чение всей войны просто не замечал, потому что их как бы не существовало, - в границы Италии с Францией, со Швейцарией и с Тиролем... Теперь эти границы, как магнит, притягивают к себе с двух сторон войска: с одной стороны - гитлеровские, с другой - войска американцев, и англичан, и самих итальянцев, досыта надружившихся с немцами, до того надружившихся, что немцы теперь оккупируют их города!.. И слышу по радио речи, - первые разумные речи американцев о том, как давно бы пора повести себя Финляндии по отношению к Советскому Союзу... И все это вместе взятое ширит радость во мне, я вижу, как, наконец, придавленный со всех сторон паук фашизма, уже чувствуя скорое свое издыхание нервно, в диком страхе перебирает своими паучьими лапами, терзая все, что оказывается под ними, но уже бессильный умертвить дух свободы и независимости... И все это вместе зовется Победой, близящейся с каждым часом, скорой, окончательной, светлой, как солнце, в лучах которого можно будет наконец согреть свою душу, взрастить заново свою жизнь, дышать спокойно - полным, вольным дыханием! И если сейчас грохот артиллерии в Москве и в Ленинграде столь несхожи, - если там каждый звук выстрела - это радостная нота симфонии Победы, а здесь - это грозное извещение о том, что еще несколько невинных людей, детей, женщин стали жертвами озверелых фашистов на улицах осажденного города, - то я знаю: скоро придет день везде, во всех городах России, артиллерия зазвучит также услаждающе, как звучит она нынче в Москве. Только по инерции, по привычке, которую трудно будет сразу изжить, будут еще вздрагивать люди при звуках артиллерийского залпа, - ибо поправившийся человек не сразу забывает бреды, мучившие его во время болезни... Никогда, - и вы это знаете, - даже в самые тяжкие, самые черные дни, не угасала, даже не уменьшалась моя вера в Победу. Помните осень 1941 года, когда немцы подкатывались к Ленинграду, когда впервые мы услышали артиллерийскую канонаду, когда первые бомбы падали с неба на город, когда никто не знал, что будет завтра, - помните, - даже в те дни, - что говорил вам я? Помните, как твердо, незыблемо верил я, что Ленинград взят не будет? Помните мои выступления по радио, мои статьи, мою уверенность внутреннюю?.. Такими же, как я, были в ту пору все, кто действительно любит Родину, кто верит в силы народа... Когда драпуны удирали из Ленинграда, шепча о силе германского оружия, - помните, как я вместе с вами презирал их?.. Ради этой веры в победу пережиты нечеловеческие испытания, непредставимые трудности и лишения... Но вот наступают дни, когда это начинает оправдываться, когда война поворачивается к нам светлым лицом победы, когда поднявший меч, уже явно для всех, от меча и гибнет, и скоро единственной сохранившейся в мире свастикой станет только гигантская свастика, которую мы оставим на могиле фашизма - в назидание всем будущим поколениям... Неверно, что нельзя найти слов для обозначения радости. Слова найти можно, слова находятся сами, их и искать не нужно. А радость идет, подняв над миром шелковистый, прозрачный полог покоя, которым она окутает всех победивших в этой войне, всех усталых, измученных, но не склонивших своей головы, не устремившихся в тыл, не сложивших оружия... Вот когда все люди разделятся на тех, кто будет достоин высоко нести свою гордость тем, что он участвовал в защите Отечества, и на тех, кто будет мучиться совестью, никогда не прощающей малодушным их слабости... И приятно сознавать, что ты - в числе первых... ИЗ ПИСЬМА ОТЦА 25.08.1943 Дорогой Павлушок! Поздравляю тебя с большой победой - освобождением Харькова. Овладение Харьковом в этом году имеет значительно большее стратегическое значение, чем даже в прошлом году. Ликвидация Орловского выступа и наше глубокое продвижение в сторону Полтавы вместе со взятием Харькова создает для немцев угрожающее положение. Вот если бы в этот момент наши союзники открыли бы второй фронт, то немцам была бы скорая крышка. А они, наши союзники, все совещаются, все готовятся, все взвешивают - пора бы уже и действовать. Я знаю, как ты живо переживаешь все наши удачи, а потому от всей души рад, как рады все граждане нашей Великой Родины... ИЗ ПИСЬМА ОТЦУ 28.08.1943 У меня и у Бориса Лихарева по горло работы, а встречаемся мы и так - то здесь, то там... Прокофьев? Знаешь, он, по-моему, очень хороший человек, душевный и принципиальный - суровый, но честный, а это - главное. Мне он нравится. И то, что он хорошо относится ко мне, - мне приятно. У меня с ним тоже постепенно образуется общий язык, которого не было прежде... Как-то на днях, после обеда, я гулял с ним по Невскому, сели на скамеечку у Казанского собора, в сквере, читал он мне куски из своей новой поэмы, которую втихомолку пишет, - хорошо получается. А день был солнечный, желтые листья опадали с деревьев, было тихо, что редко бывает тоже, и я чувствовал себя хорошо. А действительность сегодняшняя по-прежнему сурова и трудна, но мы горды собою, что мы - ленинградцы, у которых стойкости духа оказалось столько, что никому, кто не был эти два года в Ленинграде, даже не понять этого... И если бы у нас, ленинградцев, был свой герб, я бы вплел в лавровый венок его два бездонных слова - Гордость и Горечь, определяющих огромное содержание пережитого нами здесь. И мне, писателю, творческая задача представляется такою исполинской громадой, что кажется, сотню лет мог бы думать и писать и все бы хватило слов. Много нужно обдумать, осмыслить, определить, - а слова нужны точные, правдивые, прямые - нужна большая перспектива и нужен мир, чтоб положить на бумагу все то, что накопилось в душе и в памяти... ИЗ ПИСЕМ РОДНЫМ 21.01.1944 В голове моей сумбур, - радость огромная, но от усталости, бессонницы, все же - сумбур, ясно и толково написать вам я смогу только позже, когда схлынет рабочая горячка, в которой я пребываю, стараясь успеть за стремительно развивающимися радостными событиями, хоть короткими корреспонденциями информировать через ТАСС всю страну о них. Мне особенно трудно, потому что нет транспорта, - хожу пешком и езжу на перекладных, и ночей спать не приходится, ночи порой провожу на снегу, ибо освобожденные населенные пункты большей частью представляют собой груды развалин, а уцелевшие дома после бегства немцев заминированы. Когда-нибудь все богатство моих впечатлений я изложу связно и красочно, пока нет времени. Ну вот, был я в Красном Селе, в самый момент его освобождения, когда штурм его только закончился, когда гигантские зарева пожаров поднимались к небу, били минометы, взрывались минированные немцами дома. Это было 19-го, днем. Я провел в Красном Селе всю ночь, вместе в двумя сотрудниками армейской газеты, а обратно возвращался один, стремясь как можно скорее попасть в Ленинград, чтоб дать корреспонденцию в ТАСС, и передал их - две, в 9 утра, по телефону, а перед тем часа два шел пешком, уже совершенно измотанный, по шоссе, только отбитому у немцев. Гигантский поток машин шел к удаляющемуся с каждым часом фронту, а обратно в эти предутренние часы машин совсем не было, и вот я шел, пока наконец не сел в подвернувшийся грузовик, а потом меня подвез на своей штабной машине-жучке один генерал до заставы, до трамвайной петли, где я сел в трамвай. Пулково, Рехколово, ряд деревень на пути к Красному Селу - только руины, на всем пути - до Николаевки - четыре уцелевших дома. Сегодня на Дворцовой площади выставлены два немецких орудия из обстреливавших Ленинград. Завтра на рассвете я опять еду на фронт, который все удаляется и до которого добираться трудней, а корреспондировать - еще затруднительней. Видите, как бессмысленно я пишу. Потому что третью ночь не сплю, некогда. Вот сегодня буду спать часов шесть, отдохну. Величайшее дело наконец совершается. Еще несколько дней - и последние укрепления немцев под Ленинградом будут сломлены, и земля наша родная будет очищена полностью, и ни один снаряд никогда больше не упадет на улицы Ленинграда. Всего этого сознание еще не в силах охватить полностью, я в таком круговороте событий, что задуматься некогда. Но для вас главное - знать: я здоров и благополучен, и бодр, как никогда, несмотря на физическую усталость. В такой же гонке все - писатели и корреспонденты. Лихарев, Прокофьев, Саянов, Авраменко - все мотаются взад и вперед, пишут торопясь, не спят. ...Вот, сию минуту, приказ: Мга?.. А у меня нет материала. Пожалуй, опять не спать! Городов много, а я один! Да притом без машины! А как хороши дела! 22.01.1944 Сейчас уже полночь. Я только что вернулся из Петергофа, точнее - из печальных развалин его. Ехал по Приморскому шоссе, через стрельну, такую же страшную, превращенную в прах. Шоссе было сплошь заминировано, саперы взрывают мины и сейчас, но узкий, в одну колею, проезд сегодня уже возможен, - и вот мы проехали. Сплошь заминирован и Петергоф, так что обойти его по всем направлениям не удалось, ходить можно пока только по протоптанным тропам, ни на шаг не отступая от них. Я не могу передать Вам боли от всего, что сегодня я видел. - Петергофа нет. В нем нет ни одного полностью сохранившегося дома. Большой дворец - это даже не голые стены, а сквозистые остатки их; прозрачный, изуродованный скелет здания, с проваленными перекрытиями, без следа крыш и комнат. Флигели дворца сохранили только общие свои очертания, а западный флигель, более или менее уцелевший, превращен был фашистским варварами в склад амуниции и продовольствия: в нем жуткое нагромождение хлама, битые бутылки, ужасающая вонь, ошметки, мусор, всякая гадость. С восточной стороны дворца --флигель фрейлин был превращен в конюшню и также обезображен. Сквозь проломы остатков дворца открывается вид на Самсоновский, идущий к морю, канал, - он был превращен фашистами в противотанковый ров, от Самсона, раздирающего пасть льву, остался только мертвый камень пьедестала, а фигур у фонтанов и по берегам канала нет. Прекрасный Нижний парк похож на поределый запущенный лес, частично вырублен, вековые липы и дубы, испиленные на бревна для блиндажей и завалов, заминированы, а в парке от них остались только пни. Такой же вид и у Верхнего парка: ни одной фигуры, замусоренные котлованы на том месте, где были фонтаны, где был Нептун. Сам город --мертвое безжизненное скопище руин, ни одного сохранившегося дома! То, что можно было успеть увидеть за несколько часов и к чему можно было подойти без риска нарваться на мину, я увидел, и это зрелище - безжизненного, безлюдного пепелища - запомнится навсегда. От всех музейных ценностей Петергофа я нашел только осколок разбитой вазы великолепного фарфора, я привез его в Ленинград, как память1. Сейчас, пока пишу это, немец обстреливает город из самых тяжелых и дальнобойных пушек, какие еще есть у него. Бьет, думается мне, либо из Пушкина, либо из Красногвардейска, ибо больше, пожалуй, ему бить уже неоткуда - хочет пакостить городу до последней своей минуты! Скоро, скоро последние обстрелы Ленинграда кончатся, город-победитель заживет наконец спокойной мирной жизнью! Обратно из Петергофа мы возвращались уже в полной тьме, и вот я дома! Вспомнить только, чем был Петергоф для всего цивилизованного мира, а особенно для нас, ленинградцев, - его фонтаны, разноцветные, иллюминированные в летние ночи, его парки, музеи, пляж, говор праздничных толп, - люди в нем были беззаботны, любили, отдыхали, развлекались, мечтали... Ныне в нем людей нет. Он пуст. Его восстановить в прежнем виде нельзя. В душе боль, злоба, ненависть... Я насмотрелся в нем на поганое немецкое барахло, на все эти эрзац-валенки, куртки, соломенные лапти, порнографические картинки, склянки, черт его знает на что, - на все скверные следы варварского нашествия. В сознании всего этого не переварить, впечатления тяжелые... В таком же виде, как Петергофские дворцы, и Константиновский дворец в Стрельне, - я осмотрел его весь, в нем были немецкие склады, он загажен, запакощен, полуразрушен... 23.01.1944 Ну, вот я и дома, после трех недель непрерывных странствий. В коротком письме невозможно описать ни все то, что я видел, ни всего, что в пути порой приходилось испытывать. Если б у меня была своя машина или своя воинская часть, в которой обо мне бы кто-то заботился, то, конечно, я избежал бы девяноста процентов тех, порой невероятных, трудностей и того безмерного утомления, какими сопровождались странствия мои. Я же пользовался только попутными грузовиками да своими собственными ногами. Проехал я на верхотурках этих грузовиков около полутора тысяч километров да исходил пешком больше сотни. Днем часто таяло, по ночам мороз достигал пятнадцати градусов. В валенках, в теплом белье, свитере, ватных брюках и полушубке, с рюкзаком за спиной, с двумя тяжело набитыми полевыми сумками, пистолетом, в шапке-ушанке ходить пешком было просто невыносимо, я измокал и начинал задыхаться на первом же километре. Но когда мне удавалось оседлать какой-нибудь грузовик, то на полном его ходу, особенно по ночам, делая за раз по сто и по сто пятьдесят километров, я проледеневал насквозь, до последней косточки. И приезжал, наконец, на голое место, на пепелище какой-либо деревни, где спать было решительно негде. Не раз приходилось спать на снегу, а чаще всего втискиваться в какую-либо случайно уцелевшую избу, набитую людьми до отказа, и, не обращая внимания на матюги людей, лежащих на полу, по которым я волей-неволей шагал, ложиться буквально на них, не снимая полушубка и работая локтем до тех пор, пока тело мое не вдавливалось между двумя спящими и не достигало пола. Только три ночи из почти месяца странствий удалось мне поспать на койке. Ни разу за это время я не раздевался. Естественно, вернулся я в таком, мягко выражаясь, "антисанитарном" виде, что разделся догола в передней, а уж потом вошел в комнату и начал топить печку. И все-таки, все-таки путешествие было столь исключительно интересным, впечатления такими богатыми, что все лишения окупаются... Началась поездка неудачно. Выехал на грузовике из Ленинграда, доехал до Луги и... на два дня угодил в полевой госпиталь. Выезжая из Ленинграда, сел на что-то, прикрытое кожухом от капота машины. Это "что-то" оказалось бидонами с бензином, плохо закупоренными. Бензин расплескивался и обливал меня, а я заметил это только когда промок насквозь. Ватные брюки и полушубок стали губкой, пропитанной бензином. Он обжигал меня все двенадцать часов пути, на ночном морозе, градусов в пятнадцать, на диком ветру. Ничего поделать я, естественно, не мог - не сходить же с грузовика в снежную пустыню! Приехал в Лугу и обнаружил, что все мои мягкие части тела стали совершенно твердыми и нечувствительными. Кроме того, тряска, холод, усталость привели к тому, что, когда в Луге ввалился в первый попавшийся дом, где на полу спали красноармейцы, у меня стало плохо с сердцем, я провалялся часа три на полу, а утром едва-едва дотащился до госпиталя, палатки которого случайно оказались близко - в километре. Там смерили мне пульс, оказался он - 134, поглядели на, простите, мою задницу и тут же уложили меня в постель, точней - на носилки, изображавшие оную и поставленные в той комнате, в которой за неделю до того была немецкая конюшня, так что еще пахло навозом. Кожа слезла, пузыри липли, и меня перебинтовали. Пролежал здесь два с половиной дня, и, хотя врачи уговаривали меня полежать еще, я, стремясь скорее к фронту и работе, выписался и отправился дальше. Все последующее время путешествия здоровье не подводило меня, и, если не считать постоянной безмерной усталости и ночей без сна, я чувствовал себя хорошо. Сначала попал к партизанам, которые только что вышли из боев и свертывали свою партизанскую работу, чтоб перейти на иную; часть из них отправлялась в Ленинград, часть рассеивалась по районам и сельсоветам области для восстановительной работы. У партизан пробыл больше трех суток, пользуясь их исключительным гостеприимством, радушием и записывая их рассказы, сколько успевала работать моя рука. Чудесные, замечательные люди, иные по два года не видели города, все жадно расспрашивали о Ленинграде, - так же, как я жадно расспрашивал их об их партизанской жизни. С огромным сожалением я расстался с ними - надо было спешить дальше. И вот за остальное время изъездил, задерживаясь на каждом новом месте не больше суток, максимум двух, - следующие районы: Плюсснинский, Струго-Красненский, Дубровенский, Порховский, Славковский, Карамышевский. Был в десяти километрах от Порхова, но попасть туда не удалось, - маршрут мой лежал мимо, дальше. Был в районах, где на десятках километров сожжено и уничтожено буквально все, где деревни испепелены так, что не осталось даже ни одной печной трубы и все затянуто белым саваном снега, сверкающим на солнце. Из него торчат только куски плетней, да высятся кое-где редкие деревца с сохранившимися скворечнями. Где-либо, в белой и печальной пустыне, на горизонте вдруг видна женщина с ведром, кажется непонятным ее присутствие в такой пустыне, - подъезжаем ближе - видим, как она скрывается под землей. На родном пепелище уцелевшие жители роют себе землянки, живут в них, чтоб впоследствии снова тут же поставить избу. Был в глухих вековечных лесах, где вдруг вырастала передо мной совершенно мирная, не тронутая войной деревенька, в которой на рассвете заливались петухи, а по уличкам бродили коровы. Это были деревни, спасенные партизанами, которые бились с немцами на кромках этих лесов и во всю войну не пустили захватчиков в свои родные деревни. Был и в других деревнях, у окраин которых валялись трупы немцев, - деревнях, уцелевших случайно, потому что застигнутые врасплох стремительно наступавшими частями Красной Армии и отрядами партизан немцы бежали оттуда, буквально выпрыгивая в разбиваемые ими руками окна и сбрасывая "для скорости" сапоги. Был в местах, где зверствовали фашистские карательные отряды, - и ужасов этих зверств просто не перечесть. Во многих деревнях насильники запирали людей в дома, сжигали их живьем - стариков, детей, женщин. В одной деревне так было сожжено живьем больше двухсот человек. В другой деревне - 130 человек, и даже кошек немцы вешали на заборах, отрубали им хвосты и расстреливали. Колодец, набитый живыми людьми и взорванный гранатами. Церковь, набитая женщинами детьми и взорванная толом. Да разве об этом в коротком письме расскажешь? С рыданиями рассказывали мне женщины о своих сожженных сестрах и дочерях. На празднично-зеленой, под яркими слепящими лучами мартовского солнца, лесной опушке, на сверкающем под солнцем снегу немцы расстреляли больше ста мирных жителей, - целыми семьями, - мозжа детям головы сапогами. Я видел это место, стоял на нем, - такого б не приснилось прежде и в самом кошмарном сне. Две ночи ночевал я в том домике, где был штаб карательного отряда, вершившего эти черные дела, в домике, превращенном в крепость, с круговой обороной, колючей проволокой, извилистыми траншеями и рвами, бревенчатыми брустверами, дзотами с круговыми амбразурами, в которых стояли пушки, минометы и пулеметы. Тут, в двадцати километрах от Пскова, немцы жили, панически боясь партизан. И все-таки рядом с этой комендатурой партизаны взорвали мост, под самым носом - в трехстах метрах от этого карательного отряда. Взрывали машины, спускали под откос поезда... Из сотен деревень в этих районах остались единичные. Население уцелело только то, которое скрывалось в лесах, убегало из деревень во вырытые в чаще лесов землянки, - каждый раз, когда, в течение двух с половиной лет оккупации, немцы появлялись вблизи деревни, которая всегда на окраинах выставляла своих дозорных. Бесконечны горькие рассказы этих уцелевших людей, безмерна радость их, освобожденных от ига врага, исключительно их радушие и гостеприимство. Они рады поделиться последней картошкой с любым командиром и красноармейцем, который идет к ним коротать с ними ночь. Если у кого сохранилась корова, несут, угощая любого, молоко. Слезы безграничного горя еще не иссякли у этих людей, которые два с половиной года, как преследуемые волками овцы, перебегали с места на место, таясь, скрываясь, прячась под соснами и под землей. Сейчас эти люди начинают опоминаться от пережитых ужасов, сейчас впервые они обретают спокойствие, уверенность в своей безопасности. Замечательно единение и сплоченность этих русских, гордых и сильных духом людей. Каждый, у кого было чем накормить обездоленного, кормил чужих старух и детей. Я видел таких, которые, приютив у себя с десяток осиротевших детей, кормили их много месяцев, делясь с ними последним. Никакая гитлеровская лукавая пропаганда, никакие посулы и обещания не подействовали на этих людей, - два с половиной года они всем, чем только могли, сопротивлялись гитлеровцам, ненавидели их, мстили им всякий раз, когда представлялась возможность. Почти каждая деревня высылала в леса своих дочерей и сыновей - партизанить, и десятки тысяч партизан, выходящих из лесов отрядами, полками, бригадами, идут сейчас по всем фронтовым дорогам, с санными обозами, с трофейным оружием, с гордостью в счастливых глазах, идут к Ленинграду, как желанные гости его. А дороги эти, окаймленные трупами немцев, изрытые воронками закладывавшихся немцами фугасов и мин быстро ремонтируются, приводятся в порядок, ни одного моста ни на одной дороге не оставили враги, но как волшебники работают наши саперы, дорожники, мостовики, и новые, прочные мосты уже выстроены решительно на всех дорогах, и по ним проходят бесконечными лентами наши войска - артиллерия, танки, бесчисленное количество всякого рода машин, несметная силища тягачей, влекущих тяжелую артиллерию. Между Псковом и Островом я поехал в один из танковых полков, который вел бой, и сам пробыл в этом бою с шести вечера до шести утра. На моих глазах танки врывались в горящую деревню, взяли с боя стрелявшего по нам "фердинанда", перебили отчаянно защищавшихся немцев. И вот характерная смешная деталь: на снежном холмистом поле стоит наш танк и стреляет по немцам. А за танком пристроилась одна из штабных машин - фургон. Вхожу в него. В нем девушка при свете маленькой - от фары - лампочки в большом корыте стирает белье. Кругом валятся бомбы налетевших на нас пикировщиков, кругом идет жаркий бой, а девушка, скинув с себя гимнастерку, оставшись в белой кофточке, спокойно стирает. Почему? Да потому, что в другое время машина полна командиров, которые и живут и работают в ней. А сейчас - все они в бою: кто на танках, кто расхаживал по бранному снежному, озаренному полной луною полю. И у девушки это единственная возможность, никому не мешая, постирать свое белье! Прямо из боя поехал на грузовичке офицера связи на командный пункт одного из соединений. А оттуда на случайном грузовике в Лугу. И после трех суток, проведенных без крыши, после двухсот пятидесяти километров в первый день и полутораста во второй, приехал в ночь на вчера в Ленинград. ГЕНЕРАЛ АРМИИ ФЕДЮНИНСКИЙ: "...Достойный вклад в дело обороны города внесла интеллигенция. Известно, что многие ленинградские писатели и поэты отказались от эвакуации в тыл, в первые же дни войны добровольно пошли на фронт, переносили все тяготы жизни в осажденном Ленинграде. В их числе был и П. Лукницкий - военный корреспондент ТАСС по Ленинградскому фронту. Где только не побывал он, стремясь увидеть все своими глазами: и на передовых позициях, и в боевом охранении, и на искромсанном до основания Невском "пятачке", и в снайперских ячейках. Все это позволило ему создать исторический, строго документальный и вместе с тем художественный труд большой впечатляющей силы. В трилогии "Ленинград действует..." дано множество портретов рядовых бойцов, командиров, политработников нашей армии. Писатель ищет и находит среди них интересных людей, умных, талантливых, высокообразованных военачальников и пишет о них ярко, со знанием дела. Через весь объемистый труд (в трех томах более двух тысяч страниц печатного текста) проходит образ героя минувшей войны. Это трудовой народ Ленинграда и Ленинградской области: рабочие, колхозники, партийные и советские работники, ученые, инженеры, врачи, писатели, композиторы, артисты. Это партизаны и бойцы полков народного ополчения, истребительных отрядов, частей местной противовоздушной обороны. Это воины Ленинградского и Волховского фронтов, Балтийского флота и Ладожской флотилии... Более полному пониманию событий тех лет способствует то, что все три книги "Ленинград действует..." не только содержат обстоятельное описание наиболее крупных операций Ленинградского и Волховского фронтов, но и иллюстрированы красочными схемами боевых действий..." НИКОЛАЙ ТИХОНОВ: "...Но помимо всех испытаний у него (П.Лукницкого - В.Л.) было одно большое испытание, которое он выдержал с честью, - это Великая Отечественная война. Будучи военным корреспондентом, он с Советской Армией дошел до Праги, написав много рассказов и очерков о Великой Отечественной войне. Он с честью прошел многие этапы войны, включая и 900-дневную битву за Ленинград, которая им пережита и входит в его трехтомный труд. Это трехтомное сочинение будет для будущих историков очень большим материалом потому, что там очень много вещей, которые при другом подходе могли быть, как будничные, пропущены или забыты. Он скрупулезно возрождает обычные дни Ленинграда в борьбе с трудностями и фронтовой борьбе. Он запечатлел в своем фронтовом дневнике день за днем страдания и стойкость жителей города-фронта, мельчайшие подробности быта, бои у стен города, прорыв блокады и разгром вражеских армий в 1944 году. Этот дневник стал своеобразной летописью того славного и трагического времени, отражением исторического подвига защитников великого города, их неисчерпаемого мужества, высокого выполнения коммунистического долга и боевой доблести. Писатели будущих лет, возвращаясь к ленинградской теме 900-дневной битвы за Ленинград, несомненно, будут обращаться к этой трилогии как к документу большого значения и большой патриотической силы". В. ПЕРЦОВ: "...Павел Николаевич Лукницкий - человек двух страстей, которые удивительным образом соединились в его душе, воспламеняя друг друга. Художник и ученый или, если хотите, ученый и художник соревнуются в ней, то одерживая верх один над другим, то уступая друг другу. Речь идет в данном случае не о многообразии жанров в творчестве Павла Лукницкого, а о богатстве самой жизни, порожденной Октябрьской революцией, которое потребовало от писателя обращения ко многим и разным приемам для ее более глубокого познания. Что такое с точки зрения жанра трехтомная эпопея "Ленинград действует..."? Автор называет ее "фронтовым дневником". Этот большой труд, который занимал мысли и время автора с первого дня Отечественной войны и целую четверть века потребовал для его завершения, рождает много раздумий, и в частности вопрос о жанре, который нельзя считать узколитературным. Да, это записи, почти ежедневные, советского военного корреспондента (поставленного на эту должность ПУРом), записи всего, что он видел и чувствовал, записи для себя, но и для будущего, о которых он мог бы сказать с небольшой поправкой: "чему свидетелем Господь меня поставил и книжному искусству вразумил". Однако мне кажется, "вразумил" его, в отличие от пушкинского Пимена, другой опыт... Тут все дело в синхронности переживания художника и его записей свидетеля исторического события, когда сама запись простейшего факта с интуицией будущего становится фактом истории и психологии современника. Календарно-точные, непрерывные, как календарь, педантические, как календарь... и жгучие, жгущиеся, как письмо с фронта от самого близкого человека, - вот что такое эти книги Павла Лукницкого, снабженные в достаточном количестве военно-оперативными картами действий советских войск под Ленинградом в разные отрезки времени. Это книги не для развлекательного чтения, эмоция живой жизни не вытесняет в них "ума холодных наблюдений". ...Только автор с подходом ученого мог так дисциплинировать себя в наблюдениях, вызывая восхищение своим уменьем владеть собой, своей великой скромностью историка современности. И тут к нему приходила на помощь сестра наблюдения - страсть художника. Рядом со схемами боевых операций, рядом с описаниями развившейся в этих исключительных условиях новой силы привычки - привычки к подвигу, поразительные детали в портретах живых людей - защитников Ленинграда, сама живая плоть героики. А карты в этих книгах и схемы смотрятся как знамена, под которыми развертывается серия очень человеческих боевых и бытовых новелл, щедрой жизнью рассеянных по страницам..." ИЗ ПИСЬМА АВРАМЕНКО : 2.09.1968 Дорогой Павел! Прими мою самую сердечную благодарность за присланный столь дорогой подарок - третий том книги "Ленинград действует...". Как подумаю: ведь это же грандиозный труд, доступный по силам лишь большому коллективу. А ты же один поднял такую махину материала, причем с такой достоверной точностью, что усомниться в чем-либо нет никаких оснований. Я тоже был свидетелем, как по крохам создавалась эта эпопея по ходу событий, сразу же по следам, по пятам этих событий, ибо много раз был рядом с тобой, о чем есть свидетельства, уже твои, в самой книге... Когда блокада была снята, когда гитлеровские полчища были разгромлены и Ленинградская, Новгородская, Псковская области были полностью освобождены, Павел Николаевич с сентября 1944 года до самой Победы прошел с наступающими частями Советской Армии 2-го и 3-го Украинских фронтов весь освободительный путь: Румынию, Югославию, Венгрию, Австрию, Чехословакию. Участвовал в штурмах и уличных боях в Белграде, Будапеште, Вене. Закончил войну в ликующей майской Праге. Из Братиславы в июне 1945 года с эшелоном победителей приехал в родной Ленинград. Этот освободительный поход отражен в его многочисленных фронтовых корреспонденциях. Помимо них он наполнил десяток дневниковых книжек, часть из которых была использована для книг "По дымному следу", "Венгерский дневник", "К златой Праге". Югославия ИЗ ДНЕВНИКА ЛУКНИЦКОГО 13.10.1944 В это утро и в этот день, держась за гладкую, горячую броню качавшегося подо мною танка, дыша перегорклыми нефтяными парами, густо перемешанными с непроглядною пылью, я не мог избавиться от чувства, что нахожусь на другой планете. Исполинскими живыми панцирными животными, совершавшими великое переселение, казались мне сотни тяжелых машин, двигавшихся по дороге и вдоль дороги, широко разбегавшихся там, где волнистая местность раскидывалась равниной, и всюду, где горы сдвигались, сливавшихся в тесный поток. Я сравнивал их с ящерами или с гигантскими улитками. Зеленые башни их представлялись мне лобастыми, умными, своеобразно мыслящими головами. Орудия, выдвинутые вперед, пошевеливались, как чуткие щупальца. Люди, что скапливались и едва удерживались на покатости панцирных спин этих существ, казалось, пользуются их добродушием только до тех пор, пока они ничем не растревожены и не вздумали сбросить с себя маленьких, вдруг надосадивших им наездников... Людей, восторженных, счастливых, не пожелавших себе ни покоя, ни отдыха, ехавших десантом на танках, набралось великое множество. То были партизаны и бойцы 1-й Пролетарской дивизии Народно-освободительной армии Югославии. После Тополы и Младеновица, где в разгар тяжкого боя произошла первая встреча частей Красной Армии с корпусом Пеко Дапчевича, эти храбрые люди выходили из лесов - курчавых, тенистых, как будто бы не знавших человека, но полных в те дни таинственной, особенной человеческой жизни. Леса, до краев насыщенные великим ожиданием, раскрывались вдруг, разом, как по мановению волшебной палочки, едва доносился до них мерно нараставший металлический звук. Вереницами от всех опушек устремлялись к дороге югославы, чтоб слиться, подобно ручьям, с потоком армии, несущей свободу Белграду. И, как в половодье, разрастался этот поток, перевивая столь разнообразные струи: танки, самоходки, грузовики - одухотворенное железо и сталь, а рядом, левее дороги, - мулы, исхудалые кони и просто бесчисленные шеренги босоногих, в изветшалой одежде, порой с примитивным оружием, но гордых и радостных людей. Наши танкисты едва успевали отвечать на бесчисленные приветствия все новых и новых партизан, встречавшихся на их пути. Каждый хотел обнять и перецеловать всех, танки были засыпаны цветами, броня стала сладкой от виноградных гроздьев, и повара наших походных кухонь на полном ходу старались приготовить лепящимся на машинах гостям и русские щи, и казахский плов... Разговаривать было трудно, и люди сидели, обняв друг друга за плечи, вместе, разгоняя ветками кружившуюся перед лицами слоистую пыль, прикрывая от пыли натруженное в сражениях оружие, - загорелые, возбужденные походом мужчины. За десять суток 4-й гвардейский механизированный корпус генерал-лейтенанта В. И. Жданова прошел триста километров. В голове корпуса шла тараном 36-я гвардейская Нижнеднепровская танковая бригада. Ею командовал Петр Семенович Жуков - коренастый, упрямый, быстрый в решениях полковник, который девятнадцать лет назад был красноармейцем и который до сих пор сохранил и в широком развале плеч, в движениях увесистых рук повадку и силу рабочего человека. Над черными бровями топорщился непослушный задорный чубик, лукаво и весело смотрели на мир голубые глаза, и всем танкистам казалось, что не зря поглядывает их полковник на горы с такой хитрецой, - знает сам и до поры никому не скажет, как сломить эти горы, как их разостлать дорогой в ту самую минуту, когда покажется на них фашистское рыло. И верно: большая сила была в руках у полковника - нерушимая громада тридцатьчетверок да еще приданные ему артиллеристы, зенитчики, минометчики и моторизованная пехота! Характер у него прямой, решительный, лишних слов говорить не любит. Чуть появится враг на господствующих над дорогой высотах, Жуков собирает все танки в кулак, приказывает принять боевой порядок, расставляет их веером и дает из полусотни башен единый огневой удар, которым сразу все перекошено, с которым не поспоришь и не поборешься. "Ух! - говорит полковник, спокойно любуясь взметенным под небеса хаосом. - Все полетело к чертовой бабушке! А ну, давай теперь вперед, вытягивайся! На пулеметы, на мелочишку не обращай внимания, - чиста дорожка!" Больше десяти минут на бой в походе полковник не ассигнует. Барьер пробит, давай дальше! Но накануне встречи нашей маленькой группы с танкистами под горой Авала им все-таки пришлось задержаться дольше. Узкое было место, склоны скалисты, круты. Перерезав их окопами, всячески укрепив, насытив огневыми точками, а под горою, через дорогу, расставив надолбы, накопав рвы, фашисты задумали искрошить здесь русские танки. Растянувшийся на восемьдесят километров механизированный корпус быстро подтягивался к горе Авала. Как и всегда, под любым огнем, разъезжая не в танке, а на юрком и всепролазном "виллисе", генерал Жданов распределял позиции. Самоходки, артиллерия, танки окаймили гору огнем - дали его одновременно, в восемь вечера (по самой вершине горы вести огонь было запрещено: наше командование знало, что там находится национальная святыня югославов - памятник Неизвестному солдату). А части 1-го Пролетарского корпуса НОАЮ генерал-подполковника Пеко Дапчевича, дожидаясь этой минуты, обошли гору с другой стороны - смелое воинство югославов растекалось по ложкм, по тропинкам, по скалам, по крутым склонам, чтобы взметнуться на гору сразу за огневым ударом... Один из наших летчиков позже рассказывал мне, что в тот момент окольцованная огнем гора Авала показалась ему сверху внезапно извергнувшимся вулканом... И тогда танки пошли вперед, а бригада корпуса Дапчевича двинулась в сторону от дороги, чтобы приблизиться к Белграду обходным движением. Только 1-я Пролетарская бригада расположилась десантом на броне танков, стремясь ворваться в Белград вместе с Красной Армией. Вот их-то, шедших из пекла одного боя в пекло другого, и встретил я на дороге в тот памятный для меня предрассветный час! Пыль и виноград, запах бензина и горячей броневой краски, ровные белые зубы загорелых, улыбавшихся мне партизан, умопомрачающий, глушащий лязг гусениц, за которым даже гром орудий бывал не слышен, да голубое над всем этим, чистое, в недосягаемой тиши небо, да мелькавшие руки селян, закидавших танкистов на пути цветами, - вот впечатления того дня, последнего дня на пути к Белграду! Все лица были словно одно лицо - все лица были счастливыми! 13.10.1944 Советские и югославские войска, ломая сопротивление врага, продолжали продвигаться к окраинам Белграда... Все меньше оставалось километров до города. Все больше тяжелых снарядов разрывалось на пути наших войск. Возбужденнее становились югославские воины, сосредоточеннее - танкисты: то здесь, то там (особенно с правого фланга, где медленно понижались горы) обнаруживались затаенные вражеские батареи. Танкисты с ходу давили, подавляли и уничтожали их орудийным огнем. Но жертв в гигантской колонне становилось все больше: несколько танков были подожжены прямыми попаданиями снарядов. Они горели с черным дымом, и если им нельзя уже было помочь, то поток машин разделялся на два русла, их обходя, и снова смыкался. Только санитары бесстрашно соскакивали с машин, спешили к этим готовым взорваться кострам. Колонна не останавливалась... Перед вечером на колонну налетели четыре "мессершмитта", заговорили наши зенитки; фашисты в набухшем клубками разрывов небе не решились снизиться для штурмового удара. Крутые, обрывистые овраги по сторонам мешали обеспечить фланги, танки шли напролом. В густом кустарнике одного из оврагов оказалась вражеская засада: два "фердинанда" и три Т-IV открыли огонь по головному взводу. Они ударили так внезапно, что тут же подбили пять наших танков - сквозь тучи пыли видно было, как один из них, разорванный взрывом, разлетелся железными клочьями. Но сразу же четыре другие машины головной проходной заставы развернулись, сошли с дороги и, обогнув с левого фланга засаду, ударили по ней одновременно скорострельным огнем. Из охваченного дымом оврага, раздвинув кусты, давя кукурузные стебли, выползли фашистские машины и, выскочив на дорогу, полным ходом помчались, удирая, к Белграду. Четыре тридцатьчетверки рванулись в преследование. На полном ходу началась пушечная перестрелка; один из наших танков вырвался вперед, нагоняя гитлеровцев и кроя их с дистанции не больше полутораста метров. Вражеский снаряд угодил ему в гусеницу, он разом свернул с дороги, опрокинулся, и следующий наш танк занял его место, так же ведя огонь на ходу. Уже темнело, в сумерках и в пыли я не мог разглядеть в подробностях продолжение этой дуэли: те танки скрылись за поворотом дороги. Танк, на котором я ехал вместе с десантниками, не задерживаясь, промчался мимо подбитой машины, возле которой в едком дыму уже хлопотали санитары, укладывая раненых на носилки. А когда выскочили за поворот, сумерки сгустились так плотно, что во тьме и в пыли уже ничего разглядеть было невозможно... Впереди в полной тьме завязался бой со второй засадой. Через несколько минут мы промчались мимо двух или трех горящих факелами немецких танков, затем промелькнул ярко освещенный пожаром "фердинанд" с перебитым стволом и лежавшим в крови экипажем; потом сзади ударила семидесятипятимиллиметровая противотанковая пушка, сбоку - другая, и тут наши танки сразу приняли боевой порядок, сошли с дороги, развернулись в кустарнике, пошли по пять машин в линию. Бой разгорелся опять, наша главная головная застава, развернувшись, пошла на противотанковые орудия; немецкие штурмовые орудия оказались растыканными со всех сторон; и тут, рассыпавшись по полю, танкисты остановили свои машины, прислушались к скрежету и лязгу, к пушечным выстрелам, доносившимся с места очередной схватки. От машины к машине разнесся приказ спешить десант, занять оборону, вести огонь при первом появлении противника... Но наших сил в голове колонны оказалось достаточно, залпы перестрелки затихли, все успокоилось, лишь время от времени среди поля, по которому мы широко раскинулись, разрывались снаряды дальнобойной артиллерии, бившей наугад из Белграда. - Отдых! - разнесся голос какого-то командира. Началась ночь перед боем - перед генеральным сражением за югославскую столицу. Никогда не забыть мне той ночи в нескольких километрах от объятого заревом пожаров Белграда. И я, и мои товарищи после умывания в теплом ручье лежали на сухой траве навзничь, глядя в звездное небо, - звезды были особенно чисты и ясны. Лежали вперемежку - русские танкисты в промасленных комбинезонах и югославские партизаны-десантники в куртках, в пиджаках, в крестьянских холщовых рубахах. Передавали друг другу консервы, и виноград, и айву, и ломти черствого хлеба, и кружки с водой, и оплетенные камышом пузатые бутылки с вином. Курить было запрещено, но все втихомолку курили, пряча огонек в кулак, в шлем, в рукав гимнастерки или повернувшись к земле ничком. Разговаривали мало - думалось про себя, каждому было о чем подумать. Многие, однако, безмятежно храпели. Я тоже, кажется, заснул на часок, приткнувшись щекой к плечу какого-то черногорца; тот накрыл мне лицо войлочной шляпой и не шевелился, чтоб не потревожить сон русского друга. Потом я проснулся, глядел на звезды, которые к тому времени немножко передвинулись, - те же звезды, какие я мог бы увидеть в эту ночь в Москве, но здесь все-таки были южные звезды; запах полыни и чабреца приятно щекотал ноздри. Этот запах тянулся вместе с легким и ласковым ветерком, вонь горючки уже развеялась, и пыль улеглась. Канонада вдали не умолкала, и я ленился понять: кто же пробивается там, ведь танки бригады, кажется, впереди всех. Канонада слышалась чуть в стороне от Белграда, а из Белграда доносились тяжелые взрывы, искрами на большую высоту разлеталось пламя, и мрачное красное зарево стояло над городом. Тянуло к воспоминаниям в эту странную ночь, но каждый стыдился высказать нежность к родным и близким, какую будила, переполняя душу, память. Не хотелось ничего загадывать, каждый знал: для нашей армии впереди будет победа, а о себе лично гадать на завтрашний день не следует; верилось только, что завтрашний день будет не менее удачным, чем многие такие же из оставшихся за годы войны позади... Среди тысяч собравшихся здесь, на случайном бивуаке, людей у меня не нашлось бы ни одного знакомого, но чувства одиночества я не испытывал, все эти люди казались мне знакомыми очень давно, ведь с каждым можно заговорить о чем хочешь, каждый понял бы тебя. И все же лучше разговоров было молчание - великое молчание тысяч спаянных чувством единой цели людей. Как далеко все-таки находились мы от своей Родины! Мне хотелось представить себе, какова ночь в родном моем Ленинграде. ...Знаю, каковы мысли белградцев сейчас, ведь им известно: Красная Армия уже подошла к их городу. Великая надежда достигла высшего напряжения в их сердцах, и, как бы ни зверствовали фашисты нынешней ночью, теперь это уже последнее испытание, теперь им конец!.. 19.10.1944, Белград ...К исходу 16 октября силами 14-й и 15-й наших механизированных бригад, 236-й стрелковой дивизии. 5-й и 21-й ударных дивизий 1-го Пролетарского корпуса НОАЮ освобождена вся восточная половина города. Эти части, отразив бесчисленные атаки врага, перешли в наступление на восток, вышли за пределами Белграда на рубеж гор Авала, Кумодраж, Великий и Малый Мокрый луг. В этот день с полками 75-го стрелкового корпуса при поддержке бронекатеров Дунайской военной флотилии вице-адмирала С. Г. Горшкова было освобождено Смедерево. Взято в этот день и сильно укрепленное прибрежное село Ритопек. Бронекатера на полном ходу пошли вверх по течению к Белграду, заняли позиции в устье Савы, своей артиллерией преградили немцам путь к отступлению через реку. И с того дня в гуле канонады опытный слух может различить маленькую, особого тона звуковую волну небольших, бичующих немцев корабельных орудий. 17 октября наши и югославские войска завершили окружение пожаревацко-смедеревской группировки Штетнера. 109-я дивизия, блистательно закончив свою боевую миссию на правобережье Дуная, передав наступательные функции 14-й мехбригаде, отбросившей от Дуная немцев к горе Авала, стала батальон за батальоном переправляться обратно, из Великого Села и взятой Винчи на левый берег, чтобы последней из состава 10-го гвардейского стрелкового корпуса 46-й армии 2-го Украинского фронта идти в наступление на Венгрию. В тот и другой - вчерашний - день наши и югославские войска, наступавшие из центра города на западные кварталы, пробивали вражеский рубеж обороны, захватывая дом за домом в ожесточенных боях. А в районе горы Авала кольцо атакующих войск все теснее сжималось вокруг окруженных дивизий Штетнера, с упорством отчаяния тщетно кидавшихся в контратаки, чтобы прорвать кольцо. 20.10.1944 Крепость Калемегдан взята штурмом. Сегодня, к середине дня 20 октября, столица Югославии Белград освобождена полностью! Советские танки и пехотинцы вместе с югославскими партизанами дрались за каждый квартал, за каждый дом. Укрывшиеся в бомбоубежищах и в подвалах жители, увидев возле своего дома партизан или советских воинов, выбегали на улицу и, обнимаясь с освободителями, указывали им немецкие огневые точки и засады фашистов. Это была неоценимая помощь, способствовавшая быстрому освобождению города. Остатки вражеских войск, преследуемые и уничтожаемые, сегодня бежали за реку Саву, наши танки и артиллерия вместе с партизанами и югославскими воинами громят их в Земуне, который хорошо виден с высот Белграда. Жители Белграда толпятся на высоком берегу Савы, наблюдая сражение вокруг Земуна. При каждом залпе наших "катюш" крики восторга пробегают по рядам зрителей. Наблюдая, как наши самолеты штурмуют и бомбят врага, белградцы кричат: "Живео!" Гитлеровцы пока еще продолжают обстреливать Белград из дальнобойных орудий, а население, пренебрегая опасностью, все - на улицах. Прямые, красивые улицы города усыпаны осколками стекла, битым кирпичом, местами еще залиты кровью. Но все они уже приняли праздничный вид и украшены флагами. Ликующие белградцы весело танцуют на центральной площади города - Теразии и на бульваре короля Александра. Девушки с красными лентами пляшут возле сгоревших вражеских танков и "фердинандов". Вокруг каждого советского воина собираются толпы. Улыбки, цветы, поздравления, поцелуи, приглашения в каждый дом - награда воину за его ратный подвиг освободителя. Повсюду завязываются самые задушевные беседы. Белградцы хотят высказать нам, как родным братьям, историю всех испытанных ими при немцах лишений, всех страданий, перенесенных с никогда не меркнувшей верой в победу. В глухих закоулках города отдельные, еще не выловленные фашисты, улучив минуту, когда поблизости нет партизан или советских воинов, как и вчера, стреляют из подвалов в спину проходящих мимо; зверски убито немало детей и женщин. Как и вчера, население само быстро расправляется с такими бандитами, устраивая облавы. Но уже к вечеру прекрасно организованные партизаны обеспечили полную безопасность от подобных нападений на улицах города. На каждом перекрестке выставлены дозоры, патрули партизан расхаживают по всем без исключения улицам. До дня освобождения жители Белграда голодали, им полагалось по карточкам сто граммов хлеба в день, сто граммов мяса в неделю, семьдесят граммов масла в месяц. Только изменники Родины, находившиеся на службе у немцев, питались сытно, получая по килограмму хлеба в день, по два кило мяса в неделю, по два килограмма масла в месяц. Это была плата за предательство. Но преобладающая часть белградцев, мужественно храня верность Родине, предпочитала голодать, страдать в тюрьмах, переносить любые лишения. Лица белградцев, исхудалые, бледные, но освещенные сегодня радостными улыбками, напоминают нам лица героических ленинградцев в день прорыва блокады - в них гордость и мужество. Многие белградцы в беседах на улицах рассказывают нам, что, воспитывая в себе стойкость и силу духа, они всегда видели перед собой пример Ленинграда, о героической обороне которого знали многое от партизан и тайно ловя радиосообщения советских и союзных радиостанций. Слова "Москва", "Ленинград", "Сталинград" для белградцев - символы великой доблести и победы. И мы, советские воины, сегодня в Белграде не просто дорогие, желанные и почетные гости - белградцы принимают нас, как милых сердцу, сильных, родных братьев, для которых в каждой семье все три года хранилась заветная бутылка доброго вина, - сегодня вечером при свечах, под грохот обстрела в каждой семье нас этим вином угощают, праздничный вечер в каждом доме - торжественный обряд осуществления мечтаний и возглашения славы. Великий праздник освобождения Белграда сегодня празднуется во всей Югославии как день спасения югославского народа от гибели, которую несло фашистское владычество. Велика честь участвовать в этом всенародном прекрасном празднике!.. Венгрия 2.12.1944 , Сегед За два дня, что ехали сюда, повидал немало мест, где происходили ожесточенные бои. Поля боев были окутаны туманом, покрыты вязкой грязью, в которой лежат костьми солдаты и офицеры разгромленных гитлеровских дивизий. Венгры проклинают немцев, проклинают самих себя и боятся нас; население запугано клеветническими россказнями фашистов о русской армии. Но унылая однообразная равнина уже пройдена нами до Дуная и до Западных Карпат, и венгерский народ успокаивается: мы не сжигаем хуторов и сел, мы не только не обижаем население, но даже не нарушаем в стране сельской и городской жизни. Тот, кто ни в чем не повинен, может нас не бояться. И пусть пока не всякому мы здесь подарим улыбку, но те, кто уже знает, что мы несем свободу народу, искренно, от души улыбаются нам. Здесь, в палисадниках, розы и хризантемы застыли, прихваченные утренним морозцем, покрытые прозрачным инеем. Их может отогреть только солнце. Наши души отогреет только солнце полной победы, мы несем его от самого Сталинграда. Это наше солнце мы увидим в зените, когда вступим в Берлин. Только в тот день расцветут опять наши души и для нас станет прекрасен мир. ...О Будапеште говорят буднично, просто: "Когда придем в Будапешт..." или "Следующее место стоянки - Будапешт!" И на всех дорогах Венгрии указатели со стрелками: "К Будапешту!"... ...А во всех штабах 2-го и 3-го Украинских фронтов, во всех их отделах, в любом соединении и подразделении ведется напряженная, серьезнейшая работа по боевому, политическому, техническому и хозяйственному обеспечению наших войск всем, что необходимо для быстрого развертывания огромной Будапештской наступательной операции. Так или иначе, а слово "Будапешт" - у всех на устах! Выезжаю наконец к Будапешту... ...Одну за другой передавал я в Москву, во фронтовую редакцию ТАСС, оперативные корреспонденции, в которых сообщал, как развивается наступление войск 2-го Украинского фронта в Венгрии. Эти сухие, написанные военным языком, корреспонденции становились как бы расширенным приложением к оперативным сводкам Советского Информбюро, публикуемым каждый день во многих газетах нашей страны. Время от времени ТАСС требовал от своего корреспондента столь же оперативного, но более полного описания отдельных сражений или крупной боевой операции, осуществляемой войсками, подчиненными маршалу Р. Я. Малиновскому... Выполнять задания ТАСС бывало не просто: требовалось побывать на местах боев, в действующих частях; определить все происходящее там; выяснить, каковы результаты тех или иных действий; выявить наиболее отличившиеся соединения, части, подразделения; отметить краткими характеристиками совершенные людьми подвиги и... немедленно, вопреки каким бы то ни было препятствиям и помехам, примчаться к фронтовому узлу связи. Там, вручив написанную в пути или по прибытии - глубокою ночью - корреспонденцию дежурному офицеру связи и уговорив его организовать передачу материала в Москву без всякой задержки, проследить, как - в какие часы и минуты - он будет передан. И, наконец, получить "возврат" - то есть оригинал переданного, с номером и подписью передавшего... Только после этого можно было помыслить о коротком отдыхе - о коротком потому, что уже близился рассвет или, напротив, вечер и нужно было для выполнения нового задания опять мчаться в действующие части за сто, полтораста, а то и больше километров... Мне, как писателю, всегда мечтавшему кроме "оперативок" написать и литературный очерк, приходилось зачастую выискивать укромный уголок и лишний "кусочек времени", чтобы осуществить свои желания. Все понимали это мое стремление и как могли по возможности мне содействовали... Но ведь помимо всего я непременно, в любой обстановке, вел и свой фронтовой дневник, на страничках которого оказывались иногда записи столь неразборчивые и беглые, что использовать их спустя какое-то время бывало уже невозможно, а часто, напротив, и другие записи, столь же неразборчивые и беглые, которые могли быть использованы мною только после войны, когда станет возможным подвести под них фундамент спокойных раздумий, сопоставлений, анализа. Но, случалось, запись дневника помогала сразу или почти сразу осмыслить происходящее, подвести итоги бурно набегавших событий, становилась основой корреспонденции... 28.12.1944, Штаб фронта Кольцо вокруг Будапешта сжимается. Враг мечется в городе. Еще два дня назад, когда батальоны 46-й армии ворвались в западные предместья Буды, немцы начали спешно перебрасывать в Буду подкрепления... ...Сегодня немцы спешно перебрасывают свои войска из Буды в Пешт, потому что здесь, по восточному обводу кольца окружения, наши части кое-где подступили вплотную к окраинам города. Батальоны дивизий 30-го и 18-го корпусов уже ведут бои в окраинных районах города... 29.12.1944 Сегодня в 11 часов утра - неслыханное дело! - варварски, намеренно убиты наши парламентеры, посланные предъявить командованию вражеской группировки наш ультиматум! Убиты на дороге к Кишпешту, окраинному району восточной части Будапешта, в легковой машине, прицельным орудийно-минометным огнем по большому развевавшемуся над машиной белому флагу... В тот же час на западной, задунайской стороне столицы - на окраине Буды - убита вторая группа наших парламентеров! Каков теперь будет приказ нашего командования, не говорит никто, но все догадываются... Приказа войскам фронта еще нет, но никто не сомневается: приказ будет ночью, с утра начнется штурм Будапешта. Все ждут с нетерпением, всем надоело видеть перед собой стены этого города - пора оставить их за собой! Никто не может знать, сколько дней продлится штурм, но все знают: Будапешт будет взят, наступает последний срок. На капитуляцию вражеского гарнизона вряд ли стоит надеяться - не таковы фашисты. Чтобы щадить мирное население венгерской столицы! Значит, штурм неукротимый, решительный!.. ...Вчера сброшено над центром Будапешта сто пятьдесят тысяч листовок - ультиматум и сообщение Информбюро о расстреле парламентеров и о том, что вся ответственность за вынужденный штурм города ложится на гитлеровское командование... 4.01.1945 Да, наше командование сделало все от него зависящее, чтобы избежать лишнего кровопролития в столице Венгрии, чтобы уберечь гражданское население Будапешта от жертв и страданий. Венгерский народ ждет нас, как своих освободителей от гитлеровского ига, от голода и лишений, от всяких чинимых фашистами бедствий. И если бы гитлеровцы, сознающие бессмысленность своего сопротивления, не были одержимы человеконенавистничеством, манией истребления целых народов, не были бы тупыми варварами, они пощадили бы измученных, ни в чем не повинных горожан, приняв наш ультиматум о прекращении сопротивления, гарантировавший и им самим жизнь и безопасность... В эти горячие дни я - в непрерывных разъездах от штурмуемых кварталов города к узлу связи, откуда отправляю корреспонденции в Москву, и - обратно... Отсюда, с гор, виден весь Будапешт. Впрочем, сегодня как раз он невидим: тучи темно-серого дыма заволакивают его. И все мчащиеся к фронту машины приближаются к этой гигантской туче. Навстречу шагают колонны венгерских солдат и офицеров в ярко-зеленых шинелях. Пленные веселы: война для них кончилась, и они убеждаются, что русские совсем не таковы, какими их расписали немцы. Вот на улицу предместья, по которой проводят пленных, выбежали местные жители. Несколько женщин бросились к шеренге мадьяр, заплакали, заголосили. Наш конвойный офицер подскакал на коне: - В чем дело? Женщины объяснили, что, мол, вот этот, с рыжими усами, и двое идущих с ним рядом - их родственники, из этой деревни. Офицер, усмехнувшись, распорядился вывести всех троих из колонны и дать им свободу: - Пусть скорей бегут по домам! Пленные и женщины опасливо озирались, долго не понимая, чего требует русский офицер. А когда, под хохот наших солдат, поняли, то эти трое бросились обнимать и целовать женщин, и вся колонна пленных радостно зашумела. По всем дорогам пленных проводят тысячами... Гитлеровцы стращали население злостною клеветою на Красную Армию, но первый же час пребывания нашей армии в Ракошсентмихале разоблачил эту дикую клевету. И тогда все оставшееся здесь население, состоящее главным образом из заводских рабочих, высыпало на улицы, приветствуя Красную Армию и предлагая помочь ей своим трудом. И сегодня жители Ракошсентмихале уже охотно расчищают дороги, помогают саперам разбирать завалы и баррикады, принимают участие в ремонте автомашин, приводят в порядок жилища. Налаживается, радуя всех, мирная жизнь! Но вот я уже глубоко в кварталах города... Один среди незнакомых мне, но наших, советских солдат, ощущаемых мною как близких и родных людей - лица усталые, но жизнерадостные, глаза у всех возбужденные, острые. Трудно описать выражение глаз людей, находящихся в ежеминутной опасности, но привыкших к ней и знающих, что дело их - правое, справедливое, за которое не страшно и умирать, но лучше все-таки жить и добиваться победы... Борьба здесь идет за каждый метр улицы, за каждый этаж дома. Развернуться негде, широким строем здесь не пойдешь. Уже врубившись в кварталы Зугло, танкисты повели бой штурмовыми группами - каждая состоит из саперов, минеров, стрелков, автоматчиков и нескольких танков. Танки прокладывают себе путь, прежде всего подавляя огнем вражескую артиллерию, бьющую из подвалов и с перекрестков. Пехотинцы, обеспечивая фланги, прочищают дома. Саперы удаляют мины и подрывают баррикады. Трудно описать ожесточение происходящего здесь боя. А наша авиация, расчищая путь наступающим наземным войскам, висит непрерывно в воздухе. Вражескую оборону, кружась каруселью, штурмуют "илы". Взлетает на воздух огромный склад боеприпасов в парке Варошлигет, и рушится узел обороны на пересекающей город железной дороге у ипподрома, с которого немцы по ночам вывозят своих генералов на транспортных самолетах. Битва за Будапешт с каждым часом переносится все ближе к центру огромного города!.. 10.01.1945, Будапешт Утром из Хевеша мчусь в Будапешт по уже знакомым улицам к центру города. Вечером, полный новых впечатлений, - обратно в Хевеш, чтобы написать и отправить очередную корреспонденцию. Бой идет на центральных улицах. Ожесточение боя усиливается с каждым часом борьбы. Сжимаемые в центре города нашим наступлением, как исполинской пружиной, гитлеровцы и салашисты сопротивляются исступленно, в мрачном отчаянии. Им некуда бежать, им надеяться не на что, им нечего рассчитывать на пощаду, их удел - гибель. В смертный час их провожают только проклятия будапештского населения Гитлеру, предавшему огромный город огню и мечу. Горожане уже две недели прячутся в подземельях, в подвалах домов и выходят из него только с появлением воинов Красной армии. Солдаты подсаживают на отправляемые в тыл грузовики детей и женщин, и те, избавляемые от ужасов войны, впервые вздыхают свободно, с радостью покидая свой ставший страшным город. Но не всем детям и женщинам удается до прихода Красной Армии отсидеться в подвалах. Гитлеровцы силою выгоняют гражданское население в самые опасные места под разрывы снарядов, под пулеметный огонь, заставляя даже школьников подтаскивать строительный материал для дзотов и баррикад, подносить оружие и боеприпасы. Немцев, заслоняющих себя детьми и женщинами, наши бойцы обходят с тыла и уничтожают за подлость беспощадно... 13.01.1945, 131-й гвардейский штурмовой авиаполк Все мысли, все дела, все напряжение - Будапешт! С 4 января даю в ТАСС корреспонденции, а то и по две ежедневно. Бешеная работа, некогда даже поесть. А чтобы выполнить свою задачу, надо непрерывно погружаться в боевую обстановку в разных воинских частях, штурмующих Будапешт, наблюдать все на месте и, собрав материал, мчаться и в оперативный отдел, и в разведотдел, и писать в пути, в машине, или в какие-то предрассветные часы, за счет сна, и "пробивать" очереди депеш на всегда перегруженном фронтовом телеграфе, а как только отправишь, измотанному мчаться опять на места боев, и так снова и снова... Вся советская печать питается нашими корреспонденциями. Мы делаем все возможное, работаем сверх сил, ибо ощущаем себя солдатами в боевой обстановке. Все иное сейчас забыто... Живем дружно - Синцов ("Правда"), Никитин ("Известия"), Костин (радио). С 11 января за два дня отправил в ТАСС пять корреспонденций: No2867 ("Искупление"), 2868 ("В движении на Камарно"), 2866 (служебную), и 3116 ("В центре города") и 3117 (служебную)... 18.01.1945 И вот сегодня он наконец перед нами весь - дымящийся, побитый, голодный Пешт, огромный город, восточная половина столицы Венгрии. Кончилась битва за Пешт. Он - наш! И, освободив Пешт, мы вручаем его судьбу народу Венгрии и всячески помогаем ему... ...На улицах Пешта сегодня встречают нас как избавителей от всех перенесенных несчастий. Несчастья еще продолжаются: кругом визг, свист и разрывы фашистских снарядов и мин, летящих с холмов на воздух; оставленные гитлеровцами дома. И там и здесь в городе орудуют немецкие диверсанты. Тишины еще нет. Но тишину, мир, свободу мы принесем и сюда, и в Буду... ...Пешт пал... Я пробираюсь по улицам к парламенту, к набережной Дуная, сквозь проломы в кирпичных стенах, по баррикадам, по бульварам с расщепленными деревьями, сквозь хаос битого камня и кирпича, исковерканных сгоревших автомобилей, пушек, всякого лома. Не видно ни одного дома, который не был бы избит снарядами или бомбами - все в пробоинах, все с побитою штукатуркой, все без единого оконного стекла, все пустые, ибо жители ютятся только в подвалах, называемых здесь бункерами. Но сегодня жители уже робко выходят из бункеров, тянутся по всем мостовым и тротуарам с котомками, мешками, тянутся тележки, тачки, повозки, санки, нагруженные скарбом. Улицы опутаны оборванными проводами, засыпаны стеклом, обломками. Наши саперы работают, извлекая и обезвреживая натыканные повсюду мины. Разъяренные немцы ведут из-за Дуная неистовый обстрел оставленного ими Пешта. Уродливыми громадинами громоздятся на Дунае взорванные ими мосты. Внешний вид города напоминает мне вид Ленинграда зимой 1941/42 года... Но ленинградцы всегда были горды своей правотой, своей силой духа, своей ни с чем не сравнимой стойкостью и непобедимостью... ...Все будет теперь хорошо, все будет так, как захочет трудящийся венгерский н а р о д. Мы поможем ему воссоздать Будапешт в еще более прекрасном облике, чем он был до этой, начатой не нами войны!.. Чехословакия Ночь на 9.05.1945, Братислава ...0 часов 09 минут... Это уже первые минуты 9 мая. Передается оперативная сводка за 8 мая (почему-то с опозданием на девять минут). Записываю на слух сводки по 1-му Украинскому, по 4-му Украинскому, по 2-му Украинскому фронтам... В два часа ночи - Москва, сообщение - долгожданное!.. Стрельба, ракеты. Ярко совещена четырехбашенная крепость. В окнах темных домов слышны голоса - люди тоже не спят, смотрят на феерически расцвеченное трассирующими пулями и ракетами небо. Все ясно!.. Теперь - скорей в Прагу! А пока надо унять волнение и непременно хоть немного поспать - ведь и запастись горючим удастся только с рассветом! От Братиславы до Праги примерно 400 километров!.. Прага Под встречными лучами закатного солнца впереди показалась Прага. В ее пригородах мы видим баррикады, разбросанные рогатки колючей проволоки. По шоссе от Ржичаны въезжаем на магистральный, ведущий к центру столицы проспект. Все дома здесь целы, не задеты ни бомбами, ни осколками снарядов. Окна на всех этажах украшены чехословацкими и советскими флагами. Немало и флагов наших союзников. В проходящие армейские грузовики летят букеты цветов. Вокруг любого останавливающегося на проспекте танка или автомобиля немедленно собираются маленькие митинги. Вдоль стен домов, пестрящих разноцветьем флагов, плакатов, лозунгов; на подоконниках, на балконах, на крышах - люди, люди, нарядные, говорливые, радостно кричащие люди... На мостовой, по всей длине проспекта они оставляют медленно движущимся машинам только узкий, тесный проезд - все хотят протиснуться ближе. Не считаясь с густой долгодорожной пылью, с замасленной робой танкистов или артиллеристов самоходных орудий, нарядные девушки в белых кофточках, протягивая огромные букеты цветов, вскарабкиваются на танки, обнимают офицеров и солдат экипажа. И ничуть не смущаются взрывами общего дружного смеха: яркой белизны кофточки насквозь пропитаны, пропечатаны машинным коричневым маслом, а розовощеких, за минуту до этого свежих девичьих лиц уже не узнать. Каждая такая пражанка тоже хохочет, счастливая, и даже не ищет, чем бы обтереть лицо, а пускается в пляс на броне танка и танцует - с изяществом, с грацией юности в тесном кругу танкистов. Разноголосое, полное жизни, задора, радости пение летит отовсюду, везде гремит бравурная животворная музыка. От нее еще ослепительнее кажется солнечный свет! Наш открытый "хорьх" еле движется, весь охваченный стремящимися пожать нам руку людьми. Длинная мощная машина уже, кажется, не может выдержать заваливших нас цветов, из высокой груды которых торчат только наши головы... А ведь мы в Праге уже далеко не первые!.. Какое счастье!.. Вот чем так упоительно, так ощутимо, так сердцебиенно завершилась наконец тяжкая, мужественно пережитая нами война! Сплошной чередой, во всю длину проспекта стоит народ, единочувственно славящий своих, успевших прийти вовремя - главное, вовремя! - освободителей. Сквозь плотные ряды стоящих проталкиваются дети и женщины, подносят к медленно проезжающим машинам блюда и тарелки с горячей едой, со сластями и кувшины с прохладительными напитками - только возьми, только выпей, хоть попробуй, хоть глоток отпей! Наздар! Наздар... Руде Армада!.. По-своему, по-чешски, что-то кричат, но и понимать язык нам не надо, все понятно и так! Россия!.. Красная Армия! Советский Союз!.. Любовь и благодаренье, хвала и великая честь освободителям!.. Ведь сколько ни шло машин - все в цветах, каждый солдат обласкан, дотянуться бы только, прижаться к его плечам! Поднести к нему своего ребенка для поцелуя: пусть увидит малютка, пусть почувствует, пусть запомнит на всю свою жизнь - теперь уже можно не сомневаться - долгую и счастливую... Какая радость! Пение и музыка никогда не бывали так всеохватны. Кажется, весь город, как гигантская фантастическая птица, парит на широких, поднимающихся над нашей планетой музыкальных волнах! Магазины и рестораны открыты, Открыты квартиры. И души людей открыты. Город впервые за долгие годы испытывает великую силу жизни - мирной, свободной, избавленной от тревоги и страха! Только брусчатка, вытянутая на мостовых и уложенная по переулкам в баррикады, рассказывает о происходивших здесь уличных боях. Въехав в центр города, мы видим, что здесь происходило. На улицах своей столицы восставшие горожане сражались с оккупантами храбро и вдохновенно, как могут драться только свободолюбивые патриоты. Несколько суток подряд, скудно вооруженные или совсем не вооруженные, не обученные, не имеющие боевого опыта, они осмелились выступить против оснащенной всеми видами оружия армии головорезов. Пятьдесят, сто чехов против тысячи немцев! Те били восставших тяжелой артиллерией, давили танками, засыпали с небес авиабомбами. Огромный дом против городского музея разрушен, завалил обломками весь край площади. Дальше по Вацлавске наместе - широкой богатой площади - еще немало домов разбито, превращено в руины. Эти завалы прохожие огибают осторожно, внимательно их разглядывают, посылая проклятия фашистам. Но дальше весь город невредим, за разбитыми окнами огромного ресторана гремит музыка, все столики заняты посетителями, проводящими свое время по-праздничному. Везде разговоры о том, что при спасении Праги Красная Армия - Руде Армада еще раз проявила свое умение наносить по врагу внезапные уничтожающие удары, искусство вести маневренные бои в чрезвычайно сложных условиях местности, изобилующей многими естественными препятствиями, огражденной рассчитанными на длительное сопротивление инженерными сооружениями. Это - так! В своем сверхстремительном марше наши войска наступали одновременно с трех сторон света: с севера, востока и юга - и сошлись в освобожденной столице в один день, как по расписанию, и, главное, повторяю - вовремя!.. Нам есть чем гордиться. Все, кто честен и прям, воздают нам хвалу по заслугам!.. 12.05.1945 Праздник в столице Чехословакии продолжается уже четвертый день с момента освобождения города. Огромное доверие и уважение к воину Красной Армии, искреннее стремление сделать ему приятное проявляются во множестве самых разнообразных фактов. Стоит спросить дорогу, как десяток горожан становится на подножки автомобиля, чтобы проводить его куда нужно. В ресторане официанты наотрез отказываются от денег и просят - на память! - лишь одну русскую монету или пуговицу с пятиконечной звездой. Остановившийся на минуту автомобиль сразу же превращается в цветочную клумбу - его закидывают сиренью со всех сторон. Огромные толпы зрителей стоят на углах перекрещивающихся улиц, наблюдая работу девушки-регулировщицы. И многие ждут, когда она сменится, чтобы ей поднести цветы. Каждая такая девушка в армейской форме, ощущая себя представительницей Советской страны, на своем посту работает с отменными четкостью и изяществом. "Я мечтал наконец увидеть такой город, в котором все цело, который немцы не успели разрушить! - говорит сержант, прошедший боевой путь от Сталинграда. - Душа болела глядеть на разрушения, и вот я дождался. Красива Прага! И особенно тем еще хороша, что все цело в ней - и мосты, и музеи, и театры, и вообще вся жизнь не расстроена! А если бы мы не вошли сюда так головокружительно (именно этим словом определил свой боевой путь сержант), то гитлеровцы взорвали бы все мосты, как сделали это в Будапеште. И вообще страшно подумать, во что превратили бы они город! Спасибо нашей армии, помогла чехам. Успела уберечь Прагу!" 2 июня 1945года в шестидесятивагонном "эшелоне победителей", разукрашенном флагами, цветами и ветвями молодых берез, Павел Николаевич выехал из Братиславы и 26 июня, оставив за собою Чехословакию, Венгрию, Румынию, Карпаты, Украину, Белоруссию, приехал домой. В Ленинград. В эшелоне Братислава - Ленинград Сорок моих тетрадей С записями войны, - Как мы дрались в Ленинграде, Как в Вене и как в Белграде Мы солнцу были равны. И путь мой через Карпаты, По русской земле, домой, Строящиеся хаты, В мирном труде солдаты, Покончившие с войной. Июнь. Двадцать второе. Четыре часа утра. Небо точь-в-точь такое, Как в утро первого боя, Что был, казалось, вчера. Но с сотней лет не сравнится Пережитый нами срок. Как бронзой окованы лица У тех, кто свою столицу И землю свою сберег! А дальше... Ему была дарована еще целая жизнь... Часть третья ИЗ ДВУХ ТЫСЯЧ ВСТРЕЧ (ACUMIANA) Начиная эту часть книги об отношениях Павла Лукницкого и Анны Ахматовой, прошу уважаемого читателя помнить, что это не исследовательская или литературоведческая работа, не творческая или житейская биография Ахматовой. Лишь "сверху" взятые, пожелтевшие от времени листки, запечатлевшие некоторые из тысяч встреч этих двух людей... ...И многие века падут, И люди новые придут, И ты придешь в сиянье новом, И в камне вырастут цветы, Когда его коснешься ты Одним непозабытым словом. Она была уже давно Анна Ахматова. И казалось бы, что мог дать ей неизвестный юнец - студент Петроградского университета с курсовой работой по Гумилеву? К 1924 году, году их встречи, было уже издано пять сборников ее стихов; написано о ее творчестве много работ - Виноградова, Эйхенбаума, Чуковского, Иванова-Разумника, Голлербаха; сделаны ее живописные и скульптурные портреты Петровым-Водкиным, Альтманом, Бешеном, Модильяни, Н. Данько, Анненковым, О. Делла Вос-Кардовской, десятки фотографий. Ей были посвящены стихи Блоком, Цветаевой, Мандельштамом, Лозинским, Кузминым, Сологубом, Рождественским, Городецким... Павел Николаевич был студентом и начинающим поэтом... Конечно, он не мог, работая с Ахматовой над биографией Гумилева, не записывать "живую Ахматову"... Круг ее друзей был очень узок. И жила она замкнуто, сложно, несвободно. С радостью взялась немного помочь студенту в курсовой работе - исправить неточности, добавить факты... и скоро почувствовала, что сама нуждается в нем, как в человеке и друге. По многим его записям видно, что Ахматова пребывала в вечном поиске. Как большого русского поэта, ее не могло не интересовать все то, что происходило в ее стране и как это отражалось в людях, в литературе. И студент, пришедший в университет со строек гражданской войны, сам того не сознавая, нес ей собою заряд нового восприятия действительности, давал ей добавочную пищу для размышлений. Окружавшие Ахматову люди - личности незаурядные, сложившиеся и увлеченные каждый своим собственным делом - были сами по себе. Они, все вместе взятые, ни восторгами в ее адрес, ни посвящениями ей своих творений не могли удовлетворять ее чуткую натуру. Иногда шутливо, иногда великодушно, но всегда иронично принимала она от них признания ее достоинств, объяснения, бывшие принадлежностью скорее литературы, чем подлинной ее жизни. Лукницкий, почувствовав это, писал о ней: ...Господи, прими молитву мою: Ангельских лучше ее песнопенья, Прежде чем дать ей друзей в раю, Оставь ей друзей на земле, в утешенье. И еще: ...И ежедневно пышную зарю Я унижением твоим корю, И знаю я: бывает счастлив гений Лишь в памяти грядущих поколений... В безысходности не только от нависшего над нею неизвестного будущего в связи с социальными катаклизмами, а и в своем глубинном одиночестве она нуждалась в поддержке, искала абсолютной преданности. Она нашла ее в молодом исследователе, первом биографе Гумилева. Он абсолютно поклонялся ей: Женщине, Человеку, Поэту Он никогда не ставил оценок ее стихам. Он был почитателем. И почитателем ее он был необъективным. . Еще до знакомства с нею простаивал часами у Мраморного дворца, где она жила в то время. Трудно ему приходилось в трескучие декабрьские морозы и не легче в седые промозглые ночи. Фонари расплывались в туманной изморози, постепенно истаивали. И тогда, казалось ему, за окном ее тоже мрачнело... И он брел на Михайловскую площадь, пересекал ее и оказывался у входа в бывшую, далекую от него по времени, "Бродячую собаку". Он мысленно присутствовал в том талантливо расписанном художником С. Судейкиным подвальчике, присутствовал с нею, а вокруг - захмелевшие поэты, художники, комедианты... Он был немало наслышан о "Бродячей собаке", в том числе от М. Кузмина, который в свое время предпослал сочувственно-покровительственное предисловие к "Вечеру" - первому ахматовскому сборнику 1912.г. Для Павла Николаевича же Ахматова оставалась божественно недосягаема. Она и оставалась такою всегда... Потому их дружба стояла обособленно. Он был почитателем. Предчувствуя, что в будущем процессе развития советской культуры немало критиков в разное время и по-разному скажут об Ахматовой, появятся и библиографии, и антологии, и "опыт анализа", и лаборатории эволюции ее творчества, Павел Николаевич взял на себя иную задачу - стал записывать речь Ахматовой. Бывая рядом с ней ежедневно, параллельно с работой, которую делал по биографии Гумилева, стал он вести отдельный дневник, специально об Ахматовой, ее окружении и жизненных ситуациях, связанных с нею. Он записывал ее реплики и остроты, рассуждения и мнения, состояние ее здоровья и настроение, интонации ее голоса и жесты, даже вел шкалу ее температуры. Казалось бы, ненужные мелочи, из которых состоит, в общем-то, человеческая жизнь. Записывал в тот момент, когда он ее видел и слышал, сразу же после встречи с нею, тут же, на лестнице за дверью, в подъезде, трамвае, у себя дома, в гостях, в кино, на улице...Как приходилось. В 1872 году один из братьев-писателей, Эдмон Гонкур, сказал так: "Не желая подражать всяческим мемуарам, где фигуры исторических личностей даются упрощенно или же из-за отдаленности встречи и нечеткости воспоминаний приобретают холодный колорит, - словом, мы стремились изобразить текучую человеческую натуру в и с т и н н о с т и д а н н о г о м г н о в е н и я... мы стремились сохранить для потомства живые образы наших современников, воскрешая их в стремительной стенограмме какой-нибудь беседы, подмечая своеобразный жест, любопытную черточку, в которой страстно прорывается характер, или то неуловимое, в чем передается само биение жизни... В этой работе мы прежде всего хотели, идя по горячим следам впечатлений, сохранить их ж и в ы м и". Читая записи Лукницкого об Ахматовой, вполне отношу гонкуровские слова к нему. Он, не желая анализировать Ахматову, стремился сохранить ее для потомков живой. Прежде чем решиться прийти к Ахматовой, Лукницкий прочитал и собрал о ней все, что только мог. Чтобы рассказать о том периоде полнее и предоставить читателю возможность увидеть Ахматову через Лукницкого, нужно использовать "Акумиану"1 целиком, не только взять из нее все записанные Лукницким встречи, но и объяснить многие ситуации, явления, высказывания, поступки, имена. Словом, делать другую книгу об Ахматовой, книгу историко-биографическую. Мне же представилась возможность в этой книге дать всего несколько штрихов Лукницкого к одному из портретов Анны Андреевны? ИЗ ДНЕВНИКА ЛУКНИЦКОГО 19.01.1962 , Комарово Вчера после ужина сел за стол еще немножко поработать, правил "Сказку о Солнце". Стук в дверь. "Прошу!" Встал, открыл... - Это вы, Павел Николаевич! ...Из тысячи голосов я этот всегда узнаю - низкий, гортанный... - Здравствуйте, Анна Андреевна! Вплывает величаво в комнату, но я сразу за нынешним державным обликом, как будто проявляя негатив, все яснее вижу ее прежний, давно знакомый... В ночь на 20.01.1962 МГНОВЕНЬЕ ВСТРЕЧИ Два волоса в один вплелись, Белый и влажно-черный. Два голоса в один слились, Родной, грудной, задорный. В открытых дверях она предо мной Иконой нерукотворной. Волнением, как легкою кислотой, Снимаю с нее за слоем слой В секунду века - отойдите! И сразу та женщина - вся со мной Тростинкой, И страсть моя - беленой И я, как алхимик, стою немой, Из всех невозможных соитий Вдруг выплавив звездный литий! АА сразу же объяснила мне, зачем пришла, предлог был явно надуманный, и смысл был только в том, чтобы был хоть какой-то предлог... И если налет "самовозвышаемости", без которого она жить не может, потому что он десятилетиями воспитан в ней и ею самою и всеми ее окружающими, если этот налет не замечать, то предо мною - человек умный, духовный, утонченно-культурный, не потерявший с возрастом ни остроты видения, ни огромного таланта. С нею мне всегда интересно и только минутами, когда "автобиблиография"все чаще повторяемая ею, заменяет все - скучновато... Сегодня ночью - неожиданно для меня - вырвалось стихотворение, которое я записал, - стихотворение, возникшее из вчерашней встречи. Я пришел к АА с ним... Еще не успел ничего сказать... АА усадила меня в кресло... Папку, на которой написаны слова "Чужие стихи", раскрыла, перебрала страницы... Я сразу понял, что это стихи разных людей, посвященные ей... В папке, наверное, было сто или полтораста листов, исписанных разными почерками. АА стала мне объяснять, что и от меня ей хотелось бы получить какое-нибудь стихотворение, которое легло бы где-нибудь вот тут, посередине. С такой просьбой она уже обращалась ко мне однажды в Москве несколько лет назад, и я ее просьбу тогда не выполнил, хотя и пообещал. Сегодня же я, не дав ей договорить, протянул листок... Она внимательно прочитала и сказала: "Хоть и "мгновенье", а стихи хорошие!" Какая странная слабость... собирать все посвященные ей стихи! В этом есть что-то от очень уязвленного самолюбия, чудовищно гипертрофированного самовозвеличивания. И это теперь, когда она победила время, признана, оценена, знаменита, неуязвима. А как много стихов до сих пор лежит "на дне" "Акумианы" Лукницкого, посвященных ей и подаренных страстному собирателю ее реликвий! А его собственная переплетенная тетрадка посвященных ей стихов! А сколько книжек с дарственными надписями в "ахматовской" библиотеке Павла Николаевича!.. По сути дела, он столкнулся с этой культурой случайно. Но, как известно, в случайностях проявляется закономерность. Он сочинял стихи, может быть неплохие и достаточно профессиональные. ...Я веселую службу, как песню, несу, Ту, в которой смоленая ругань, И я счастлив, что здесь я не койку да суп Заработал, а брата и друга... Выпустил две книжки. А для дипломной работы по Гумилеву были собраны все сборники Гумилева, многие его публикации, переписаны и выучены стихи из частных альбомов и писем, добыты автографы. Позже составлено генеалогическое древо. В итоге работа переросла в два объемистых тома под названием "Труды и дни Н. С. Гумилева". Не "злую шутку", а целых две сыграл с биографом "тот самый случай". Молодой поэт Павел Лукницкий попал под такое гумилевское влияние, что стал в нем тонуть... Это заключение о себе как о стихотворце он сделал, как всегда, в остроумной, ироничной форме. Впрочем, второе заключение о себе, как о биографе Гумилева, он тоже сделал весьма определенное и, цитируя поэта: "...Мой биограф будет очень счастлив, /Будет удивляться два часа/, Как ишак, перед которым в ясли /Свежего насыпали овса...". Грустно подшучивать над собой, "удивляясь" не "два часа", а до конца жизни. Умирая в 1973 году, Лукницкий записал: "Вот и конец моим неосуществленным мечтам!.. Гумилев, который нужен русской советской культуре... Ахматова, о которой только я могу написать, все как есть, правду благородной женщины-патриотки и прекрасного поэта... Роман о русской интеллигенции, ставшей советской. Все как есть! Правду! Только правду!"... Около Ахматовой Твоею жизнью ныне причащен, Сладчайший, смертный отгоняя сон, Горя, тоскуя, пьяно, как в бреду, Я летопись твоих часов веду... Когда молодой человек пришел к Ахматовой для консультации, она жила в квартире своего второго мужа - Владимира Казимировича Шилейко, крупного ученого в области востоковедения, работавшего в Академии материальной культуры. Квартира из двух комнат размещалась в служебном флигеле Мраморного дворца, на втором этаже. И адрес Ахматовой звучал торжественно и парадно: "Мраморный дворец, 12". ИЗ ДНЕВНИКА ЛУКНИЦКОГО 8.12.1924 С утра до 6 часов работал во "Всемирной литературе". В 6 часов пришел домой, проработал еще 2 часа. Устал, разболелась голова. Решил пойти за материалами. Позвонил Мандельштаму - не оказалось дома, Чуковскому - тоже. Тогда собрал часть того, что у меня есть, и пошел к Шилейко, рассчитывая там познакомиться, наконец с АА. Стучал долго и упорно - кроме свирепого собачьего лая, ничего и никого. Ключ в двери, значит, дома кто-то есть. Подождал минут 15, собака успокоилась. Постучал еще, собака залаяла, услышал шаги. Открылась дверь, и я оказался нос к носу с громадным сенбернаром. Две тонкие руки из темноты оттаскивали собаку... Глубокий взволнованный голос: "Тап! Спокойно! Тап! Тап!" Собака не унималась. Тогда я шагнул в темноту и сунул в огромную пасть сжатую в крепкий кулак руку. Тап, рявкнув, отступил, но в то же мгновенье я не столько увидел, сколько ощутил, как те самые тонкие руки медленно соскальзывали с лохматой псиной шеи куда-то вниз, и я, едва успев бросить портфель, схватил падающее, обессиленное легкое тело. Нащупывая в полутьме ногами, свободные от завалов места, я, осторожно перешагивая, донес АА в ее комнату и положил на кровать. Пес шел сзади... Ахматова, несмотря на болезнь, гостя приняла душевно, а увидев материалы, какие он принес, и огромное желание молодого человека работать, предложила посещать ее и обещала помогать. В работе симпатия друг к другу проявлялась все больше и больше, вскоре она переросла в полное взаимное доверие. Лукницкий стал бывать в Мраморном дворце почти каждый день. Это видно не только из его дневников, но из писем, которые Ахматова часто поручала писать ему "за себя", разрешая делать копии. А, получая письма, она многие отдавала Павлу Николаевичу в распоряжение, некоторые даже не читая. ИЗ ДНЕВНИКА ЛУКНИЦКОГО 30.03.1926 Дала мне полученное письмо от некоей неизвестной ей Кареевой, в котором та просит АА разрешить ей перевод "Четок" на итальянский язык; АА просит меня ответить на это письмо за нее. 2.07.1926 Под вечер АА взяла полученное раньше письмо от Гизетти1, хотела взглянуть на адрес, чтобы через меня вызвать его. Адреса на 1-й странице не нашла. Стала читать следующую и вдруг воскликнула: "Смотрите, что он пишет!" А он пишет, что радуется самому факту ее существования. Стала острить. И, поняв, что я заметил, что письма она не читала до конца, сказала мне с живостью: "Павлик, вы никому не говорите, что я не дочитываю писем, - это очень нехорошо". Нетрудно, однако, представить, что такие письма скучны АА до предела, - читает из них она лишь самое существенное, остальное просматривает беглым взглядом. Сохранились письма Ахматовой к сыну, который жил у бабушки в Бежецке, и сына к ней. Но чаще, чем с матерью, Лева2 переписывался тогда с Лукницким. Мальчик присылал ему "на суд" свои сочинения - драматические и поэтические, просил советов, делился впечатлениями о прочитанных книгах, которые посылал ему Павел Николаевич, и никогда не забывал справиться о здоровье любимой мамы и передать ей нежный привет. Кроме того, люди, близкие Ахматовой, сами по себе иногда, по мере надобности, и в связи с Ахматовой, тоже переписывались с Павлом Николаевичем. Вначале они вынуждены были принять "существование" его рядом с нею (она настаивала, она так хотела). Позже они из сложившейся ситуации привыкли и постоянно пользовались разной помощью Павла Николаевича. 24.03.1925 Сверчкова 3 очень огорчила АА, рассказав, что недавно, когда Леву спросили, что он делает, Лева ответил: "Вычисляю, на сколько процентов вспоминает меня мама"... Это значит, что у Левы существует превратное мнение (как у посторонних АА литературных людей) об отношении к нему АА. А между тем АА совершенно в этом неповинна. Когда Лева родился, бабушка и тетка забирали его к себе на том основании, что "ты, Анечка, молодая, красивая, куда тебе ребенка?". АА силилась протестовать, но это было бесполезным, потому что Николай Степанович был на стороне бабушки и Сверчковой. Потом взяли к себе, в Бежецк, отобрали ребенка. АА сделала все, чтобы этого не случилось... АА: "А теперь получается так, что он спрашивает, думаю ли я о нем... Они не пускают его сюда - сколько я ни просила, звала!.. Всегда предлог находится... Конечно, они столько ему сделали, что теперь настаивать на этом я не могу..." Бывало, Ахматова справлялась о сыне у Павла Николаевича, так как Лева, приезжая с бабушкой или теткой в Ленинград из Бежецка, останавливался обычно не у своей мамы, а у родственников матери Гумилева - Кузьминых-Караваевых. Павел Николаевич навещал сына Ахматовой у Кузьминых-Караваевых там, уделял немало времени не по годам эрудированному, талантливому мальчику, наблюдая за его развитием, и с удовольствием докладывал об этом его матери. Лева, по его словам, любил Пушкина, "Шатер" и "Жемчуга" Гумилева. Стихов АА в то время не читал. Читал только "Колыбельную". ИЗ ДНЕВНИКА ЛУКНИЦКОГО 20.06.1926 У Кузьминых-Караваевых говорила (Ахматова. - В.Л.) об А. Н. Э.1, а я с Левой - отдельно. Лева рассказывал мне планы своих рассказов: "Телемах" (Атлантида и пр.), о "Путешествии в страну Цифр" и др. Лева говорит о журнале, который хочет издавать. Не может придумать названия. Хочет "Одиссея приключений" (АА: "не по-русски это"), просит меня придумать. Подвернулось "Звериная тропа". Ему понравилось. ...Лева настолько в мире фантазии, что предмет, увиденный наутро (тот, о котором он мечтал), уже неинтересен ему... Полное сходство Левы с Николаем Степановичем - в характере, во всем... Лева в Бежецке стал читать "Гондлу". Сверчкова увидела. Отняла и заперла "Гондлу" в шкаф. По-видимому, считает, что Леве не следует читать, потому что там - о любви. АА советует мне дать Леве прочесть "Гондлу" - Леве полезны будут взгляды Николая Степановича на войну, на кровопролитие, которые он высказывает в "Гондле" (антивоенные взгляды). 24.03.1927 "Неужели он тоже будет писать стихи?! Какое несчастье!" И неожиданно быстро и будто серьезно добавляет: "У него плохая фантазия!.." П. Е. Щеголев2 предложил АА собрать, комментировать и отредактировать воспоминания современников о Лермонтове. За эту работу АА могла бы получить 400 рублей. Работу надо было произвести в течение нескольких месяцев - к сроку. АА, прочитав основные материалы, убедилась, что в такой срок работу выполнить она не сможет (если, конечно, не будет халтурить), ибо недостаточно знакома с эпохой (40-е годы). Поэтому от работы отказалась. Л. Н. Замятина была на днях у АА и, несмотря на полученные ею от АА разъяснения о причинах отказа от работы, намекнув на бедственное положение АА, сказала, что "ведь это же все-таки 400 рублей". Если вспомнить, что она только что собрала какую-то денежную сумму и послала ее в Бежецк, то слова ее можно понять и еще хуже (пользуется для содержания Левы благотворительностью, а когда предлагают работу, отказывается). Увы, ей не понять, что АА ни в какой крайности не пойдет на халтуру, это, во-первых. А во-вторых, что благотворительность оказывается не только Леве, а и Анне Ивановне,1 которую формально АА и не должна содержать. Леве же, сколько может, АА посылает ежемесячно. 28.03.1928 ...Вчера днем получил телефонограмму от АА: "Приехал Лева, Ахматова просит приехать"... ...А. И. Гумилева с Левой приехали, оказывается еще в субботу, в тот день, когда АА была у меня в Токсово. АА узнала об их приезде только в воскресенье и очень досадовала. ...Весь день провел с Левой. ...Он с безграничным доверием относится ко мне... ...Вечером хотел пойти с ним в театр, но всюду идет дрянь; пошли в кинематограф. Левка остался доволен. Проводив его домой, зашел к АА. Часа полтора говорил с нею о Леве; она очень тревожится за его судьбу, болеет душой за него... 29.03.1928 Опять весь день с Левой. В Эрмитаже осматривали залы рыцарей и оружие, Египет, древности. Показывал камеи и геммы. ...Привел его к себе обедать. По записям Лукницкого, по его рассказам, наброскам и чертежам можно представить себе квартиру, в которой жила Ахматова, когда он пришел к ней в первый раз в Мраморный дворец в 1924 году. Входная дверь вводила в первую комнату, разгороженную поперечной фанерной перегородкой, не доходившей до потолка, на две части. Справа от двери - крохотная кухня, наполовину занятая плитой. Слева - такого же размера чулан, в котором прямо на полу, между дровами, громоздились книги, бумаги. Дальнюю часть комнаты разделяла другая, уже продольная перегородка; она делила ее слева на спальню хозяина и справа - на столовую...Кроме железной кровати и бездействующего умывального шкафа, в спальне ничего не было. В столовой посередине стоял стол, над которым висела электрическая лампочка без абажура, два стула; у наружной стены с окном на площадь перед Троицким (ныне Кировским) мостом, с памятником Суворову, - ветхий, с торчащими пружинами диван; напротив - высокая этажерка и узкий остекленный шкафчик для чайной посуды. Полы чулана, кухни и столовой всегда были завалены вперемежку с дровами и хламом сотнями изучаемых Шилейко ценнейших манускриптов, старинных книг по классической древности, раскрытых на нужной странице. Навалены они были так, что не всегда удавалось найти свободное место, чтобы поставить ногу. Только узенькая дорожка между фолиантами пролегала из столовой к двери в соседнюю комнату, комнату Ахматовой - длинную, полутемную, с единственным, обычно задернутым серо-палевыми тяжелыми шторами окном на Марсово поле. Здесь, слева от входа, стояла старинная двуспальная кровать, сильно укороченная, - чтобы на ней вытянуться, нужно было лечь наискосок. ИЗ ДНЕВНИКА ЛУКНИЦКОГО 23.03.1925 В квартире Судейкиной2 была ниша, кровать в нее не входила, Судейкина без размышлений обрезала ее, и кровать влезла. Но муж обиделся, купил другую кровать и...переехал в другую комнату. "И тут семейная жизнь тем и кончилась..." Я: "Ну, а теперь-то - уж сколько времени прошло, - спокойна Ольга Афанасьевна?" АА: "Какое! И сейчас трагедия!" Эмигрируя, Судейкина оставила подруге кровать "в наследство". В головах за кроватью - гардеробный шкаф, дальше "бюрцо" красного дерева с рукописями, памятными вещицами и корреспонденцией, из которой она сохраняла очень немногое. Часто производила "ревизию" своего мизерного в то время "архива" и непременно аннулировала что-нибудь из него. Посередине торцовой стены примыкал одним краем к окну письменный стол, окруженный тремя, столь же классической ветхости, как и вся остальная мебель, мягкими стульями. У третьей стены - высокий комод с наставленным на него фарфором, затем, между двумя креслами, маленький туалетный столик с венецианским зеркалом, доставшимся Ахматовой от ее прабабки. Ближний угол стены занимала круглая, обшитая железом печь, и Ахматова, слушая потрескивание дров и, кутаясь в плед, любила сиживать, положив ноги на миниатюрную скамеечку, в одном из кресел у туалетного столика под тусклым светом одинокой лампы. В этой мрачной, большой и затхло-сырой комнате всегда, даже летом, было зябко. Сложенный наполовину ломберный столик между печью и дверью завершал сборную меблировку. Ахматова редко пользовалась шилейковской столовой, и этот ломберный столик служил ей всегда, когда с друзьями или одна она пила чай, переняв привычку у Шилейко, - крепкого настоя и чаще всего остывший. Иногда на столике появлялись бутылка сухого вина, сыр и два-три хрустальных бокала на тонких ножках. Настольная лампа с длинным шнуром по необходимости перемещалась от письменного стола - к туалетному, к ночному. Свет во всем доме включался только тогда, когда становилось темно. В Ленинграде были еще нелегкие времена, электроэнергия экономилась. Таким образом, адрес "Мраморный дворец"1, звучащий торжественно и пышно, был весьма условным. В квартире не было ни уборной, ни водопровода; умывальник в комнате Шилейко был лишь декоративным украшением. За водой нужно было ходить с ведром в даль межквартирного коридора. Ахматова в то время жила не только сложно, но трудно и скудно. Подолгу лежала в постели, врачи находили непорядки с легкими, опасались вспышки туберкулеза. Стихи писала редко и, можно сказать, совсем не печатала. В конце марта 1925 года на вопрос Павла Николаевича: "Не писали месяцев шесть, наверное?" - ответила: "Нет, месяца три-четыре". В декабре 1924-го в его дневнике записано: "За полугодие с 1 апреля по 1 октября 1924 года АА напечатала только два стихотворения в "Русском современнике" No1. Больше нигде ничего не зарабатывала, жила на иждивении Шилейко". ИЗ ДНЕВНИКА ЛУКНИЦКОГО 3.03.1925 О браке с Шилейко: "К нему я сама пошла... Чувствовала себя такой черной, думала, очищение будет..." Пошла, как идут в монастырь, зная, что потеряет свободу, волю, что будет очень тяжело. Позже схлопотали ей "обеспечение ЦКУБУ" (Центральная комиссия по улучшению быта ученых) - 60 рублей в месяц. Нарком просвещения А. В. Луначарский вмешался, помог. Получала в течение нескольких лет, половину стала отсылать в Бежецк, сыну, остальные шли ей на питание и мелкие расходы. Вскоре Лукницкий по совету Ахматовой поехал в Москву, чтобы встретиться с людьми, лично знавшими Гумилева, и получить от них сведения, воспоминания, письма. Его тепло, с искренним гостеприимством, приняла И. М. Брюсова и предоставила возможность скопировать хранившиеся у нее тогда письма Гумилева и стихи, которые молодой поэт посылал своему учителю - В. Я. Брюсову. Один экземпляр писем и стихов в числе многих других текстов Лукницкий передал Л. В. Горнунгу1. Л. В. в то время собирал тексты Гумилева и, в свою очередь, все касающееся биографии Гумилева, передавал Лукницкому. Таким образом они помогали друг другу в работе. АХМАТОВА - БРЮСОВОЙ 3.05.1925 Многоуважаемая Иоанна Матвеевна, из письма Г. А. Шенгели2 к М. Шкапской я узнала, что Вы разрешили биографу Н. Гумилева Лукницкому снять копии с писем Николая Степановича к В. Я. Брюсову. Так как я сама принимаю участие в этой работе и знаю, как эти документы важны для биографа Гумилева, позвольте мне поблагодарить Вас за Ваше доброе отношение. Уважающая Вас А. Ахматова. СОЛОГУБ - АХМАТОВОЙ 16.09.1926 Милая Анна Андреевна, вчера я заходил к Вам, не застал дома.