Перевод Б. Дубина

     Мария Эстер Васкес. Когда, где и как для тебя началась тема лабиринта?
     Хорхе  Луис Борхес. Помню, в какой-то книге  была  гравюра,  семь чудес
света, и  среди них -- критский лабиринт. Строение походило на арену для боя
быков, только с окошками, но крохотными, как скважины. Ребенком я думал, что
если смотреть внимательно, вооружась лупой, то сумеешь разглядеть Минотавра.
Кроме того, лабиринт -- явный символ замешательства, а замешательство -- или
удивление, из которого, по Аристотелю, родилась  метафизика, -- чувство  для
меня самое привычное, как  для Честертона, который говорил:  "Все  проходит,
кроме удивления, особенно перед буднями". Чтобы выразить это замешательство,
которое  сопровождает меня  всю  жизнь, так что  я  не  всегда  понимаю даже
собственные поступки, я и выбрал  символ  лабиринта, вернее, мне понадобился
лабиринт. Строение, возведенное,  чтобы  в нем  затеряться, --  разве это не
символ замешательства? Я по-разному подходил к этой  теме,  отсюда --  образ
Минотавра  и такой  рассказ, как  "Дом  Астерия". Астерий  -- одно  из  имен
Минотавра. Тема лабиринта есть, конечно,  в "Смерти и буссоли", в  некоторых
стихах из  последних  книг;  в  новой,  которая  скоро  выйдет,  тоже  будет
стихотворение про Минотавра.
     М. Э. В. А зеркала?
     X. Л. Б. Зеркала  связаны с трехстворчатым шкафом в  гамбургском стиле.
Он стоял у нас дома, но вообще такие громадины красного дерева были тогда во
всех  старых аргентинских семьях... Я ложился спать, видел  себя утроенным в
зеркалах, и мне становилось страшно: каждое  зеркало  отражало свое, вдруг в
одном  из них  я  натолкнусь  на  кого-то  совсем другого?  Прибавь к  этому
прочитанную  поэму о  хорасанском  Пророке  под Покрывалом  (он прятал лицо,
изуродованное  проказой)  и Железную  Маску из  романа  Дюма. Два  страха --
отразиться другим  и увидеть себя чудовищем  -- сошлись в  одно. Кроме того,
зеркало было, конечно, связано с образом шотландского привидения, fetch (оно
приходит за живыми, чтобы забрать их в иной  мир)  и немецкого Doppelganger,
повсюду сопровождающего нас двойника, --
     об этом есть в рассказе о Джекиле и Хайде и множестве других. Короче, я
боялся зеркал. У меня  даже есть  стихотворение  об этом страхе, отсылающее,
кроме того,  к фразе  Пифагора  о друге как втором "я". Мне всегда казалось,
что мысль о втором "я" пришла ему в голову перед отражением в  зеркале или в
воде. Ребенком я так и не решился сказать родителям, чтобы они положили меня
спать в совершенно темной  комнате,  а  то мне страшно. Никак  не засыпая, я
снова и снова открывал глаза -- посмотреть, остались ли отражения в зеркалах
похожими на то,  что  я считал своим  лицом, или начали  неудержимо  и жутко
меняться.  Вдобавок  к этому  присоединилась  мысль  о  множественности  "я"
--изменчивом "я", всегда ином и прежнем; она много раз  приходила мне на ум.
У  меня есть  рассказ  "Другой", вариация на эту тему, которую уже развивали
среди прочих По и Достоевский, Гофман и Стивенсон.
     М.  Э. В. А откуда идея повторяющегося круга, мира,  который всякий раз
возвращается к одному и тому же?
     X. Л. В. В первую очередь, от  отца. А у него, по-моему, из "Диалогов о
естественной религии" шотландского философа XVIII века Юма. Идея вот  в чем:
поскольку  число  элементов,  из  которых состоит  мир, ограничено,  а время
бесконечно  и  каждый  миг неразрывен  с  предыдущим, то  достаточно  одному
мгновению  этого  космического процесса повториться,  чтобы все  последующие
тоже повторились,  а  мировая история,  как и думали  пифагорейцы  и стоики,
замкнулась  в  круг. Обычно  эту  мысль связывают  с Индией, но  в индийских
космогониях, скажем в буддизме, круги сменяют друг друга, но не повторяются.
К примеру, человек не  проживает одну жизнь множество или бесконечное  число
раз, но  каждый круг  существования влияет  на  последующий.  Поэтому  можно
выродиться  в животное, растение, демона, тень, можно  снова стать человеком
или потерять себя. Это и есть нирвана, высшее блаженство -- попасть в колесо
перерождений и освободиться от него. Эта мысль очень волновала меня, я к ней
не раз подступался. Но потом разуверился. И не просто разуверился: даже если
эта наша беседа, как сказано  в моем эссе "Учение о циклах", повторяется уже
в тысячный  раз,  она все равно первая,  ведь предыдущих мы не помним. Смысл
идеи повторения, об этом есть дивные стихи Россетти:
     I have been  here before;  When, where or how I cannot tell. I knew the
grass beyond the door, The keen sweet smell,
     The sighing  sound,  the lights  around the shore. You  have  been mine
before...
     (Мне этот край -- родной. Все это было (век назад?): Трава под каменной
стеной И острый аромат, Вздыхавший вал, маяк ночной. И ты была со мной... )
     Так вот,  смысл  ее  как раз в том,  что чувство  нахлынувшего прошлого
подразумевает  необратимую  перемену.  Скажем,  я  допускаю,  что  этот  наш
разговор уже был, и думаю: "Я ведь уже говорил об этом с Марией Эстер Васкес
и  рассказывал ей  ровно  то  же самое в  этой  зале  этой  же  Национальной
библиотеки". А значит, все это происходит не впервые, и круги, тем самым, не
повторяются. Возможность вспомнить о предыдущем  круге перерождений на самом
деле опровергает учение о циклах. И еще одно. Если  нам суждено прожить свою
жизнь множество или даже бесчисленное количество раз, то пережитое  будет  с
каждым разом  вспоминаться все точнее, а  это,  может быть,  отчасти изменит
прошлое, и теория опять-таки терпит крах.
     М. Э. В. Хорошо, поговорим о тиграх.
     X. Л. Б. Я писал об этом в стихотворении "Золото тигров". Мы жили рядом
с зоопарком.  Я бывал там чуть  не каждый  день,  но  больше  всего -- кроме
бизонов -- меня притягивали  тигры. Особенно королевский бенгальский тигр. Я
смотрел  на  него часами. На золотую шкуру и, конечно, на узор  полос. Еще я
всегда  любовался  леопардами,  ягуарами, пантерами и  другими хищниками  из
этого  семейства. В  том стихотворении у  меня  говорится,  что первый цвет,
который я увидел в жизни (увидел не глазами,  а всеми чувствами), был желтый
цвет тигриной шкуры, и теперь,  ослепнув, я изо всех цветов безошибочно вижу
один  желтый.  Так  вышло,  что он  сопровождает меня от  начала  до  конца.
Поэтому, а не из модернистских  пристрастий к декоративности я назвал  книгу
стихов  "Золото тигров". Ну и  потом, тигр воплощает мощь и  красоту. Помню,
моя  сестра обронила однажды любопытную фразу: "Тигр создан для  любви". Это
напоминает строчку Кансиноса-Ассенса, где он
     * (англ.)
     говорит  женщине:  "Я  буду  нежнее  тигра".  Что-то  похожее   есть  у
Честертона, о  тигре из блейковских стихов  об истоках зла  (зачем  Господь,
сотворивший агнца, создал тигра, который его пожрет?); он там говорит: "Тигр
--  символ  леденящего  изящества". Тут соединяются красота и кровожадность,
которые приписывают  тиграм. Хотя вряд  ли  они  кровожадней других.  Просто
лисице  приписывается хитроумие, льву  -- царственность: все  это условности
басенного жанра, скорей всего восходящие к Эзопу.
     М. Э. В. А "союз отчаянности и навахи" -- что за этим?
     X.  Л.  Б. Тут два источника.  Во-первых -- то, что мои предки были, по
большей  части,  солдатами,  многие погибли  в  бою,  а  мне  в этой  судьбе
отказано.  Во-вторых -- то, что я еще застал эту отчаянность среди голытьбы,
всех этих куманьков с побережья,  чью веру можно  выразить одной фразой: или
ты  мужчина, или слабак. И отвага у  куманьков была совершенно бескорыстной,
не то  что  у  гангстеров  и  других нарушителей  закона; теми могла двигать
жадность или  политические резоны. Позже я нашел в одной  скандинавской саге
подходящие слова.  Викинги встречают других и спрашивают незнакомцев, в кого
они  верят  -- в  Одина  или белолицего Христа. Те отвечают:  "В собственную
отвагу". Похоже на кодекс наших поножовщиков.
     М. Э. В. Еще одна важная для тебя тема -- Буэнос-Айрес.
     X. Л. Б. Да, но только не нынешняя столица, а город моего детства и еще
более давних лет. Я родился в девяносто девятом,  и мой Буэнос-Айрес остался
в туманном  прошлом,  годах  в  девяностых. Так получилось по двум причинам.
Во-первых, раньше, как  известно, "все  было лучше". А потом -- ограничивать
литературу злобой дня, по-моему, неправильно. По крайней мере, традиция учит
другому.  Я не знаю, сколько в  точности, но должны  были пройти  века после
Троянской войны, прежде чем Гомер  принялся за  свою эпопею. Есть тут и одно
вполне  практическое  соображение.  Пиша  о  современности,  ты  заставляешь
читателя шпионить  и ловить тебя на  ошибках.  А если действие происходит  в
Турдере или в прибрежных районах  Палермо  девяностых годов, то никто уже не
помнит, как жили  и  как выражались в  тех  предместьях, отсюда  --  большая
свобода и безнаказанность автора. Поскольку память (сошлюсь на Берг-
     сона) избирательна, то вернее опираться на  воспоминания, а не на сырую
реальность,  которая подавляет и огорошивает.  Кроме того, пишущего на злобу
дня всегда подстерегает  опасность оказаться не  столько  писателем, сколько
репортером.
     М. Э. В. И последняя тема -- клинок.
     X.  Л.  Б. Она  связана с темой  отваги, а начинается  с  двух  сабель,
висевших в доме  у моего деда Борхеса. Одна  принадлежала генералу Мансилье.
Они  с  дедом  были  друзьями  и однажды, во  время  парагвайской  кампании,
поддавшись романтическому жесту из какого-то французского романа, перед боем
обменялись  саблями.  Вторая  теперь в  историческом музее, в парке  Лесамы.
Потом от сабли  солдата  я перешел к ножу поножовщика (прямо по Лугонесу: "С
геройской саблей, павшей до ножа..."). Клинок -- символ отваги, не в  пример
остальному оружию. Скажем, огнестрельное требует не храбрости,  а всего лишь
меткости. Не  случайно  Мильтон в "Потерянном рае"  приписывает  изобретение
пушки дьяволу

Last-modified: Tue, 22 Nov 2005 16:29:25 GMT