят прямо из "Вишневого сада": "Дорогой, глубокоуважаемый шкаф". Лидин - глубокоуважаемый шкаф, и Панферов - шкаф, и Валентин Катаев - глубокоуважаемый, и Афиногенов - дорогой, и Алексей Толстой - "примите и проч.", и Феоктист Березовский - "позвольте в этот знаменательный день", и ужасное дитя салонов и диспутов - неукротимый Вишневский, и маленький, кроткий Лапин - все зачислены в шкафы. И стоят они в ряд, сияя лаком, зеркальными иллюминаторами, очками, латунными ручками и резными загогулинами. Впопыхах попал в шкафы даже поэт Миних. И только через три недели пришли литературные возчики и, кряхтя, вынесли его из пантеона великой, многотомной отечественной литературы. Но за исключением этого факта, который можно отнести не к воспитательной работе, а скорее к области погрузочно-разгрузочных операций, почти во всем остальном наблюдается неуемное джентльменство. "В основном море спокойно", - как говорил грек Попандопуло. Между тем хочется ссориться. Мы уже не дети. Советской литературе пятнадцать лет. Совсем не интересны взаимное ласкательство, медоточивость и всякое там, как мог бы сказать Крученых, хухушка хвалит кекуха. Мы не однородны, не похожи друг на друга. Есть вкусы, есть взгляды, есть точки зрения. Высказывайтесь, товарищи, начинайте великий спор. Есть о чем спорить, хотя из Ленинграда и донесся протяжный стон Чумандрина, напоминающий сетования старушки из очереди на тему о том, что все погибло и жизнь уж не красна с 23 апреля сего года. И вовсе нет надобности ждать съезда писателей или пленума оргкомитета, чтобы потом начать писать всем враз и примерно одно и то же. Хочется ссориться, и есть, из-за чего. Лето урожайное по произведениям и весьма засушливое по критическим работам (джентльменство и немотивированное зачисление в шкафы, конечно, в счет не идут). Вам нравится "Время, вперед!" Катаева? Вам нравится "Энергия" Гладкова? Вам нра... "Москва слезам не верит" Эренбурга? "Время, пространство, движение" Никулина? "Поднятая целина" Шолохова? "Сталинабадский архив" Лапина и Хацревина? "Скутаревский" Леонова? "Собственность" Зозули? "Цусима" Новикова-Прибоя? "Последний из удэге" Фадеева? "Новые рассказы" Бабеля? Может быть, не нравятся? Или одно нра, а другое не нра? Если так, то расскажите по возможности внятно и, главное, не скрывая своей литературной приязни или неприязни. Почему так горячи литераторы за чайным столом, так умны и обаятельны? И почему так сладковаты и безубойны на кафедре? Почему полны смиренномудрия и любве? Откуда это терпениум мобиле? Мы привыкли к оговоркам. Поэтому специально для муравьедов и сейчас прилагается оговорка. Здесь нет призыва к избиению литгугенотов, дело не в том, чтобы против некоторых фамилий поставить меловые кресты, а затем учинить Варфоломеевскую ночь с факелами и оргвыводами, нет даже желания, чтобы кого-либо огрели поленом по хребту (в свое время это называлось "ударить по рукам"). А ведь как давали по рукам! И еще в этом году давали. Чтобы оживить отвращение к такому критиканству, надо каждому сделать настольным третий номер "Иностранной книги" (издание Огиза, тираж 5000 экземпляров, 1932 год). О, здесь все было просто. Площадь рецензии 2 х 5 сантиметров. Число строк не выше восьми. Трудно было уложиться, но укладывались. 1. Автор не поднимается над уровнем... 2. Автор не выходит из рамок... 3. Книга не представляет интереса... А об одной книге было состряпано уже сверхрадикальное: "Описание путешествия автора, французского губернатора Джебель-Друза, по Палестине. Ревностный протестант, автор повсюду ищет подтверждения данных евангелия, уделяет все свое внимание историческим памятникам христианства. Книга не представляет": (Курсив наш! Ага!) И все. Точка. Не представляет. Что не представляет? Куда именно не представляет? Не представляет - и конец. Отстаньте! Есть еще восемьсот иностранных книг, и обо всех надо написать на трех страничках. И выходит в свет пять тысяч экземпляров столь веской критической мысли. А потом сразу - глубокоуважаемый шкаф. Прямо из проруби на верхнюю полку мавританских бань. Дистанция! Хотелось бы иначе. Без ударов палашом по вые ("книга не представляет"), но и без поцелуйного обряда, шкафолюбия и довольно-таки скучной любве. 1932 Мы уже не дети. - Впервые опубликован в "Литературной газете", 1932, э 47, 17 октября, под рубрикой "Уголок изящной словесности". Подпись: Холодный философ. Печатается по тексту Собрания сочинений в четырех томах, Т, III, "Советский писатель", М. 1939. САВАНАРЫЛО Странный разговор велся в одной из фанерных комнат Изогиза. Редактор. Дорогой Константин Павлович, я смотрел ваш плакат... Одну минутку, я закрою дверь на ключ, чтобы нас никто не услышал... Художник. (болезненно улыбается). Редактор. Вы знаете, Константин Павлович, от вас я этого не ожидал. Ну что вы нарисовали? Посмотрите сами! Художник. Как что? Все соответствует теме "Больше внимания общественному питанию". На фабрике-кухне девушка-официантка подает обед. Может быть, я подпись переврал? (Испуганно декламирует.) "Дома грязь, помои, клоп - здесь борщи и эскалоп. Дома примус, корки, тлен - эскалоп здесь африкен". Редактор. Да нет... Тут все правильно. А вот это что, вы мне скажите? Художник. Официантка. Редактор. Нет, вот это! Вот! (Показывает пальцем.) Художник. Кофточка. Редактор. (проверяет, хорошо ли закрыта дверь). Вы не виляйте. Вы мне скажите, что под кофточкой? Художник. Грудь. Редактор. Вот видите. Хорошо, что я сразу заметил. Эту грудь надо свести на нет. Художник. Я не понимаю. Почему? Редактор. (застенчиво). Велика. Я бы даже сказал - громадна, товарищ, громадна. Художник. Совсем не громадная. Маленькая, классическая грудь. Афродита Анадиомена. Вот и у Кановы "Отдыхающая Венера"... Потом возьмите, наконец, известный немецкий труд профессора Андерфакта "Брусте унд бюсте", где с цифрами в руках доказано, что грудь женщины нашего времени значительно больше античной... А я сделал античную. Редактор. Ну и что из того, что больше? Нельзя отдаваться во власть подобного самотека. Грудь надо организовать. Не забывайте, что плакат будут смотреть женщины и дети. Даже взрослые мужчины. Художник. Как-то вы смешно говорите. Ведь моя официантка одета. И потом, грудь все-таки маленькая. Если перевести на размер ног, то выйдет никак не больше, чем тридцать третий номер. Редактор. Значит, нужен мальчиковый размер, номер двадцать восемь. В общем, бросим дискуссию. Все ясно. Грудь - это неприлично. Художник. (утомленно). Какой же величины, по-вашему, должна быть грудь официантки? Редактор. Как можно меньше. Художник. Однако я бы уж хотел знать точно. Редактор. (мечтательно). Хорошо, если бы совсем не было. Художник. Тогда, может быть, нарисовать мужчину? Редактор. Нет, чистого, стопроцентного мужчину не стоит. Мы все-таки должны агитировать за вовлечение женщин на производство. Художник. (радостно). Старуху! Редактор. Все же хотелось бы молоденькую. Но без этих... признаков. Ведь это, как-никак, согласитесь сами, двусмысленно. Художник. А бедра? Бедра можно? Редактор. Что вы, Константин Павлович! Никоим образом - бедра! Вы бы еще погоны пририсовали. Лампасы! Итак, заметано? Художник. (уходя). Да, как видно, заметано. Если нельзя иначе. До свиданья. Редактор. До свиданья, дружочек. Одну секунду. Простите, вы женаты? Художник. Да. Редактор. Нехорошо. Стыдно. Ну ладно, до свиданья... И побрел художник домой замазывать классическую грудь непроницаемой гуашью. И замазал. Добродетель (ханжество плюс чопорность из штата Массачузетс, плюс кроличья паника) восторжествовала. Красивых девушек перестали брать на работу в кинематографию. Режиссер мыкался перед актрисой, не решался, мекал: - Дарование у вас, конечно, есть... Даже талант. Но какая-то вы такая... с физическими изъянами. Стройная, как киевский тополь. Какая-то вы, извините меня, красавица. Ах, черт! "Она была бы в музыке каприччио, в скульптуре статуэтка ренессанс". Одним словом, в таком виде никак нельзя. Что скажет общественность, если увидит на экране подобное? - Вы несправедливы, Люцифер Маркович, - говорила актриса, - за последний год (вы ведь знаете, меня никуда не берут) я значительно лучше выгляжу. Смотрите, какие морщинки на лбу. Даже седые волосы появились. - Ну что - морщинки! - досадовал режиссер. - Вот если бы у вас были мешки под глазами! Или глубоко запавший рот. Это другое дело. А у вас рот какой? Вишневый сад. Какое-то "мы увидим небо в алмазах". Улыбнитесь. Ну, так и есть! Все тридцать два зуба! Жемчуга! Торгсин! Нет, никак не могу взять вас. И походка у вас черт знает какая. Грациозная. Дуновение весны! Смотреть противно! Актриса заплакала. - Отчего я такая несчастная? Талантливая - и не кривобокая? - В семье не без урода, - сухо заметил режиссер. - Что ж мне с вами делать? А ну, попробуйте-ка сгорбиться. Больше, гораздо больше. Еще. Не можете? Где ассистент? Товарищ Сатанинский, навесьте ей на шею две-три подковы. Нет, не из картины "Шурупчики граненые", а настоящие, железные. Ну как, милуша, вам уже удобнее ходить? Вот и хорошо. Один глаз надо будет завязать черной тряпочкой. Чересчур они у вас симметрично расположены. В таком виде, пожалуй, дам вам эпизод. Почему же вы плачете? Фу, кто его поймет, женское сердце! Мюзик-холл был взят ханжами в конном строю одним лихим налетом, который, несомненно, войдет в мировую историю кавалерийского дела. В захваченном здании была произведена рубка лозы. Балету из тридцати девушек выдали: 30 пар чаплинских чоботов 30 30 штук мужских усов 30 30 старьевщицких котелков 30 30 пасторских сюртуков 30 30 пар брюк 30 Штаны были выданы нарочно широчайшие, чтоб никаким образом не обрисовалась бы вдруг волшебная линия ноги. Организованные зрители очень удивлялись. В программе обещали тридцать герлс, а показали тридцать замордованных существ неизвестного пола и возраста. Во время танцев со сцены слышались подавленные рыданья фигуранток. Но зрители думали, что это штуки Касьяна Голейзовского - искания, нюансы, взлеты. Но это были штуки вовсе не Голейзовского. Это делали и делают маленькие кустарные Савонаролы. Они корректируют великого мастера Мопассана, они выбрасывают оттуда художественные подробности, которые им кажутся безнравственными, они ужасаются, когда герой романа женится. Поцелуйный звук для них страшнее разрыва снаряда. Ах, как они боятся, как им тяжело и страшно жить на свете! Савонарола? Или хотя бы Саванарыло? Нет! Просто старая глупая гувернантка, та самая, которая никогда не выходила на улицу, потому что там можно встретить мужчин. А мужчины - это неприлично. - Что ж тут неприличного? - говорили ей. - Ведь они ходят одетые. - А под одеждой они все-таки голые! - отвечала гувернантка. - Нет, вы меня не собьете! 1932 Саванарыло. - Впервые опубликован в "Литературной газете", 1932, э 48, 23 октября, под рубрикой "Уголок изящной словесности". Подпись: Холодный философ. Печатается по тексту Собрания сочинений в четырех томах, т. III, "Советский, писатель", М. 1939. В этом издании и в сборнике "Как создавался Робинзон", "Советский писатель", М. 1935, фельетон ошибочно датируется 1933 годом. КАК СОЗДАВАЛСЯ РОБИНЗОН В редакции иллюстрированного двухдекадника "Приключенческое дело" ощущалась нехватка художественных произведений, способных приковать внимание молодежного читателя. Были кое-какие произведения, но все не то. Слишком много было в них слюнявой серьезности. Сказать правду, они омрачали душу молодежного читателя, не приковывали. А редактору хотелось именно приковать. В конце концов решили заказать роман с продолжением. Редакционный скороход помчался с повесткой к писателю Молдаванцеву, и уже на другой день Молдаванцев сидел на купеческом диване в кабинете редактора. - Вы понимаете, - втолковывал редактор, - это должно быть занимательно, свежо, полно интересных приключений. В общем, это должен быть советский Робинзон Крузо. Так, чтобы читатель не мог оторваться. - Робинзон - это можно, - кратко сказал писатель. - Только не просто Робинзон, а советский Робинзон. - Какой же еще! Не румынский! Писатель был неразговорчив. Сразу было видно, что это человек дела. И действительно, роман поспел к условленному сроку. Молдаванцев не слишком отклонился от великого подлинника. Робинзон так Робинзон. Советский юноша терпит кораблекрушение. Волна выносит его на необитаемый остров. Он один, беззащитный, перед лицом могучей природы. Его окружают опасности: звери, лианы, предстоящий дождливый период. Но советский Робинзон, полный энергии, преодолевает все препятствия, казавшиеся непреодолимыми. И через три года советская экспедиция находит его, находит в расцвете сил. Он победил природу, выстроил домик, окружил его зеленым кольцом огородов, развел кроликов, сшил себе толстовку из обезьяньих хвостов и научил попугая будить себя по утрам словами: "Внимание! Сбросьте одеяло, сбросьте одеяло! Начинаем утреннюю гимнастику!" - Очень хорошо, - сказал редактор, - а про кроликов просто великолепно. Вполне своевременно. Но, вы знаете, мне не совсем ясна основная мысль произведения. - Борьба человека с природой, - с обычной краткостью сообщил Молдаванцев. - Да, но нет ничего советского. - А попугай? Ведь он у меня заменяет радио. Опытный передатчик. - Попугай - это хорошо. И кольцо огородов хорошо. Но не чувствуется советской общественности. Где, например, местком? Руководящая роль профсоюза? Молдаванцев вдруг заволновался. Как только он почувствовал, что роман могут не взять, неразговорчивость его мигом исчезла. Он стал красноречив. - Откуда же местком? Ведь остров необитаемый? - Да, совершенно верно, необитаемый. Но местком должен быть. Я не художник слова, но на вашем месте я бы ввел. Как советский элемент. - Но ведь весь сюжет построен на том, что остров необита... Тут Молдаваицев случайно посмотрел в глаза редактора и запнулся. Глаза были такие весенние, такая там чувствовалась мартовская пустота и синева, что он решил пойти на компромисс. - А ведь вы правы, - сказал он, подымая палец. - Конечно. Как это я сразу не сообразил? Спасаются от кораблекрушения двое: наш Робинзон и председатель месткома. - И еще два освобожденных члена, - холодно сказал редактор. - Ой! - пискнул Молдаванцев. - Ничего не ой. Два освобожденных, ну и одна активистка, сборщица членских взносов. - Зачем же еще сборщица? У кого она будет собирать членские взносы? - А у Робинзона. - У Робинзона может собирать взносы председатель. Ничего ему не сделается. - Вот тут вы ошибаетесь, товарищ Молдаванцев. Это абсолютно недопустимо. Председатель месткома не должен размениваться на мелочи и бегать собирать взносы. Мы боремся с этим. Он должен заниматься серьезной руководящей работой. - Тогда можно и сборщицу, - покорился Молдаванцев. - Это даже хорошо. Она выйдет замуж за председателя или за того же Робинзона. Все-таки веселей будет читать. - Не стоит. Не скатывайтесь в бульварщину, в нездоровую эротику. Пусть она себе собирает свои членские взносы и хранит их в несгораемом шкафу. Молдаванцев заерзал на диване. - Позвольте, несгораемый шкаф не может быть на необитаемом острове! Редактор призадумался. - Стойте, стойте, - сказал он, - у вас там в первой главе есть чудесное место. Вместе с Робинзоном и членами месткома волна выбрасывает на берег разные вещи... - Топор, карабин, бусоль, бочку рома и бутылку с противоцинготным средством, - торжественно перечислил писатель. - Ром вычеркните, - быстро сказал редактор, - и потом, что это за бутылка с противоцинготным средством? Кому это нужно? Лучше бутылку чернил! И обязательно несгораемый шкаф. - Дался вам этот шкаф! Членские взносы можно отлично хранить в дупле баобаба. Кто их там украдет? - Как кто? А Робинзон? А председатель месткома? А освобожденные члены? А лавочная комиссия? - Разве она тоже спаслась? - трусливо спросил Молдаванцев. - Спаслась. Наступило молчание. - Может быть, и стол для заседаний выбросила волна?! - ехидно спросил автор. - Не-пре-мен-но! Надо же создать людям условия для работы. Ну, там графин с водой, колокольчик, скатерть. Скатерть пусть волна выбросит какую угодно. Можно красную, можно зеленую. Я не стесняю художественного творчества. Но вот, голубчик, что нужно сделать в первую очередь - это показать массу. Широкие слои трудящихся. - Волна не может выбросить массу, - заупрямился Молдаванцев. - Это идет вразрез с сюжетом. Подумайте! Волна вдруг выбрасывает на берег несколько десятков тысяч человек! Ведь это курам на смех. - Кстати, небольшое количество здорового, бодрого, жизнерадостного смеха, - вставил редактор, - никогда не помешает. - Нет! Волна этого не может сделать. - Почему волна? - удивился вдруг редактор. - А как же иначе масса попадет на остров? Ведь остров необитаемый?! - Кто вам сказал, что он необитаемый? Вы меня что-то путаете. Все ясно. Существует остров, лучше даже полуостров. Так оно спокойнее. И там происходит ряд занимательных, свежих, интересных приключений. Ведется профработа, иногда недостаточно ведется. Активистка вскрывает ряд неполадок, ну хоть бы в области собирания членских взносов. Ей помогают широкие слои. И раскаявшийся председатель. Под конец можно дать общее собрание. Это получится очень эффектно именно в художественном отношении. Ну, и все. - А Робинзон? - пролепетал Молдаванцев. - Да. Хорошо, что вы мне напомнили. Робинзон меня смущает. Выбросьте его совсем. Нелепая, ничем не оправданная фигура нытика. - Теперь все понятно, - сказал Молдаванцев гробовым голосом, - завтра будет готово. - Ну, всего. Творите. Кстати, у вас в начале романа происходит кораблекрушение. Знаете, не надо кораблекрушения. Пусть будет без кораблекрушения. Так будет занимательней. Правильно? Ну и хорошо. Будьте здоровы! Оставшись один, редактор радостно засмеялся. - Наконец-то, - сказал он, - у меня будет настоящее приключенческое и притом вполне художественное произведение. 1932 Как создавался Робинзон. - Впервые опубликован в газете "Правда", 1932, э 298, 27 октября, с подзаголовком "Рассказ". Печатается по тексту Собрания сочинений в четырех томах, т. III, "Советский писатель", М. 1939. В этом издании и в сборнике "Как создавался Робинзон", "Советский писатель", М. 1935, фельетон ошибочно датирован 1933 годом. Это произведение является первым выступлением Ильфа и Петрова в "Правде". Фельетон дал название первому сборнику фельетонов и рассказов Ильфа и Петрова. "ЗАУРЯД - ИЗВЕСТНОСТЬ" Выслуга лет нужна не только для получения пенсии. Она требуется и для славы. Прошло то волшебное время, когда о писателе говорили: "Он лег спать никому не известным, а проснулся знаменитым". Теперь бывает скорее обратное - писатель ложится в постель знаменитым, а утром, еще сонный, читает газету, где о нем написано, что писатель он, в сущности, гадкий (омерзительный), и весь предыдущий трехлетний фимиам был роковой ошибкой критики. Пяти лет какой бы то ни было работы в литературе достаточно, чтобы создать автору маленькую домашнюю славу. Одноколесная фортуна осыпает его повестками, приглашениями на заседания, диспуты и товарищеские чаи ("непринужденная беседа затянулась далеко за"). В общем, его впускают в вагон. Теперь ему хорошо. Писатель Полуэксов отбарабанил установленный срок и получил положенную по штату зауряд-известность. Жизнь его была всем хороша. Утром он писал для души, днем для славы, а вечером для Радиоцентра. И вдруг ровная приличная жизнь окончилась. Его спросили: - Почему вы не напишете пьесы? Он не ответил, не обратил внимания. Мало ли о чем спрашивают писателя: почему вы не пишете для детей? Почему бы вам не писать водяную пантомиму с чудесами пиротехники или монолог с пением и чечеткой для разъездного агитфургона? Но фургон фургоном, а вопрос о пьесе стал повторяться все чаще. Спрашивали в редакциях, на улицах останавливали приятели. Один раз оконфузили Полуэксова даже в трамвае. - Филипп Семеныч! - закричал страшным голосом через весь вагон мало знакомый гражданин в каракулевом пирожке. - Это уже свинство, Филипп Семеныч. Хамство. Почему ты не напишешь пьесы? И все пассажиры посмотрели на Полуэксова с гадливостью. Он замешался и в смущении соскочил на ходу с задней площадки, за что и был оштрафован на три рубля. "Ну, - подумал он, - меня уже начинают штрафовать за то, что я не пишу пьесы". Дома приставали родственники. Кольцо сжималось. Наконец в квартиру ворвался человек весь в желтой коже и бросил на письменный стол договор. - Подписывайте, подписывайте, - сказал он быстро и повелительно, - вот здесь, внизу. - А вверху что? - спросил растерявшийся писатель. - А вверху известно что, - отвечала кожа, - с одной стороны Филипп Семеныч Полуэксов, именуемый в дальнейшем автором, и передвижной стационар драм-комедий, именуемый с другой стороны... Но это не важно. Подписывайте. - Но тут у вас обозначено, что я обязан представить пьесу из быта ИТР и прочей интеллигенции, объединившейся вокруг ВАРНИТСО? Тема мне, так сказать, мало знакома... - Тема условная, голубчик, - ласково ответила кожа. - Но тут уже и название проставлено - "Зразы". - Н... название условное. Все условное. - Как, неужели все условное? - Абсолютно все. Подписывайте скорей. Иначе я сам подпишу за вас. Тогда человек, именуемый в дальнейшем "автор", подписал. Что он мог еще сделать? Сопротивляться было нелепо. К тому же все условно и, может быть, обойдется мирно. - Пришлось, однако, отложить работу для души, славы и Радиоцентра и заняться обдумыванием пьесы. Знакомство с шедеврами мировой драматургии принесло Полуэксову первые крупицы знания в этом новом для него деле. Выяснилось, что герой пьесы совершает обычно нижеследующие поступки: а) Входит. б) Уходит. в) Снова входит. г) Смеется. д) Застреливается. Писателю стало легче. Усадив жену и свояченицу за подсчет реплик в пьесах Мольера и Бомарше, Полуэксов принялся разрабатывать сюжет. Главное действующее лицо ВХОДИТ в свою комнату и видит, что жена изменяет ему с не менее важным действующим лицом. Пораженный этим фактом, он УХОДИТ. Затем СНОВА ВХОДИТ с револьвером в руке. СМЕЕТСЯ и, произнеся горький монолог, ЗАСТРЕЛИВАЕТСЯ. Выходило очень неплохо. Свежо. Но тут в квартиру вломился человек в брезентовом костюме и сурово сказал: - Редакция газеты "Искусство не для искусства" поручила мне узнать, что вы собираетесь отобразить в пьесе "Зразы"? И, знаете, у Полуэксова не повернулся язык сказать, что "Зразы" - это чистая условность и что он собирается писать о любовном треугольнике (входит, уходит, смеется, застреливается). Он постыдно соврал. Сказал, что будет писать о борьбе двух миров. Теперь отступления не было. Будущее рисовалось уже менее ясно, потому что у Бомарше о борьбе двух миров не было сказано ни слова, и вся семейная работа по освоению наследия классиков могла свестись на нет. Пришлось изворачиваться. В пределах, конечно, классических ремарок. - Значит так, вредитель ВХОДИТ и, пользуясь тем, что честный специалист УХОДИТ, делает свое грязное дело. Но тут честный специалист СНОВА ВХОДИТ и разоблачительно смеется. А вредитель ЗАСТРЕЛИВАЕТСЯ. Это не Бомарше, но для передвижного стационара сойдет. К тому же человек в желтой коже совершенно ясно говорил, что абсолютно все должно быть условно. Дальше пошла, как говорится, техника дела. Режиссер Кошкин-Эриванский дописывал пьесу, так как, по его словам, не хватало целого акта. Полуэксов обижался, но Кошкин говорил... что все это условно, на сцене будет иначе и очень хорошо. Вообще условностей было многое множество. Состоялась премьера, автора вызывали свояченица с мужем, возникла горячая дискуссия, в газетах прогремели публичные диспуты, где автора условно называли талантливым. Одна лишь публика почему-то приняла пьесу всерьез и перестала на нее ходить после первого же представления. Полуэксов сначала волновался, но потом увидел, что мнение зрителей в конце концов вещь условная. Человек в желтой коже был прав - все оказалось условным, кроме послужного списка. А вот в послужной список легло новое, ничем не запятнанное художественное произведение. Для выслуги лет в искусстве это очень важно. 1932 "Зауряд-известность". - Впервые опубликован в газете "Советское искусство", 1932, э 50-51, 4 ноября. Подпись: Ф.Толстоевский. Фельетон не переиздавался. Печатается по тексту газеты "Советское искусство". ВЕСЕЛЯЩАЯСЯ ЕДИНИЦА Вернемся к лету. Было такое нежное время в текущем бюджетном году. Был такой волшебный квартал - июнь, июль, август, когда косили траву на московских бульварах, летал перинный тополевый пух и в чистом вечернем небе резались наперегонки ласточки. И, ах, как плохо был проведен этот поэтический отрезок времени! В одном из столичных парков, где деревья бросали пышную тень на трескучий песок аллей, целое лето висел большой плакат: "Все на борьбу за здоровое гулянье?" Но никто здесь не гулял. Деревья праздно бросали свою тень, и ничья пролетарская пята не отпечаталась на отборном аллейном песке. Здесь не гуляли. Здесь только боролись. Боролись за здоровое гулянье. Борьба за этот весьма полезный и, очевидно, еще недостаточно освоенный вид отдыха происходила так. С утра идеологи отдыхательного дела залезали в фанерный павильон и, плотно закрыв окна, до самого вечера обсуждали, каким образом следует гулять. Курили при этом, конечно, немыслимо много. И если на лужайке появлялась робкая фигура гуляющего, его тотчас же кооптировали в президиум собрания как представителя от фланирующих масс. И с тех пор он уже не гулял. Он включался в борьбу. По поводу здорового гулянья велись болезненно страстные дебаты. - Товарищи, давно уже пора дать отпор вредным и чуждым теорийкам о том, что гулять можно просто так, вообще. Надо наконец осмыслить этот гулятельно-созидательный процесс, который некоторыми вульгаризаторами опошляется названием прогулки. Просто так, вообще, гуляют коровы (смех), собаки (громкий смех), кошки (смех всего зала). Мы должны, мы обязаны дать нагрузку каждой человеко-гуляющей единице. И эта единица должна, товарищи, не гулять, а, товарищи, должна проводить огромную прогулочную работу. (Голос с места: "Правильно!") Кое-какие попытки в этом направлении имеются. Вот проект товарища Горилло. Что предлагает товарищ Горилло? Товарищ Горилло предлагает навесить на спину каждого человеко-гуляющего художественно выполненный плакат на какую-нибудь актуальную тему - другдитевскую или госстраховскую. Например: "Пока ты здесь гуляешь, у тебя, может быть, горит квартира. Скорей застрахуй свое движимое имущество в Госстрахе". И прочее. Но, товарищи, как сделать так, чтобы человеко-единицы ни на минуту не упускали из виду плакатов и чтобы действие таковых было, так сказать, непрерывным и стопроцентным. Этого товарищ Горилло не учел, слона-то он и не приметил. (Смех.) А это можно сделать. Нужно добиться, чтобы гуляющие шли гуськом, в затылок друг другу, тогда обязательно перед глазами будет какой-нибудь плакат. В таком здоровом отдыхе можно провести часа два-три. (Голос с места: "Не много ли?") Да, товарищи, два-три часа. А если нужно, то и четыре и пять, товарищи. Ну-с, после короткого пятиминутного политперерыва устраивается веселая массовая игра под названием "Утиль-Уленшпигель". Всем единице-гуляющим выдаются художественно выполненные мусорны ящички и портативные крючья. Под гармошку затейники все ходят по парку, смотрят себе под ноги, и чуть кто заметит на земле тряпочку, старую калошу или бутылку из-под водки, то сейчас же хватает этот .полезный предмет крючком и кладет в художественно выполненный мусорный ящичек. При этом он выкрикивает начало злободневного лозунга, а остальные хором подхватывают окончание. Кроме того, счастливчик получает право участия в танцевальной игре "Узники капитала". (Голос с места: "А если играющие не будут смотреть под ноги, тогда что?") Не волнуйтесь, товарищ! (Смех.) Они будут смотреть под ноги. По правилам игры каждому участвующему навешивается на шею небольшая агитгирька, двадцать кило весу. Таким образом, воленсневоленс он будет смотреть под ноги, и игра, так сказать, не потеряет здоровой увлекательности. Таков суммарно, в общих чертах, план товарища Горилло. - А вот мне, товарищи, хотелось бы сказать два слова насчет плана товарища Горилло. Не слишком ли беспредметно такого рода гулянье? Нет ли тут голого смехачества, развлеченчества и увеселенчества! Нужно серьезней, товарищи. Для пожилого рабочего, которого мы хотим вовлечь в парк, это все слишком легкомысленно. Ему после работы хочется чего-нибудь более. Его прогулочные отправления должны происходить в трудовой атмосфере. Он, товарищи, вырос вширь и вглубь. Мы должны создать ему родную производственную обстановку. Вот, например, прекрасный летний аттракцион. Надо в нашем парке вырыть шахту глубиной в тридцать метров и спустить туда в бадье отдыхающего пожилого рабочего. И представляете себе его радость: на дне шахты он находит подземный политпрофилакторий, где всегда может получить нужные сведения по вопросам профчленства и дифпая. Тут вносят поправку, что хорошо бы там, в шахте, продавать нарзан. Я против, товарищи. Это в корне неверно, это отвлечет пожилую единицу от работы в профилактории. Лучше уж вместо нарзана продавать нашу брошюру: "Доведем до общего сознанья вопросы здорового гулянья". И вот что получилось. Государство отвело чудную рощу, ассигновало деньги и сказало: "Гуляйте! Дышите воздухом! Веселитесь!" И вместо того чтобы все это проделать (гулять, дышать, веселиться!), стали мучительно думать: "Как гулять? С кем гулять? По какому способу дышать воздухом? По какому методу веселиться?" Ужасно скучное заварили дело. Так вдруг стало панихидно, что самый воздух, так сказать, эфир и зефир, не лезет в рот гуляющим единицам. Могут не поверить тому, что здесь было рассказано, могут посчитать это безумным враньем, потребовать подкрепленья фактами, может быть, даже попросят предъявить живого товарища Горилло с его сверхъестественным планом культурного отдыха. Между тем все это чрезвычайно близко к истине. В любом парке можно найти следы титанической борьбы за здоровое гулянье при блистательном отсутствии самого гулянья. Великолепна, например, идея организации Центрального парка культуры и отдыха для московских пролетариев. Превосходна территория, отведенная под этот парк. Велики траты на его содержание. Но почему на иных мероприятиях парка лежит печать робости, преувеличенной осторожности, а главное - самой обыкновенной вагонной скуки? Не хочется умалять заслуга огромного штата работников парка, который, несомненно, безостановочно стремится к созданию подлинного Магнитостроя отдыха, но надо сказать прямо, что в парке господствует второй сорт культуры и второй сорт отдыха. А что касается развлечений, то тут дело уже не в сорте. Их нет, этих развлечений. - Как нет? - заголосит весь огромный штат. - А наш родимый спиральный спуск, краса и гордость увеселенческого сектора? Чего вам еще надо! А популярное перекидное колесо? А... а... Но вслед за этим "а" не последует никакого "б", потому что больше ничего нет. В лучшем и самом большом парке нашей страны, куда приходят сотни тысяч людей, есть два аттракциона: ярмарочное перекидное колесо и сенсация XIX века - спиральный спуск. Впрочем, если хорошо разобраться, то не очень он уж спиральный и вовсе не какой-нибудь особенный спуск. В сооружении его сказалась та робость, которая так свойственна парковым затеям. Спирали спуска сделаны такими отлогими, что вместо милой юношескому сердцу головокружительной поездки на коврике (в XIX веке это называлось сильными ощущениями), веселящаяся единица, кряхтя и отпихиваясь от бортов ногами, ползет вниз и прибывает к старту вся в поту. И только крупный разговор с начальником спуска дает те сильные ощущения, которые должен был принести самый спуск. Аттракционов в парке меньше, чем было в год его открытия. Куда, кстати, девалась "чертова комната"? То есть не чертова (черта нет, администрация парка это учла сразу, - раз бога нет, то и черта нет), а "таинственная комната"? Комната была не ахти какая, она не являлась пределом человеческой изобретательности. Но все же оттуда несся смех и бодрый визг посетителей. Она всем нравилась. А ее уничтожили. Почему же уничтожили эту чертову, то есть, извините, таинственную комнату? Воображению рисуются страшные подробности. Надо полагать, что смущение, внесенное этим аттракционом в сердца работников отдыхательного дела, было велико. - Что это за комната такая? Стены вертятся, люди смеются, черт знает что! Абсолютно бесхребетный, беспринципный аттракцион. Надо этой комнате дать смысловую нагрузку. Дали. Как у нас дается смысловая нагрузка? Повесили на стены плакаты - и все. Но тут выяснилось новое обстоятельство. Смысловая нагрузка не доходит. А не доходит потому, что стены все-таки вертятся и нельзя прочесть плакаты. - Надо, товарищи, остановить стены. Ничего не поделаешь. - Но тогда не будет аттракциона! - Почему же не будет? Будет чудный, вполне советский аттракцион. Человеко-гуляющий платит десять копеек и получает право просидеть в комнате пять минут, читая плакаты и расширяя таким образом свой кругозор. - Но ведь тут не будет ничего таинственного и вообще завлекательного! - И не надо ничего таинственного. И аттракцион надо назвать не вульгарно - вроде "комнаты чудес", а по-простому, по-нашему - "комната э 1". Очень заманчивое название. Увидите, как будет хорошо. Сразу исчезнет этот дурацкий, ничем не нагруженный смех. Было это так или несколько иначе - не важно. Главное было достигнуто. Таинственная комната исчезла, а вместе с ней исчезло и процентов сорок того смеха, который слышался в парке. Парковая администрация отыгрывается на всевозможных надписях, таблицах, диаграммах, призывах и аншлагах. Но вызывают большое сомнение эти картонные и фанерные методы работы. Особенно когда натыкаешься на огромную стеклянную заповедь, утвержденную в центре парка: ПРЕВРАТИМ ПАРК В КУЗНИЦУ ВЫПОЛНЕНИЯ РЕШЕНИЙ СЪЕЗДА ПРОФСОЮЗОВ Превратим парк в кузницу! Что может быть печальней такой перспективы! Как это нелучезарно! Какое надо иметь превратное понятие об отдыхе, чтобы воображать его себе в виде кузницы. Хотя бы даже кузницы выполнения решений. Иной из работников отдыхательного дела взовьется на дыбы. - Вот вы кто такие! Вы против выполнения решений! Нет, мы за выполнение решений. Мы только против превращения парка в кузницу канцелярских лозунгов и принадлежностей. И самым лучшим делом было бы не только призывать к выполнению решений, а выполнять эти решения. Превратить парк в место настоящего пролетарского отдыха, а не в городское четырехклассное училище для детей недостаточных мороженщиков, на которое парк очень сейчас походит. Естественно, что все живое устремляется на реку, каковую еще не успели перегородить картонной плотиной с надписью: ПРЕВРАТИИ РЕКУ В НЕЗЫБЛЕМУЮ ГРАНИТНУЮ ЦИТАДЕЛЬ ЗДОРОВОГО ОТДЫХА Между тем, невзирая на усилия отдыхательных идеологов, в парке сквозь "левый" культзагиб слышится радостный смех. Но парк тут ни при чем. Посетители смеются сами по себе. Они молоды. Им семнадцать лет. Молодость всегда смеется. Однако если не остановить борьбы за "превращение парка в кузницу", если не прекратить отчаянной свалки по поводу методов "борьбы за здоровое гулянье", то вскоре перестанут смеяться даже они - семнадцатилетние. Вот о чем необходимо столковаться зимой, чтобы опять не увидеть этого будущим летом. 1932 Веселящаяся единица. - Впервые опубликован в газете "Правда", 1932, э 312, 12 ноября. Печатается по тексту Собрания сочинений в четырех томах, т. III, "Советский писатель", М. 1939. В этом издании и в сборнике "Как создавался Робинзон", "Советский писатель", М. 1935, фельетон ошибочно датируется 1933 годом. РАВНОДУШИЕ В том, что здесь будет рассказано, главное - это случай, происшедший на рассвете. Дело вот в чем. Молодые люди полюбили друг друга, поженились, говоря высокопарно - сочетались браком. Надо заметить, что свадьбы - вообще нередкое явление в нашей стране. Сплошь и рядом наблюдается, что люди вступают в брак, и дружеский обмен мнений, а равно звон стопочек на свадьбах затягиваются далеко за полночь. В изящной литературе эти факты почему-то замалчиваются. Будущий исследователь, может быть, никогда и не узнает, как объяснялись в любви в 1932 году. Было ли это как при царском режиме ("шепот, робкое дыханье, трели соловья") или как-нибудь иначе, без соловья и вообще без участия пернатых. Нет о любви сведений ни в суперпроблемных романах, написанных, как видно, специально для потомства, ибо современники читать их не могут, ни в эстрадных номерах, сочиненных по бригадно-лабораторному методу ГОМЭЦа. Разговор о любви возвращает нас к случаю на рассвете. В семье художника ожидали ребенка. Роды начались немного раньше, чем предсказывали акушеры. Это бывает почти всегда. Начались они в самое неудобное время - в конце ночи. Это тоже бывает всегда. Все шло стремительно. Родовые схватки возникали через каждые десять минут. Жену надо было немедленно везти в родильный дом. Первая мысль была о такси. А телефона в квартире не было. Свою биографию художник мог бы начать фразой, полной глубокого содержания: "Я родился в 1901 году. Телефона у меня до сих пор нет". Эта спартанская краткость дает возможность пропустить длительные описания того, как художник подавал заявления в абонементное бюро, подговаривал знакомых, интриговал и ничего не добился. Итак, на рассвете он ворвался в чужую квартиру и припал к телефонной трубке. Он много читал о ночных такси, которые являются по первому зову желающего, а номер гаража - 42-21 - художник знал на память уже три месяца. Он был предусмотрителен. Он учел все. Но из гаража мягко ответили, что машин нет. Ночные такси свою работу уже закончили, а дневные еще не начинали. - Но у меня жена, роды... - С девяти часов, гражданин. А было семь. "Скорая помощь" на такие случаи не выезжает. Художник это знал. Он все знал. И тем не менее ему было очень плохо. Он побежал на улицу. Натурально, никаких приборов для передвижения в этот час утра столица предоставить не могла. Трамваи еще только вытягивались из депо (к тому же трамвай никак сейчас не годился), а извозчиков просто не было. Где-то они, вероятно, толпились у вокзалов, размахивая ручищами и пугая приезжих сообщениями о цене на овес. Художник оторопел. И вдруг - радость сверх меры, счастье без конца - машина, и в ней два добрых шофера. Они благожелательно выслушали лепет художника и согласились отвезти его жену в родильный дом. С великими предосторожностями роженицу свели с четвертого этажа вниз и усадили в машину. Художник очень радовался. В памяти помимо воли всплывали какие-то пошлые прописи: "Свет не без добрых людей", "Не имей сто рублей, а имей сто друзей" и, совсем уже не известно почему: "Терпенье и труд все перетрут". Машина тронулась. Теперь все должно было пойти хорошо. Но все пошло плохо. Автомобиль пробежал десять метров и остановился. Заглох мотор. И такое дьявольское невезение! До родильного дома всего только пять минут езды. Но было видно по шоферам, которые начинали злиться, что они потеряли власть над машиной, что она пойдет не скоро. А у жены схватки возникали уже через каждые две минуты. Ждать было бессмысленно. Художник выскочил из автомобиля и снова побежал. От Кропоткинских ворот он бежал до самого Арбата. Извозчиков он не встретил, но по Арбату машины проходили довольно часто. Что же вам сказать, товарищи, друзья и братья? Он остановил больше пятидесяти автомобилей, но никто не согласился ему помочь. Событие это настолько мрачное и прискорбное, что не нуждается ни в подчеркивании, ни в выделении курсивом. Ни один из ехавших в тот час по Арбату не согласился уклониться в сторону на несколько минут, чтобы помочь женщине, рожающей на улице. Сначала художник стеснялся. Он бежал рядом с машиной, объяснял на ходу свое горе, но его даже не слушали, не останавливались, хотя видели, что человек чем-то чрезвычайно взволнован. Тогда он стал действовать решительней. Ведь уходило время. Он сошел на мостовую и загородил дорогу зеленому форду. Сидел в нем человек, довольно обыкновенный и даже не со злым лицом. Он выслушал художника и сказал: - Не имею права. Как это я вдруг повезу частное лицо? Тратить казенный бензин на частное лицо! Художник стал что-то бормотать о деньгах. Человек с незлым лицом рассердился и уехал. Бежало по улице полуразвалившееся такси. Шофер попытался обогнуть бросившегося навстречу художника, но художник вскочил на подножку, и весь последовавший затем разговор велся на ходу. В такси ехала веселая компания. Людей там было много - четверо с девушкой в купе (один - на чужих коленях), а шестой рядом с шофером (он-то и оказался потом главная сволочь). На молодых долдонах были толстые, как валенки, мягкие шляпы. Девушка, болтушка-лепетушка, часто, не затягиваясь, дымила папироской. Им было очень весело, но как только они услышали просьбу художника, все сразу поскучнели и отвечали противными трамвайными голосами. Но от просителя было нелегко отделаться. - Ну что вам стоит, - говорил он, - ведь вы не очень торопитесь! Ведь такой случай. - То есть как - что нам стоит? - возражали из машины. - Почему ж это мы не торопимся? - Но ведь вам не на вокзал. Пожалуйста! - Вам пожалуйста, другому пожалуйста, а мы два часа такси искали. - На десять минут! Через десять минут я вам доставлю машину назад. Долдоны упорно говорили, что они никак не могут и что лучше их даже не просить. - Подумайте, она каждую минуту может родить! - Ей-богу, он нас считает за пижонов! Что это такое, в самом деле? Уже в такси толкаться начинают! - В конце концов я могу требовать! - настаивал художник. - Ну, это уже нахальство, - заметила болтушка-лепетушка. Тогда обернулся молчавший до сих пор шестой, тот, который сидел рядом с шофером. Он задрожал от гнева. - Хулиган! - завизжал он на всю улицу. - Сойдите с подножки, я вам говорю. Он еще будет требовать, мерзавец! И он высунулся из машины, чтобы сбросить художника на ходу. Машина завернула на Смоленский рынок, грозя завести художника черт знает куда, и он соскочил. Ах, как хотелось драться, поносить долдонов различными благородными словами! Но было некогда. Он увидел машину, остановившуюся у обочины. Счастливый отец высаживал на тротуар жену и двоих детей. Художник бросился к нему. Надо сказать, что по природе своей он был человек не застенчивый, скорее даже натура драматическая. Он умел убеждать и волновать. И сейчас он без стеснения заговорил так называемыми жалкими словами, которые вызывают слезы в театре и которыми так стыдно пользоваться в быту. - Вы - отец, - говорил он, - вы меня поймете. У вас у самого маленькие дети. Вы счастливы, помогите мне! В театре счастливый отец заплакал бы. Но здесь поблизости не было занавеса с белой чайкой, не было седых капельдинеров. И он ответил: - Товарищ, мне некогда. Я опоздаю на службу. - Я заклинаю вас, - молил художник, - понимаете, заклинаю! Во имя... - Товарищ, я все понимаю, но у меня нет ни одной минуты свободного времени. Позвольте мне войти в машину. - Ну, хорошо, - сказал несчастный, перейдя почему-то на шепот: - Ну, если река и тонет человек, что вы сделаете? - Товарищ, я так занят, что два года не был в кино, даже "Путевки в жизнь" не видел, а вы... буквально нет ни одной минуты. Художник опять остался один. Снова он бежал за кем-то, прижимая руки к груди и бормоча: - Русским языком заклинаю вас! Снова он вскакивал на подножки автомобилей, упрашивал, предлагал деньги, произносил речи, грозил или плакал, и - вы знаете - это не подействовало. Оказалось, что все очень заняты делами, не терпящими отлагательства. И машины катились одна за другой, и не было в эту минуту силы, которая могла бы их свернуть с предначертанного пути. Ленин, погруженный в работу, громадную, неизмеримую, находил время, чтобы узнать, как живут не только его ближайшие товарищи, но и люди, которых он видел мельком, несколько лет назад, - не нужно ли им чего-нибудь, здоровы ли они, не мешает ли им кто-нибудь работать и жить. А у этих пятидесяти человек, которые, конечно, считают себя исправными жителями социалистической страны, не нашлось ни времени, ни желания, чтобы выполнить первейшую обязанность члена коллектива и гражданина Советского Союза - броситься на помощь. Это не изящный вымысел писателя, а история, происшедшая этим летом в Москве. Как жалко, что номера машин остались неизвестными, что нельзя уже собрать всех этих безумно занятых людей, собрать в Колонном зале Дома Союзов, чтобы судить их всей страной с прожекторами, микрофонами-усилителями, с громовой речью прокурора, судить как отчаянных врагов социалистического общества за великое преступление - равнодушие {1}. О, равнодушие! С ним всегда встречаешься неожиданно. Созидательный порыв, которым охвачена Советская страна, заслоняет его. Равнодушие тонет в большой океанской волне социалистического творчества. Равнодушие - явление маленькое, но подлое. И оно кусается. Был дом, счастливый дом, семьдесят две квартиры, семьдесят две входных двери, семьдесят два американских замка. Утром жильцы уходили на работу, вечером возвращались. Летом уезжали на дачи, а осенью приезжали назад. Ничто не предвещало грозы. О кражах даже не думали. В газетах отдел происшествий упразднен, очевидно за непригодностью уголовной тематики. Возможно, что какое-нибудь статистическое ведомство и выводит раз в год кривую краж, указывающую на рост или падение шнифа и домушничества, но граждане об этом ничего не знают. Не знали об этом и жильцы счастливого дома в семьдесят две квартиры, запертые семьюдесятью двумя массивными американскими замками - производство какой-то провинциальной трудовой артели. Отправляясь в свои предприятия и учреждения, жильцы беззаботно покидали квартиры. Сперва обокрали квартиру номер восемь. Унесли все, кроме мебели и газового счетчика. Потом обокрали квартиру номер шестьдесят три. Тут захватили и счетчик. Кроме того, варварски поломали любимый фикус. Дом задрожал от страха. Кинулись проверять псевдоамериканские замки, изготовленные трудолюбивой артелью. И выяснилось. Замки открываются не только ключом, но и головной шпилькой, перочинным ножиком, пером "рондо", обыкновенным пером, зубочисткой, ногтем, спичкой, примусной иголкой, углом членского билета, запонкой от воротничка, пилкой для ногтей, ключом от будильника, яичной скорлупой и многими другими товарами ширпотреба. К вечеру установили, что если дверь просто толкнуть, то она тоже открывается. Пришлось завести семьдесят третий замок. Это был человек-замок, гражданин пятидесяти восьми лет, сторож по имени Евдоким Колонныч. Парадные подъезды заколотили наглухо. И сидит теперь старик Колонныч при воротах, грозя очами каждому, кто выходит из дома с вещами в руках. И платится Колоннычу жалованье. И уже закупается Колоннычу на особые фонды громаднейший тулуп для зимней спячки. И все же дом в страхе. И непрерывно в доме клянут ту буйную артель, которая бросила на рынок свое странное изделие. А ведь артель знает, что ее продукция отмыкается и пером "рондо", и простым пером, и вообще любой пластиночкой. И работники прилавка знают. И начальники торгсектора в курсе. И все-таки идет бойкая торговля никому не нужным миражным замком - продуктом полного равнодушия. Чья равнодушная рука забросила в ялтинские книжные магазины одни лишь медицинские труды, так что на благовонных крымских берегах духовная пища состоит исключительно из сумрачного изложения основ гистологии, детального описания суставного ревматизма, золотухи, язвы желудка и стригущего лишая? Иногда в трамвае, пересекающем Свердловскую площадь, остолбенелому взору потомственного почетного горожанина предстоит отечески увещевающий картонный плакат: Коль свинью ты вдруг забил, Шкурку сдать ты не забыл? За нее, уверен будь, Ты получишь что-нибудь! В проникновенном куплете, изготовленном по бригадно-лабораторному методу ГОМЭЦа, вам, московские трамвайные пассажиры, предлагают сдавать свиные шкуры. Хорошо, посмотрим. В вагоне двадцать восемь мест для сиденья, шесть мест на задней площадке, разговаривать с вагоновожатым воспрещается, пройдите вперед, там совсем свободно, - итого, следовательно, двести сорок пять человек в различных прихотливых позах. Кто ж из них мог бы вдруг забить свинью? Вот этот, в парадной толстовке, читающий журнал "Рабис"? Или маляр с кистью, закутанной в газетную бумагу? Или две девочки, напуганные отчаянно пихающимися взрослыми дядями и тетями? Или сами дяди и тети, уже начавшие извечную склоку насчет того, кто ходит в шляпе, кто "дурак" и кто "сама дура"? Товарищи, друзья и братья! Разве похож московский трамвайный пассажир на свинодержателя или поросятовладельца? Не относится ли плакат скорее к деревне? Чья же равнодушная лапа наводнила им шумную столицу? Это все тот же человек из ведомости, безразличный ко всему на свете, пугающийся даже мысли о том, что можно потратить пол-литра казенного бензина, чтобы спасти женщину, рожающую на улице. Его кислая одышка слышится рядом с молодым дыханием людей, строящих мир заново. Так открывается вдруг цепочка унылых людей, работающих только для видимости, комариная прослойка граждан, связанных с коллективом исключительно ведомостью на жалованье. Человек из ведомости хитер. Если спросить его, почему он так равнодушен ко всему на свете, он сейчас же подведет под свое равнодушие каменную идеологическую базу. Он скажет преданным голосом: - Это все мелочи - замочки, детки, всякая ерунда. Надо смотреть шире, глубже, дальше, принципиальнее. Я люблю класс, весь класс в целом, а не каждого его представителя в отдельности. Интересы отдельных единиц не поколеблют весов истории. Вот маска человека из комариной прослойки. На деле он любит только самого себя (и ближайших родственников - не дальше второго колена). По своей толстовочной внешности и подозрительно новеньким документам он - строитель социализма (хоть сейчас к фотографу!), а по внутренней сущности - мещанин, себялюбец и собственник. 1932 1 Вот конец этой истории. Он нашел машину. Не важно, какая она была - пятьдесят вторая или пятьдесят третья. Важно лишь то, что ее пассажир не заставлял себя просить, а тотчас же согласился помочь, хотя ехал по делу весьма значительному. Финиш был совсем неожиданный. На месте происшествия художник не нашел ни замороженной машины, ни жены. Он не нашел ее также в родильном доме. Только тогда он догадался вернуться домой. Оказалось, что жена ждать не могла, потащилась на свой четвертый этаж и немедленно родила у себя в комнате. Ребенка принимали перепуганные соседки. Пуповину перерезали обыкновенными ножницами, которые впопыхах забыли хотя бы вытереть спиртом. Ожидали заражения крови, гибели матери, гибели ребенка. Но тут наконец повезло - все окончилось благополучно. Одна беда: ожидали мальчика, а родилась девочка. Но это уже общественного значения не имеет. (Прим. авторов.) Равнодушие. - Впервые опубликован в газете "Правда", 1932, э 331, 1 декабря. Печатается по тексту Собрания сочинений в четырех томах, т. III, "Советский писатель", М. 1939. В этом издании и в сборнике "Как создавался Робинзон", "Советский писатель", М. 1935. Фельетон ошибочно датируется 1933 годом. Это произведение вызвало широкий отклик у читателей. Письма к авторам по поводу этого фельетона хранятся в ЦГАЛИ (1821, 153 и 155). Фабрика "Союзфильм" заключила с Ильфом и Петровым договор на написание сценария под названием "Равнодушие" (ЦГАЛИ, 1821, 10). Фельетон дал название сборнику фельетонов и рассказов Ильфа и Петрова. ГОЛОВОЙ УПИРАЯСЬ В СОЛНЦЕ Что мы называем славой, товарищи? Славой, товарищи, мы называем яркую заплату, каковая имеется на ветхом рубище певца. Из наследия классиков По некоторым признакам можно было судить, что надвигаются события. Выражаясь языком оборонной литературы, в воздухе пахло порохом (сделаем уступку забияке Вишневскому - пахло бездымным порохом). Выражаясь совсем уж точно - пахло скандалом. В общем, добром это кончиться не могло. Жертва созрела. Все это знали, но никто не решался первым занести над ней пылающий меч здоровой критики. Был, правда, случай. Инцидент. На каком-то товарищеском чае какой-то писатель выкрикнул какую-то фразу. Но этому не придали значения, притворились, что ничего не произошло. Кстати, еретик немедленно после этого заснул, положив голову на плечо тамады из Оргкомитета. Между тем слава писателя Оловянского росла. Девушки прогуливались в садах, шепча его имя. Издатели тоже любили его. А что может быть упоительней первой любви издателя! Ничего, милостивые государыни, не может быть упоительней. Тут все - и массовое издание, и не массовое издание, и супердешевое издание, и, напротив, супердорогое, в суперобложке и специальном картонном ларце с перламутровыми пуговицами и вензелями. Одним словом, не жизнь, а бывшая масленица. Критики ничем не попрекали Оловянского. Им все нравилось в его сочинениях, и об этом они говорили часто, скучно и громко. Итак, Оловянский находился на вершине славы. Он упирался головою в солнце. И неизвестно, сколько еще времени продолжалось бы это сидение на высотах, если бы не послышалось ворчанье из литературного коридора. Надо объяснить, что такое коридорное мнение. Коридор - всюду. И на улице, и дома, и в редакциях - везде, где встречаются и разговаривают между собой писатели. Мы любим гимназические трафареты и до сих пор считаем, что коридорная болтовня - это что-то нехорошее, мещанское, сплетни, враки, что если говорить, то уж обязательно речь, и обязательно большую, и обязательно с кафедры, и обязательно с последующей правкой стенограммы ("Уважаемый товарищ редактор. Некий горе-критик удосужился выхватить из моей; неправленной стеногра... это возмути... я протесту..."). Это надоело, и это неверно. Нельзя из-за каждого слова взгромождаться на эстраду или возить за собой на извозчике кафедру-передвижку, чтобы вовремя предоставлять ее писателю, желающему высказать какое-нибудь суждение. Так парадно жили только римские консулы. Советским писателям неудобно так жить. К тому же в коридорных разговорах нет никакой литературной нелегальщины. Коридор справедлив и строг. В поисках истины он иногда обгоняет кафедру. И покуда на кафедре длится вальпургиев юбилей в честь чьих-то, шестилетних трудов на изящной ниве литературы, в коридоре уже все известно - и юбилея не надо было, и труды не бог весть какие, и юбиляру самое время начать изучение языка, каковой у него наравне с содержанием весьма и весьма хромает. К коридору надо прислушиваться. В коридоре дует сильный ветер. Там, как самолеты в аэродинамической трубе ЦАГИ, испытываются писатели, проверяется их стиль, идейность, дарование. Уж если тут воздушным потоком оторвало крыло, ничто не поможет, - этот писатель летать не будет. Ему надо менять конструкцию. Он не выдержал испытания. Жить он будет, но петь - никогда, как говорят в народе. Итак, девушки прогуливались в садах, нежно цитируя произведения Оловянского. А в это время в литературный коридор вышел бледный и встревоженный человек. - Что с вами, молодой стилист? - спросили его писатели. - Я всю ночь читал Оловянского. - И что же? - Плохо. - Нет. Вам нельзя верить. Вы у себя в хедере имени Марселя Пруста считаете, что все плохо пишут. - Да нет, уверяю вас. Это очень слабо. Просто скверно написано. Убого. - Быть этого не может. Оловянский - знаменитый писатель. Его все хвалят и гладят. - А вы его читали? Ну, так прочтите. Тогда и будете говорить. Оловянского прочли. До сих пор не читали, верили на слово, что у него все в порядке. Лучше бы уж молодой человек из хедера имени Марселя Пруста никогда не приходил в коридор. Оловянского втянуло в испытательную аэродинамическую трубу. И сразу же лопнули его сюжетные тяги, разъехались композиционные скрепления, посыпались к черту части, детали, метафоры и кавычки. И все увидели, что эта машина летать не может. Кафедра еще серенадила по инерции под балконом прозаика, но вскоре в расстройстве замолчала. Умолкли критические бандуры и мандолины, после чего в наступившей тишине литературная общественность явственно услышала тонкий, леденящий душу свист. Это летела первая ласточка. В клюве она несла статью, где творчество Оловянского подвергалось всестороннему и чрезвычайно обидному рассмотрению. За ласточкой с отчаянным гулом летели трехмоторные критические кондоры. И каждый кондор держал в клюве статью, и все статьи были ужас какие справедливые и обидные. Оловянский заметался. Он привык к славе и совсем забыл про откровенный, прямолинейный коридор. Он ничего не понимал. Еще несколько дней назад кондоры и ласточки любовно парили над ним, сбрасывая на его голову экспортные тюльпаны и даже цельные венки. Ах, лавровый запах славы, запах супа и маринованной рыбы! Гром похвал утих так неожиданно, что захотелось кричать "караул", захотелось побежать в милицию жаловаться, захотелось биться за свою мягкую койку на Парнасе. "Нет, тут какая-то ошибка, - думал поверженный автор, - они не имеют права. Я буду судиться". Он почему-то считал, что против него ведется тайная интрига, и обращался к организациям и отдельным лицам с просьбой оказать ему законное содействие, - в общем, пытался восстановить славу по знакомству. - Это что ж такое? - говорил он негодующе. - Безобразие. Сегодня обо мне сказали, что я написал посредственную книгу, а завтра и до кого угодно доберутся. Таких критиков надо просто снимать. - Как это снимать? - удивилось отдельное лицо. - Ну, я не знаю... С занимаемых должностей, что ли. - Да, но ведь тут, так сказать, критическая мысль... Человеку не нравится, - что я могу сделать? - Вы все можете сделать. Честное слово. Телефон вы мне в два дня поставили, а какого-то критика не можете снять. Снимите! Ну пожалуйста! - А вдруг ваша книга действительно... не совсем? - Нет, именно совсем. Девушки прогуливались в садах, шепча мое имя. - Девушек легко обмануть. Чьи только имена, скороспело вошедшие в школьные программы, они не шептали! К тому же теперь в школе строго, пятибальная система. Поневоле зашепчешь. - Может быть, все-таки хоть какие-нибудь репрессии. Хоть немножко. А? Для порядка. - Нет, това