-----------------------------------------------------------------------
   М., "Правда", 1988.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 12 March 2002
   -----------------------------------------------------------------------





   В те времена, когда начинается наш рассказ, город Зальцбург был окружен
дремучими лесами, и дороги, которые расходились от него в разные концы - в
Австрийскую марку (*1) или же в кесарев Регенсбург,  -  скорее  напоминали
глубокие, узкие ущелья в  зеленой  чаще.  Менхсберг,  еще  не  прорезанный
туннелем, затенял город с запада, а к югу, там, где теперь раскинулись  до
темно-лиловых уступов  Унтерсберга  луга  и  сады,  стояли  на  просторных
участках обнесенные частоколом деревянные домишки. Место  было  неудобное:
до города далеко и от врага никакой защиты. Да, не близко было  оттуда  до
города, до горделивого замка, воздвигнутого  еще  на  развалинах  римского
Ювавума и служившего окрестному люду оплотом во время непрестанных смут. В
этой-то части Зальцбурга родился и подрастал Тэли, унаследовавший от  отца
прозвание Турно. Отца давно не было в  живых,  сложил  он  свою  непутевую
голову в одной из стычек епископских людей с воинами баварских герцогов  -
отправился сам-четверт  в  поход  за  озера  и  горы,  охваченные  военным
пожаром, да-не вернулся, пропал без вести. Уж и кости его, верно,  истлели
в  какой-нибудь  горной  расселине  вблизи  монастыря  святого  Бертольда.
Случилось это, когда  Тэли,  сын  Турно,  был  еще  младенцем  и  пищал  у
материнской груди. Но  вот  мальчик  подрос,  и  мать,  тихая,  задумчивая
женщина, удалилась в монастырь, оставив сына под опекой дяди, - в смирении
своем она пострига не приняла, а только как бедная послушница прислуживала
монахиням из знатных семей.
   Бартоломей, или попросту Тэли, рос у дяди - в  городе  и  в  замке  ему
почти не доводилось бывать. Время  тогда  выдалось  мирное:  благочестивый
епископ все молился, преклонив колена в  продолговатом,  невысоком  темном
храме, за меч брался только в крайности, хотя в обиду  себя  не  давал.  И
Тэли бродил свободно по лесам и горам, а с той поры,  как  дядя  взял  его
однажды на богомолье в  пустынь  у  Королевского  озера,  посвященную  его
патрону, начал убегать в горы надолго.  Лишь  изредка  приносил  он  домой
какую-нибудь  добычу  -  из  нескладного  самодельного  лука  трудно  было
подстрелить увертливого лесного зверька. Дома Тэли томился, дядя то и дело
его поругивал,  но  когда  мальчика  взяли  служкой  к  Руперту,  главному
канонику зальцбургского собора, он появлялся дома лишь изредка,  и  всегда
от него несло тяжким пивным духом и запахами каноникова подворья, которому
скорее пристало бы называться корчмой.
   Второй каноник, Оттон, устроил неподалеку от собора что-то вроде школы.
Был это, собственно, только "тривиум" - до  "квадривиума"  (*2)  никто  из
учеников не дошел, да и вряд ли каноник Оттон с гноящимися  глазами  сумел
бы их чему-то научить  по  части  геометрии  или  музыки.  Тэли  пискливым
голоском подтягивал в церковном хоре вместе с другими бедными  служками  и
клириками, которых было полно при дворе благочестивого епископа, - то была
вся его музыка, а геометрию он знал ровно настолько, чтобы чертить в песке
на площади перед собором квадраты и прямоугольники  -  по  этим  квадратам
Тэли скакал на одной ноге и  выбивал  камешек  из  "ада"  в  "небо".  Адом
частенько стращал его на уроках каноник Оттон, а вот о небесном блаженстве
упоминал редко, и Тэли  спешил  удрать  из  класса,  как  только  колокола
прозвонят час  окончания  уроков.  Он  шел  в  полутемные  покои  каноника
Руперта, где  всегда  толпились  бродяги,  странники,  певцы.  Там  царило
веселье, порой даже чрезмерное - это был в  Зальцбурге  единственный  дом,
где  варили  силезское  пиво  да,  кстати,  и  поглощали  его  в  огромном
количестве. Тэли был у Руперта на побегушках и поначалу  не  видел  ничего
несправедливого в том, что  каноники  и  клирики  помыкали  ничтожной  его
особой. Никому он не жаловался, спал в сенях, под лестницей,  постелив  на
охапку сена облезлые шкуры и  укрываясь  завшивленной  рясой  Руперта  или
какого-нибудь клирика. Зимой из-под лестницы видна была в отворенную дверь
большая зала с очагом, где  пылало  буйное  пламя  -  так  любил  каноник,
служитель  святого  Антония,  презиравший  мелочную  бережливость.   Летом
открывалась другая дверь, во двор; из нее  виднелась  широкая,  окруженная
домами площадь перед собором,  а  в  просветах  между  домами  поблескивал
Зальцах, особенно в лунные ночи. Тэли лежал в своем закуте и слушал, о чем
поют Руперту эти люди, забредавшие сюда выпить  пива.  Ласковая  рука  сна
застилала ему глаза туманом, и вместе с дымным  запахом  очага  эти  песни
доносились до него, как отзвуки иного мира. А весной (только одну весну  и
прожил он в доме Руперта) проникали в открытую дверь совсем другие цвета и
чудесные, таинственные запахи - это оживающая земля пела свою песнь.  Тэли
смотрел на сиявший при луне Зальцах, слушал соловьиные трели и  припоминал
песни бродячих жонглеров; кривляясь  и  подпрыгивая,  они  часто  потешали
народ на соборной площади. И однажды, глядя на жонглеров,  он,  бог  весть
почему,  вспомнил,  что  сказала  накануне  дядина  жена  -   ему-де   уже
исполнилось четырнадцать лет и  пора  бы  подумать  о  себе.  Но  Тэли  не
хотелось о себе думать.
   Той весной появился на епископском подворье бродячий  певец  и  большой
мастер рассказывать. По  вечерам,  когда  вся  челядь  епископа  Эбергарда
собиралась в рыцарской зале и епископ, закончив молитвы, которыми  изводил
своих слуг, откидывал с ястребиного лица капюшон, этот певец -  звали  его
Турольд (*3) - заводил бесконечные  свои  истории.  Епископ,  привычный  к
долгим молитвам, слушал его так же терпеливо,  как,  бывало,  затянувшуюся
вечернюю службу, хотя говорил Турольд не очень понятно, частью по-швабски,
частью по-аквитански (*4), на странной смеси этих двух далеких наречий.
   Месяца через два  Турольд  все  же  надоел  епископу,  и  пришлось  ему
перекочевать в логово Руперта. Но и там слушали его неохотно, так  что  он
больше посиживал в сенях вместе с Тэли, нанизывая одну за другой истории о
рыцарях - мальчик не скучал лишь потому, что рядом с темным силуэтом певца
ему была видна освещенная луной дорога  в  долину  и  гладкая,  отливавшая
серебром соборная  площадь.  Но  ясные  ночи  скоро  кончились,  наступили
безлунные. Тогда, в ночном мраке, Турольд  начал  петь  любовные  песенки,
каких не певал ни епископу, ни Руперту.  В  горле  у  него  что-то  сладко
переливалось, ах, как чудесно пел Турольд! За несколько дней Тэли запомнил
уйму песен и однажды вечером, когда каноник и вся челядь ушли к  епископу,
повелевшему, чтобы Руперт варил пиво в его присутствии, Тэли  до  глубокой
ночи пел выученные песенки.
   Время шло, и вот, уже в  конце  лета,  Турольд  уговорил  его  покинуть
Зальцбург и идти вместе в Регенсбург - туда, сказал Турольд, скоро приедет
на имперский совет сам кесарь... И еще сказал, что научит Тэли всем  своим
песням, и будут они бродить из города в город, а городов этих и замков  не
перечесть что в Баварии, что в Швабии, что на  берегах  величавого  Рейна.
Предложение понравилось Тэли, и они ушли вдвоем,  даже  не  простившись  с
Рупертом и с Оттоном. Правда, оба преподобных отца в  тот  вечер,  как  на
грех, перепились и храпели в чулане, точно свиньи. Тэли и  Турольд  шагали
налегке: все их добро - песни, а это поклажа не тяжелая,  да  и  нести  ее
далеко не приходилось. Долины меж горами были так хороши,  всюду  зеленела
трава, пригревало солнце - где уж тут спешить! Они распевали во все горло,
то и дело укладывались на траву, смотрели на жаворонков. Не  пили  они  ни
пива, ни вина, но Турольд словно захмелел, ласковый стал, нежный. На одном
из привалов он все же вытащил бурдюк, вина там  оставалось  немного,  зато
было оно крепкое, - у Тэли и у Турольда закружилась голова. Небо над  ними
звенело дивными песнями, и они, пьяненькие, лежали у  подкожья  одного  из
отрогов величавого Унтерсберга. Турольд завел песню, сложенную будто бы  в
честь пресвятой девы, но в конце там  шли  такие  греховные,  непристойные
слова, что Тэли, хоть и был пьян, встревожился и, опершись  на  локоть,  в
страхе уставился на Турольда. А тот знай себе кощунствовал.
   Тэли с отвращением глянул на певца, вскочил и, не чуя  под  собою  ног,
пустился к большаку. Выбежал он на дорогу как раз в ту  минуту,  когда  по
ней проезжал на белом персидском коне молодой рыцарь. И оруженосец  с  ним
был, следом ехал. Тэли бухнулся на колени прямо под копыта - всадник  едва
успел осадить коня. И тут, весь дрожа от обиды, мальчик громко зарыдал.
   Рыцарь, видно, очень удивился; упершись рукой в шею коня, он  обернулся
к оруженосцу:
   - Эй, Лестко, спроси у паренька, чего ему надо!
   Рыцарь был совсем молодой, верно, не старше своего оруженосца, а может,
только казался таким юным. Длинные русые волосы выбивались из-под шлема  и
мягкими локонами падали на плечи, золотясь в солнечных лучах. Лицо у  него
было румяное, глаза голубые. Прямо в душу они глядели  и  словно  отливали
сталью - так и впились в оробевшего Бартоломея. Неправильный,  вздернутый,
но тонкий нос придавал лицу рыцаря выражение  веселого  любопытства.  Тэли
сразу почувствовал, что встреча к счастью, и решил не упускать случая.  Он
оглянулся на  Турольда  -  тот  прятался  за  деревом.  Оруженосец  рыцаря
спрыгнул с коня, наклонился к мальчику  -  роста  он  был  огромного  -  и
спросил:
   - Чего ты просишь?
   - Защиты! -  выкрикнул  Тэли  и  перевел  взгляд  вверх,  со  слуги  на
господина. Рыцарь ехал без стремян. Вместо  седла  был  под  ним  стянутый
подпругою цветной шерстяной коврик; ноги в светлых, узких штанах  свободно
свисали и были обуты в серые сафьяновые сапоги,  зашнурованные  ремешками.
Рыцарь склонился к мальчику и, не долго думая, приказал слуге:
   - Возьми его на круп, Лестко, пусть едет с нами.
   Оруженосец подсадил Тэли на своего коня, вскочил и  сам.  Тогда  только
подошел к ним Турольд и молча протянул мальчику свою виолу - что-то  вроде
скрипки или теорбы, - играл он на ней похожим на лук смычком.
   Тэли, улыбнувшись, взял виолу и посмотрел вперед.  Рыцарь  уже  намного
обогнал их; он ехал не  оборачиваясь,  погруженный  в  свои  думы.  Лестко
хлестнул коня, и они поскакали вдогонку, держась, однако, на  почтительном
расстоянии. Всего один раз оглянулся Тэли на певца - тот стоял у дороги  и
махал ему рукой. Лицо у Турольда было огорченное.
   - Куда мы едем? - спросил Тэли своего спутника.
   - В монастырь святого Бартоломея, что над озером. А потом дальше.
   - Еще дальше?
   - Да, в Швабию, есть там один дальний монастырь, Цвифальтен называется.
   - И все одни едете?
   - А мой господин всегда так ездит. Возьмет только  кошель  с  деньгами,
копье в руку да лук за плечи. Даже меча у него нет. Зато я при кинжале.
   - Да, чувствую, - сказал Тэли, - он меня по ногам колотит.
   - И до сих пор ничего плохого с нами не случалось, - прибавил Лестко.
   - А издалека едете?
   - Из Польши!
   - А далеко это? - спросил Тэли.
   - Еще бы! Уже недели две все едем и едем.  Останавливались,  правда,  у
епископа  Эбергарда  в  Зальцбурге,  задержались  там  денек-другой.  Зато
погуляли всласть!
   - А как звать нашего господина?
   - Князь Генрих Сандомирский.





   Заночевали они в монастыре святого Бертольда. Много  там  было  всякого
народу, и всех  куда-то  несло  в  разные  концы  невесть  зачем.  Тэли  с
восхищением глазел на  роскошные  одежды  господ  и  удивлялся,  глядя  на
грязных оборванцев - особенно мерзкие, вонючие лохмотья были  на  монахах.
За вечерней трапезой некоторые из них  говорили,  что  собираются  идти  в
Польшу проповедовать святое Евангелие. Но князь Генрих ничего  на  это  не
сказал, только громко засмеялся. И ни словечком князь Генрих не обмолвился
о том, что он - удельный князь и роду королевского. Вместе со всеми  сидел
за столом, лишь пораньше других поднялся, и пошли они втроем спать.
   Утром встали чуть свет. Кругом еще лежал туман, пыль на дорогах прибило
росой, кони громко фыркали. Князь Генрих взял  у  монахов  для  Бартоломея
сивого польского меринка, и теперь все трое ехали верхами. Деревья  стояли
неподвижно, туман волнами плыл кверху, клубясь, как  дым;  по  всему  было
видно, день  будет  солнечный,  жаркий.  Но  до  Королевского  озера  путь
недальний - еще не успел туман рассеяться, а они уже подъехали  к  берегу.
Озеро было  глубокое  и  такого  яркого  зеленого  цвета,  что  Тэли  даже
удивился, а минуту  спустя,  когда  огляделся  получше,  так  и  ахнул  от
восторга. Ослепительно-зеленая гладь озера  простиралась  перед  ним,  как
зеркало, как мраморная доска, а  вокруг  круто  вздымались  горы.  Кое-где
наверху уступы белели - там уже лежал снег, не таявший от солнечных лучей.
Но самые вершины прятались во мгле. На берегу стояла глубокая тишина, звук
человеческого голоса бессильно тонул в ней,  будто  камешек,  брошенный  в
кипу белой овечьей шерсти. Князь Генрих что-то сказал Тэли, но, забывшись,
обратился к нему на польском языке. Тэли не понял, вопросительно посмотрел
на Лестко. Тот усмехнулся, не сводя  глаз  с  озера,  потом  указал  рукой
вверх, на скалы. В сизой дымке начали обозначаться более  темные  контуры,
густая пелена быстро уносилась к  небу,  и  вот  открылись  зубцы  вершин,
предстали на миг во всем своем великолепии и снова потонули в  волнующемся
море тумана.
   Лестко взял рог, висевший у него на перевязи поверх кожаного кафтана, и
зычно затрубил. Сперва звук рога  словно  ударился  о  мягкую  завесу,  но
вскоре донеслось отраженное в горах эхо, прокатилось над зеленым озером и,
затухая, еще несколько раз отдалось среди скал.  Тэли  взглянул  на  князя
Генриха - глаза рыцаря  сверкали  радостью.  И  мальчик  ощутил  внезапную
любовь к этому молчаливому, румяному юноше, потомку королей, пришельцу  из
дальних  краев.  На  призыв  рога  приплыла  из  ближнего  залива   лодка,
перевозчик низко поклонился князю, а когда  все  уселись,  князь  приказал
везти их к монастырю святого Бартоломея. Да и  куда  еще  тут  можно  было
ехать? На берегах этого большого озера люди жили  только  в  одном  месте.
Лодка скользила  по  поверхности  вод,  а  те  чуть  колыхались  большими,
широкими валами. На их откосах порой виднелись плывущие парами, а то и  по
трое, по четверо дикие утки.  Перевозчик  равномерно  опускал  и  поднимал
весла. Тэли перегнулся через борт и погрузил руку в  воду.  Оказалась  она
холодней, чем он думал,  и  из  малахитовых  ее  глубин  на  него  глянули
опрокинутые заснеженные  зубцы  гор.  Мальчик  невольно  посмотрел  вверх.
Тумана уже не было.
   Князь с улыбкой обернулся к Лестко:
   - Киев помнишь?
   Лестко кивнул. Взгляды рыцаря и оруженосца встретились; словно  веселая
молния промелькнула между ними, и Тэли тоже стало радостно,  хоть  никогда
не видал он днепровских вод,  что  припомнились  князю  на  этом  немецком
озере, ни далекого Киева и его приземистых храмов с луковками куполов.  Но
вскоре они приметили на берегу как раз такой храм, совсем  невысокий  -  а
может, он только казался  низким  рядом  с  величественными  стенами  гор.
Четыре гонтовых купола венчали округлые белые стены. Странно было  глядеть
на эту затерянную среди гор церквушку, и думалось, нет  на  земле  лучшего
места, чтобы возносить хвалы господу, чем этот уголок меж зелеными  водами
и белыми вершинами. Позади  церковки  стоял  срубленный  из  лиственничных
бревен монастырь, низкое, древнее строение, которое поблескивало оконцами,
будто  глазами,  и  через  настежь  распахнутые  ворота   словно   вдыхало
прохладный горный  воздух.  Кучка  людей  в  серых  плащах  спускалась  от
монастыря к крохотному причалу.
   Князь Генрих, против ожидания, не застал в  обители  своего  опекуна  -
некогда ближайшего советника его матери, княгини Саломеи,  -  преподобного
Оттона фон Штуццелингена,  который,  как  сказали  князю  в  Зальцбурге  у
епископа Эбергарда,  несколько  месяцев  жил  в  обители  над  Королевским
озером, наводя порядок в монастырских владениях.  Но  печальные  вести  из
Бамберга, где по пути из Святой  земли  остановился  кесарь,  и  тревожное
положение в империи заставили монаха покинуть тихую обитель. Он направился
в Швабию, в Цвифальтен, надеясь выведать там у неких влиятельных особ, как
идут приготовления к походу кесаря на  Краковское  княжество,  на  братьев
кесарева зятя, Пястовичей (*5),  слишком  уж  своевольно  хозяйничавших  в
Польше. Ведь завещанием  княгини  Саломеи  оному  фон  Штуццелингену  была
поручена духовная опека над ее потомством; ему надлежало следить, чтобы ее
сыновей и дочерей (а семейка была немалая) никто не обижал, не  грабил  их
земель и не покушался на их права.
   Все это поведал путешественникам немолодой  почтенный  монах  по  имени
Крезус,  когда  они,  уже  в  полдень,  сидели  над  озером  и  любовались
солнечными бликами на бархатисто-зеленой воде. Целое утро молились  они  в
темной церквушке. Князь Генрих, преклонив колена на деревянном полу  перед
алтарем, слушал пение монахов. В открытые  оконца  глядело  голубое  небо,
иногда по нему пролетали птицы.  Струился  морозный  запах  талого  снега,
смешиваясь с потоками теплого воздуха; скрытые в  боковых  приделах  иноки
тянули  нескончаемые  псалмы  и  молитвы,  хотя  служба  в  алтаре   давно
прекратилась. Тэли, привыкший к тому, как поют в  Зальцбурге,  внимательно
слушал, сжимая рукой виолу - он носил ее в широком рукаве  своего  темного
кафтанчика. Здешние монахи пели иначе, хоры перекликались не  так,  как  в
соборе у епископа. Пели они размеренно, но по-ученому:  то  одна  половина
хора отвечала другой на тех же нотах, то они будто вступали в состязание -
не успеет один хор докончить стих, как запевает другой, повторяя  этот  же
стих. Однако пение получалось стройное, благолепное. Лестко, стоя на одном
колене у стены, все оборачивался украдкой к распахнутым дверям церкви.  За
ними виднелись горы, кусочек озера и небо, то самое небо, что  всегда,  но
теперь, в проеме потемневших от времени бревенчатых дверей,  оно  казалось
Лестко совсем другим. В церкви слегка пахло  ладаном,  и  куда  сильней  -
горами. Лестко дернул Тэли за рукав, показал на дверь:
   - Смотри, на озере целая стая уток!
   Тэли не разглядел уток, глаза у него были не такие  зоркие.  Но  и  его
пленила эта зелено-бело-голубая картина в темной рамке дверей.
   - Как тут красиво... - сказал он и прибавил: - Поют.
   Князь Генрих, прервав молитву, покосился на них. Он неподвижно стоял на
коленях, опираясь на копье, - монахи удивились, когда он вошел  в  храм  с
оружием. Сосредоточенно слушал князь пение хора, ибо очень любил музыку.
   И когда, помолившись, они сидели у озера и Крезус  восхвалял  неусыпные
заботы мейстера  Оттона  о  благе  польских  князей  и  всего  королевства
Кривоустого, князь только  поддакивал,  жадно  прислушиваясь  к  визгливым
крикам чаек над озером и долетавшим порой  протяжным  гортанным  возгласам
пастухов, которые уже перегоняли овец в долины. "Тра-ля-ля-ля-ля-рики!"  -
кричали пастухи. Тэли и Лестко примостились внизу на камнях и, пока  князь
беседовал с монахом, любовались озером - теперь оно стало похоже на  серый
холст. Тэли вытащил из рукава виолу и начал  тихонько  водить  смычком  по
струнам. Но вот монах и князь  умолкли,  тогда  Тэли  осмелился,  заиграл.
Мелодия звучала глухо, ее слабые всплески гасли среди  огромных  воздушных
просторов, среди гор, снегов, вод. И все же она ласкала слух,  как  нежный
щебет птички, как дремотное жужжанье пчелы. Тэли взглянул  на  князя:  его
светло-серые глаза были устремлены вдаль, поверх свинцовых вод;  казалось,
он не замечает ни скал, ни озера, а созерцает что-то очень далекое, одному
ему ведомое. Но взор князя уже не сверкал радостью, как  тогда,  когда  он
вспомнил про Киев. В этом чуть затуманенном, устремленном  в  пространство
взоре Тэли уловил одобрение своей музыке и запел тонким дискантом:

   На славу бьет великий император,
   И герцог Найм, и тот Оджьер Датчанин...
   И сир Джефрейт, что носит орифламму,
   Уж очень храбр сеньор Оджьер Датчанин...
   [Песнь о Роланде]

   Жалкий, тоненький мальчишеский голосок звучал еще слабее, чем виола, но
Генрих ласково усмехнулся, все так же пристально глядя вдаль, на  то,  что
видел он один. Тэли пропел еще  несколько  строф,  а  потом  посмотрел  на
господ - Генрих ничего не сказал, а монах сидел, задумчиво опустив голову.
Обоих разморило от тепла, от яркого  послеполуденного  солнца.  Князь  все
усмехался, и когда музыка затихла, они еще долго молчали.
   Наконец монах заговорил:
   - Сказывают, кесарь из Святой земли с тяжким недугом приехал - день ото
дня слабеет, близка, верно, его смерть. Не  отвоевал  он  ни  Дамаска,  ни
Аскалона, на Иерусалим напирают сарацины. Тщетны были  все  его  старания,
народ погряз во грехе, потому и нет нам удачи в этих походах.
   Князь Генрих бросил на Крезуса быстрый взгляд, и в  этом  взгляде  Тэли
открылся целый мир. "Чудные у него  глаза!"  -  подумал  мальчик  и  опять
тихонько запиликал на виоле. На всю жизнь  запомнился  Тэли  этот  взгляд,
недаром с годами его потянуло в монастырь над  Королевским  озером,  -  не
обретет  ли  он  там  вновь  этот  мир,  обещанный  ему  взглядом   юного,
молчаливого, ласкового князя? Но, должно  быть,  не  обрел,  ибо  то,  что
блеснуло ему во взгляде князя Генриха, было ликованием молодости, а  может
быть, и предчувствием близкой смерти кесаря Конрада, после которой  должно
было наступить исполненное славы и величия царствование нового императора.
   Ночь они провели в монастыре, а наутро  отправились  дальше  по  горным
проходам - возвращаться в Зальцбург, чтобы ехать через Инсбрук,  князь  не
захотел. Сперва проводником у них был монах, хорошо  знавший  окрестности,
потом - пастухи, нередко они  и  сами  отыскивали  дорогу  и  ехали  лесом
осторожно,   без   шума;    еще    разбудишь    ненароком    какого-нибудь
рыцаря-разбойника, а то накличешь  беду  и  похуже.  Путь  они  держали  к
цвифальтенскому монастырю, надеясь  застать  там  мейстера  Оттона;  а  не
застанут, у князя все равно были кое-какие дела к тамошним  бенедиктинским
монахам и монахиням.
   Наконец выбрались они на дорогу в Цвифальтен и ехали по ней целый день.
Дорога была  укатанная,  но  очень  неровная  -  то  подъемы,  то  спуски.
Начиналась она в зеленой разложистой долине, на обочинах  там  даже  трава
побелела от бесчисленных следов конских  копыт  и  повозок  -  известковая
почва крошилась от жары и превращалась в белую едкую  пыль.  Кони  трусили
рысцой. Справа  и  слева  горизонт  окаймляла  бархатисто-черная  зубчатая
полоса еловых лесов, а в  просветах  между  ними,  где  пролегали  долины,
далекой завесой светлели заснеженные горы. Потом  дорога  сузилась,  пошла
берегом мутно-зеленого ручья и привела под сень  вековых,  замшелых  елей.
Почти с каждого дерева свисали гирлянды мха, похожие на бороду  сказочного
старого рыцаря. Теперь дорога петляла меж стволов, и Тэли все  смотрел  на
князя Генриха - как он, задумчиво склонив голову и  держа  в  руке  копье,
покачивается в такт мерной, неторопливой поступи коня,  как  играют  пятна
света и зеленоватой тени на его кафтане,  на  русых  волосах,  которые  то
темнеют, то снова вспыхивают на солнце. Лестко  ехал  позади  и  время  от
времени издавал протяжный  крик,  резко  обрывая  на  высокой  ноте.  Лес,
чудилось, на миг оживал, потом опять все  погружалось  в  мертвую  тишину.
Пахло медом и смолой. Только к полудню увидели  они  одинокую  хибарку  из
нетесаного  камня,  стоявшую  на  высоком  берегу  ручья,  который   здесь
разливался в порядочную речку. Князь, не слезая с  коня,  напился  кислого
молока из деревянного ковша, - он спешил поскорее добраться до  монастыря.
Но пришлось еще долго подниматься по извилистой тропе; кони всхрапывали, и
Тэли, поглядев вниз, увидел, что темные ели  тонут  в  сизой  дымке.  Кони
скоро выбились из сил, но князь этого не замечал, он все о чем-то думал  и
ни слова не говорил своим спутникам.  Выехали  наконец  на  самый  высокий
гребень и оттуда начали спускаться, вместе с солнцем, в  долину.  И  вдруг
зеленая чаща и горы расступились пред их взорами: между стенами  скал,  со
дна  глубокой  расселины,  как  растущий  из  пропасти   красный   цветок,
поднималось каменное здание с пятью башнями. Всадники остановились. Налево
вершины гор сливались с  облаками,  громоздились  синие  уступы,  а  внизу
блестело серебром озеро. Сквозь серую завесу  облаков  и  гор  пробивались
веером солнечные  лучи,  освещая  только  озеро.  Справа  белый,  усеянный
камнями обрыв отвесно спускался в пропасть, где шумел водопадами,  бушевал
набравшийся сил ручей, который еще недавно  струился  мирно  у  дороги.  А
прямо впереди, через образованную ущельем брешь, была  видна  -  насколько
хватал глаз - уходящая в туманную даль,  плоская,  как  стол,  равнина,  и
средь зеленых ее лугов почти у  горизонта  поблескивали  еще  два  озерца.
Мягкий зеленый  фон  равнины  придавал  особую  красоту  строгим  контурам
романского здания. Серебристо зазвонил  колокольчик,  будто  запел  нежный
девичий голос. Это и был цвифальтенский монастырь.
   Когда всадники  приблизились  к  нему  по  длинной  подъездной  дороге,
вымощенной каменными плитами, меж которыми пробивалась травка, эта  горная
обитель уже  не  показалась  им  такой  суровой.  На  распахнутых  ставнях
пестрели узоры из разноцветных точек, во дворе за наружной  оградой  росло
множество ярких цветов, а постучавшись в ворота, всадники услышали веселые
возгласы и смех. Но когда они въехали во внутренний двор, там было  пусто.
Пришлось подождать, пока откуда-то выскочил работник. Давясь от смеха,  он
взял коней под уздцы и повел в  конюшню.  Только  тогда  во  двор  выплыла
толстая старуха в монашеском капюшоне и спросила, зачем пожаловали.  Князь
сказал, что он из Польши и хочет поговорить  по  важному  делу  с  княжной
Гертрудой. Старуха поспешно провела их в длинный  сводчатый  коридор.  Пол
тут был земляной, от него веяло прохладой, что было  очень  приятно  после
долгого пути по жаре. В коридоре гостям тоже пришлось порядочно ждать.
   Но вот послышались быстрые шаги,  и  вошла  молодая,  но  уже  довольно
полная  женщина,  живая,  энергичная,  с  размашистыми   движениями.   Она
остановилась у дверей, подбоченилась, потом, приставив ладонь козырьком ко
лбу, начала всматриваться в гостей, -  они  сидели  против  солнца.  Князь
вскочил, подошел к ней, опустился на колени и хотел припасть к  ее  ногам.
Но она  не  позволила  и,  подняв  его,  расцеловала  в  обе  щеки.  Потом
отстранила на вытянутую руку и пытливо посмотрела на него светлыми глазами
из-под густых  русых  бровей.  Часто  замигав,  она  что-то  пробормотала,
всхлипнула, и тут рот ее скривился, из глаз брызнули обильные слезы.  Стоя
неподвижно, она все смотрела на князя, потом,  видно,  хотела  что-то  еще
сказать, но раздумала и, наконец, сердечно рассмеялась. От смеха  лицо  ее
удивительно похорошело - будто солнце проглянуло сквозь туман.
   - Забыла говорить по-нашему! - жалобно сказала она, еще улыбаясь.
   - Не беда, я знаю по-немецки, мать научила, - утешил ее Генрих.
   - Мать! - повторила монахиня и снова залилась слезами.
   Тэли,  который  во  время  этого  разговора  стоял  рядом   с   Лестко,
вопросительно посмотрел на оруженосца. Долговязый Лестко нагнулся к нему и
шепнул:
   - Это его сестра, княжна Гертруда.
   Но княжна уже утерла глаза краешком покрывала и торопливо повела  князя
во  внутренние  покои.  О  слугах  никто  не  вспомнил.  Они  нерешительно
повернулись в сторону двора, где их  приезд  был  встречен  таким  веселым
шумом,  глянули  в  открытую  дверь.   Постояли   так,   потом,   осмелев,
приблизились к выходу. Двор снова был пуст, но  вдруг  по  нему  пробежала
девушка, необычайно пышно одетая, вся в парче; она так мило смеялась,  что
еще долго слышался им ее звонкий смех  и  виделись  ее  золотистые  кудри,
словно промелькнула в сумеречном небе золотая иволга.





   Тем временем князь Генрих вошел вслед за сестрой в келью, и  они  молча
сели друг против друга. Юноша внимательно вглядывался в  лицо  сестры;  он
искал в чуть расплывшихся чертах молодой женщины то девичье, почти детское
изящество, которое запомнилось ему  при  их  прощании.  Четырнадцатилетнюю
Гертруду  тогда,  сразу  после  смерти  отца,  отправили  из   Ленчицы   с
присланными за ней монахинями в обитель, где настоятельницей  была  сестра
княгини Саломеи. Князь долго смотрел  на  сестру  и  нашел  наконец  в  ее
погрубевшем лице то, чего ему хотелось. Не черты девочки-подростка, нет, а
сходство с матерью, и вдруг ему представилась мать, невысокая,  подвижная,
изящная женщина, гибкая и стройная, хотя часто бывала беременна. Он увидел
ее худощавое лицо, породистый орлиный нос, серьезные, а после кончины отца
всегда грустные, глаза - она осталась  вдовой  с  целой  оравой  детей  на
руках. Гертруда,  то  смеясь,  то  успокаиваясь,  то  утирая  слезы,  тоже
смотрела на брата.
   - Если б ты только знал, как Ортлиб красиво все  описал:  и  как  он  с
Оттоном был у матери, и о чем договорились, а потом как  проходил  сейм  в
Ленчице да кто там был, и о Болеславе писал, и о Мешко...
   - Полно тебе! - сказал князь. - Ведь с тех пор прошло одиннадцать лет.
   - Верно, - сказала Гертруда и опустила руки на колени. - Я об  этом  не
подумала. Но, знаешь, вести от вас приходили так  редко.  Рассказывай  же,
что там нового? Что слышно в  Ленчице,  в  Плоцке,  в  Кракове?  Да,  а  в
Познани...
   Она запнулась и погрустнела. По ее лицу князь сразу понял, что  она  не
хочет  его  огорчать:  возможно,  из-за  связей  с   двором   кесаря   она
сочувствовала брату Владиславу и боялась сказать  что-нибудь  обидное  для
младшего брата.
   - Да что ж это я? - спохватилась Гертруда. - Такой гость у нас...
   И снова смущенно умолкла, добрая, милая  толстушка.  Генрих  улыбнулся,
встал и, взяв в  ладони  обе  ее  руки,  горячо  их  поцеловал.  Гертруда,
покраснев от радости, чмокнула брата в лоб.
   - Ты похожа на мать, - сказал Генрих. - Очень похожа.
   - В самом деле? - с явным удовольствием спросила сестра. -  А  на  отца
нет?
   - Сдается мне, рука у тебя крепкая, как  у  отца,  -  сказал  Генрих  и
похлопал монахиню по плечу. Она опять засмеялась.
   - Знала бы ты,  зачем  я  сюда  приехал!  -  сказал  князь  и,  немного
помолчав, прибавил: - Да я, собственно, и сам не знаю зачем.  Приехал  как
заложник (*6), но, надеюсь, здесь я все узнаю. Ортлиб здесь?
   - Да, и мейстер Ортлиб, и Оттон.
   -  Чудесно,  съехались  все,  кто  мне  нужен.  Нам   надо   о   многом
посоветоваться, пока кесарь не выступил на братьев.
   - Похоже, и не выступит. Лежит больной, еле дышит. Схватил в Иерусалиме
лихорадку, совсем недавно вернулся в Бамберг и вот - лежит.  Ох,  думается
мне, скоро будут избирать нового государя.
   Гертруда обтерла лицо платком, скорбно, по-монашески вздохнула,  и  тут
только князь вспомнил, что перед ним особа духовного звания, инокиня.
   Ему было любопытно, о каком сейме упомянула Гертруда.  Оттон  и  Ортлиб
здесь, стало  быть,  путешествие  его  не  напрасно.  Но  расспрашивать-не
хотелось - перед глазами еще стояли горные пейзажи и зеленое озеро, в ушах
звучали песенки Тэли и крики чаек над озером.
   Князь смотрел на Гертруду, слушал речи смиренной инокини и думал о том,
какое место заняла эта неблагодарная дочь княгини Саломеи  в  споре  между
братьями. Гертруду еще в детстве отдали ко двору Владислава и  Агнессы,  с
тех пор и началась их дружба. Из всех детей Саломеи лишь она была близка с
соперницей своей  матери  (*7).  Конечно,  теперь  Агнесса  живет  либо  в
Бамберге, либо в своем замке в Саксонии, но, должно быть, они с  Гертрудой
часто  видятся.  Его  подозрения  укрепились,  когда   он   услыхал,   что
единственная  дочь  Агнессы,  Рихенца,  недавно  помолвленная  с   королем
Испании, тоже гостит в Цвифальтене, ожидая здесь послов от своего супруга,
которые выехали из далекого Леона за юной избранницей немолодого  Альфонса
(*8).
   - Ты, верно, уже заметил ее, -  прибавила  Гертруда.  -  Хохотунья,  по
всему монастырю слышно ее смех, прелестная девушка и  на  княгиню  Агнессу
ничуть не похожа.
   Князю пора было отдохнуть с дороги.  У  Гертруды,  которая  принесла  в
монастырь большой вклад и жила здесь с подобающей  княжне  роскошью,  были
свои особые покои и даже своя прислуга  -  старая  нянька,  вывезенная  из
Польши. Она могла принять брата как подобает: князю был отведен  отдельный
покой, а его слугам - горница по соседству. Генрих с изумлением осматривал
просторное помещение, толстые  каменные  стены.  Большое  окно  с  красиво
расписанными ставнями было распахнуто настежь: видны  были  горы  и  небо,
свободно проникал свежий горный воздух. Пожалуй, только во Вроцлаве  князь
видел такие великолепные здания,  в  Плоцке,  в  Ленчице,  в  Познани  все
выглядело куда бедней,  не  говоря  уж  о  Сандомире,  городе  торговом  и
богатом, но еще никогда не бывавшем столицей княжества.
   Он, Генрих, будет первым князем этого города, скоро начнет там править.
Мог бы и сейчас править - Болеслав давно разрешил ему  ехать  в  наследное
владение, но Генриху хотелось сперва побывать в Плоцке, в Кракове и вообще
поездить по свету. Только что Гертруда вспоминала Плоцк, Ленчицу,  свадьбу
Болеслава. Помнит ли он? О да, и никогда в жизни  не  забудет.  Ему  тогда
было  шесть  лет,  совсем  малыш,  и  Болеслав,  которому  недавно  минуло
тринадцать, казался ему взрослым,  настоящим  рыцарем.  Ведь  отец  ударил
Болеслава мечом, по французскому обычаю, так же, как дед посвящал в рыцари
отца. Болеслав, отец и еще множество народу стояли посреди большой  палаты
плоцкого замка; мать держала малышей перед собой, чтобы  в  толчее  их  не
ушибли. Юдитка орала благим матом - отец даже дернул себя за ус на  кривой
верхней губе и приказал нянькам унести ее. А потом вошли русские  бояре  в
шубах и в золоте, в овчинных тулупах и шапках, от которых шел такой тяжкий
дух, что княгиня Саломея то и дело прикрывала нос  длинным,  свисавшим  до
полу рукавом  узорчатого  платья.  За  боярами  следовали  сенные  девушки
будущей княгини, одетые по русскому  обычаю,  как  монашки,  в  черное,  с
черными платками на головах и со свечами,  будто  на  похороны  собрались.
Между этими черными монашками шла княжна - невеста Болеслава. На ней  тоже
было одеяние монахини, только белое. Оробевшая и удивленная тем, что ее не
ведут под руки, она ступала очень медленно; хрупкая, почти детская фигурка
тонула в белых складках, а глаза у нее были большие, лучистые. На руках  у
княжны алели красные  сафьяновые  перчатки  с  вышивкой  по  краю,  как  у
епископа, и с крестом на тыльной стороне ладони. С минуту она шла, глядя в
одну точку, словно завороженная - вся белая, с  красными,  как  у  палача,
руками. Такой и запечатлелась она  в  памяти  мальчика,  Верхослава  (*9),
русская княжна, княгиня краковская и плоцкая. Потом он не раз просил у нее
эти красные перчатки, но она все отказывалась их дать. Лишь однажды Генрих
увидал их на женской половине -  безжизненные,  они  лежали  в  аравийском
ларце. А ему очень хотелось прикрепить их, как это делают рыцари, к своему
шлему. Был у него такой  блестящий  шлем  из  посеребренной  стали.  То-то
хороши были бы на нем эти красные перчатки!
   Но еще живей запомнилась ему княгиня Верхослава, какой он  видел  ее  в
другое время, много позже, когда умирала от  изнурительной  лихорадки  его
мать. Было это летом, назавтра  после  праздника  святой  Анны.  Траву  на
окрестных лугах уже скосили, и во дворе замка чудесно пахло свежим  сеном.
Княгиня Саломея забылась к вечеру беспокойным сном; тихонько отойдя от  ее
ложа,  он  и  Верхослава  вышли  за  ворота  замка  и  долго  смотрели  на
раскинувшиеся огромным веером луга и поля, где  только  начиналась  жатва.
Болеслав тогда готовился к решающему походу на брата (*10), он едва поспел
на похороны матери, а Мешко,  очень  дороживший  своим  здоровьем,  улегся
спать. И Генрих с Верхославой вдруг оказались среди ленчицких лугов  одни,
без свиты. Верхослава была намного старше и всегда  относилась  к  Генриху
по-матерински, тем более теперь, когда ей предстояло стать главной в роду,
- Агнесса в счет не шла. Они  стояли  у  колючей  крыжовниковой  изгороди,
смотрели на запад и на юг, на блеклое, безоблачное небо. О многом хотелось
бы им поговорить, но оба молчали. Генрих словно впервые  видел  эти  луга,
поля, небо - людям,  потрясенным  неминуемой  смертью  близкого  человека,
всегда странно видеть равнодушие мира. Верхослава, не зная,  что  сказать,
обняла его за плечи и крепко прижала к себе.  Генрих  взглянул  на  нее  с
изумлением, но и какое-то другое чувство заметила, видно, Верхослава в его
взгляде, потому что быстро опустила руку и ушла.
   С той поры они  стали  большими  друзьями,  и  Генрих  обычно  жил  при
"плоцком дворе", как  говорили  в  семье.  Болеслав  вскоре  перебрался  в
Краков, но Верхослава частенько наезжала в  Плоцк.  Там,  сидя  в  любимом
своем  саду  над  Вислой,  она  подолгу  смотрела   на   далекую   полоску
противоположного берега. Ей вспоминался город,  в  котором  она  родилась;
отец ее, Всеволод, тогда еще княжил в Киеве  и  только  позже  переехал  в
Новгород - князья  русские  в  те  времена  долго  на  одном  престоле  не
засиживались. Генрих почти не отлучался из Плоцка. В  сандомирском  уделе,
заодно с мазовецким и краковским, распоряжался Болеслав - скуповат он был,
жаден к деньгам, но старался не только для себя, а и  для  братьев  выжать
побольше из родовых земель, умножить богатства семьи.  Правда,  хозяйничал
он не очень умно, но это уже дело другое. Из-за его  скупости  Генриха  не
спешили женить, а когда братья, бывало,  заговаривали  об  этом,  Болеслав
напоминал им, сколько будет расходов на содержание  отдельного  двора,  на
свадьбу и так далее. Однако свадьбы в их роду следовали  одна  за  другой:
недавно оженили Болека (*11), долговязого сынка Владислава  и  Агнессы,  а
потом его  теток,  совсем  еще  сопливых  девчонок,  повыдавали  замуж.  К
счастью, просватали удачно и в дальние края - послы от  зятьев  так  долго
ехали за невестами, что и о приданом позабыли. А Генрих остался неженатым.
   - До поры до времени, - произнес он вслух и сел у высокого окна.
   Прямо под окном низвергался водопадом пенистый горный  поток,  наполняя
рокотом и гулом всю комнату. Генрих положил руки на подоконник и оперся на
них подбородком. Он вглядывался в бурное кружение воды  и  думал  о  себе:
странным и непонятным казалось ему, почему он сюда  приехал  и  зачем  он,
искатель княжеского престола, а может, и королевской короны, сидит здесь и
смотрит на эти баварские водопады. "Такая уж моя планета, - подумал он,  -
но путь она мне показывает всегда правильно. Теперь необходимо быть здесь,
я должен застать врасплох Оттона фон Штуццелингена и Ортлиба.  Они  небось
по-своему смотрят на те дела, которые им препоручила, умирая, мать.  Да  и
на эту хохотушку я бы не прочь поглядеть".
   - Королева Испании! - громко  сказал  он.  -  Красиво  звучит,  клянусь
богом!
   А королева Испании стояла под его дверью.
   Все полагали, что Альфонс VII ждет кончины императора Конрада и выборов
нового. После того как прошлой осенью внезапно  скончался  король  Генрих,
старший сын кесаря, было не ясно, кому достанется императорская корона.  А
испанскому государю брак с Рихенцой был нужен, чтобы породниться с  семьей
римского  императора,  и  лучи   нежданного   величия   озарили   Рихенцу,
первородную внучку Болеслава Кривоустого, лишь потому, что это была  самая
красивая  из  племянниц  Конрада  III.  Если  бы  после  смерти  ее   дяди
императорская корона перешла к роду Вельфов  (*12)  или  к  другому  роду,
тогда убеленный сединами кастилец, может, и раздумал бы посылать послов за
смешливой резвушкой, которая в тихой обители близ  кесарева  двора  ждала,
когда ее увезут в золотую клетку. И  царственный  ее  супруг  ссылался  на
опасности, грозившие его послам в пути: там-де разбойничают и  французский
король, и провансальские графы, и  барселонские,  и  наемники  ломбардских
городов, да еще, чего  доброго,  налетят  морские  корсары,  арабы  Рожера
Сицилийского  (*13),  этого  "язычника",  как  называл  его  благочестивый
кастилец.  Бракосочетание  per  procura  [через   представителей   (лат.)]
состоялось  уже  давно,  и  Рихенца  мечтала  о  блестящей  короне  южного
королевства, поджидавшей ее под сводами  леонского  собора.  А  пока  жила
"королева" спокойно, почти как монашенка незнатного рода, даже скучновато,
но, к счастью, при ней уже была ее  свита  из  десяти  дам  и  девиц.  Под
заботливым надзором Гертруды маленький двор  будущей  чужеземной  королевы
преобразил мирную жизнь монастыря. Все было полно Рихенцой, ее смех звенел
на галереях и в саду. Кто знает, она, возможно, не  так  уж  стремилась  к
пожилому супругу. Приезд гостей в монастырь взволновал  всю  ее  свиту,  и
Рихенца упросила Гертруду познакомить ее с Генрихом.
   Князь нехотя отошел от окна. Он как раз думал об испанской  королеве  и
все же с трудом понял, что именно она-то и вошла к  нему  в  сопровождении
Гертруды. Невысокая,  худенькая,  не  такая  уж  красавица,  по  рассказам
Гертруды он представлял ее  другой.  Но  когда  она  улыбнулась,  ее  лицо
засияло такой прелестью, что  у  Генриха  захватило  дух.  Светлые  волосы
блестели на солнце, глаза были большие, серые - она очень походила на свою
бабку, русскую княгиню, первую жену Кривоустого (*14). Странно было видеть
эту красоту степнячки среди кирпичных стен монастыря и его пестрых, вблизи
таких тяжелых, неуклюжих башен. Генрих тоже улыбнулся. С минуту он смотрел
на Рихенцу, потом учтиво склонился в  глубоком,  до  земли,  поклоне,  как
наставляла его сама Саломея фон Берг.
   - Это дочь нашего брата, с которым вы так любезно обошлись,  -  сказала
Гертруда.
   Но  Рихенца  только  усмехнулась:  видимо,   она   (или   Генриху   так
показалось?) не держала на него зла  за  то,  что  ее  отца  выдворили  из
краковской столицы и наследных земель.
   - А я вас уже видела, братец! - спокойно сказала она. -  Через  щели  в
ограде.
   И засмеялась. Она назвала его "братец" - не величать же ей такого  юнца
"дядей"!
   Но Генрих не улыбнулся в ответ, в его воображении возникла  Верхослава.
И когда Рихенца с Гертрудой ушли, он снова начал думать о ней.
   В его мыслях почему-то  уже  не  было  той  отчетливости,  с  какой  он
вспоминал свадьбу Кудрявого и смерть матери. Но, кружа по светлице,  глядя
в окно на горы и даже пересчитывая деньги, в своем кошеле,  он  все  время
ощущал незримое присутствие невестки, как это бывало в плоцком замке. Там,
в деревянной башне, где помещались он и его слуги, Генрих все слонялся  от
одного  окна  к  другому  и  даже  в  мороз  иногда  распахивал  окна   на
заиндевевший двор, чтобы лучше видеть большое  одноэтажное  строение,  где
сидела княгиня со своими служанками.  Девушки  вечно  пряли  или  ткали  -
Генрих с тоскою смотрел на эту неизменную картину, -  княгиня  же  обучена
была в Новгороде странному, таинственному  искусству.  На  деревянных  или
медных досках она рисовала святые иконы для церквей. Не  женское  то  было
занятие. И многие косились на Верхославу, хоть работу свою  она  делала  с
величайшим благоговением, подолгу молилась, перед  тем  как  начать  новую
икону - будь то святое  семейство,  или  бог-отец  во  славе,  или  просто
скромное  изображение  какого-нибудь  святого.  Рисовала  она  по   самому
строгому канону, никогда не отступала от правил,  подробно  выписанных  на
разукрашенном  узорами  пергаменте,  и  время  от   времени   усердно   их
перечитывала - написаны же они были по-гречески. Бедняжка Верхослава,  как
и подобало княжне из рода Ярослава Мудрого,  умела  не  только  славянские
письмена читать, но и греческие разбирала! Это тоже вызывало  неодобрение.
Даже Саломею фон Берг, хоть сама она, не в пример мужу, владела искусством
чтения, сперва тревожила такая  ученость:  не  испортился  бы  характер  у
невестки! Но Верхослава была женщина тихая,  умом  своим  не  гордилась  и
кротко сносила нелегкий нрав Кудрявого. Слабая  здоровьем,  она  долго  не
беременела. Говорили даже - и Генрих об этом знал, - что  Болеслав  первые
два года после свадьбы не спал с женой; ведь ее  выдали  замуж  тринадцати
лет, совсем еще девочкой. Наконец  она  все  же  родила  дочь,  некрасивую
косоглазенькую Салюсю, которой потом никак не  могли  найти  мужа.  Других
детей у Верхославы пока не было.
   Генрих хорошо помнил время, когда невестка была на  сносях.  Она  очень
ослабела, лежала в своей спальне за светлицей ткачих, и никого  к  ней  не
допускали, кроме верной ключницы Мельхи, вывезенной из Руси,  да  супруга.
Но Генрих ощущал ее присутствие в замке; он забросил соколиную охоту,  все
ходил от окна к окну в своей башне, смотрел на Вислу, на берег за  Вислой,
на бескрайние леса, окружавшие Плоцк. И слезы душили его  при  мысли,  что
Болеку можно подходить к ложу этой несчастной женщины, что холеные  черные
кудри брата - гордость матери, которая не позволила  остричь  его  даже  в
семь лет (*15),  говоря,  что  это  языческий  обычай,  -  рассыпаются  по
маленьким грудям, теперь набухшим от молока. Но  вот,  по  замку  разнесся
слух, что начинаются роды; собрались отовсюду какие-то  старухи,  приехала
из Ленчицы княгиня  Саломея  верхом  -  была  тогда  распутица,  иначе  не
доберешься. Долго мучилась Верхослава и родила  хилую  дочь.  Болеслав  не
скрывал гнева - легко ли, венгерка брата Мешко что ни год рожает  крупных,
здоровых  ребят,  -  а  княгиня  Саломея  с  гордостью  говорила  о  своих
познанских внуках.
   Она-то первая и догадалась обо всем. Правда, Генрих к тому времени  сам
понял, что больше не в силах таить свои чувства;  хоть  обычно  влюбленные
долго  не  замечают,  что  на  них  указывают  пальцами.  Понимала  это  и
Верхослава, но о любви между ними никогда не было сказано ни  слова.  Став
после смерти матери вроде бы опекуншей Генриха, Верхослава советовала  ему
воспользоваться временем, пока он еще не должен править своим уделом, пока
у него нет двора, нет жены, о которой  надо  заботиться.  Пусть  посмотрит
другие края, побывает при дворе кесаря, которому он  все  равно  обещан  в
заложники. Там наберется он ума-разума, а  может,  разведает  намерения  и
замыслы кесаря: верно ли, что тот хочет превратить польские уделы  в  свой
лен? При  краковско-плоцком  дворе  толкуют  разное,  но  ни  дворяне,  ни
епископы не могут понять, как это случилось, что князь  Кривоустый  нес  в
Мерзебурге меч перед императором Лотарем (*16) и его не хватил  удар,  как
три года спустя.
   Генрих понимал: княгиня говорит это просто так, чтобы  удалить  его  от
двора и прекратить пересуды. Планы и притязания кесаря были известны, и уж
кому-кому, а не  Генриху,  неопытному  юнцу,  распутать  интриги,  которые
плетутся при кочующем дворе кесаря в Риме, в Бамберге, в  Регенсбурге,  да
козни Агнессы и ее сестриц, особ  властных  и  спесивых.  Все  они  раньше
вертели племянником, ныне  уже  покойным  королем  Генрихом,  пока  кесарь
пребывал в Святой земле и  зимовал  в  Константинополе,  под  хранительной
сенью черного орла,  в  замке  своей  свояченицы  Берты,  жены  восточного
императора (*17).
   Теперь все эти женщины, как говорила Гертруда, слетелись к одру  кесаря
и ждут, когда он испустит дух. Да, смерть короля Генриха  в  прошлом  году
была для них ужасным ударом - Генрих любил  теток,  и  они  его  баловали.
Женщины они в общем-то добрые, особенно Берта из Нюренберга, но и Аделаида
и Елизавета, выданная уже немолодой за чешского князя, и даже  Агнесса  не
злая. Тщеславны только и не в меру чванливы: заправляют империей Конрада и
при каждом удобном случае норовят ввернуть: они-де внучки великого Генриха
IV, который даже папе не покорился.
   - Весьма почтенные особы, - продолжала Гертруда, -  и  все  же  Агнесса
поручила Рихенцу не им, а мне.
   Крестной Рихенцы была жена самого императора  Лотаря,  которая  нарекла
девочку своим именем. Гертруда кое-что слыхала  о  похождениях  Агнессы  в
Польше - женщина она, видать, бывалая и  знает,  от  чего  надо  оберегать
дочку. Потому-то испанская королева ждет послов супруга не при дворе,  где
находятся мать и тетки, а в монастырском уединении.